Она не понимала, почему ее жалеют, хотя и привыкла к этому с самого рождения. Ее мир был не хуже того, другого, о котором она знала понаслышке. Ее миром были запахи, звуки, прикосновения. Они говорили ей о многом. Иногда они кричали ей, и тогда она закрывала уши. А еще ее миром были сны - странные, каких не видит никто на свете. Кровь, которую она слышала в себе, несла в себе чью-то память, образы, виденные другими, которые жили раньше.
Весь день она воевала со своим домом. Ее не слушался ни один предмет - падали кастрюли, кресла подставляли ножки, окно всегда отползало в сторону и пряталось, точно не хотело открываться перед ней. Знакомые до последней царапины куклы залезали под кровать и не хотели играть с ней, такой бестолковой.
Но она была упряма - и все, в конце концов, вставало на свои места. Из кастрюли доносился запах еды, кресло, уютно пахнущее старой ветошью, оказывалось там, где нужно, и окно, за которым был Большой Мир, угодливо распахивалось, испугавшись крепкого кулачка. Куклы скучно кричали "Мама!" и давали расчесывать свои жесткие, проволочные косички.
Потом наступал вечер, и приходила мама.
Они разговаривали о маминых хлопотах, о том, что на работе ее никто не понимает, о том, что осталось скопить совсем немного денег на Операцию. И еще о многом, многом другом. Потом она ложилась в кровать, и мама читала ей чудесные сказки. Потом мама целовала ее сухими губами, горькими от табака и пахнущими вином. Потом дом успокаивался, мама уходила в гости, и только лестница ревматически поскрипывала, поминая молодость.
А еще потом приходило Чудовище.
Первый раз она его ужасно испугалась. Особенно когда поняла, что оно ей не снится, а взаправду стоит рядом с кроватью. Она попросила его: "Не убивай меня, ладно..." Оно засмеялось и не убило ее.
От него пахло зверем. Она знала этот запах. Когда они с мамой ходили в зоопарк, так пахло от клетки с тиграми. Этот сильный, резкий запах врезался ей в память. Она тогда потрогала прутья клетки и поняла, почему люди боятся таких запахов.
Оно присело на край ее кровати и положило руку Ей на щеку. И Она удивилась, что у чудовища именно такая рука, которую должен иметь папа - мягкая, сильная и очень теплая. Она, удивляясь самой себе, накрыла эту руку своей и поцеловала. У руки был резкий запах, но это Ей не показалось неприятным. Она поцеловала эту страшную и добрую руку прямо в ладонь. И рука, принятая так гостеприимно, отправилась бродить по ее телу. Где бы она ни проходила - тело отзывалось маленьким копошением мурашек, и через минуту Она поняла, что это - Ужасно Приятные Мурашки, и Ей совершенно не хочется, чтобы они разбрелись куда попало и больше не возвращались. Потом мурашек накопилось так много, что она счастливо рассмеялась и попросила Чудовище подождать, чтобы мурашки в толчее не задавили друг друга.
Вместо ответа оно отпрянуло и беззвучно выпрыгнуло в окно. Уж она то знала, что значит "беззвучно", и порадовалось тому, какое у нее сильное и ловкое Чудовище.
На следующий день оно пришло снова. Оно смущенно пыхтело, и ей это было приятно. Она весь день советовалась с куклами, сковородками и креслом, и теперь Она знала, чего боится и чего хочет ее Чудовище. Она взяла его за руку и принялась целовать, стараясь не выглядеть смешной и неловкой. Но, конечно, это ей не удавалось. Ведь она целовалась первый раз в жизни.
Тогда Чудовище показало ей, как нужно целоваться. Она приняла его науку легко и просто, потому что знала теперь, что это - ее Самое Родное Чудовище, и с ним не нужно ничего бояться.
Его пальцы, такие большие и сильные, садились на ее кожу, как стая бабочек - легко и пугливо. Он все время боялся причинить ей боль, и иногда ей приходилось уговаривать его сделать это. Потому что это была не такая боль, как когда уколешься иголкой, а совсем другая - отзывающаяся под сводами тела теплым и ласковым эхом.
Оно научило Ее любить и быть любимой. Они провели вместе много ночей. Под утро или ночью, заслышав мамины шаги, Оно легко вспрыгивало на подоконник и исчезало, оставляя Ей целый день сладчайшей тоски по его возвращению.
А однажды выдался очень шумный день. С утра до вечера за окном рычали машины, и иногда резко кричала сирена. Она удивлялась, с чего это так шумно в их старом тихом дворе. Потом прозвучал выстрел, и она спряталась под кровать от страха, молясь, чтобы пришло Чудовище и защитило ее.
Но Чудовище никогда не приходило днем. Вместо него неожиданно рано пришла мама и сказала странные слова о каком-то убийце, пойманном прямо в подвале их дома. Она даже налила себе вдвое больше обычного. Чтобы справиться с волнением.
А потом налила еще. И еще. И еще...
Потому что впервые в жизни увидела, как плачет
ее слепая девочка.
Она была из тех ангелов, за которыми лучше наблюдать с земли.
Что он и делал. Вооружившись дедовским биноклем, он подползал на расстояние запаха к сокровенному кусочку дикого пляжа, где она совершала ежедневное рождение из пены.
Зачем бинокль, спросите вы. Да как же без него разглядеть пушинку на янтарной коже, пшеничный завиток волос, искру в глазах... Горсть песчинок, спрятавшихся от песочных часов там, куда до поры не заглядывает Время.
Он любил чередовать алчность, вооруженную цейссовскими стеклами, с босым взглядом издалека, шагающим к ней по уступу холма и спотыкающимся о ее стеариновую фигурку. Он трогал ее глазами, и, представьте, она отвечала на его призрачные касания - вздрагивала, распрямлялась, порой даже улыбалась в пустоту.
Он до сих пор не мог понять, знала она или только чувствовала, что за ней наблюдают. А может быть, и не чувствовала даже, а просто вела себя с естественной грацией кошки, которой плевать, наблюдают за ней или нет.
Она прибегала из пансиона разгоряченная, и он, давно занявший пост, сначала глядел издалека на разметавшуюся прическу, на неровные бусы ее следов, на скомканное платье, отлетающее в сторону, как стреляная гильза.
Потом, как режиссер несуществующего фильма, он хватался за крупный план. Катамаран бинокля, видавшего прежде и не такие виды, стремительно приносил его к любимым мелочам. Он смаковал каждую и подолгу, разглядывая ее с почти научной, чрезмерной дотошностью. Не было синяка или комариного укуса, над которым он не повздыхал бы, не было пряди волос, которую он не расчесал бы сквозь свои ресницы. Он держался взглядом за каждый ее пальчик, особенно за любимый мизинец с вечно обкусанным ногтем - верный барометр ее настроения.
Мокрая, осыпанная бисером пота, она с разбегу бросалась в волны, и море надолго отбирало ее у бедного мальчишки. Впрочем, ему оставались вещи, которые, как-никак, все-таки были слепком с ее тела.
