ЗАМОК.

Провинциальный роман.

Глава 1. Не тут-то было.

Ты, Невидимка, был прав, что в итоге окажешься моим единственным другом. И я хотела бы тебе рассказать... подыскиваю слова, кроша зубы об эти грецкие слова и пекан. Главное, что все было и есть, просто нужно услышать. Пребудет во веки веков. - Вместо вступления.

Мы вчера прокатились на похороны неведомой тетушки в Роттердам - застекленный эдакий Тель-Авив, крупнейший порт с яркими кубиками контейнеров. А чтобы представить длину дороги - он же бывший наш Амстердам, разбомбленный фашистами; вроде миниатюрного Петербурга - разрушенного Рязани-Смоленска с его тенями от соборов и набережных особняков. Об этот дым (отечества) спотыкаешься и растерянно потираешь коленку. Но я постараюсь точней.

Там должны были представить меня у могилки - верно что самое место - новоявленным родственникам: я взяла их фамилию. Почему?.. Чтобы приняли за свою хоть по ту сторону света, - прости, я шучу! Здесь-то, вживую, мне уже не успеть. Надоело оправдывать профессорской очковой улыбкой и религиозной юбкой со шлейфом в пыли шаткий свой статус - что я не русская проститутка, покусившаяся на моржовое их гражданство ( - Хер, разрешите пройти! - Вас тут не стояло, мефрау). Нет, я любима, взаимно... Дикое, как медовое жальце пчелы, это признание.

На бумажке мы записали имена Лаарманов, чтобы не ошибиться, потому что мой Чарк их тоже не видел почти что полвека, братьев-сестер. - Поколение, в жизни которого самым счастливым оказалась война. Зачистка памяти, только по разным причинам... И я понятия не имею, как католики крестятся, я и по-нашему не того: от веровавшего - до воровавшего, или наоборот? И позволительно ли сказать в такой ситуации, протягивая руку (ногу?.. первой, второй рассчитайсь, по старшинству или полу?!), "добрый день, господа"? По-голландски я вызубрила еще длиннющее "соболезную, - хэкондо'лиэрт", а поскольку все остальное время мне предстояло глубокомысленно молчать, пережевывая приторную помаду, то больше всего заботил меня внешний вид, рюшечки да финтифлюшки.

Тут, разумеется, хлынул пузырчатый ливень, обещая туманную перспективу, скрип "дворников" и тормозов; муж нацепил покорно на пиджак старомодный галстук с выстиранной картонкой внутри (он и не знал никогда, как его завязать, а я помню по-пионерски); я прихватила термос со сладким чаем и чипсы, хотя ехать нам всего час, - мало ли, что нас ждет в этом Роттер-на-даме?..

Чарк, amateur рассылать рождественские открытки - не более - всем вокруг, о траурной тетушке отодрал в памяти мелкие заусенцы. В свои редкие дни рождения, мол, стелила на пол газеты, чтобы гости не осквернили паркет в залысинах, и - простодушный супруг ее не успел догадаться, что она скопила тайком от него не один миллион. В семьях тут вовсе не приняты телячьи нежности и откровения. - Так с Богом и отошел.

В дороге по карте мы сверили, что ехать-то не на кладбище, а в крематорий. Между тем по радио в самый разгар эпидемии ящура произносили только два слова - мясо и молоко, а на полях повсюду белели таблички с портретом изящной коровы и церковным лозунгом: "спаси нас". После того, как только что в этой карманной стране перебили двадцать километров зверей, включая и зоопарки (чем еще измеряют животных?), заразили Америку, устремившись на Русь... Как раз нынче голландцы надумали сделать прививки пятнадцати тысячам оставшихся в округе копытных, а потому мы застряли намертво в пробке, столь же, по совпадению, километровой. Стриженные мельницы Тэтчер поворачивались к лесу задом, лебеди парами дремали в полях, полые бассейны ранней весны голубели перевернутым небом... А впрочем, до 21 марта здесь официально зима, зато весна - до начала войны с фашизмом. Ну и лето по совместительству кончается бабьим, российским; а цыплят считают почти до конца декабря, наряжая рождественские деревья...

Все расцветало, и уже осы'палась камелия (Травиата молчит под серым дождем), и лежачий велосипед на трех восьмерках колес валялся в грязи, а Чертово колесо уныло блестело под облаками, озадачивая сегодня детей самим своим именем... Тянулись Макдональдсы, и косметика-таки растекалась от непрошенных смеха, ливня и слез.

В нашем возрасте уже никто не рождается, лишь умирают. Чарк задумчиво вспомнил покойницу: - Мы должны туда ехать. To see each other. Я заскользила на пол машины, а муж добавил даже без тени улыбки: - Если мы опоздаем на эти похороны, то успеем еще на другие.

...Все же в последний миг мы нагнали в условленном официальном месте кавалькаду лимузинов и частников с угольными флажками, и с щенячьим восторгом пристроились в хвост. Я, предвидя большие печали, переспросила:

- - Ханни, уверен ли ты, это именно наша покойница? Проверять, впрочем, было бы некогда, и мы поплелись в равнодушной шеренге. По дороге нас вычислили и признали своими, мигалкой предупреждая повороты... можно сказать, на тот свет.

- - Какая гроза идет на нас, дорогой!

- - А ты смотри в другое окно, где солнце.

Через полчаса у зловещих ворот флажки у всех отобрали - извини, что я так подробна, ты скоро поймешь, почему - и пригласили нас внутрь. Камень с души упал, когда Чарк предупредил, что на похоронах можно смеяться, и что нашей тетушке было 88 еще, уже... каламбур - не смертельно. После прохладного выступления ответработника (все мы держим ответ - лимонад за десять копеек и колкие пузырьки спасительного кислорода) на кафедру поднялась одна из сестер, моя танта, с похудевших пальцев которой то и дело слетали тяжкие перстни, и в микрофон прочла по бумажке стишок, писанный ночью в слезах. Вернувшись на место, она игриво дергала однофамильцев: - - Получилось, ну как?.. Это было единственным выступлением с их и моей стороны. Мы не общались: они дружно молчат по-английски и, как французы, помнят только свое. О русском не будем. Что ж, еще зуб у меня начал расти под пломбой вперед, боюсь, бабка-Ежка, самой себе улыбнуться, - так что все к лучшему.

Мертвую нам не показывали, и больше других приглянулись мне два моих близких (в семье не без урода, как сказали бы в Подмосковье) - тертые или прожженые гомики: на днях у нас вышел закон, разрешающий им пожениться, и вот оба сияли, как гульден, не к этому месту. Гомо-невеста ослепительно смотрится в свадебном платье с фатой и флер-д-оранжем, которого у меня так и не было ни на одном из моих прошлых венчаний... А все-таки жаль.

После поили нас кофе и предлагали дешевые кексы, от которых разило сыром: все крематории одинаково пахнут; и наконец шестнадцать лучащихся здоровьем, бездельем и силой миллионеров отправились в ресторан, богатеи даже не средней руки, а без примеси - натурально-нерастворимые.

После жидкого супчика, пиалу с которым Чарк запрокинул целиком в распахнутый рот и посидел так, выстукивая капли по донышку, перед каждым поставили тарелку с пресными булками, набитыми замшевой ветчиной и недельной давности эммерталем. Запивать не дали ничего: ан не оплачено.

Богачи еще совещались, заказать ли кофе и чай, но старейшина Фредерик (уменьшительно он же Фриц, Крис, Фрейк и Фред - так одного его, важного, много) начал икать (седеющие волосы мужчины - в той стадии, когда кажутся крашенными), и братва наконец раскошелилась. Спиртное вообще не пьют здесь на похоронах - да и не плачут. Китаец ведь тоже смеется, сообщая о смерти отца? Между Индией и Желтой рекой - наши традиции. Как у Вик. Ерофеева, автора единственной сочной книжки, где задумался он о ду'ше, "Я - как эмансипированный цыган с золотыми зубами, пишущий о вороватости своей нации". - Как защититься от самой себя, бывшая россиянка? Между двух берегов - пасквиль или дуэль?

В этой благословенной (неславянской) стране никто, видно, не умирает. В крематории кроме нашей группы не нашлось никого: народ гоняет на яхтах и велосипедах, и вообще тут больше тысячи двухсот долгожителей, перешагнувших столетний порог. Не как в раннем детстве - ползком, а на своих двоих и с гордо поднятой от вселенского презрения головой, - по местным меркам достойно. Сентиментальная танта обещала на днях пригласить... на шестидесятилетие свадьбы. Интересно, она тоже нас будет встречать в сапогах, по-голландски?.. Здоровый народ! Измеряется в омах - то есть "дядях", как физика. И своим, и врагам физпривет.

Как приятно слышать, что взрослый мой муж, семижды дедушка, теряется, будто мальчонка, и произносит:

- - Тетя! Нельзя ли...

А она ему:

- Тьярк, ай-яй-яй!

Вот его сиротливое детство - после того, как отчим спустил в Монте-Карло прошлое с будущим, и маленький розовый Чарк, обложив свое скудное тельце газетами для тепла, в четыре утра по снежку развозил почту на краденом велике. И не пахло от него парным молоком.

Еще там, через пару минут после прощания со случайно усопшей, мы все хохотали, навсегда о ней позабыв.

Не тут-то было.

Глава 2. При чем здесь подруга.

Сегодня мы получили письмо от нотариуса и впридачу ветхую открытку с грифом "бесплатно" и черно-белой картинкой меж пожелтевших углов - девочка с коляской на деревянных колесах и собачонкой, совсем не по делу. Отписала нам тетушка - та, что не померла, а готовится праздновать.

Оба послания сводились к тому, чтоб скорее забрать свою часть наследства, поделенного между ближайшей родней - но только той, что, согласно завещанию хитрой покойницы, несмотря на дождь явилась проститься... Религиозность помешала католикам вспомнить зависть и ревность: вера им запрещает изменить волю сестры.

В этот час мы садились ужинать - как это принято, в шесть, когда начинаются "новости" - бесконечные аварии для поднятия аппетита в стране летающих коров и бегемотов (так в Иерусалиме па'рят взорванные автобусы). При виде тарелки и мысли о голодающих мне всегда зверски хочется есть, и особенно возбуждает застолье воспоминание о диете... Молоховец умерла от голода, - не к месту стучит в голове, - и без перехода я мрачно включаюсь в салат и "известия": на пасху советуют закупать яйца коричневых колумбийских кур.

- - Тьярк, у нас нет своих темных?

- - Но у этих же черный хвост, ты разве не понимаешь?

Что же, допустим. В "новостях" сообщают: шоколадных куриц по сто долларов расхватали вчера. Предлагается "очень дешево" купание с крокодилами в Африке, и лазание с обезьянами - всего-то тысяча долларов. Здесь к предкам вернулись давно. Вот подогнали к легковухе машину с цементом, просят прохожего красную кнопку не трогать. - Он беспомощно смотрит, как льется цемент... Это тоскливый наш юмор.

Я задергиваю занавески - поздно, чтобы дольше не пользоваться электричеством, - как тут у всех. Под окном бургомистр на лежачем велосипеде неуклюже раскланивается со священником в рясе (но на простом). По другой стороне катит наш сосед, пакистанец в чалме. Эти уже отужинали, - в остальном все обычно. Магазин "Plasman", то есть "писающий (не мальчик)", напоминает о бельгийской прохладце в любви и о чем-то запретном.

- - Что ты планируешь, Чарк?..

- - 'Замок от тетушки - твой (пшик от Кардена), а гульдены вложим в акции с рентой, как и всегда.

- - Чтоб 'замок не на за'мок - он далеко же, в Бретани - частично сдадим в аренду нашим турфирмам, идет?..

Мимо по Рейн-каналу просквозила бирюзовая баржа "Пегас" (не конь и не птица) с металлическими установками размером с морской вокзал. Навстречу ослепительно вспыхнула "Жемчужина Швейцарии", как в немом кино, развлекая престарелых туристов. Так на кавказских, еще довоенных курортах мы танцевали под музыку из открытых жигулей и кружили при свете фар, а утром на пляже играли в мои самодельные карты из членов политбюро - я выре'зала портреты из "Правды" и канцелярским клеем в школе под партой лепила колоду...

Раньше по Рейну возили туда-сюда сумасшедших, были такие корабли дураков, как острова, и никто не давал им причалить. А карельские озера почти все островные, в детстве, бывало, доплывешь по-собачьи, ухватишь клок дерна и дышишь, пар выпуская, сердце - ух, ух - значит, есть оно, сердце, суок! А как же характер железный и - няня ругается - бессердечность; несгибаемая воля и несломленный дух, дровосек? Рыжие муравьи заберутся подмышку, а ты терпишь, себя воспитуешь, павлик морозов, нет, зоя, нет, сразу мересьев, руку бух за черничным кустом, а он хлестнет по щеке, разогнется, и ты бах под воду, а там всё голубей молока и тумана, и с изнанки 'острова сплошь чернозем, а до берега далеко, и водяной тебя щиплет, а ты брассом и кролем и кроссом - и носом в песок и солнце, день чудесный, а ты еще дремлешь...