Проходило время - и море возвращало ее глазастому берегу. Она выходила, с кружащейся после долгого плаванья головой, ничком валилась на полотенце и застывала на нем, как нарисованная дама на карте, назначив свою рыжую масть козырем во всей вселенной. Потом она засыпала, положив руку под щеку и смешно нахмурившись.
Хмурилась она, надо полагать, на бессовестную свою руку, которая, оставшись без присмотра хозяйки, отправлялась в путешествие по телу, норовя то ли разбудить его, то ли усыпить еще крепче. Рука, проверив наличие всех сокровищ, которыми полагается обладать молодой девушке, оставалась довольна своей инспекцией и ложилась на самое сокровенное, как сторожевой пес. Потом засыпала и рука, и только любимый мизинчик, хулиганское отродье, забирался глубже, чем следовало бы верному стражу, и долго ворочался там, устраиваясь. А там, глядишь - и брови переставали хмуриться.
Он никогда не знал, что ей снится. И не хотел знать. Это ему было неинтересно.
Потом она просыпалась и шла в кустики делать то, что могла, скажем прямо, сделать и в воде, но предпочитала почему-то на суше. Не будем скрывать, в ход шел бинокль, и ни одной мускатной капельки не падало в песок без гурманского смакования бесстыжим мальчишечьим взглядом.
Можно еще долго рассказывать, как она купалась снова, как одевалась и как убегала навстречу собственным следам, но сейчас речь пойдет не об этом.
А вот о чем. Однажды у него появился соперник. Такой же притаившийся в траве котик, отличающийся от нашего героя тремя вещами: возрастом (он был старше), нахальством (которого у него было больше) и отсутствием бинокля. Вместо бинокля у мальчишки был фотоаппарат, которым он щелкал, как клювом, нимало не боясь быть обнаруженным. Что, кстати, и произошло в тот же день и сопровождалось с ее стороны ахами и охами, в которых, по правде сказать, было больше веселья, чем смущения.
Она кое-как прикрылась, соперник вышел из своей засады, и они быстро поладили. Поладили даже слишком хорошо для первого дня знакомства. Море и солнце, эти вечные сводники, быстро сплели парочку в неловких объятиях, и они завозились на полотенце, комкая его и зачерпывая песок.
Пикантность ситуации придавало то, что в перерывах между объятиями они дружно глядели в его сторону и хихикали.
А ему было очень больно. Не потому, что девчонка оказалась не ангелом. Она и не была ангелом, он это знал с самого начала. Не потому, что соперник повел себя умнее и смелее его самого. Не потому, что оба с таким явным презрением отнеслись к его молчаливой тени в траве.
А просто потому, что все кончилось. И больше никогда не повторится...
Он впервые встал во весь рост, перевернул бинокль
и посмотрел на них в последний раз. И старая оптика, видавшая всякое, мудро
уменьшила их до размера случайного воспоминания.
Вот вам четыре персонажа. Они живут вместе, в одном доме, и логично начать с того, кому этот дом принадлежит. Вернее, с той.
Ей - за тридцать, но, пролежав полжизни в холодильнике собственного одиночества, она сохранилась великолепно. В сумерках ее принимают за девочку и заставляют трусливо убегать от непристойных откликов. Она умница, хорошо воспитана, умеет следить за собой и не норовит следить за другими. У нее, как у многих возвышенных натур, очень большая грудь и, признаться, талия в ширине проигрывает жопке с разгромным счетом 1:3. У нее кожа цвета хорошей финской бумаги и только на свет в ней можно разглядеть водяные знаки, оставленные временем. Она - учительница музыки в средней музыкальной школе. Есть две категории людей, которым она всегда была небезразлична. Первая - коллеги, в очках и с бородками, толстожопые философы, имеющие каждый по Персональной Неприятной Привычке - один постоянно покашливает в платок, осматривая его внимательнейшим образом, другой заикается и поэтому пытается говорить без умолку. Вторая категория - южные красавцы, овеянные запахом шашлыка и замирающие с шампуром наперевес при виде ее консерваторских прелестей. Надо заметить, что ее не привлекали ни те, ни другие. К первым она относилась с ровным дружелюбием, как к товаркам, ко вторым - с паническим страхом, навеянным воспитанием, предрассудками и сводками новостей. А вот кого она любила - так это своих детей. Особенно мальчиков. Садясь поближе к купидончику в кукольном костюме (как хорошо быть учительницей фортепиано!) она с наслаждением прислонялась грудью к плечу юного дарования, и, если гамма в его руках с натурального мажора вдруг сбивалась на миксолидийский, она в сладкой судороге сжимала бедра, чтобы не запятнать репутацию чопорного деревянного стула. Из этих редких тайных удовольствий и материализовался
наш второй персонаж. Ему было не больше восемнадцати, когда он поселился в ее доме. Сейчас ему за двадцать, но только что разменянный третий червонец еще хрустит в карманах свежайшей капустой. В этой ли капусте, или в какой другой, они нашли друг друга и теперь не хотят расставаться. Он решительно ничем не примечателен, этот мальчик. Он не похож на Рэмбо, даже когда надевает повязку-обруч на непокорные черные кудри. Ему не светит слава Гагарина, ибо он ухитряется укачиваться даже в метро, не говоря уж о водном и воздушном транспорте. Ему не стяжать славы того актера из порнухи, (ну, вы-то, конечно, помните), с плечами вепря и кувалдой доброго жеребца. У него в паху растет мизинчик, впрочем, довольно сладкий на вкус и неутомимый в игре любовных тремоло. Самое досадное - то, что ему не светит слава Гиллельса или Рихтера, потому что его руки... Стоп. Его руки и есть то, о чем стоит поговорить.
Вот что пишет по этому поводу Ольга:
"...она видит его руку, продолжение нежно-мужской
кисти руки, покрытую волосами - продолжение его джинсовой рубашки. Он курит,
стряхивая пепел изящным движением... она неотрывно смотрит на эту мужскую
кисть и понимает, что перед ней не мальчик, а молодой мужчина..."
Я бы написал иначе. Что ни будь вроде... "Ох уж этот Октябрьский переворот!..". Так написал бы я.
Ох уж этот Октябрьский переворот 1917-го, заваривший в генном котле манную кашу будущих поколений. Эти доярки с княжескими глазками! Эти шахтеры с офицерскими манерами! Наконец, эти музыканты, милые дети Сиона с руками грузчиков из Марьиной Рощи!
Так или иначе, придется согласиться с тем, что руки у персонажа номер два были хоть куда и надо полагать, что помимо клавиатуры, в которой они производили больше шума, чем пользы, они находили и продолжают находить куда лучшее применение.
Персонажем номер три в этой небольшой семье был Фредерик Шопен. Фред жил в старом пианино, и по утрам им приходилось мириться с его тихим, по-польски "пшекающим" кашлем. О Шопене говорить нечего. Его и так все знают.
Персонажем номер четыре была их Разница-В-Возрасте.
Назовем ее Светка. Ей было семнадцать лет, это была на редкость вредная девица - самоуверенная, глупая и беспощадная. Она жила в зеркале, и любила наехать на каждого из них с утра пораньше, пока Любовь, которая жила в этом доме на птичьих правах служанки-лимитчицы, не проходилась по зеркалу мокрой тряпкой первой улыбки.
Вот, собственно, и все. Где же рассказ, законно возмутишься ты, мой читатель. Действительно, что за рассказ без действия и сюжета?...
Ну не описывать же, право слово, их нежнейшие ласки, прерываемые арпеджио Фреда и нахальными выступлениями Светки! Не открывать же, в самом деле, полог над тайнами, которые так хрупки и воздушны, что мое циничное перо снимает перед ними колпачок.
Нет.
Оставим все как есть. А Светку я своим магическим
жезлом превращу в плоскогрудую пацанку и отправлю на блядки в ближайшую
дискотеку. Пусть себе потеет там во славу трех остальных - вечной гимназистки,
неуклюжего подростка и старого поляка, соединившего их руки на алтаре клавиатуры,
выпущенной фабрикой "Красный Октябрь" в 1964 году.
Они сидели на берегу озера, Мальчик и Девочка. Все уже было сказано, последний шепот эхом ворочался в складках соседней горы, устраиваясь поудобнее. Оглушительная тишина заложила им уши, только водомерки скользили по зеркалу с кавалерийским топотом.
Пора было целоваться. Это знали и Мальчик, и Девочка. Оба слегка побаивались этой минуты, потому что она могла спугнуть и тишину, и ту невесомую паутину откровений, в которую они запеленали друг друга. Девочка встала и пошла к воде. Тихо зашла в нее по колено, поежилась, села на корточки и, оттолкнувшись, поплыла прочь. Надо остыть, подумала Девочка. Хорошо бы, подумал Мальчик и, откинувшись на спину, закрыл глаза.
В утреннем полусне он и ждал ее возвращения и боялся его. Но больше, конечно, ждал, и даже соскучился, считая удары собственного сердца. Он набросил на голое тело плед, чтобы роса не смела прикоснуться к нему первой.
Наконец, плеснуло, и легкие шаги догнали его убегающие видения. Она легла рядом, мокрая, и молча положила руку ему на щеку. Он вздрогнул, не открывая глаз.
Ее рука прикоснулась и отпрянула по-детски. Так школьники, вчера таскавшие друг друга за волосы, сегодня вдруг жмутся к стенкам и боятся прикосновения, как удара током. Он лежал, не двигаясь, и ждал продолжения. Рука вернулась и свернулась клубочком у него не шее. "Спишь?" - спросила рука. "Нет..." - вздрогнули ресницы. Тогда пальцы-пилигримы отправились в странствие по его телу, и он удивился, как много им предстоит пройти. Они наступали легко, шли молча, их короткие шаги отдавались кузнечным боем в его ушах. Он знал, куда они бредут, и навстречу им поднималось раскаленное солнышко его невинной плоти.
Потом вдруг подул ветер - теплый, пахнущий хлебом и вином. Он узнал ее дыхание и понял, что ее лицо - совсем рядом. Прежде, чем ее губы коснулись его щеки, он почувствовал в этом месте ожог. Но вместо губ по ожогу прошелся целебный язычок, отстраняя боль, как случайное воспоминание. И только потом пришли губы, от прикосновения которых по телу пошли круги, как от брошенного в озеро камня. Пилигримы покачнулись на волнах, но не замедлили свой шаг и продолжали двигаться к цели.
Он еще крепче зажмурился, боясь взглядом спугнуть происходящее. Его руки и ноги застыли, как залитый в форму металл, только в паху сладко пульсировали удары крови.
А она вдруг вся отстранилась, оставив его тело в зябком сиротстве - и тут же вернулась, будто повзрослев и разозлившись на свою взрослость. Ушли пальцы - пришли ладони и обшарили его от головы и до пят, будто он украл и спрятал что-то, принадлежащее только им. Кожу заштормило, по поверхности прокатились валы колючих мурашек. Его сознание барахталось в волнах, но пах встречал их каменным молом, о который разбивалось все - шторм, волнение, страх...
Потом вернулись пилигримы, прошли по выжженной земле окончательным маршем, прикорнув ненадолго у цели своих странствий, и, наконец, ушли насовсем, через зеленую равнину Памяти - в снежные пустыни Беспамятства.
В его мозгу коротко полыхнули видения: огромная мама, закрывающая полмира, кусок белой стены, нищий старик на ступеньках, фотографическая вспышка от снежка, попавшего в глаз...
Тем временем ее тело, как туча в зной, надвинулось откуда-то сбоку, сверху, со всех сторон. Ему на щеку упали первые капли. Наверное, она плакала. Он не знал этого и не хотел знать, зажмуриваясь все сильнее и сильнее. Его жар отступал в тени ее тела, такого легкого и сильного. Она накрыла его целиком, как трефовая дама - червонную шестерку. Но червонная шестерка знала, что сегодня - ее день.
День червей.
И, в козырном порыве перевернув мир навзничь, он оказался сверху.
Они шевелились в такт, полураздавленые тишиной, сбивая с ритма все часы во Вселенной. Орали будильники, астрономы пересчитывали расстояние до звезд, стряхивая ближайшие с окуляров своих телескопов.
Он черным всадником несся на своей норовистой кобыле, из-под копыт летели грязь, пыль, куски мебели, мраморная крошка разбитых вдребезги статуй... Мама, заслоняя уже полмира, вздымалась сзади в немом протестующем крике... Она было страшна, и он скакал все быстрее и быстрее, только бы убежать подальше, навсегда, насовсем, от этого липкого и сладостного кошмара...
Он звал своих пилигримов, но только скрюченные корни колдовского дуба встретили его на месте их последнего привала. И корни эти, равнодушные к земле, выпростались из нее и вцепились в него, вросли с победным чавканьем, поднимая над кроной стаи нетопырей...
Повеяло сыростью, как из погреба. И вместе с сыростью выплеснулось вино - неведомое, горькое, смертельно пьянящее... Сколько лет оно лежало здесь, среди замшелых бочек, дожидаясь первого путника?..
Кобыла гарцевала под ним, недовольная промедлением, и звала вперед, к совсем близкой уже цели... Он вырвал из себя корни вместе с запутавшимся в них сердцем, выбросил пустую бутылку - и понесся вскачь, уже не оглядываясь, уже поняв, что впереди - обрыв и радуясь этому...
...
Оглянувшись, Девочка увидела, что спустился туман. Она испугалась немного, но не стала кричать и звать на помощь. Она была очень храброй девочкой. Она сумела вернуться к берегу сама и ошиблась только на метр или два.
Она не стала кричать даже тогда, когда увидела своего Мальчика и поняла, что он мертв. Она просто накрыла его пледом. После чего улеглась рядом и закрыла глаза.
И совсем не удивилась, когда услышала плеск и
почувствовала, как чьи-то пальцы-пилигримы отправились в путь, обходя капли
утренней росы и, переходя вброд капли воды из тихого, самого тихого в мире
озера.