..........................

Экран сообщил: в Амстердаме обстрелян мерседес известного скрипача, ему страшно выйти на публику, а как пилить в день рождения королевы? Переминается, серый перед лицом нашего общего будущего. Цирком правительство всегда отвлекало народ... Я отрезаю клубничные хвостики и намазываю, как масло, ягоды Чарку на хлеб. Тут - абстрагируйся только от собственного безделья. На следующую королеву, вне очереди сменившую аргентинский паспорт на местный, эмигранты подали в суд (голландцы любят чернобровых казашек и тонких узбечек - они думают, что это русские). Ей запретили пригласить на свадьбу родителей, бывших фашистов. Но на экране она, вчера сломавшая ногу в шведских горах, слишком уж счастлива, вся в лучистых морщинках, но ей тоже придется учить: 10.25 - это пять минут до половины одиннадцатого, а 1800 - восемнадцать сотен, сеньора...

В будущем, которого мы не увидим, построят веселые комнаты - любой погоды, эпохи, стра'ны, - вроде бассейна и фита-центра, обычное дело. Захотел в Россию - зашел на минутку, сиди там в снегу, слушай родимых волков. А вдруг дверь назад не откроют?.. Мы так уныло стареем от мира и счастья! Путь известен и этого избежать... Чарку вчера я сказала:

- - Дорогой, ты пьешь, как русский мужик, что же мне делать? Спрятать бутылку? Он промучился вечер над нашим славянским вопросом, а сегодня, согнувшись, приволок пять ящиков вин:

- - А куда от меня ты денешь все шестьдесят бутылок?

В воскресенье пойдем к мафиози. Его чествуют по телевидению, о нем написаны книги. Легальный контрабандист, и нашим и вашим. Летальный исход нравственности. Он любим Мата Хари, правоверной шпионкой, а над его парадной висит пистолет, предваряющий выставку коллекционного, похищенного оружия. Чарк - его ученик и даже отличник. Он готовит костюмчик и принюхивается к подмышкам - вдруг что не так? Чарк недавно отправил посылку моему брату в Россию - без улицы и фамилии адресата, а только название города, "на деревню...". Вложил туда триста долларов под оберточную бумажку и хлопает чистосердечно ресницами: - Твой говорил, что он начальник и его все знают в Расее, - так что дойдет!

В дверь звонит Йоган, это наш общий приятель, - он читает мне неизвестного Бродского и рассказывает в который раз, как однажды мотался в Москву на Первое мая - снять фильм о Мандельштамихе (так ее называла Ахматова): только в праздник камера не привлекла бы внимания (видео-камера)... Я пытаюсь на случай приземленно узнать:

- Йоган, почему все банки в Санкт-Петербурге закрываются за три недели до Нового года, в самый ажиотаж? Он занят кофе - может быть, и бразильским: там значится на пакете "ароматный, от Филлипса". А еще он мечтает вернуться к жене, по имени Хери.

Это Виерд по телефону; он потерял при последней ельцинской девальвации шестьдесят пять фирм, все состояние, и теперь он в зеленом фартуке сам подносит овощи продавцу в магазине. Там холодно по-сибирски и хочется выть, но нежные фрукты не портятся.

Еще кто-то звонит внеурочно, и Чарк отвечает, что ест, и что стынет компот - мол, у нас тут по-русски, трехразовое питание. Сваливай все на меня... Вообще-то едят они в шесть, и весьма порционно.

Вот и Менно на огонек. И Чарк шепчет мне в коридоре - не спросить ли его об отъехавшей русской жене: - А где ваша шалава?

Я, Ёлка (палка), здесь эмигрантка того периода, когда в моем русском еще есть иностранный акцент. Мои призрачные собеседники - бледные тени сетевиков: как цепной поэт Пушкин писал, бродя вокруг дуба, Ubi bene ibi patria - где хорошо, там родина, - "А мне вene там, где растет трин-трава, братцы". Но я все же посконно русская: оседаю бесформенно грудью вперед, всегда в перекрученном правом носке и непричесана - неприбрана, как заметил бы Пушкин. И в политике я тугодум: по мне, разве можно не полюбить арабов за их гринписовскую зеленку и отрешенный взгляд поверх голобье? И мне нравятся мальчики с узи на телеэкране, и даже хамсин, когда песок застилает чужие глаза и душно мерцает пустыня. Я - домашний писатель, известный родным и близким. Еще в Питере мне подарили цветную машинку "Эрика", я стучала письма на ней по ночам, взгромоздив на подушку и на коленки - заглушая будущее искусство от фабричных соседей. Это теперь наступила разновидность болезни - зрелость, когда в сумерках руки трясутся так, что не покроешь их лаком. Бедные алкаши! Рост взаимопонимания перед лицом одра старших товарищей, заселение тайников прохожей души: ведь в очереди мы - следующие. В возраст Христа входя/войдя, озираясь пугливо/трусливо, ненужное зачеркнуть, поплевать, стереть и забыть, что не так просто.

Я потягиваю йеневер, морозную можжевеловку вроде новокаина, и размышляю о главной заразе сети, населенной разными хрюшами, - свинке. Бездарность и шевеленье толпы, болезнь роста и возраста. Как я заметила, на входе и выходе не совпадает, - учиться у мудрецов и писать свою личную книжицу. Солнечные часы можно назвать теневыми: это принцип искусства - смотри, прищуриваясь, на отражение, чтобы увидеть светило и узнать - познать - время. А для чего?.. Еще Бунин в ужасе отшатнулся от зеркала: " - Нет в мире разных душ и времени в нем нет!".

Не люблю философствовать, но все же, какая узенькая народная память, - а ведь первая революция произошла еще на Вавилонской башне, эталон, камертон или знамя. У меня ли одной - по Токсову тоска, по Битову биенье разрозненной души..? Мы бы, казалось, руками растащили дамбу, мосты из радуги возвели, каждый охотник, - да писатели, как тараканы, набились в дом творчества, греются там от люстр в люстриновых бабьих кофтах и спортивных штанах со штрипками. Я ими ли бываю недовольна? Я убиваю, мне легко и больно, Я убываю... Но есть разница между энергией стиха и простым вдохновением.

Поправляю на Чарке техасский галстук, удавочку на фальшивой алмазной булавке, и спросить хочу, отчего же в Америке мордой лица в торт макают от сытости (переизбытка счастья) во дни рождений? Сколько народу помирает от голода, а мы устраиваем бои сырыми яйцами да помидорные ванны, в шампанском и молоке. Впрочем, я могу виртуозно заштопать Чарку носок на лампочке ильича, но куда он его наденет?!

Тьярк произносит лениво:

- - Расскажи, как твоя подружка не знала, что от трамвайной вибрации наступает оргазм. И проверяла на эскалаторе, туда и сюда... Но при чем здесь подруга?

Глава 3. Не подкачай!

Я веду машину в Бретань, что во Франции, - окончательный запад Европы. Устрицы в сидре и тысячелетние валуны, ржавые океанские подступы, дикая такая Карелия не в серых, а коричневых тонах слинявшего нынче фашизма. Там фамильный мой замок, сданный на время турфирмам (чтобы не пустовал и ворон не плодил с пауками). Так вот пустуют собачки, поскуливает душа, и я вспоминаю иную эпоху - невостребованность в России и чувство скачущего в сирени щенка, которого переполняет ощущение счастья, и он лижет - бьющую, конечно - ладонь... Потом вынужденно успокаиваешься, но сколько сил растрачено вхолостую. Ничего не будет позади: Родничок закрылся у ребенка, Нет пути, наполнена воронка - Ты в сторонку, мама, отойди. - Поглядим, что будет впереди... А ничего не сбывшегося теперь уже не случится. Мирные танки проехали под конвоем, стыдливо накрытые тряпочкой. Они ждут перемен. Розово-бежевые бельгийские коровы сменили пейзаж - газовую, как платок, башню с вечным огнем - указатель для самолетов. На заправке ободранный пес вообще без одной ноги уткнулся в мои колени (но мочатся же на трех?). Не дармовые уборные Бельгии сменились бесплатными Франции; скученный Периферик, пробки и повороты, Порт де Берси, Порт д-Итали, промахнешься - не выберешься. Я делаю тысячу сто километров в день, здесь не так уж и много. ( - А какая это страна, все еще Бельгия? - Нет, уже Люксембург). Светло-желтые цветочные поля и горы любезной (мне) и такой горделивой Франции - сурепка блокады. Люцерн? Темно-медовые кусты с шипами расцвели по обочинам пчелами. Белые полновесные коровы-француженки ходят в поле на каблуках, щиплют дохлое лето. Иногда им кто-то звонит по дорожному высокому телефону с антенной в небо. Вот проносятся обвешанные гнездами деревья - на скорости не разобрать их по именам. Карие таблички "охраняемых государством" - серо-кирпичные замки Кота в сапогах, оранжевые поля Ван Гога в период запоя. Черные, как великая депрессия, коровы, и опять розовые, как... Выщипанная, перистая Франция в мае - по сравнению с кущами и раинами Германии круглый год. Гитлер хотел быть художником, у него получилось широкомасштабно, и Сталин писал стихи и стал поэтом - лесенкой, рубленной строчкой, и всех подряд... Ситроэн и Рено, породистые французские машинки, перебежали дорогу с минуту назад искрящемуся Пежо (автопатриотизм). Вон он мелькнул на обочине крутящимися колесами в небеса.

Будто бы открывают (отрывают) землю, и душистый горошек смеется и переливается, щекочет усами, и горошины-драже скачут по ступенькам из детства - но снизу вверх. Я предвкушаю свою арифметику - четыре тысячи глыб Карнака заботливо уложены предками в неразгаданном нами порядке. Коричневые камни и колючие кусты в желтых облаках путешествуют вдоль дорог. Ненавижу срезанные букеты, вернувшиеся к нам с могилы Ремарка, и навижу зарыться лицом в полевые цветы, звенящие божьими коровками и шмелиным уютом. От куриной слепоты - до куриной слепоты Я круг черчу вокруг себя спасательный, Тебе в него входить не обязательно. Я так люблю бумажные цветы, Когда они на пламя щерят рты... Ну и так далее, октябрь 86-го, моя юность и, теперь понимаю я, счастье, - главное, не вспоминать. Духмяные эти соцветья в перекрученной проволоке... Вот я выкормила слезами и кровью стихи, вампиры они, с виду ангелы, и сведут на нет меня, дав, может быть, одно только имя... Перевоплощаюсь в тебя, и одновременно мне больно (птице ломают слюдяное крыло) - и весело в праздник (я расту и отряхиваюсь от комьев земли - деревце в ленточках и на распорках). Но по карте направо, сверила номер дороги, нет, привязалось Сиротство: Ночами уходить - все дальше путь - держу, А круг сужается под горлом. Мои шаги и девочка - погодны, и приведут к утру куда-нибудь... Да, хорошо, что хоть коротко. Девочка - не получилась, а путь - как там у Пушкина... "Святая Русь мне становится невтерпеж" - между прочим, однажды он выразился весьма отчетливо.

Вот и приехали. Ниче'го себе замок, "Шато кантри клаб" от тысяча четырехсотого года. Дорожка между прудами, живой лебедь плавает почему-то под крылышко с уткой, башни пересчитать при тривиальном росте моем невозможно, разве что обойти эти кедры и тусклые ели, сосны, березки (отпустовавшие не так давно, но я опять о собачках...), липы, каштаны в подсвечниках, глянцевые платаны - остальных я не знаю, те уже по-французски, с прононсом и на последний слог. Лебедь качнулся на остров в русских кувшинках, а утка - под каменный мост с замшевыми аркадами.

Где-то уютно стрекочет косилка, бреет газоны, гладкие, как эта вода, и тишина разливается сливками по ту сторону вечности... В серо-белом охотничьем замке с темными, тоску наводящими верхушками башен в воронах да голубях, останавливались кардинал Ришелье и, страшное дело, даже Наполеон, а Екатерина Медичи соизволила мимоездом. Как уж тут жить человеку?! Зарешеченный вход между клумбами с чугунным фонарем (парный увели мои же туристы). Глаза у меня слипаются - лишь бы добраться до кельи там, в поднебесье, где облака застревают на флюгерах, голых шпилях и, рваные, так и висят.

... Мне снится, что я лежу у Чарка подмышкой. Вдруг бах - он кулаком стукнул во сне, сражаясь с невидимыми врагами, еле я увернулась - и просыпаюсь. Одна.

Келья моя - на полтораста метров и в два этажа. Зал с позолотой, стены обтянуты штофом, камин мраморный и в нем дровишки, подсвечники с опаленными свечками, резная разная мебель, и я с опаской вглядываюсь в зеркало в неподъемной оправе. Нет, это все-таки я. Пусть уже в модной одежде и с глянцевыми волосами, прячущими седину; после зубного и стройная от диет, а все еще ничего, - хотя на любителя... Я-то сама пристрастна и все мне не так, но мужчины и даже женщины часто оглядываются.

Чарку важнее, что я прилично готовлю, филе куриное сухофруктами нафарширую, в ананасы да шампиньоны все это бульк, да сверху сыру, да майонезу и прочего, ублажаю гостей - ну и пельмени кручу, и шашлыки в дорогущем вине - у кого не получатся? Только теперь мы еду берем у китайцев или идем в ресторан, и я совсем не при деле - вроде как прочная мебель, качайся - не упадешь.

Я выглядываю из окна над парадным входом, еще нет никого и поблескивает роса на маргаритках в жесткой траве, и во мне птицей сквозит ностальгия по подорожнику, по каплям шиповника и цветущей крапиве. Подберезовый запах и подзаборная явь. Родина-сука сжевала в корыте своих детей и причмокивает, раскидала и сбагрила моих дорогих, самых близких. Даже не к кому туда возвращаться, - я отгоняю приторный дым. Неуместность и несовместимость. То уронит лицо, то поднимет Имя - женщина, закричит смятой афишей... Это там 'я отражаюсь в чужих глазах и озерах.

Лебедь в пруду, дружащий с уткой, тоже один, и павлин одинок и гортанно крикнул внизу, и петух семенит от его ошалевшего голоса, и я как-то сегодня без пары, - который год.

По винтовой внутренней лестнице, повесив на локоть высокие туфли, я бегу в ресторан. Обуваюсь внизу. Приглушенный гомон расслабленных после ночи туристов, изучающих карты дорог, выносится из распахнутых окон. Мне кто-то кивает, метрдотель сажает за отдельный столик в углу, я листаю меню и чувствую, что то ли кофта моя от Лорана осталась растегнутой, то ли выкрашено полголовы, а не вся - что-то точно не так. Ерзаю и озираюсь, но ощущенье растет, я как будто играю со смертью.

Втягивая аромат кофе (от нашего повара?) из чашечки с королевским вензелем, я оглядываю пристально зал, пока взгляд мой не утыкается в предмет-предлог-причину растерянности и страха. Я вскакиваю непроизвольно: этот бритый затылок, родной до мурашек и обморока, потешно торчащие уши - да разве может быть? Никогда и нигде! Заставляю себя собраться, как лошадь перед барьером, русская на таможне, проститутка в кутузке... Забытые или неясные чувства из других жизней. Боже, храни... но тогда уже - черт? Хорошо, - я, конечно, согласна. Ну-ка, стихами забей, а то совсем навернешься, - как там? Круговорот! Ни сталинской зимы, Ни оттепели краткой, Ни застоявшихся морошковых болот, Все осень за окном, И я своей тетрадкой Болтушке-музе зажимаю рот (Ты, дурочка, молчи: Предвестница, не слушай (Меня/себя - вариант, - Смирительных болот)). Да никакой разницы. Пушкина, что ли, давай... Отвлекайся!

- - Ах, месье. Круассаннн.

Нужно здесь наладить все же порядок, лебедей завезти и прочих павлинов, курицу петуху, да и бэмбиков расселить еще с горными козами, чтоб не передрались. Интересно, а местные звери тоже предпочитают французский язык, чем и кичатся?..

Кошка нежно ступает из нижней библиотеки и прыгает на мой стол, официанты хлопочут. Надо купить и ей колбасы, не перепутать.

В приемной я оставляю ряд указаний, директор почтительно кланяется, а что ему еще делать? Но как только за мной захлопнется массивная эта дверь... Летом и кошка ленива, снова вон тянется в кресле. Руки мои дрожат, где уж тут - "партия, дай порулить", и я вызываю такси в городишко неподалеку: там Атлантический океан, можно переплевываться с друзьями на Брайтоне.

С той стороны я уже однажды была, хотела волны потрогать, только нагнулась - а все купюры, тогда еще небывалые, веером по воде... Так что пришлось искупаться. - Тоже, Даная. Вот как раз дождь собирается... В это время отлив; океан можно найти только если в порту, береговое дно обнажено и светится черным илом, в сетки мальчишки складывают свою добычу из ракушек, звезд, это их ремесло. Звездные войны. Яркие яхты с голыми мачтами раскачиваются на волнах; жареная картошка на рыбьем жире пачкает руки. Все южные городки одинаково белы, тоскливы и пыльны; поблескивает залив, и ясный кораблик уносит меня в океан меж островами, поросшими кедром, сосной...

Сердце покалывает: я не могла ошибиться. Сюр и абсурд! Но я же сама хоронила семь лет назад, бросила первую горсть, а после - не помню. Я отвлекаю себя строго и по привычке: Хлебников тоже вон погребен между двух женских речек, как между ручек - Аньенка и Олешня. Там и поныне он ловит форель на прутик, могила его сохранилась, но не стихи. Лежит между елкой-сосной, васильки вспоминает. Есть люди, которые жить не могут хронически. Так и Кирилл, и Велемир, - в автобиографии написал: "Вступил в брачные узы со Смертью и, таким образом, женат". Ничего себе, да? И обо мне он как точно, просто издевка:

"Кому сказатеньки,

Как важно жила барынька?

Нет, не важная барыня,

А, так сказать, лягушечка..."

Васильки Хлебникова, морошка моченая Пушкина... Морока ученая - мне.

Чувствую, рядом садится мужчина. Не поворачиваюсь, как и всегда. В детстве деревенские ребятишки учили: свистнут - не озирайся, ты же не пес!.. Но придется к нему придвинуться - подальше от борта, потому что нас крутануло и брызги летят в лицо. Мужчина закуривает, не спросясь, и тут я чувствую, будто тяга печная или резкий сквозняк бросают меня к нему, привораживают, и я как бы спрашиваю мысленно, недоуменно, а поток моего внимания проваливается в пустоту. Небывальщина, отвяжись!

Мужчина пепел стряхнул и произносит по-русски задумчиво, очень тихо:

- - "Я туче скакал напролом"...

Я же вчера не пила? За рулем утомилась? Бред, откуда тут русский. Это был Хлебников?.. Так, ничего не случилось, руки сжать нужно вот так, чтобы не выдывали, и не оглядываться, ты не Бобик, и улыбочку к профилю - "чиииз".

[(Примечание: стихи В.Хлебникова и в дальнейшем выделены жирным шрифтом)].

- - Пардон?..

- - "И я свирел в свою свирель"... - произносит не четко слишком знакомый мне голос.

Сумочка падает на железный пол палубы, я поворачиваюсь. - Никого. Тишина. Пустота.

Что-то меня укачало. На этом острове лучше сойти на берег, там у воды отлежусь. Заодно супермаркет - таблетки, колбаска. Заболеть не хватало в разгар сезона, перед Испанией, а там музей Пикассо, Дали, понимаешь.

В кафе я заказываю бесплатно кувшин ледяной воды, ну и тост с сыром. Через минуту приносят, естественно, козий в листьях салата, - у него такой запах еще с чесночком - местная кухня. Так, развлекайся. Может, тебе тут сплясать? "Может быть", дорогая. А и правда, под запашок, - в России лежать - никогда! Лучше развеяться пылью, дымом отклониться как можно дальше - лишь бы не в этих болотах, в тугом песке, где гробы под дождем колышутся, словно лодки, вечная память Кириллу и всем родным.

Переключусь на земное (а то о небесном?), себе себя процитирую - в том же, поди, 86-м, когда еще Ленинбург... "Я святых не звала, Я к тебе шла, прохожий. Я к тебе, Ленинград, Мчусь в теченье толпы Одиноко-случайна, И дорожная пыль За моими плечами". Как-то там было приличней, но не окончено: "Когда в России пала вера Как женщина, когда от ветра Песок посыпался в соборах - Как птица вырвался из плена И в плен попал...". Нет, лягушка, молчи! Все ж не царевна.

Поэзия - история становления души. Восстановления? Я выбрасываю из туфельки хвою. Итак - воскресло. В памяти воскресно. Ну разошлась! С собственным интеллектом и сидя на бережку. И действительно, как мне светло и как весело, вроде без повода, а только - память... Это как встреча с первой любовью: и опять защемит. Свидание с прошлым: когда я к твоим прикасаюсь стопам... И это все так ощутимо! Голос не удержать, хочется взвиться щенком, заслужившим улыбку хозяина. Непристойно, была не была, - никто не поймет: Хорошо быть гениальным В этом хаосе банальном, В гениталиях сквозить, Жучку за ухом тузить, Жечь себя, светя другим Песнопением благим!

Эх ма, старушка. Два притопа, три потопа. Три ушибленное место, голову, то бишь. Не подкачай!

Глава 4. Бестолковая наша любовь.

Утром я побоялась выползать в ресторан и, естественно, закусила собачьей колбаской, предназначенной для библиотечной ученой кошки. Что-то там прохрустело добротно и мерзко мышиной хребтинкой, но кошка скажет... Спасибо скажет, а то.

Долго отплевываясь, навела марафет. На пуантах спутилась к пруду, положила еду на бумажке, а там - на колючке живой ограды утка буквально распята: селезни ее загоняли, вот она бросилась грудью на куст, и кожицу шеи проткнула. И ни туда, ни сюда потрепыхаться. Я осторожно закутала в куртку (Кардена, ну что уж есть) то лапы, то голову, отцепляя переливчатое перистое горло крикливой кокетки, и, справившись наконец и вставая с колен, услышала на хорошем русском-французском:

- - Мадам, а мерси?

Что теперь это глюки, сомнения быть не может. Но в сей высокий момент колбасная кошка задела меня блохастым хвостом, заглянула в глаза и любезно спросила:

- - А вам-то понравилось? Не хотите еще кусочек, я оставила на потом?.. Ну и как знаете.

Я осела в траву, делая вид, что починяю примус, то есть, конечно, каблук. Ноги меня не держали. А вас бы? 'Замок и привидения - утешаю себя - ну и что? Не бери даже в голову. К психиатру - еще подождем, а вот пить надо меньше. Гимнастика по утрам, как учили тебя, обтирания. Вафельным полотенцем. Где же его тут возьмешь? Так, ты с собой не беседуй. А что со слухом, давно проверяла-то? Ну и глазное дно, мало ли что, превентивно. Нет, примитивно. В общем, прививка - и в родной зоопарк...

Мимо проплыл мой лебедь и говорит утомленно издалека, кивая оранжевым = небо, мама, верблюд и песенка = клювом:

- - "О, лебедиво!"

- - Ну и плыви себе дальше, родной, - я ему отвечаю, сжав зубы до скрипа.

В общем, пошла я к козлам, они не почище, - попроще. А там олешек ночью подрался, рога у него подрастали, так теперь спилены в кровь, морду измазал, и просит он травки подать: вокруг-то ее за оградой, свеженькой, ешь - не хочу, а внутри - аж земля изгрызана до камней, нет ни былинки. Ленятся звероводы, нет, звероведы, ну вот я рву дерн руками обеими прямо с росой, и скошенное подбираю, а сама себя успокаиваю: хорошо еще, не жую! Сено-то хоть куда, наливное и сытное. И каков притом аппетит!

Вот где точно меня не бывало - в зоопарках и цирках, ну и Павловский институт, где во дворике выгуливают поди и сейчас оперированных собак с обезьянами. Ненавижу! Вечный, чумазый, изворотливый скот - человек. Когда взрослые мне говорили - как жизнь грязна, еще я не знаю, - думала, дудки, им на орехи, каша березовая, семечки, шелуха! Ну, на пороге споткнешься. Экзамен провалишь. Ну изнасилуют, разве бывает страшней?! Только не ведала, что ошибаться, бросать, предавать и спасаться - бросаться в Неву - ...

- - Ты и ко мне привыкаешь? - спрашивает Кирилл, и я чувствую его руку поверх своей, но больше не отнимаю. Знаю, теперь бесполезно: это же - мы.

- - Хорошо ты придумал, долго тебя я жду, - ему отвечаю. - Как оказалось, всю жизнь. Без тебя мне туда не вернуться, не войти в ту же воду... ну, например, в Ленинград. А с тобой - все возможно с начала. Только одежду смени, будь ласков, хоть раз в десять лет...

Черт, это ж дернуло меня говорить про тряпье! Просто рубаха его сиреневая в мелкий рубчик семидесятых, потертая на локтях, да эти штаны из брезента по случаю, что вместе мы доставали, - у меня через вечность еще после смерти будет оргазм на этот веселый прикид, прости меня господи. Как же ему объяснить?

- - А зачем объяснять? Я слышу и так, - улыбается. - Только тебя, моя девочка, взволновало не брошенное мной тело, а, как бы помягче, душа.

- - Мама моя. - Я ему горячо констатирую.

- "Мы сидели, вечер пья".