настоящее время
- Ты неудачник. Посмотри вокруг - люди обустраиваются,
живут все лучше. Только мы с тобой, как бомжи, ходим, побираемся.
- Они обустраиваются, а я окапываюсь.
- Ага. Могилу копаешь. И не первый год.
- Да пошла ты...
- И пойду. Вот завтра соберусь и пойду...
- А чего ж завтра? Собирайся и иди хоть сейчас...
- Сейчас я спать хочу. Ночь на дворе...
- Ну так спи. Чего пиздеть-то почем зря?
- Предложи что-нибудь получше...
- Размечталась...
- Очень надо. Уж и не помню, когда мы в последний
раз...
- Да вроде, в прошлую субботу...
- В прошлую субботу ты нажрался. Забыл, как тебя
кореши твои привезли?
- Ну... (морщится) А потом разве не трахались?
- Ага. Щас. Разве что ручку к нему привязать
- тогда, может, и получилось бы...
- Что ж не привязала?
- Зачем? Васька, что тебя привез, потрезвее был.
С ним и покувыркались.
- Ах ты, блядь! (приподнимаясь)
- Ладно, шучу. Нужны мне твои алкаши. Я себе
кого получше найду, когда приспичит...
- Пошути, пошути. Давно не получала у меня, сучка...
два года назад
- Милый. Ты плохо выглядишь сегодня. Неприятности?
- Устал просто... (улыбается) Которую ночь не
спим...
- Я тебя совсем измучила... Но от тебя просто
не оторвешься... Ты такой...
- Какой?..
- Ну... Такой...
- Какой "такой"?..
- Классный... Я с тобой просто улетаю, как воздушный
шарик...
- Позакрываю окна, чтобы не улетела насовсем...
- Что ты... Я от тебя никогда, никогда...
настоящее время
- Ну, ударь меня. Только на это еще и способен...
- Да ладно тебе. Спать охота.
- Хватит спать. И так весь день на диване валяешься.
- А чего еще делать?
- Все. Завтра ухожу.
- Давай, давай... Давно пора...
- Буду жить у мамы. И не вздумай мне туда звонить...
- Ага... делать мне больше нечего...
- Можно подумать, есть чего...
- Есть чего... пить чего... Пива хошь?
три года назад
- Можно, я вас поцелую?
- Я уж и не надеялась, что вы когда-нибудь об
этом спросите...
- Я вас боюсь.
- Почему?
- Вы слишком красивая для меня.
- Странно... Я то же самое думала о вас...
- Что ж... Давайте пойдем в комнату кривых зеркал
и там поцелуемся...
- Давайте...
настоящее время
- Давай...
- Держи... Полбутылки оставишь... (мрачно) Да...
Жизнь удалась...
- Сам виноват.
- С кем поведешься...
- Ну конечно, конечно... Ой... Ты чего делаешь?
- А что, нельзя?
- Ну, не так же грубо...
- Ты же любишь так... И так... И вот так...
- Блин! Больно же... Ох... Ох...
- Нравится, сука? Давай, давай, покричи мне про
неудачника...
- Ай! О-о-о-о-о... Ну что ты... ты... что...
- Покричи, покричи... Обустраиваются, говоришь...
Завтра уйду, говоришь...
- А-а-а-а-а-а...
- Ваську вспомнила, блядь... Вот тебе Васька,
вот тебе Петюня, вот и первый твой
фраерок...
- Любимый... Родной мой... Ну чуть, чуть потише...
пожалуйста... я больше не могу...
- Любимая... Родная моя... ну, скажи...
- Не могу... а-а-а-а-а...
- Говори, сука!
- Нет!.. не уходи...
- Говори!
- Да, да проклятый... Люблю... навсегда... навсегда...
мой...мой... мо-о-о-ой!..
три года и десять дней назад
- Вы такой талантливый... Даже страшно немножко...
- Отчего страшно?
- Все время боюсь сказать или сделать что-нибудь
не так...
- Не бойтесь. Говорите и делайте все, что вам
заблагорассудится...
- А если мне заблагорассудится в вас влюбиться?
- Влюбляйтесь...
- Вы серьезно?
- А вы?
- Жизнь покажет...
настоящее время
- Ну вот... Теперь все болит...
- Вам, бабам, не угодишь. И так плохо, и эдак.
- Ладно, молчи уж.
- Молчу... (зевает) Пиво-то осталось?
- Опрокинулось, вон бутылка на полу...
- Ладно, хуй с ним. Спим.
- Спим.
засыпают, крепко обнявшись...
Она всегда готовилась к тому дню, который называла Днем Варенья. Приводила в порядок все закоулки старой квартиры, разгоняла призраков по пахнущим нафталином шкафам. Настежь распахивала окна, близоруко щурилась на белый свет и, как всегда, не узнавала его. Книги вставали на полки, тесно, как в трамвае, шепотом переругиваясь на разных языках.
Потом из сундука доставались платья, тоже похожие на призраков, только мертвых. Она примеряла их перед старинным зеркалом, останавливалась на каком-нибудь одном и облачалась в него со всей торжественностью момента.
И, наконец, садилась за пустынный стол, закуривала папиросу через длиннейший сандаловый мундштук и слушала уличный шум, в котором последние несколько лет ей чудились дуновения труб и валторн.
Потом она выходила на улицу и направлялась прямиком на Тверской бульвар. Она предпочитала Тверской - чопорный, дородный, аристократически стройный, с офицерской выправкой кленов - всем остальным. Пройдя до середины, она присаживалась на чистую скамейку и делала вид, что дремлет, полуприкрыв глаза.
О ее глазах в свое время было сказано немало. Их сравнивали и с незабудками, и с васильками, и с черт-его-знает какой еще полевой флорой. Гимназист С. решился сравнить их даже с орхидеей, за что был допрошен с пристрастием, после чего выяснилось, что по ботанике у него - "неуд", и об орхидеях он имеет не больше представления, чем сами орхидеи - о гимназисте С.
А вот чего никто из прежних воздыхателей не заметил - так это проницательности ее взгляда. Впрочем, рентген тогда еще не был так известен, и ее взгляд просто не с чем было сравнивать.
Итак, она включала свою рентгеновскую установку на полную мощность, и не было прохожего, которого она не рассмотрела бы до самых потаенных потрохов. Из множества случайных персонажей ее интересовал только один тип - редкий, но не исчезнувший полностью даже в теперешнее время.
Тип перестарка - девственника, лет эдак восемнадцати - двадцати, который уже научился побеждать прыщи, но уложить на лопатки собственную робость никак не решится. Видимо, потому, что Робость - существительное того же проклятого, непонятного, женского рода.
Этот тип сильно изменился. Ушла прежняя сутулая нервозность, поэтические придыхания, цитирование чужих мудростей и трусливый взгляд исподлобья. Нынешний девственник стал агрессивен и бросок на вид, порой его уже и не отличишь невооруженным взглядом от толпы счастливчиков, уже окунувших свои перья в чернильницы лжи.