- Жарбог! Ты меня пожалел бы, всевидящий?

Ветер меняется, чую, ходит, как лошадь, по кругу.

- - "Стая легких времирей", - цитирует, откликаясь, Кирилл.

- - И ничего себе легких! А ты 'жил это время?

- - Земля же прозрачна. И мы тоже призрачны, детка.

- Ну да, "Боги - призраки у тьмы".

- - Именно.

Можно подумать, нам не о чем говорить после вечности. Слезы наворачиваются и тускло дрожат, Кирилл тяжело меня обнимает и пытается их достать, а я не даюсь. Ну и дура, конечно. Я, должно быть, устала и измучена так, Пенелопа, но как рассказать? Я це'лую бритую его голову, изо всех сил прижимая к себе, чтобы больше не отобрали, не увели под конвоем Харона, и я судорожно обнимаю, удерживая, его пыльные ноги с кривыми мизинцами, торчащими из рваных сандалий, грубые эти колени, я цепляюсь за локти и пальцы, и он начинает меня за плечи трясти, пока я сама не сдохла тут от разрыва не знаю чего, очень тоненького в душе и отчаянного, и я в голос, как на похоронах, а он закрывает меня поцелуем и телом, и я так затихаю, и боль пронзает от макушки до пят нас обоих, и это - бессмертная, бестолковая наша любовь.

Глава 5. Ампутируй мне память.

Мы сидим в библиотеке возле камина и тихонько болтаем - так, ни о чем. Завтра мы едем в Малагу, на пляж, за ненужностью бросив машину. Или там встретимся, в чем я не сомневаюсь, - вопросов не задаю.

- - Язык формируется не только мыслью (по Хлебникову), но и верой (по Гуриону). Хотел "мыслью победить государство"? - Он улыбается и произносит слова, будто бы про себя. - Мировой гармонии на земле так и не состоится. Одни марионетки, вот Путин, казалось бы, по стопам Велемира освобождает русский от иностранщины, - Петр Первый-наоборот. Потешно все это знать в глубину и предвидеть.

- - Чтобы русские там и здесь объяснялись после на пальцах... Голос первым умрет, и язык окажется бесполезен.

- Язык, Ёлочка, - неизреченная мысль.

- - Прорубить окно в звезды - существенней, чем в Европу. Их гэбэшник - тиран слишком мелкого масштаба, не видно подробностей. Как последователи Сталина на его фоне, я думаю, да?

- - "Он низок или высок? - А в каком смысле?.."? Сталину по утрам в снегу протаптывали тропинки, в театральной ложе разбивали яйца в хрустальной вазе, декорации эти легко повторить, но суть не изменится. Соединить искусственно, как отрывки из Хлебникова, кстати замечу. "Когда толпа шумит и веселится, Передо мной всегда казненных лица".

- - Или "Государство напоминает, Что оно все еще существует", как раз теперь. А что будет там дальше?..

Я приоткрыла окно - и ветер скулит на два голоса, портьеры вздымает сквозняк. Тень перебегает с моего лица на его и обратно.

- Перманентный голод; Россия, конечно, захлопнется, и никогда не исчезнет, как ты сама понимаешь; Китай наконец проснется, не зря вооружали его, как Афган и Чечню; взрыв новый атомный - разве тебе интересно? Униженные и оскорбленные, государство рабов, великодержавный шовинизм на пустом месте (свято не бывает) и патриотический деграданс, деспотизм. Блатным было важно всегда не работать, а новые русские вкалывают - но и их перемелят застенки. Всё на поверхности. Поэт давно предсказал, точнее, увидел: "Хлебцы пекут из лебеды. За мотыльками от голода бегают" дети, - "Восхищенные, смотрят большими глазами, Святыми от голода"... Вот ты предпочитаешь хлеб с семечками и орешками, другой тут еще поискать. А им никакой незнаком... И так бесконечно, лучше не вспоминать. Причины народной святости вынужденны и ничтожны, мизерны и мучительны.

- - Смотри, а ведь тоже из прошлого! "Жителей нет - ушли, Речи ведя о свободе", это о нас, просто о каждом - по-разному.

- - Армия дикарей, не понимающих по существу, что ими всегда управляют, - так рабство привычно, что о нем не задумываешься.

- - Родина уничтожила тебя-слабого, социально примяв, победив нравственно, просто ткнув носом в болото. Разве ты ей все простил? Но только не я, Кирилл!

- - Смерть хотела бежать, а ее бросили на кровать и привязали к больному... Железный занавес падет все же с родной стороны. Смерть - это есть воскрешение, главное дело жизни - это уход из нее, как ни банально. Там уже нет одиночества: там бог с тобой. - Кир загадочно улыбается и возвращает себя заметным усилием. - Малыш, ну о чем мы, зачем?

- - О лагерях, конечно, и о мучениках будущего - я же, встретив тебя, теперь различаю эти синюшные лица! Слышу, как нары скрипят, как зубы сводит от голода...

- - Как ты когда-то писала, "Поднимает выцветшие флаги Родина, один великий лагерь, И сама не ведает о том, Водяные знаки на бумаге - Проступают кровью и крестом"?

- - ...Вот и прошлое рядом со мной, можно дотронуться. - Я завожусь и начинаю жестикулировать до неприличия бурно, две лесбиянки у стеллажа тутиздата оборачиваются, прервав разговор, и ухмыляются с любопытством. Одна, попроще, по инерции еще спрашивает приятеля с красным ежиком на голове:

- - А где работает, что он делает-то?

- - Да продает бриллианты, - по-итальянски отвечает мужеподобная, с выбритыми щеками и выдержанным на строгой диете бюстом.

Я пытаюсь поймать ускользнувшую было мысль: почему любовник обернулся любимым, как ночь или смерть - бессмертием? Переходящий сон, двойная мечта? Обоюдоострое чувство? Вмешиваясь в судьбу своей половины, начинаешь за нее отвечать. Вот он, аскет, пьет воду, иным воздухом дышит, я могу проткнуть его тень, но все же "мы бивуачны и прочны" Марины Цветаевой - это тоже о нем. Близость в его понимании - мир и покой, и на меня веет душистой и свежей гармонией, для которой еще я не создана, не доросла. Он, как Джон Донн, при жизни примерил свой саван. И объясняет глазами: Елочка, елки-палки, туда нельзя. Но когда это кончится? "Когда мой дом сгорит...", как писал Херасков? И он же вроде сказал: "Рожденье чад есть смерть!". Так сколько раз возгораются наши приюты? И встречаемся мы в своих молитвах или в своих могилах... Я не хоронила до него на этой земле, - на привале, на вокзале, транзитом, на облучке. Если намеренно снизить пафос, то, как в простецкой песне Бутусова, "надпись на дверях туалета: "Будешь на земле - заходи". Двумя ногами, а Земля - с большой буквы, наверное?

Это теперь мы "Грубеем И тихо гробеем": тригтеры, мультивибраторы, - домашняя радиотехника, можно сказать... А тогда все было проще кислицы, белых цветочков заячьей капусты в лесу, среди ландышей с комарами. Полуразрушенные и обгорелые трубы от печек выстреливали в небеса, несовместимость с родиной будила меня по ночам на мокрой подушке. Неимение времени остановиться - позволяло хоть как-то жить или вид принимать насекомый, как у отличницы, слишком уж преданный нашему общему делу (его отсутствию): Солнцедар и розовый портвейн, Ты мне думы горькие развей - проза томительной, затянувшейся, как на певчем горле петля, нашей ласковой мачехи жизни. Как Цветаева бы написала, Лягушке быть царевной (царевны - есть), Как ревность, первой, древней, Как рев-ность. Да уж простит, не обидится... Царевной лягушке не быть, цветом лица среди фиалок не вышла. Тривиальны разлуки - и не заметишь сама: легкий укол иголкой, забытой в шитье - вот и все расставание. Ну а потом? Слоняться здесь без дела, а уехать - И ощутить на запах, вкус и цвет, Что нас отныне нет, осталось эхо... Да и его не осталось, не обольщайся. Корочку хлеба заплесневевшую пососешь, воды молодильной через край нахлебаешься до отупения из ближайшей колонки, а о хождении пешком через город - как за три моря - за неимением лишнего я и совсем умолчу, это все временно, скучно. Деньги привыкла ж искать я сызмальства под ногами - у залива в песке, во льду на асфальте, в магазине, где вилки для хлебных буханок, как вилы в сене, торчат, ну и прямо под кассой... Не отходя от, пересчитай, чего нет.

Я потягиваюсь в трехстороннем французском кресле - нашим и вашим - и вспоминаю родимую, как оскомина, до отвращения, чернь (без поэта) - как поет она под баян во время отдыха строем, и как целует пиво, сдувая пену в кусты. Не закрывая глаз, могу я нащупать и тротуар - сизый, заплеванный и расколотый, с пробивающейся травой, как наш несчастный, тупой народ сквозь век революции. В этой очереди за хлебом стоит любимый мой человек в парусиновых и по моде зачем-то непромокаемых брюках - бездомный и безработный кандидат всех наук, начинающий наркоман и алкоголик в завязке. Выплывают на паркет сто пар кед, Счастье - деньги и семья. В человеке семь Я: подлизаться, притвориться, угодить, скрыть, донести и прочее наше убожество. Не расплескав-то точно не донесешь... Просто и в лоб, словно мужская рифма, мой друг незабвенный. - И что ни знаки препинанья, То знаки женского вниманья! Я в нищету вхожу, как в ремесло. Куда меня по грязи занесло? Боже мой, не хватало расплакаться над своими стихами, - то еще упоенье в бою!.. Меня сосут стихи и 'плачу Я в Новый год, что начат год... Под запрещенное Рождество, стряхивая с дивана мандариновую кожуру, я стелила ему отдельно сырую, как в поезде, серую простыню и верблюжее одеяльце. А потом собирала горстями - десятилетия = хранящую мутный свой запах = хвою, в которой блестели осколки игрушек и шелуха деревенских семечек, немыслимых в Ленинграде, ну вот как спичка на Невском. И все били куранты точно кувалдой по голове, а я ползала на карачках вокруг этой праздничной елки - еще Елкой, Еленой прекрасной. С непреложным таким ощущением: Остыть и никогда бы не любить, - Но дабы дыбу отодвинуть, молча - Сжимаю кулаки и каменею - Меня бы надо было бы добить: У этой псарни все повадки - волчьи, И то ли лаять, то вилять ли с нею... Не цитировать же себе себя.

Что-то сместилось во времени и пространстве. Прохожу мимо безымянного памятника - и узна'ю тебя, Неизвестный солдат. Невостребованная похоронка. Как тут насчет симулякра? Святая ложь, ты бьешь ведь куда сильней непрошенной правды. Вот старушка одна, сына похоронив, умирает. Кстати, тоже Цветаева, но другая, просто сестра. А у нее жив еще сын, что постарше. И оказывается она попеременно посередине: побыла без одного, теперь влачи без другого, только что под землей...

Вот это истина: я, не оглядываясь, вижу солнце в зените и слушаю цаплю, что прилетела охотиться днем, а надо бы ночью, когда хор лягушек спать никому не дает - и утверждают себя эти в пупырышках особой праздничной интонацией после куплета, вопрошающе-гордой. Впрочем, я не могла бы жить среди своей тишины, а предпочла бы, если уж все равно заставляют, на севере: там тишина иная, не одинокая. Возле цикад, закинута ветром сюда и обстоятельствами, я пропадаю совсем, - ровно в три ночи, когда настает час пик моего слишком трезвого бреда, и я просыпаюсь и возвращаюсь к себе... Древняя наскальная эта тоска (все вертит, держит палец у виска, так чище метафора). А времени как жалко на сон, паутина обвевает лицо, осенние листья крошатся от дыхания, налицо это тождество, в выходные и праздники молчит телефон (всю ночь валяюсь на кушетке, и к телефону, как к гашетке, стальная тянется рука), вот уже и второй дождь пробежался по жести, и бродячий кот, вернее, перебродивший, как скажет вдруг матерно: ма-ма! А я ему отвечаю: давай что ль и мы перебьем из царь-пушки всех воробьев - какая разница, с чего/кого начинать?! А он мурлычет все. Родительный падеж, между прочим.

И я знаю, что правда нас много, нас может быть двое, и в каждом - еще по столько же, раздваивающихся, растраивающихся до слез, и мельтешит в голове от чрезмерной памяти, это цепное досье: так сталкиваются лбами в арке - из-за угла. И, в лермонтовском, за того парня, венке из незабудок и белых роз, на говор золотой облокотясь независимо = как стариной, гривой тряхнув = я примеряю к себе будущий креп перед молнией треснувшим зеркалом. Ну найдет он красавицу, перекинет седла поперек и умчит в облака. А что дальше? Вся жизнь, пресыщение и оскомина от черники, когда вымазаны руки по локоть, словно в крови, и так хочешь простого, грубого хлеба. Но всему, глядишь, свое время: младший брат не может сестру обогнать ни за столом, ни перед сном, ни перед смертью. Вон собака на остановке семь лет поджидает хозяина - а столбик с циферкой выкопали и перенесли! Скамейку чугунную вырыли, покрыли серебряной краской из пульверизатора. Вы на следующей вы'ходите? Эй, вылезаешь? Вот и я дождалась. По долгу подолгу ждут, как известно, да что уж теперь повторять... Ничего, так лучше запомнится.

Что-т я еще позабыла спросить? Как только смел он смелым слыть, надежным (белая (я), белая, белая до чёрта; черную, черную выбросил во'ронам), а в конце большака - руку приставь козырьком - всегда измельчанье? Ты не от солнца прищурилась? Это луна.

А мы елку с игрушками наконец-то спихнули с балкона - прям в сорок градусов, потому и у елки (у водки) под сорок, мороза. Игривый такой окочур, хабарик для жмурика. Еще один Хлебников, только Олег, о городе признаётся: "Я продавал тебя...". А ты меня придавил? Проводил, своя скользкая ноша. Помню, в час пик проезжаем под Невой на метро, и шум машин там, на Невском, заложил мне уши, чтоб я не слышала, как рыбы бьются об лед. А ты говоришь - гильотина для белок, километраж уничтоженных копытных рогов цивилизации, вакцинация смерти, зачистка полосы не-вегетарианцами, смертельная прививка. - Так ведь не тебе? Но 20-го марта как раз овцы, обезьяны и ламы стали мамы, так мы 21-го дождались - и всех их под нож, на всякий несчастный случай. Ну да, с зоопарками. По дороге в крематорий сколько судеб, столь историй, осмотрительная жертва и застенчивый палач... Вечность-то бесконечна (твоя), поскольку нас двое, - но вторая жизнь победила смерть (только во мне).

А что сама я? Восьмого марта стою на одной ноге, как знакомая птица, поджав от боли другую в новой туфле; это моя очередь подошла в парикмахерской на химию (да не на ту), на окраску хной перьев и перистых облаков; это я постигаю высшую математику - мужа насытить скрюченной черной морковкой, сварганить обед из снетков; а та барышня, что передо мной (повторюсь) не стояло, на часы все поглядывает - уложить бы ребенка самой, да завтра подольше поспать по случаю праздника...

Так ампутируй мне память, я запла'чу.

Глава 6. Мадам, сангри'я?

Как сказал Джон Донн (колокольный звон) лет полтыщи назад, "... у меня более досуга, чем у Вас, и потому я могу писать дольше, нежели Вы - читать"... Прости же меня, виртуальный мой собеседник. Это не стон сумасшедшего во чистом поле, - просто в храме тут кладбище, ресторан и также сортир, а на плитах песни и пляски выездных российских монахов колышут им рясы и бороды. И как мне быть, я не знаю. Не подпевать?

Эта Европа под крылом самолета (та еще тает тайга) наконец накренилась, и нас приземляют в Малаге. Зуд у меня в ладонях: остро и весело пишется в путешествиях, а когда жить? Я, с резинкой для волос на локте и в пляжных тапочках, но зачем-то в черных колготах, которые мне приходится снять за первым же рододендроновым = слово хрустит песком на зубах и лыка не вяжет = кустом, окунаюсь в перегретые сливки южного воздуха - вот-вот убегут с тротуара. Шипит и скачет по камню выплеснутый из бутылки нарзан. Глаз не поднять, оттого что все выше - искрится, озверевшее солнце прожигает пальмы и кипарисы, а сквозь них просвечивает одно только море.

Кондиционер в поезде в сторону Беналмадены - это спасение. Автомат выплевывает бесплатную карту гостиниц и ресторанов. Отель Голд (опять же как теплая водка), да еще и "Сахара". Я оглядываю бульвар-бродвей-променад, струящиеся в раскаленном воздухе яхты, серый военный корабль на горизонте, морской парашют с дрыгающим человечком вниз головой.

Новорусские девочки порхнули мимо на роликах, как обычно, роскошней всех, крупней и свежей, как ромашки. Вон привели плескаться школу дегенератов, они цепляются за воспитателей и брызжут слюной от мороженого. Животные тоже заметно дуреют здесь от жары, сколько их вдоль шоссе на обочине. Вот привели просто школу, после уроков, поорать и помочиться на спор, кто дальше, в волну...

Я отправляю багаж с носильщиком и заказываю мидий с лимоном и льдом, в глубине ресторана. Здесь прохладно и тихо, перед глазами в трансе сиесты раскачиваются копченые ноги, подвешенные к потолку. Я по-испански читаю: "Обслуживаем по-русски!". А в каком смысле, синьор?

Мои золотые хоромы из трех спален с видом на море и на бассейн с фонтаном выдержаны в стиле испанского средневековья, белое с голубым и блестящим - жаль, серенад я петь не могу и не танцую фламенко. Впрочем, и у меня в чемодане платье в горошек... Я причесываюсь перед зеркалом под кондиционером, волосы струятся упоительной (от шампуней) волной, - мне теперь хочется быть обворожительно-современной. Правда, косметика тает и не пройдет. Я поворачиваюсь так и сяк, и даже себя устраиваю: ты совсем-совсем ничего! Ничего-то хорошего...

Яркая бабочка села мне на макушку и кажется, так и уснула. Это мой бант - я попрошу ее, как проснется, посидеть вечерком на груди вместо брошки. Ей же не важно, где спать?

В меру упитанная (но не как лучший друг ребятни); на длинных ногах, в купальнике и таком же атласном платке на бедре перехожу я на светофор под сытым взглядом конного полицейского. Попсовик-затейник местного розлива (как пес, но при галстуке), питейный потешник завлекает меня на всех языках с ресторанчик, я отмахиваюсь от занудства и на ходу выливаю на себя полбутылки масла - нет, не оливкового - какое уж есть. Распространяется горклый запах семечек, отгоняющий мух. Недаром в деревне мажут им притолоку и ставни... Как я теперь загорю!

У меня на ладони три ракушки: одна веером, розовая, как карманная бельгийская телка, а другая с дырочкой, амулет, ну а третья изъедена морскою водой, как китайские многослойные шары из слоновой кости. Я незаметно лижу ее, пробуя на зубок, и откладываю на память.

Я перекидываюсь в волну и уменьшаюсь: сперва до размеров обкатанного осколка стекла, он елозит по дну, сине-зеленый и матовый, а затем до песчинки, погребенной под этим бутылочным боем. Я так мала, что между нами зазор, оберегающий меня от порезов. Стайка мальков мне кажется гигантскими птицами, их глаза нацелены точно сюда и кричат пронзительно-немо. Пена подбрасывает меня и глотает... Постепенно начинаю я различать: чайки, нет, альбатросы с темными окончаньями крыльев, как слов - расписывают колющее глаз небо кругами, плавно и в ширину, будто камень, брошенный в воду.

Я выхожу на песок, обжигающий ноги, и ветер швыряет в объятья зонтик и полотенце, переворачивает, играя, топчан, и загорающие прочь бегут по ступенькам, скрываясь от этого шквала.

Мне остается набережная ресторанов, ларьков, выставленные мангалы с омарами и шашлыками, и концерт у бассейна, когда уже южная ночь тоскливо окутает горы. Радио цикадой стрекочет, что где-то война (волна? не расслышу), и что семь людоедих в мирное время не голодали, отнюдь, и что насильник признался - прижали, присяжные. Ария Тореодора... Партию Нептуна исполняет...

- - Мадам, сангри'я?

Глава 7. И я затихаю, как в детстве.

На следующее утро, как обычно, здесь облачное, но жаркое, я закопала бутылку со льдом в песок, чтобы ветром не унесло ее в море просьбой о помощи и любовным письмом. Волоокая, бренчащая костаньетами Испания, цветущая душной розой Кармен и дышащая струнными переборами! Последний оплот эмиграции, дармовых паспортов, рухнувший под ноги несломленным (а в поклоне согнутым) падчерицам... Шляпка с лентами закувыркалась от меня в мрачный прибой, тень наползла от облака и все вокруг помертвело и посуровело; равнодушно насупилось и опрокинулось небо. Я побежала навстречу бурлящей волне. Она подхватила и понесла меня стремительно к бую, к парашюту вдали и белым катамаранам. Средиземное море меня обнимало, словно истосковавшийся по любви человек, руки его обшаривали мое забытое тело и вертели, подбрасывая под облака, и прижимались к холодным от страсти губам. В полуобмороке летела я к небу в алмазах, зеленые молнии светили мне из темноты и леденящая дрожь поднималась со дна, опрокидывая меня, кроша/круша и терзая.

...Солнышко вышло, сразу окрепло и заявило права, ослепив и согрев. Кирилл нес меня на руках вдоль берега, бережно, как и всегда. От холодной воды сос'ки его затвердели и плечи покрылись мурашками, я растирала их и пыталась вернуть краски дыханием; мои мокрые волосы мешали и лезли нам в рот, когда Кирилл поворачивал голову. На его выбритой после болезни макушке пепельно серебрилось подобие ежика - но я заметила, что он совсем не подрос. А сквозь материю плавок я ощущала силу и нежность, когда изредка Кирилл прикасался ко мне невзначай и затем отстранял, вглядываясь и молча спрашивая.

Нам, собственно, незачем было ронять слова, мы общались вне этого, а если произносили, то скорей по привычке, сами не слыша себя. В метре от нас хлестнула о воду чайка, ухватила покрепче добычу, и мы засмеялись. ......................

Мы валялись возле прибоя - я на подстилке с белоснежкой и гномами, а Кирилл на песке, загребая руками сумрачный жар. Мы решили ужинать в Тормолиносе, в трех километрах от нас, а послезавтра начать продвигаться в сторону Гибралтара - через раскопанную и неприглядную Фуэнгиролу, за фешенебельную Марбеллу с русскими магазинами краденных драгоценностей, ну а там уже Эстэпона и англичане. Можно было смотаться в Марокко на полпути на кораблике с бассейном и нелимитированным спиртным, но пить не хотелось. Было понятно, что раз у Кирилла нет никакого румянца, то и не будет загара, а значит, нечего тут разлеживаться на жаре, и у меня снова сжалось и екнуло сердце.

На террасе "Сахары" я выкинула искусственные цветы, избегая ассоциаций, и оглядела в квартире все шесть двуспальных кроватей, которые нам не нужны. Мы молча переоделись, причем Кирилл вышел из ванной в новом костюме, никогда мной не виданном и висящем на нем, как на вешалке, но рубашка его хрустела и не сгибалась на швах. От Кирилла роскошно пахло модной французской горечью, в то время как мои духи потемнели за давностью и наполовину испарились в стекле. Кир перехватил мой растерянный взгляд, а когда я вернулась из кухни к трюмо, то склянка была наполнена другим дорогим ароматом, им предпочтенным.

Еще можно было остаться и пировать на террасе - между белых луковок крыш, при шелесте пальм, под воробьиную чушь и под летящим тентом, - как мне хотелось создать домашний уют!.. Кирилл ждал на лестнице. ....................

В ресторане нам принесли, ну конечно, кувшин с сангриёй, в которой плавали кубики льда и фруктов, и меня поначалу чуть развезло от недавней жары и нахлынувшего покоя. Перед Кириллом поставили чашку с холодным гаспачо, а также блюдечко с нарезанными овощами - испанский томатный суп, возможно, со сливками или, может быть, йогуртом. Мне подали зеленую дыню с ветчиной и что-то еще по сезону.

- - Помнишь, малыш, "Пир" Платона, там где Сократ слушает, что наша память меняется вместе с нами? Это смутные смертные воспоминания, а божественное постоянно всегда. - - Разве тебя я забыла, ты оказался другим?

- - Ты в этом еще убедишься, - Кирилл ухмыляется, - кто-то хотел бы вернуться? Он поддевает вилкой жука, запеченного в хлебе, и незаметно бросает его под стол. Мимо распахнутого окна пробегает ватага мальчишек с китайским воздушным змеем. Официант приносит мне горячий шоколад и мороженое, а Кириллу яблочный торт. Сердце мое снова как-то жалобно всхлипывает и уносится вниз: я еще помню оголодавшего Кира, преследуемого алкашом-участковым бомжа, ночующего на чердаке расселенного дома. Воду там отключили, но слить не успели, батареи зимой полопались, газа не было вовсе, а электричество об'резали еще при законных жильцах, чтоб они, не задерживаясь, убрались восвояси. Между облавами удавалось там продержаться, еще при крещенских морозах - только спал он в пальто и ботинках, накрывшись газетами "Правда" и дырявым персидским ковром. А сиамский котенок к нему никогда не вернулся.