Но ее взгляд был вооружен достаточно, чтобы безошибочно опознать бедолагу в самом расфуфыренном попугае на Тверской выставке тщеславия.
Увидев такого издалека, она глубоко вздыхала и, встав со скамейки, прибегала к древнейшему трюку, против которого нет защиты. Сделав шаг-другой от скамейки, она пошатывалась и прислонялась к ближайшему дереву.
Дичь, которая в этот момент проходила мимо (уж поверьте, момент всегда был рассчитан точно), могла и не заметить бедную старуху, или просто оставить без внимания ее немой призыв о помощи. Бедная же старуха, ругаясь в душе молодыми казарменными словечками, усаживалась обратно и застывала до следующей жертвы. А ни о чем не подозревающее одинокобродящее надеждопитающее проходило мимо своей судьбы с обычной для таких случаев тупой покорностью.
Не было случая, чтобы ее ожидание не увенчалось успехом. Когда это происходило, она с усталым щебетом давала довести себя до дома ("Вы так добры!"), квартиры ("У нас такие разбитые ступеньки!"), стола ("Нет, я просто не отпущу вас, не угостив своим собственным...)
Чем? Господи, ну, конечно же! Ведь ты не забыл, читатель, что приглашен на День варенья!
Стол, волшебным образом накрывшись скатертью, обрастал приятными мелочами - чашками, блюдцами, ложками, сахарницей со щипцами и т.д., и т.п., et cetera. Наконец, по детски яркой палитрой, на столе в розочках вспыхивали абрикосовое, клубничное, яблочное, грушевое, приворотное... И ложка превращалась в кисть, и яркая акварель разговора ложилась на тишину мазок за мазком.
Она умела и любила говорить. Этим искусством она овладела давно и с удовольствием применяла его, год за годом оттачивая мастерство. Надо ли говорить, что невинное дитя, сомлев после трех чашек чая, уже не спешило уходить от стильной умницы старухи с древним колдовским мундштуком, в котором дымился вполне современного вида косячок "Казбека".
Она не трогала опасных тем. Скользя, как праздная лодочка по дачному пруду, она покачивала своего собеседника на волнах своего понимания и дружелюбия, в мудром и безопасном безветрии. Потом, незаметно взглянув на часы, она тихонько вытаскивала пробку, и разговор вытекал не спеша, свившись на выходе в обычный водяной цветок.
Наконец, неожиданно для него и вполне по плану для нее, звучал звонок в дверь, и она шла открывать ее, замирая по обыкновению перед маленьким чудом, которое совершалось ее руками уже в который раз...
За дверью, к полному и паническому изумлению гостя, оказывалась девушка, созданная природой как измерительный калибр для слов типа "миловидная", "очаровательная", "возвышенная" и проч. Гостья заходила в комнату и, дождавшись появления на столе третьего чайного прибора, усаживалась, как ни в чем не бывало. Видно было, что этот дом уже давно знаком ей и любим по-родственному.
Откуда, спросите вы. И действительно, откуда?!
Все очень просто. Или вы думаете, что девственность бродит по Городу только в обличье юношей? Отнюдь. Неделей раньше одной старушке стало плохо с сердцем на бульваре - и вот вам добрая девочка, вознагражденная за свой великодушный поступок.
Чаепитие продолжалось втроем. Если и намечалась в первые минуты скованность, она быстро таяла в очередной чашке, размешанная старинной серебряной ложечкой.
Хозяйка незаметно становилась фоном, на котором контрастно сияла пришедшая в гости Молодость. Дай Бог каждому такого фона - который, как титул, толкает Мальчика фон Мужчину в объятия Девочки фон Женщины.
Возьмите немного робости, немного весны, немного чужой мудрости и своей жажды. Перемешайте все это серебряной ложкой, и останется только добавить каплю варенья, чтобы получилось сладчайшее блюдо Первой Любви.
Так это и происходило.
Когда наступало время оставить их наедине, она уходила в прихожую говорить по телефону. Иногда ее собеседником становился полковник Н., иногда - сестра, изредка даже гимназист С. со всем его милым невежеством. И многие другие. Они говорили тихо, совсем неслышно за непрерывным паровозным гудком. Но иногда ей удавалось дотянуться до них.
Потом она возвращалась, когда снова становилась нужна своим детям. И давала разговору дотлеть, окончательно разогрев перед этим весь мир...
Приходя поодиночке, они уходили вдвоем. И так же вдвоем неминуемо возвращались. За добавкой варенья. И еще - в поисках крыши для первых утех (ох, уж этот квартирный вопрос!). Где, как не здесь, им было искать этот теплый закуток? Может быть, у вас на кухне, между холодильником и плитой? Или у меня на антресолях, между сломанным велосипедом и кучей старых проводов?
Ну уж нет! Дудки! Они приходили туда, в древнюю комнату с почерневшей мебелью, где за стеной возится опрятная мудрая старуха. И там, на вышитых китайских покрывалах, они трогали друг друга, вызывая первую рябь на поверхности озера чувственности... И зеркало отражало их светящиеся тела...
А с другой стороны зеркала сидела старушка в кресле-качалке и внимательно смотрела на детей. В такие минуты ее глаза утрачивали все свои рентгены и становились простыми васильковыми озерами - глубокими и прозрачными до самого дна.
Часы били двенадцать, но платье Золушки не превращалось
в лохмотья, и бал продолжался со всеми его неслышными вальсами и менуэтами.
И старая сводня улыбалась, и длинный мундштук был бы чертовски похож на
волшебную палочку, если бы не тлеющий в нем старомодный "Казбек".
Москва, 9 июля 1998 года, летнее кафе на улице Арбат. Непрестанный шорох шагов, коктейль запахов, шум сотен голосов.
16 часов 17 минут, первый бокал коньяка (паленого,
отвратительного на вкус и бессовестно дорогого).
- Да-с. Ну, чего ты уставилась? Не видишь - мы ку... Ладно, прошла, и хуй с ней. Девочки! А вот вам-то проходить и не стоит... Тоже прошли... Что ж... Догоняйте во-он ту гражданочку, она торопится в интересное место...
(взгляд поневоле упирается в стоящий напротив киоск с майками, матрешками и прочей, извините, хуйней. Может, у вас для этого найдется другое определение. У меня - нет.)
- Вот неумирающий тип! Привет, фарца вечнозеленая, как мелодии Кола Портера. Что? Долог путь от лицензионной полидоровской Аббы у "Советского Композера" до этого лотка, на котором ты разложил чьи-то дедовские медали?.. Долог, знаю... Как звонок будильника поутру... Как зевок любимой посередине той ласки, которую ты так любишь, и которая исполняется не без помощи губ...
А вот и клиентура!.. О, фэт-шоу! Привет, толстухи! Откуда дровишки? Бундес? Похоже, похоже... Такие коллекционные жопы не вырастишь на скудных нивах центрального причерноземья... Ну, здоровеньки булы, такскать, гутен абент, жертвы аборта, сделанного Эмансипацией от дяди Гринписа... Да не разглядывайте вы эти майки, все равно ни одна из них на вас не налезет... Так, заткнуть пробоины в трюмах ваших ежемесячных Титаников...
А это что? Ага! Туристы местного разлива! Можно, я не буду на вас смотреть? Можно? Да? Спасибо... Не смотрю... Впрочем, у той, что слева, мило подергивается левая ягодица... Она явно не удовлетворится прогулками по Арбату, и среди ночи, тщетно побродив по коридорам гостиницы в поисках разбитного жиголо, вернется на круги своя, на храпящия своя волосатыя круги...
Кто там следующий?... Модель?... Модель чего? Человека? Особи? Женщины? Ах, фотомодель… Так вот ты какая, и.о. девушки с веслом образца 1970-го года (как раз на эти восковые фигуры в сиреневых парках глядел твой папик, прислонившись к сосуду невиннейшего греха, в котором уже лежал весь мусор твоего нынешнего бытия, запакованный в 4-8-12-и т.д. клеток)... Теперь ты уже большая девочка, научилась считать золотые на поле дураков и стала дояркой первого разряда в тех коровниках, где мычат по-аглицки... Все правильно... Главное - следить за собой, чтобы, не дай Бог, никто не понял, что ты - только модель человека, а не человек... Отсюда - зуб-ки, губ-ки, нож-ки, груд-ки, глаз-ки, и все как настоящее... И дорожка в паху, выстриженная по трафарету зубной щетки... Все на месте... Ну, плыви, плыви... Авось не потонешь... Я тебя не хочу...
Семья... Проходите, не задерживайтесь, вам еще нужно успеть в зоопарк... Мама, не смотри так на дочку, она когда-нибудь тоже постареет, и вы обе будете ревниво одергивать внучку, засмотревшуюся на уличного музыканта... Он-то не постареет... Мы, у. м. - заговоренные...
Вот своя публика... Хипари и панки... Хип-хоп или как вас там... За что пьем, ребята? Правильно. За это и я с вами накачу... А заборчик между нами - фигня, не так ли? Хоть и строили его десять лет... Перепрыгнуть такой верхом на бутылке - плевое дело...
Священник... Работяги... Новые... Старуха под зонтиком... Что, давит небо-то? Понимаю... Бомжи, алкашня, полынь-трава...
А вот и Она...
Кто-нибудь принесет мне пепельницу?!
Там же, 17 часов 21 минута, девятый бокал
коньяка (в общем, ничего, если в ладошке разогреть как следует и не дышать
носом, когда пьешь).
- Ну, что, фарца горемычная? Продал таки майку... Ну, слава Богу... Еще полчасика - и можно домой, к телке под брюхо. Да знаю я, что она - баба классная, просто издергана выше крыши - и прикинуться надо, и накатить под вечер, и сходить проветриться в приличное место. Все я понимаю... Не серчай... Каждый крутится, как белка, а колеса - кому какое судьба нарисует, в таком и крутись... Я бы и сам у тебя матрешку прикупил - просто, чтобы построить ее, вместе с приплодом, на полке в тире и ... Да денег нет...
А, вот и фэт-шоу кэйминг бэк... Привет, толстомясые! Что, выписать вам по первое число поцелуйчиков? Ей Богу, стоит... Обеим сразу... Разодрать шорты, заголить холмы и припасть к истокам... И ведь, небось, затрясутся хляби телесные от страсти негринписовской... А потом войти, растолкав излишки плоти, в святая святых и толкаться там, как в трамвае, переминаясь с кургана на курган... И чтобы закричали обе, сразу или по очереди, чтобы землятресениюподобнодрожаламебельусоседейигансизмюнхенскойпивнушкиутерзавистливоусы...
А вот и пани из Зажопинских Выселок, идет неровно, припав к кавалеру, инстинктивно оглаживая его самое сильное место... Сильное место колышется, давно уже боясь невольным шептуном спугнуть с себя суховатую бабочку панночкиной ручки... По всему видать, что мирный договор уже заключен, и, не попадись по дороге прыткий коридорный, завершится подписанием акта капитуляции под храп частично бодрствующей плоти...
А, вот и ты, моделька... Ты на меня не серчай за то, что наговорил... Я понимаю, ты ни в чем не виновата... Тебя такой сделали, на потребу... Измяли, испохабили, склеили по новой - и давай потреблять... блять... блять... Я знаю, недавно ты плакала в Кодаке, когда вместе с синим мальчиком хоронила в бездне свое детство... А потом заглатывала, как удав, этот огромный, пахнущий черт-знает-чем, неродной кусок вражьей плоти... И потом пила Мартини, глядя в окно на рассвет, заплутавший в верхушках деревьев... Бедная богатая девочка...
Семья... Почему вы еще не в зоопарке?.. Впрочем... Что я говорю? Все мы здесь - в зоопарке... Какие у вас чудесные дети! Не позвольте им вырасти в таких, как мы с вами...
Тусовщики, не проходите мимо. Еще по одной? Легко. А еще? А еще? Нет, этот аккорд ты берешь неправильно... Вот, смотри, здесь нужно мизинец поставить на третий лад, тогда зазвучит вкуснее...
Священник... Работяги... Новые... Старуха под зонтиком... Бомжи, алкашня, полынь-трава...
А вот и Она... возвращается...
Кто ни будь даст мне, наконец, пепельницу или
нет?..
Там же, 19 часов ровно, последняя рюмка водки.
А где, вообще, все?
Платья, юбки, шорты, ботинки, зонтики, майки, жилеты, туфли, брюки, шляпы... И еще... Фотоаппараты, видеокамеры, сотовые телефоны, очки, сигареты, деньги, деньги, деньги... Кто принес сюда столько предметов? Почему они все движутся? И куда делись люди? Эй! Люди!
Люди! Куда вы спрятали Ее? Я жду ее уже столько часов... Месяцев... Лет... Она же только что была здесь! Кто из вас увел Ее? Ты, белый жилет? Или ты, серый галстук? Отдайте Ее мне, Она - не ваша. Она моя, и никогда не будет ничьей больше... Даже если будет... Даже если ничьей...
Мне больно... Я подыхаю от любви! Вам случалось, мисс Юбка? А вам, мистер Семейные-Трусы-Из-Под-Рубашки? Случалось вам подыхать от любви? По глазам вижу, что нет...
Мне нужна только Она. Я еще успею простить и полюбить вас всех, только отдайте Ее мне!..
И кто ни будь, блядь, принесет мне, наконец, пепельницу?!...
- Хуй ее знает... - сказал Толстый. Он был бывший
бандит и называл Стрелку "марухой". - Может, загуляла...
- Мож, и так, - сказал Беспалый. В прошлой жизни
он был токарь. Или фрезеровщик. Какая теперь разница? Он был самый старый
и называл Стрелку "дочкой".
- Ушла от нас, сука, - сказал Пушкин. Когда-то
он был поэт и до сих пор любил выражаться красиво. Стрелку он называл "стрелкой".