- - Это время еще им покажется лучшим! И вчера, и сегодня. Возжелают они закордонья, - грустно сказал Кирилл. - С интеллигенцией просто, она опаздывает всегда, на роду ей написано. Вот у тебя... погоди... "Сужены рамки пространства - у кого до кельи, у этого - до масонства и вегетарьянства, а у третьего - до отпетого, до всего святого и прочего - многоточие. Неразборчиво! Письмена затерялись. Крадучись, мы карабкаемся по терниям, преуспели хоть в этом, - радуйтесь, вот и чувство уже дочернее, вот и нечто почти похожее на смирение и сочувствие...". Помнишь, как Мур говорил, думая об отце: "По русским традициям, кровь, пролитая в боях за отечество, снимает бесчестие с имени". Теперь его совесть чиста!

- - Мне всю жизнь не дает покоя именно эта утрата. Даже не вынужденный Харбин или слабость царя, не честность Белой армии и отобранные наши имения, не Цветаева при несостоявшейся мойке посуды, а младший Эфрон. Его страшный Ташкент и предсмертные письма. - - "Всяк на Руси бездомный", как предрекла ему мать. В перестройку мы коллекционировали журналы и знали, что все это временно. Но выясняется, кто-то был удивлен? Люди живут сегодняшним днем, а ты спрессуй историю и увидишь будущее. Например, все было в Китае - рыжебородые, принудительные наркотики, кража мальчиков и мужчин (девочки там не ценились).

В моей сумочке зазвонил телефон. Это, конечно же, Чарк, и сейчас он спросит, а что ему я отвечу? Что сижу в ресторане с мертвым героем романа и нам хорошо?

- - ...Дорогая, наконец тебе весело! А то прямо как на поминках, - произносит вкрадчивый голос с той стороны.

................................ - - Будет одно неожиданное вторжение, - продолжает Кирилл, вычерпывая фрукты из сангрии поварешкой. - Удалось создать Россию вовне, впрочем, и здесь была не одна попытка ввести торжествующую обломовщину, как национальную гордость и привилегию. Левин хотя бы стремится работать; фригидная Вера Павловна трудится в России одна, подкрепляясь чаем со сливками; каковы типажи - оба Раскольникова; интердевочка - героиня! Ты меня слышишь, малыш?.. Нравственности не стало еще раньше, чем показушной морали; нет и кодекса - ни чести, ни уголовного. - Мур, вообще он о чем?! Равенство в основном сохраняется - кто по ту и по эту сторону решетки, как было при Сталине = или по Галичу = бандиты сажают своих. У всей страны искалечено детство - следовательно, готов родной криминал, рабство - и дедовщина, позиция силы.

Я смотрю на Кирилла, как он красиво волнуется. Эта тень косит под тебя? - Быть же не может! Я прикрываю его пушистую руку маленькой темной, своей. Разве же ты виртуален? Эмигрировать на тот свет... Ты - нездешний, а что тогда я?.. Как умею, подхватываю его печальные мысли:

- - В России вечные заморозки - и рождаются отморозки. Как наши склонны немедля влюбляться в каждого нового своего президента! Но где сегодня, к примеру, Романов (последний, бывший, бивший царский сервиз)?.. Все суета. Ты замечал, что для честных людей escape - уже подвиг? Ясно, что жив совок, перестройка его укрепила, остальных она выжила за пределы тюрьмы. Как Рамбах, то есть Гребнев, в одном своем переводе: "Кто был в аду и не был на чужбине, Откуда знает, что такое ад?". Мощно же сказано! Несусветная боль - отрывать себя с кровью от родины!.. Или у Саши Еременко: "Можно даже надставить струну, Но уже невозможно надставить Пустоту, если эту страну На два дня невозможно оставить"! - - Поэт себя видит со стороны, о себе говорит - два в одном: Ерема на ты с ушедшими, с Босхом... Из него вышла вся дутая московская плеяда, остальные по одному - в лучшем случае полпоэта. Как Вегин несчастный, попутчики, откатчики, спутники.

- - "Дрожит пчела, пробитая навылет" - а, каково? И так пристально! Четверть века люблю Еременко - как ему скажешь? Там Гандлевский еще; остальные уехали, - о присутствующих не говорят. - - А год смерти поэта у нас вызывает войну. Елочка, ты сама же писала в 89-м, перед той нашей весной: "Он под откос пустил мою бетонку И удивлялся, как повернут путь, А все не встретится кого-нибудь...". Русский народ - это вовсе не женщина: гомосексуальная связь с государством, карается по закону, и плюс Эдип. Они там думают, будто у них есть свобода! Демократия от слова "народ", то есть быдло послушное и пахан впереди. Ну что ты так смотришь?.. Уничтожат планово еще часть населения (суши), блокадник пенсию истратит на гнилую картошку в своем коммунальном окне с видом на стену (стенку, не шведскую, каламбур неуместен), из-за домов там и неба не видно, забыла? Допивай-ка, милая, завтра нам рано вставать...

Иди ты лучше сюда, никто не увидит.

Я заползаю к нему на колени, сначала оглядываясь, но уже ясно, что это чистая правда: нас нет. Я говорю: - Кирилл?

Никому нет дела, не слышат. Я приставляю ладони рупором и кричу что есть силы: - - Кирилл, я люблю тебя! Не оставляй меня больше!!! Я не могу дольше жить!

Официанты курсируют равнодушно и убирают тарелки; собачка нюхает пряный воздух, задрав узкую морду; шалит ребятня.

И я затихаю, как в детстве.

Глава 8. На коммунальной стене шестиструнка...

Мы решили двинуться вдоль берега еще на рассвете, без вещей и пешком. Кирилл замерзал, этого, впрочем, не замечая, и постоянно указывал мне, останавливаясь - мол в тугих водорослях, через который перекидывается глухая волна, округлый маяк с позывными, морская звезда и медуза, выброшенные на песок, шоссе подступило вплотную и негде его перейти, белые виллы взбираются по горе, покрытой зелеными облаками кустов, к фуникулеру... Говорили мы = чаще без слов = о художниках, Станиславский бы радовался, как вхожу я в образ - мятой пчелы на плече у Кирилла, неспешного подслеповатого солнца. Величайшей картиной останется голый холст, населенный полней, чем жизнь, вобравший память и будущее. Провожу по грунтовке рукой... Возле четвертой одноименной турбазы "Дон Карлос", под перекрестком самолетных дорог, сплела я Кириллу магнолиевый венок, скрепляя глянцевые ладони листьев острыми спичками - и на нем подожгла, потому что Кирилл ко всему оставался бесчувственен. Как мне хотелось растормошить его, распалить!

Он избегал близости, касанья руки, взгляда в упор и ясных формулировок, законченной мысли; как бы просил не втягивать его в страсть, от которой стучали во рту у меня холодные зубы. Ящерица испугалась и скинула хвост; я пожевала горькой коры, чтоб успокоиться. Так я пыталась отвлечь себя 'образами и стихами - что-то про саксаул и аксакала, который скакал в аул - и вот, погляди, доскакался... Мы перекусили в дорожном кафе с тараканами - "Нелимитированные салаты", где я незаметно сунула куриную теплую ногу в пакет и спрятала в лифчик - вдруг Кириллу захочется есть (все богатые вечно воруют!). Мы еще посмотрели на красную в белый горошек обувь фламенко на грязной витрине - мои первые выходные туфельки в детской жизни...

Часа через два подошли мы по солнцепеку к китайскому магазинчику, где горячими резали свечи на лепестки и окунали поочередно в емкости с разными красками. Получались пагоды и цветы, напоминающие, что дни недели облетели, и все пройдет: tout passe, tout lasse, tout casse - ничто под солнцем не вечно. Нагло щурилось небо приторной синевы... голубых афганских беретов, как бы нам говоря, что не просто уходят любимые, - любимые умирают. Иногда Кирилл старался меня отвлечь и делал сюрпризы, как маленький бог: ковер-самолет расстилался на камне, заставленный фруктами, или птица неслышно садилась на обожженное зноем плечо и обмахивала пятнистыми крыльями, будто бы веером... Он старался меня не пугать, но в глубине его глаз маячила бездна.

Я напряженно раздумывала о том, что наш вакуум переместился в чужие рваные, долгие эти края, и что я все время с тобой говорила, а ты не слышал огня после смерти. И что я 'страны стирала на север и юг, пробираясь по карте, и тяжело окуналась в стихи, потому что когда мы пишем, то несемся в сквозной и прохладный туннель, где надежда есть встретиться мимолетно, пока ветер в ушах свистит... ну и так далее. И что земля - это только могила, из которой мы смотрим вверх на ушедших (отошел = отошедший на время = за хлебом, как Хармс). Жизнь - это пьяная лошадь, по кругу толкающая дыханье и иногда вздирающая нечуткую морду в репьях - спелые вишни слетают в траву и стукаются друг о друга, а лошадь - бежит себе.

Я еще продолжаю метаться, задыхаясь, по этой арене, а ты прожил уже мою жизнь до конца - и ты знаешь ответ. Ты испил меня вместе с водой из ручья, и не поделился; ты захлопнул книжку и не помнишь, о чем ты читал. Я откупориваю "Замок Большая Мельница", Гран молин - сделано и разлито в бретанском шато, каких там - на каждом шагу, и несладкое, терпкое = темное, будто мой рот = струится вино, а губы твои стекленеют прозрачно. "Отчего ж твои губы жёлты?" - думал Кузмин; для чего высокий твой лоб бесцветен и бледен? И по ответному взгляду я понимаю - что-то не то, помолчи. Так мы встретились у проходной этой мысли...

Собственно, для чего мне Марбелла? Мы ее видим уже за горой. - - Эй, Кирилл, подожди! - У меня в носке застрял камешек. - Заставь себя вернуться и вернуть, Как в прорубь окаянную нырнуть (можно как в воду). Я хочу воевать с тополиной пушинкой!

Кир беззвучно смеется и протягивает мне руку: не упади.

- - И охота тебе приземлиться? В это пляжное время, пока тут сиятельно плещет волна, приглашая купаться - зачем тебе бомбоубежища, Сребреница, Чечня? Как тот же Гребнев писал, "Я и сам сегодня кровь чужую Вытирал с холодного штыка"... Параллельные пересекутся? Неужели соскучилась ты по нашему изображению на выключенном телеэкране, Елка? Ты всегда отвечала радио на его "С добрым утром, товарищи!" и телевидению на "Спокойной ночи, малыши", вежливая моя. Вон моторка, и смотрит спасатель - давай-ка помашем и рванем к англичанам, немного еще поживем!

Как могла я ему объяснить, что хочу в ненавистное прошлое именно ради него? Там я оставила счастье, взаимность и юность. Там... я полюбилась маленькому богу, он так во мне не хочет умирать. Тополь займет отрицательную энергию, а береза подаст тебе свет и покой, - я проживу все состояния, но я прошу мне постояния - на лобном месте... - - Ха, пятачок на автобус, три на трамвай, гривенником позвонить, если кончились двушки? Вперед - и под музыку бензопилы...

- - "Дружба"? Так я и двуручной умею. Отступив от сучка, - гордо парирую, оглядев свои руки, - перепилить, расколоть в два приема, и на лучинки - начальничек, запросто! - - А зачем тебе мертвый город? Как же там Бродский писал, - "Петербург - это только реплика, то есть Петербург - это вариация на тему, а мне интересны темы, а не только вариации". Питер, в дохе на рыбьем меху. Тоже, придумала! Это же, Елка, твое - "Тебя и зальет, и задушит, И бомбу взорвет над тобой, Имеет да слышащий уши И очи в закат голубой"...

Много ты знаешь, Кирилл! До сих пор снятся мне по ночам собачьи гостиницы; эти гостинцы пьяного Деда Мороза, где играю я зайчика с привязанным на резинке пушистым хвостом, - вот-вот меня бросят в мешок! Ну а город - и впрямь окаянный. - Все умерли давно, и в этом соль, конец или любимая мозоль, загнать или слезами замусолить... На Литейном, возле Дома писателей, пиво в розлив продают в трехлитровую банку, в нем отражается вся наша литература, да в театре на заднем ряду заводят часы, падает железный = занавес = номерок из гардероба, звонит мобильник = Я Вам пишу, чего же боле? = а не скажи = : уходит Русь, как девочка по шпалам, платочная, плетеная, прости! Льготы блокадным - это теперь, когда их почти не осталось? Ветеран Куликовской битвы = и у нашей училки была такая прическа, что может держаться только разве на перевернутой банке... Копирка = четыре закладки, слепая не в счет = ты моя копилка, и калеке на четырехколесной фанерке пожимаю я руку, согнувшись, двумя руками, и слишком долго трясу, выразительно = пока Обломов сдобно добрел и удобно добрёл-таки до Израиля, - что ему обломилось там с видом на Троицкий? А по вечерам над ресторанами, зашторившись от соседей... - мельтешит телевизора ненавистный бурый экран - собеседник мой, враг = врач = и роман, Пряжка, прежняя пряжка - тусклое зеркало, тихий мой ужас.

...Ты перепрыгивай, милый товарищ мой, через абзац: просто мне скучно мучить растянутую, как дорожка на лестнице Смольного, нудную пыльную прозу, - умещается все в строке! "Опущенные цепочки". Ты уж хоть как дочитай, добей меня до конца. На других не надеюсь.

И Кирилл, откашливаясь, снимает с гвоздя на коммунальной стене шестиструнку...

Глава 9. Вечная, кажется, память.

Я качаюсь в метро, а напротив сидят Белка с Кириллом. Редкие дни раскаленного городского лета, ленинградцы на грядках попами вверх, а эта вот пара бездельничает и по очереди грызет в мутном вагоне молодую репу с антоновкой. Белка готовится отъезжать, а Кирилл остается - он на транквилизаторах, чтоб все это выдержать. У нашей Белки уборная до потолка в иероглифах - и она говорит нам "шалом!".

Мы смотрели сегодня фильм "Паспорт" про блудных детей в Тель-Авиве, или в Телави, там теперь тоже жара, но внезапно свет в зале зажегся и началась облава - проверка паспортов, как обычно. Белка почернела от ненависти и нас теперь дразнит рабами.

"Двери закрываются", произносит магнитофон, и я читаю на стенке: "экстренная связь с машинистом"... Как же я все же испорчена! Знала бы мама. Я пробираюсь к выходу: не хочу отбивать у подруги, не могу туда возвращаться... Я вечно одна.

Нет, за мной числится приходящий муж, но он уезжает в Америку и долбит по ночам свой Оксфордский тест. Он вывозит большую семью, бывшую - и еще до того; а я отказалась. Сидя на чемоданах, верхом накручивает он диск и оформляет контейнер.

Связка сушек болтается на моей шее, я захожу в подъезд, а запойный сосед валяется на асфальте в собственной луже. Переступаю через него и прислоняю к стене, которую в детстве мы драили щетками, подражая Тимуру; при этом падают эх сушки, бараночки, заваливается сосед, и я чертыхаюсь. В благодарность он лезет меня целовать мыльным ртом, и я себе омерзительна.

Дома, чтобы поднять настроение, сажусь я к роялю, пробую выщербленные клавиши и лак диезов-бемолей. Все эти пятна и трещинки с детства оживают под моими руками с обгрызанными ногтями, рождается вечный звук, и я успокаиваюсь. Мне бы хотелось объединить поэзию, музыку, живопись, но кому я нужна? В Москве всегда я - проситель, графоманка с периферии, а Лениздату меня леньиздать. На не-помощь старших писателей можно уже положиться, это стабильно во веки веков, и только наш лучший и осторожный редактор = на лестнице Дома книги, в дыму, без свидетелей/цензоров = говорила мне шепотом, что я талант. И снова рас'сыпали рукопись.

Заканчивая универ, в двадцать лет написала я вероятный стишок: "Не трогайте меня, Я никуда не двинусь, Вам(ш) сумасшедший век По почерку гадать. Не трогайте меня, Я никуда не денусь, Я во второй главе Сбегу сюда опять". И они, конечно же, знают, чем я привязана. "Еще на полстолетия вперед Убийца-вечность в плен меня берет", если точнее. Они думают сделать из меня провокаторшу-секретутку: - Источник такая-то!.. И я уже мысленно отвечаю участковому милиционеру: - Гражданин! Начальник...

Ан нет, никогда.

Обрусевший швед, мой детский приятель, получил бутылкой по морде на шестнадцатилетие и левый глаз потерял. Так даже проще: все видеть в розовом свете. На днях в посольстве ему задали только один вопрос - почему вы хотите уехать? И он ответил: - Мне надоело, что всю жизнь коверкают нашу фамилию. Больше его не расспрашивали, ведь ясно и так.

Родина - один великий лагерь, я в тебе опять перевернулась, как в плаценте розовый зверек. Ну какой это подвиг - остаться?! Так, оправдание трусости. Не переделывать строй или чистить конюшни, перелицовывать... а, заняв соглашательскую позицию, скалить кариес и выжидать: то еще будет! Когда один прохвост займет высокий пост... Да мне на этих водорослях в консервах, пахнущих йодом и дешевизной, поди, не дожить.

Хорошо хоть, одна. Безотцовщина безответственна. Первый-то муж заставил сделать аборт, так детьми я и не запаслась. "Ну что, Ляля?" - говорил он, зевая", по Татьяне Толстой. Мир изучал он через стекло, обложенное ватой и углем, и я не противилась бытовщине и похоти. Через два месяца после брака, верней, после этой трагедии мы, как сказали бы предки, оказались в разъезде. "Теперь я вижу: мучила меня И била жизнь, и ангелам грозила, И перетягивала одеяло"... Или ангелам пеняла? Все может быть.

Летом я обычно работала насекомым - опыляла огурцы в парнике бинтом на палочке, пестик-тычинка. Так, человек-пчеловед. Раньше писали к царю, - он трепал по щеке мою прабабушку-фрейлину, и она ему делала книксен. А теперь за царя можно лишь умереть: всю жизнь я доказываю, что занимаю свое подлунное место. Не ваше, не выше, вашим и нашим, и баш на баш... Словно об стену башкой. Но я цену знаю себе, хоть понарошку. Померяться, что ли, талантом, когда он - потенциал?..

Срок ограничен - и вот я снова пишу. И в журналы жирные, пузыри пускающие, попусту не обращаюсь. Оставим славу - восвояси Ступай, неверная, по грязи... Мне и не надо. Я уж привыкла и так. Сгорбившись, я дорастаю до притолоки, и топчутся у родного крыльца под полуденным солнцем приемные мои враги и молочные друзья.

Эк вон, полгода спустя, Белка манною кашей кормит сынишку и заставляет поскорей забыть русский язык, неподъемно великий-могучий. Все может, но также - не отпустить. А у Белки сегодня отвальная... Говорит нам: Высоцкий как жил, так и умер - в веревках. Правда, Белка о памятнике, но страшно все же звучит. Это поезд, отстоявший предельную скорость.

И вот мой нынешний муж: он энергию добывает из шкафа, прислонится - и выжидает, когда. Это наскучив мной, он бурно прощается. Веруй, он мне твердит. Что же сбудется с нами двумями?!

(Тут он схватился за хлебный нож: давай лучше вместе погибнем! Не доставайся же ты! - Это значит, достала его я, он так меня любит под сухой снег на мокром месте; под водку и гренки с плавленным сырком по кличке "Дружба" (ближайшая родственница - бензопила, и Дружок в подворотне - Энгельс и Маркс)). - Чтобы мне тряслось от злости - по кому?

Вот шрам у меня на ладони за нас двоих. Как же мы жили и почему пребывали так долго детьми? - Никогда я не уразумею.

Вечная, кажется, память.

Глава 10. Ты меня слышишь.

Из еще не остывшей постели, прикурив от окурка, Кирилл заявился ко мне. Прямо с вокзала... Я стою у плиты и подбрасываю в сковородке блины из ничего: мука и вода, как в пустыне. Я слушаю мокрый снег - забытую тишину, сквозную и звонкую. После я мою посуду, руки в пене по локоть, и Кирилл пытается сзади меня обнять, дотянуться губами до завитков на затылке.

Уйди-ка с моей дороги, - я непритворно сержусь, - а он уже вглядывается в трамвайные пути под окошком, на которых девушка в оранжевой робе уложит и молодость свою, и малых детей. И мне становится страшно.

Он говорит, что там холодно, я с тобой полежу просто так. Коньяка с лимончиком налакался и закусил димедролом, так что ему безразлично. Мы с ним с понедельника жить начинаем, подельники на пододеяльнике общем, и по неделям мы уже вместе сто лет, нас столько связывает... Как памятник, по рукам и ногам. И мятный ветерок валидола вприкуску, погони вприпрыжку, вприглядку любви. А что же вчерашний снег и поцелуй на морозе? Да отлетит, как душа. С ума схожу одна и взаперти, И некуда, и не к кому идти... А наши любимые? - Мы собираем чемоданы - Пустые головы, карманы, Отяжелевшая душа, Мы отъезжаем утром рано, Не приходя и не дыша. - Так и отчалили. А мы дальше не знаем, как жить, - в ночь с воскресения.

И я его не пускаю. Отталкиваю, вернее, двумя руками, и еще пятками торможу по лицу. У меня панический ужас, что вот заглянет отец на отсутствие огонька об эту пору в окошке, - любопытного не случилось чего? - мой разведенный и ревнивый pa'pа, приучивший к тому, что мальчишки все - подлецы (плакат см над секретером последние пять в четыре); мой приходящий отец, которого приспустил предшественник моего же беглого мужа - с лестницы, с верхней площадки... И во мне заодно просыпается женская гордость, как у голенькой девочки перед усатым фотографом и угловатым прожектором, от которых потно, щекотно и весело крупной дрожью... отмороженного щенка. Сколько в минуте секунд? - Задаю я простые вопросы, забывая девичье имечко Капулетти - и который теперь уже год. Это попытка побега; спасаясь, изымаю праздничные запасы - консервированный ананас с рыбным привкусом банки, - чем бы еще нас отвлечь? ...Остальное в анналах аналоя не значится - не сохранилось; алоэ, туго и зелено заплетенное в горшке на шкафу; брошенное мулине на ситчике по деревянному ободу; и мой Кирилл размахивается и кидает снежок - соскреб и слепил в морозилке.

Там, где хамсин, и лошади поедают арбузы без косточек, все мы - братья по крови: русские, как ни крути. Мандельштама, между прочим, хоронили хоть по-еврейски, без гроба. Кто знает где. Так что он тоже уехал. В долговую яму-могилу на Второй речке, пока я на первой сижу, опустив ноги = в выгребную яму = в канаву, и болтаю там языком слишком русским, распугивая головастиков и питая пиявок. Образ мне удался. Одни гласные: гласность у них наверху, ну а нам, простакам, не дано это даже послушать. Все в вельвете и твиде, а мы в безразмерной любви к государству! Как Цветаева, кстати, в "Еврейском квартале", - "... Жизнь, это место, где жить нельзя". И я взращиваю, как кактус, антисемитизм: это мой муж, любящий верный отец, предпочел мне святое семейство, - поищи таких настоящих меж наших пьянчуг! Три шестьдесят две, четыре двенадцать и пивка за одиннадцать коп, сдуть и еще повторить. А мне со снетками! Это царь Петр, кормилец, приказал нас не убивать - а по российской традиции, да младенчика с недостатками -... Милая, нежная Спарта! Все по осени улетят, и скоро вымрут позывные трамваи, оранжевое лебединое небо, девушка в робе, ларек и мы не рабы... Это, должно быть, из книги жалоб: "Здесь правды нет, а там темно и правды не видать". Народная мудрость!

Так я не подпускала, да все равно пропустила, едва задремав, и только тело позванивало в ласковых кандалах - или мне это снилось. Утром виляла я узкими бедрами, так изголялась и вертела хвостом на аптечной резинке, так все хотела проверить, а он - хоть бы что. Здравствуй, мумия Тутанхамона, я ли - твоя Неферти..? Мы не совпали во времени. Брат или сын? Фамильные кольца деревьев и окольцованный тугой, сочный скипетр, по которому возраст не подсчитать... Инцест на привкус - как-то дешево, приторно, и от оскомины сразу тошнит. "Я на земле ничьей, тогда зачем - Недостает пролитой (вариант - пропитой, пропитанной) крови предков Моим губам? Черна печать, отметка - Инициалы, смежные моим, И сургучом приплюснутое время...". Что, из-за страсти - жениться?! То есть и замуж сходить? Ну а если - гармония? Боже ты мой, целовать я могла разве только под градусом, это словно змеиный укус - вон струится, гадюка, за занавеской. Да на палку-то вздень, уползет! Стихами ее прокаженными... Это уж без вариантов! "Она еще прилежней, чем любовь, Едва мы скурим критику в бараке, Мы братья, а послышатся - собаки, (Всё глуше ложь и слышатся собаки), И леденят ракроенную бровь...". Ну, если ты ее - палкой!

Кирилл развалился поверх простыни и на меня - ноль внимания. Я говорю: - Так и будешь лежать безучастно, бревном? Он-то не возражает. Я начинаю остро водить языком по его протяжному телу. А ему неудобно теперь, он обещал ведь не двигаться? И голый мальчик просит отвернуться, А голый мальчик просит посмотреть. Я же садистка со стажем, мне это - в кайф! Гляжу, как невольно он разгорается. Насекомые круглый год плодятся у нас в вентиляции, но все-таки это больше напоминает Летний ужин: "Комар, кровопийца, пропойца, Бери мою порцию, - Твой рацион Не знает границ и пропорций". Ну и так далее...

А вообще-то сто'им, обнявшись, с Кириллом возле кровати. Я шарманку свою завожу битый час и не выключаю:

- - Ну поедем встречать ледоход? - - Так мы идем уже, - шепчет с улыбкой он на ухо.