Трое нелюдей сидели на железнодорожной насыпи, возле рельсов, по которым давно уже ничего и никуда не ходило. Это было очень спокойное место. Они привыкли к нему и коротали здесь короткое московское лето. Стрелка была четвертой, и по вечерам, распив, что было, они говорили со Стрелкой или ебали ее по очереди. Толстый - грубо, Беспалый - любезно. А у Пушкина через раз вообще ничего не получалось. Слабый организм, одно слово - поэт.
- Или менты повязали. - сказал Толстый.
- Да не трогают ее, сам знаешь, - отозвался Беспалый.
- Надо искать. - сказал Пушкин.
- Чево? - удивился Толстый.
- Искать надо, - повторил Пушкин и насупился.
- Ага. - сказал Толстый. Под кожурой щек замаячил
желтый собачий клык - Толстый улыбался. - В розыск объявить. Всесоюзный.
- В розыск, не в розыск, а искать надо, - зло
повторил Пушкин.
- Где? - резонно проронил Беспалый.
Пушкин знал одно место, но промолчал. У Толстого тоже шевельнулась мыслишка, он подцепил ее ногтями, как вошь, и раздавил молча. Она вякнула и осталась жить. Беспалый посмотрел на рельсы и почему-то сказал:
- Осень скоро.
- Ага, - проворчал Толстый. Оба подумали о подъездах,
у каждого на примете были варианты.
- Я помню чудное мгновенье, - сказал Пушкин.
- Чево?
- Надо искать, говорю.
- Ну иди, бля, ищи. И тебя повяжут.
- Может, она дохлая валяется где ни будь, - не
унимался Пушкин. - Закопаем хоть.
- Да иди ты, - сказал Беспалый. Он был самым
старым и слово "дохлый" не любил больше всех.
- Тут такой грунт, неделю копать будешь, - заметил
Толстый со знанием дела.
Беспалый достал полфлакона тройного. Сделали по глотку, крякнули, закурили свои бычки. Разговор не клеился. Не было Стрелки.
Со стороны вокзала доносился размазанный эхом голос дикторши, которая говорила что-то о поезде на Киев. С площади были слышны другие городские сверчки - клаксоны, ругань, скрежет тормозов. Где-то там была Стрелка, это мешало им расслабиться.
- Я пошел. - Пушкин докурил до фильтра, поперхнулся
и встал.
- Повяжут, - меланхолично заметил Толстый.
- Пусть вяжут, - сказал бывший комсомолец. -
Заодно у ментов про нее разузнаю.
- И я пойду, - сказал Беспалый. - Знаю одно местечко.
- Идите. Я тут подожду, - сказал Толстый, укладываясь.
- Тройной оставь, замерзну.
- Щас, - проглумился Беспалый.
Две фигуры, пошатываясь, ушли к вокзалу, где у каждого в метро был свой человек. Толстый, которому каждый раз приходилось ругаться на входе, остался лежать на насыпи. Через пять минут он уже спал, пользуясь случаем, в защитном поле собственной вони.
Пушкин отправился на улочку в центре, куда однажды забрел со Стрелкой. Она сама привела его на это место, потом достала заветные, небывалые поллитра настоящей водки и поделилась с ним. Они спрятались в тень от греха подальше и сидели там тихо, как мыши, стараясь не булькать во время редких глотков. Стрелка все поглядывала на окна напротив, особенно, когда водка начала греть. Окна были занавешены, и Пушкин не мог взять в толк, чего она в этих окнах такого нашла. Ему захорошело тогда, он дождался полной темноты и полез к Стрелке, чувствуя, что на этот раз все получится. Но она шепотом послала его на хуй и долго сидела, как сова, глядя в эти свои дурацкие окна. Он не заметил, как заснул, а проснулся уже один, ранним холодным утром.
Сегодня Стрелки на месте не оказалось. А окна были тут как тут, куда им деться. Окна - штука вечная, пока дом стоит, они светятся. На этот раз они не были зашторены, и Пушкин мог всласть налюбоваться на какого-то мужика, который кормил ужином девчонку лет двенадцати. Пушкин облизнулся на еду и пошел обратно. Он не знал, где еще можно найти Стрелку. Идти в милицию он не хотел по понятным причинам.
Беспалый тем временем пробрался на Ваганьково. Однажды он встретил там Дочку, когда сидел в гостях у своих мертвецов. Она не заметила его, прошла тихонько мимо и присела поотдаль у маленькой плиты. Посидела, поплакала и ушла. Он пошел следом, у "905-го года" нагнал ее и предложил по глотку тройного. Она согласилась, глотнула, и остаток вечера они прошатались по городу, пока не нашли место для ночлега.
Беспалый запомнил, где присаживалась Дочка, и сейчас отправился прямо к могиле. На плите было что-то написано, но Беспалый забыл буквы. Он глупо просидел полчаса, разговаривая с незнакомым покойником, и отправился восвояси. Дочка не пришла. Беспалый решил не искушать судьбу в метро и отправился на Киевский пешком.
Вечерело. "Поезд на Львов отправляется со второго пути..." - услышал Беспалый. На языке нелюдей это означало: "Вечереет. Пора спать..." Он ускорил шаги и через пять минут увидел знакомую насыпь.
Толстый, Пушкин и Дочка сидели у костра, сложенного из обломков ящиков. Дочка всхлипывала, трогая свежий фингал под глазом, Пушкин меланхолично курил, а Толстый самодовольно усмехался. По всему было видно, что фингал - его работа.
- Вот, - всхлипнула Стрелка. - Моталась за окружную, хотела вас грибами угостить, а он...
Толстый привстал:
- Еще хочешь? Молчи, сука.
- Грибы то остались еще? - спросил Беспалый,
косясь на костер.
- Остались, - буркнула Стрелка. - Садись, у нас
и пиво есть.
- Ого! - сказал Беспалый, понимая, что без его
тройного и пиво - не пиво. Сел, устроился поудобнее и уставился в костер.
Пьяная Стрелка вяло хлопотала над грибами. Толстый самодовольно щурился. А осень, увы, действительно была не за горами.
- Передо мной явилась ты... - сонно сказал Пушкин.
- Поезд на Черкассы отходит с четвертого пути,
- сонно откликнулась дикторша.
- Опус номер 31. Соната Соль-минор для фортепиано в четыре руки. Часть первая. Vivo non tanto.
Ну и голос, подумала Она... Вероятно, таким будут читать список грешников на Страшном суде. И вся она хороша, эта тумба, запертая на ключ своей воинствующей девственности. А шаги-то, шаги! Акустик малого зала был и впрямь не дурак, коли сумел придать стенам именно тот насмешливый градус крутизны, когда музыка превращается в свободу, а такой вот мерный топот - в поступь ее конвойного.
Однако стоило выставить ее на рампу для контраста с двумя гнедыми жеребцами, выскочившими на смену. Какие мальчишки! Как разделившийся пополам кентавр, они обходят с флангов черное одиночество рояля, и тот улыбается им во все свои восемь октав в нетерпеливом ожидании.
Наступившая тишина откашливается из последнего ряда, рвется фольгой нахальной шоколадки. Но мальчики не спешат. Они знают свои дело. Они дожидаются той тишины, что заключена в капле сталактита. И, наконец, дают ей упасть на первую клавишу.
Публика еще не здесь. Она потирает троллейбусные мозоли и часто моргает от еще не остывших телевизоров. Но она уже притихла, чудо началось, и даже те, кто оказался здесь случайно, притихают по необходимости, чтобы не прослыть невеждами.
Музыка проходит по рядам, как кошка мимо хозяина, делая вид, что ей и дела нет до его коленей и пледа на них. Она направляется к выходу, умывается там всеми четырьмя лапами, и лишь затем, капризно передумав, возвращается. А коленям-то холодно уже, и никакой плед не заменит это теплейшее пульсирующее брюшко. Но нужно отвернуться, чтобы она прыгнула. И вот все зажмуриваются на резкий аккорд, а когда открывают глаза - у каждого на коленях оказывается по ласковому и нежному... И зал умиленно замирает, боясь спугнуть. Каждый - своего зверя. Каждый - своего...
- Часть вторая. Andantino.
...Боже, да не улыбка ли мелькнула за готическим фасадом этой музейной пифии?..
С Черным Она познакомилась месяц назад. Черный - это тот, что сидит за роялем ближе к залу. Его хозяйство - верхние октавы. Арпеджио, гаммы, капель нечаянных радостей и малых бунтов против лада.
Таков он и в жизни. Суматошный гений, бьющийся током от кончиков пальцев. Все, что происходит с его участием, театрально и воздушно. Немыслимое знакомство, ссора со второй фразы и вечный мир с третьей, потом опять ссора, примирение, ссора. Слезы, улыбки, стихи, музыка, музыка, музыка. Ночной город, пустые подъезды... Я умру, если ты не прочитаешь мне что ни будь из Мандельштама... А я - если ты меня не поцелуешь. Сейчас? Сейчас... Хорошо... Я тебя поцеловал, где мои стихи... Восковая Пречистенка, заброшенный монастырь на Рождественском... Нет, ты посмотри на эту фигуру!.. Нехорошо заглядывать в окна... Это не окна, это - книга, а вот и персонаж... Сам ты персонаж... От персонажа слышу!..
Смех, обои октябрьской листвы на стенах маленького Большого мира, снова слезы, уже от счастья. Любовь, болонкой лающая на прохожих...
...Я буду любить тебя здесь... На балконе!?.. Да, где же еще! А ты улыбайся тому старику, ему это очень нужно, как ты не понимаешь... Я понимаю... Нет, ты не понимаешь... Ты - это все, что у него осталось... У него жена на Ваганьковском, пойдем туда ночью, я буду любить тебя там, пусть улыбнется и она...
Очень Старый Балкон, все это были его штучки. Черный умеет слышать шепот камней, знает, как перевести его на человеческий язык...
Вот и сейчас, Она слышит потрескивание электрического ската на глубине клавиатуры. Он, как всегда, расслышал старое дерево, и чужие пальцы титанов растут у него из манжет.
Ах, Черный... Моя нежность, вечная юность моей бедной блядской души... Как хорошо, что ты всегда рядом, всегда расслышишь камень, которого вчера коснулся мой стоптанный башмак...
- Часть третья. Lento sempre...
Ах, каналья... Да она еще и подмигивает! И из-за фасада консерваторского динозавра вдруг проглядывает веснушчатая физиономия Амаретты, сдобной трактирщицы из Саронны, познавшей всякое...
Белого почти не видать. Он, плотный, коренастый, врос в клавиши всеми десятью корнями. Ему нельзя отвлекаться. Его удел - басы и темп. Даже в своем нынешнем lento sempre он должен следить за каждой каплей, падающей на сталагмит давно онемевшего зала...
Он пришел позже, всего две недели назад. Она просто не могла не познакомиться с напарником и лучшим другом своего сумасшедшего любовника, что и произошло на одной из репетиций. Поначалу он показался Ей редким занудой, эдаким крестьянином от музыки, неторопливо тянущим свою борозду на пяти-полосной пашне нотного стана.
Только оказавшись дома, Она с удивлением поймала себя на мысли, что думает о Белом и не может остановиться. Он был - как вид из окон поезда на проносящиеся мимо унылые деревни средней полосы. Покосившиеся избы и некрашеные плетни, на которых развешено сушиться все бесконечное российское небо... Да. Неба в нем было много. Поэтому Она сразу назвала его Белым.
Позже, впустив его в себя, в свою жизнь, Она показалась себе солдатской женкой, жалмеркой с Дона, ставящей заплаты любви на лоскутное одеяло житейских забот. Небывалые образы, какие-то коровы и коромысла, маячили у нее перед городскими суматошными глазами. Стоило ему появиться - и Она готова была замереть где стояла с виноватым взглядом нерадивой служанки...
Такой была и его музыка. Каждая басовая нота отзывалась поминальным звоном колоколов на деревенской церквушке, пушечным дулом колодца с пыжом родниковой голубизны на дне, еще каким-то страшным, безымянным, колдовским эхом...
Черный, как всегда, оказался на высоте в своих определениях людей и предметов... - Солдат, - коротко сказал он о Белом, и зачем-то добавил: - Пятый егерский полк... В живых осталось две дюжины... Без него...
- Часть четвертая. Presto stringendo...
... Почему без подноса со своим сладчайшим, пережившим тебя на века, старая сводница?.. Кого ты надеешься обмануть своим стеклянным голосищем...
Неделю назад Она узнала, что Черный и Белый - любовники. На следующий день она предложила всем перестать валять дурака и объединить усилия по постижению Тайного. Мальчики согласились, и настала первая ночь, когда они оказались втроем.
Черный, как водится, был в верхних октавах и звенел по всему ее телу своими колокольцами. Белый же привычно оседлал басы и распахал Ее, ставшую музыкой на один краткий миг, вдоль и поперек. Вороны непрошеных сомнений и стыда держались подальше от этой кипящей страды. Оставив Ее, уснувшую, как земля на зиму, они привычно занялись друг другом.
Мне нечего добавить. Мое перо может сколько угодно освежаться в чернильнице, повторяя извечный акт Природы, но разве оно в силах описать хоть малую толику пережитого в ту ночь?..
Нет. Не в силах.
- Часть пятая. Grave.
... Мама, ну хватит уже, наконец. Как хорошо, что ты сегодня на даче...
Не было никакого концерта. И музыки не было. И на роялях играют другие люди. Ты же спишь, Белый, сладко посапывая, а ты, Черный, как всегда куришь у окна, дожидаясь, пока я засну. А я лежу перед вами голая, новорожденная очередной раз, и мне тоже стыдно и сладко знать, что все происходит так, как происходит...
Но кому, черт меня побери, не захочется хоть раз
побыть Музыкой, сыгранной в четыре руки?..
Желающие почитать другие этюды приглашаются на
главную страницу