- - А давай, мосты разводить? - - Что же мы делаем? - Приникает он нежно, сильней.

- - Ну а белые ночи гасить, а то опоздаем?

Ты меня слышишь, Кирилл?

Глава 11. Я-то и не впускала.

А вы как целуетесь, так же? Но можно и не обнимаясь? И на расстоянии, да? Хоть голубой пудрой чужой пиджак не осыпешь, помаду себе не сотрешь. Но вот опять я буксую... "Нас будут убивать по одному - Свободных, безразличных и голодных. Деревня пьет и гонит, и в дыму Вгоняет в город пришлых, неугодных, Мы до рожденья канули во тьму..." - нет, мы должниками - на доносах ложных - парарарам-папампам безнадежных... да разницы никакой. Арамейский язык. Вкусней бегонии и заячьей, скажем, капусты, но напоминает и конский щавель в грубый период цветения. Вы-то ведь стебель жевали? Точно, горчит. И никак не отделаться от ощущения, что стихи - это кладбище. Если ровные дороги тенью бросятся под ноги - ну так перешагни и не верь, - не про тебя. Лёля Апухтин в тринадцать-то лет был же любовником - а, поди, не подвинулся (все васильки, васильки)? В уголке, где Чайковский все ноты сжевал, и еще до водянки. А ты - на доске почета висишь, усы пририсованы - на полставки откатчица в шахте, да в ночную смену пропиточница этих вон, шпал, да асфальта укладчица по выходным сверхурочно - гордись! Перед расколотым, как уже сказано, зеркалом. Ну и что, что Мой город разбит и разрушен, Твой город безрук и двурушен, Протягивает на хлеб? Не ноги протянуты?

А в три. двадцать две подъем - ну так это от страсти. Или от инфлюэнцы, еще Маяковский страдал. В коммуналке моих стихов (столько горя и пустяков, просьба добавить). Я Кириллу кричу: - Слышь, не могу изменять я, не так воспитана! Что же нам скажут Ростова, Джемма и Ларина; как они поглядят? Ну люблю я тебя, наверное. Я тебя просто люблю. Никому же не признавалась! А он если вернется? И хотя бы в одном были городе, а тут эти разные страны, мать их, материки! Добросовестно по часам перед сном звезду созерцать - это как вымыть ноги, "спокойной ночи" промямлить - и мордой к обоям в цветочек, женин мой долг. Ну не умею раздваиваться! Пощади ты меня.

И сама на стенку карабкаюсь, в глаза ему не смотрю, и во мне все переворачивается. Он в положение входит и не настаивает: я же себе не прощу! Тут я совсем уж расплакалась, мучает совесть-то: - Ну давай я тебе помогу, вроде как не согрешили?!

Но и он ни в какую, тот еще партизан с лопнувшей молнией (парусом этот брезент), слезы мои вытирает, программы мухобойкой переключает, а там все играет нам классику синий экран - генсек что ли новый ум'ре?.. И по радио тут призывают - мол, все к Мариинскому, грудью на дот, амбразуру - за Родину! Танки уже на подходе, держи оцепление, да аптечку давай прихвати, еще термос и хлебушка, и вот так в легковушках мы голоснули - пассажиров по двадцать, даже еще и верхом...

Ах, симфония революции, шум океана в ушах! Льва Толстого в подбитых валенках не здесь не пускали ли на концерт Чайковского, для него и устроенный было консерваторией? Или в Москве?.. Но и там грохочут бронетранспортеры, акулье брюшко самолета - очередями, вперед, и русские женщины, как обычно, не дойдя до ручки и точки, дарят солдатам цветочки - эх, пропади. Когда судьба перехлестнет стихи, Кончается поэт и, одичавши, Хлебнув свободы из кровавой чаши... Но я не могу, не хочу продолжать.

Мы простояли всю ночь у костра возле Исаакия, не расцепляя рук, репетируя утро. Это был наш пятачок - и такой передоз, что Кирилл сорвался на Пряжку, и его там чем-то подкалывали несусветным, а я дежурила дотемна и пихала нянечкам круглые взятки. Няни были все больше усатые, в кирзовых сапогах, и мешали Блоку сосредоточиться и вдохновиться. Он все время стоял у окна, и Любе это не нравилось, но она торопилась в театр, а он возвращался.

Уже в ноябре они выпустили Кирилла, и был гололед, и мальчишки играли в снежки и попали за шиворот - ну они же не знали, что Кириллу так больно стоять, и что от ветра без перчаток растрескались руки, совсем уже красные, в прилипших ворсинках от шарфа, и на них он все время дышал. И он потрогал по очереди водосточные трубы, такие серые, ржавые, значит это кому-нибудь нужно, и тихонько потряс, и одна подудела ему что-то знакомое, потому что под облаками плавал там пятый этаж в моей ледяной занавеске, а меня-то не было дома, ну мало ли что. И Кирилл тогда начал взбираться, обняв ногами и уговаривая трубу не сердиться, немножко еще потерпеть и с грохотом неземным не выплевывать снег на прохожих. Ну а ей было холодно, или, может быть, нечего делать, я ж не успела спросить.

И когда он сорвался с карниза, то стал он, наверное, птицей, и до весны прилетал ко мне склевывать зерна для бражки, и еще я в марлечке вывесила сало на потрескавшуюся фрамугу, он это тоже любил. Да прошлогодние яблочки, сморщенные, как щека Харона, еще у меня оставались, но он только раздрызгивал клювом - так себе, бало'вался - ну и пускай.

А я-то и не впускала.

Глава 12. Если ты можешь.

Ехал Грека через реку, а Карл и Клара на крыле укоряли... Я на цыпочки поднимаюсь и незаметно отталкиваюсь - это так просто, лететь. И никакого усилия, а то еще накренишься, выравнивайся потом по самолетной дорожке! Я догоняю Кирилла и прошу, чтоб мы вернулись оттуда: ну не могу, задыхаюсь. Нахлебался загазованности и смога, втянул выхлопной трубы - ну и зигзагами вниз, по спирали от шариковой ручки, которой я это пишу. То есть пишу я - товарищу, но он работает манекеном и роботом: он заводной программист, от детского черепашьего ключика. Сиделец компьютерный. И вообще до того виртуален, что, может быть, его нет? А я-то с кем разговариваю? За кого я прошу?..

Но Кирилл приближается, заходя на вираж, и наклоняет сирень, - она уцепилась и так и влачится за нами звездочным шлейфом. Только три лепестка, потому что лиловая, мелкая и почти отцвела; а Кирилл уже ловит мраморную в росе, она обдает меня каплями, молоком и туманами - думает, что я пчелиная матка. У меня бархатистая кофточка-чересполосица и вихрем взметенная юбка, как морской парашют. Моя пленительная ссылка Для нелюбви и для бумаг, Вдыхаю мокрые опилки, Выбрасывая белый флаг. - - А мне нравится быть русским! - Кирилл повторяет за Германом и Хрусталевым (один такой будущий фильм). - И сейчас там струится толпа... - Это я уже содрогаюсь при мысли о Питере.

- - Неисправимый ностальгик! Не противно - на цирлах всю жизнь? Это вялая интеллигенция омон и шмон не отличает... от анемичного анемона, - ну так, мол, снова нас будут печатать на Западе, если тут что! Пушкин писал о России: "правительство у нас единственный европеец", и что изменилось?! Друзья-провокаторы, спившиеся = забористой-подзаборной = отцы, б..ский взгляд родины! Килька пряного посола - и та всегда была для посла пожирней-позадиристей; ну а клопы как передвигаются с виноватым шорохом под обоями, и отстреливает штукатурка, уже ты забыл? - - Так мы же там встретились. Отчего не любить? - Кирилл пытается меня заслонить дырявой полою плаща.

- - Режиссер снимал этот фильм о моем черно-белом прадеде: это он был при смерти Сталина, его психиатр, личный врач. Не двое ж стояло их? Впрочем, я не держала свечу... - Заставляю себя успокоиться. - Или это стереотип? Мой занимательный доктор всегда говорил, что психиатр не бывает нормальным. Ты же сказал мне, Храм Христа по новой в столице взорвут, - ну так клиники им пригодятся? - - Отцы переходят в детей, а потомки - в предков, тирания и рабство, круговорот... Закройся, глупышка, от ветра!

- - Настоящий художник не имеет национальности, он космополит, потому что так видны пристальней униженные-оскопленные.

И я вглядываюсь вперед, прищурив глаза от песка... Приземлившись, как я понимаю, возле Пляс Клиши, где полно голубей и вонючих кошек; в парижской, судя по речи, дешевой гостиничке "Камелия" (а без намеков?), мы отряхнулись и устроились в холле пить чай. Мавританский хозяин обслуживал нас сквозь зубы и матовые очки. Мы вертели карту метро и сочиняли маршрут подостойней. Заодно еще остаканившись и слегка закусив, мы заспорили о любви - я настаивала на закономерной случайности встречи:

- - А почему, дорогой, именно я - жена твоя, а не... вон та? Если б родился ты в Африке, ну а я на Аляске - ничего себе две половинки! Мы б не сложились вовек. - - А все равно поженились бы мы и придумали...

- - Да, выходя за других. У Рахманинова великая музыка без тени улыбки - он это, кажется, тоже больше чем знал. Мы пошутили и вспомнили ванночки с непременной ржавой водой на батареях (гармошкой) для пианино... Пьяный и плачущий Петр Ильич склонялся над нашим детством, тоскливо слоняясь туда и обратно, из Штатов в Москву. Настоящая музыка вызывает приземленный оргазм, как качели. Я хотела бы прозу писать, как прилив и отлив - слушая Море.

- - С кем бы ты теперь ни была, - рассмеялся Кирилл, - все равно это я. Сирень или речка, птица и человек...

- Как же я нашу-то жизнь пропустила и просмотрела, не видя и не узнав? - - А разве то была жизнь? - Кир удивляется и проводит ладонью по моей тени.

- - Перед смертью прозрею (на миг), вот тогда и пойму... Донн "с нетерпением" ждал своего ухода. - - Бесконечна кончина, ты хочешь сказать. - Он отдергивает повлажневшую руку. - Я и есть ты, моя Елочка, - я же во всем. Смерть позволяет увидеть себя и второе пришествие.

- - Там к тебе возвращается блудный отец? - Задаю я дурацкий вопрос, и Кирилл отдаляется. - Как-то я ездила, помнишь, к Белке в Иерушалаим. Нераскаянно каялась... И там на лекции ешиботников нам погадали на библии: по диагонали, будто обычный кроссворд - получается маркс, энгельс, ленин. И я в церковь с тех пор не хожу. - - Вера и храм - это вечный противовес. - Тут Кирилл оживляется. - Ортодоксальные патриоты в России, в Израиле - разницы в сущности нет. Противоречие иудаизма и христианства заключается вот в чем, Христос говорил: "Суббота для человека, а не человек для субботы". Ну вот и ты улыбаешься наконец...

Я хотела бы поделиться с ним сразу всем, но мысли запутались, - пусть он потом разберет и все объяснит мне на пальцах. - И что выиграет только тот, кто переживет нас, и кто оставит о нас с ним воспоминания (мне-то уже не дожить). - Посмертная правота. И что многих поэтов то погубило, что любили Ахматову, а не Цветаеву, например; и что пелевины да сорокины правили бал, костырки да курицыны, - нечего было художнику издаваться на родине, а теперь нам бы выпустить книжку, пока путин там все не прихлопнул; и что скоро придется писать патриотично на древнерусском - как перевод с эзопова языка; и что всегда я опаздываю. А ты не встретил ли с месяц назад серебряного кошатника Витю Кривулина - ему, кстати, тоже никто не делал добра, а теперь все, конечно, приятели (в его собственном списке - и половина близка не была; его породила не Чухня-коммунальная кухня, - не Чухонь, а Чечня; как долго ждали стихи его этой смерти!). Фарс с Литераторскими мостками скоро замнут, и оставят его наконец-то наедине с сыном, забежавшим в пекло вперед...

И что у моей подушки - сейф с рукописями, как хлебниковская насмешка - две наволочки со стихами и пустота. Как вещи тяжелы и неподъемны Слова, но слава - милый пустячок (скорей, для воли пустячок). И на голландском учу я к экзамену знаки - вопросительный, восклицательный и... мяу-мяу, "собачка". А твой заблудший котенок недавно вернулся ко мне, траченный будто молью, и его ладошки обшарпаны наждаком.

Кирилл задирает голову на углу нашей гостиницы: - - Ну-ка ты посмотри. - Улица имени... Мы не случайно сюда забрели, - кто построил в Питере Троицкий мост, и здесь - Александра Третьего?.. Всюду - наш дом.

............ Мы на прогулочном катере спускаемся вниз по Сене и считаем замшелые кольца для лодок в стене. Лето, студенты полулежат на покатых и белых плитах, обрамляющих зеленокудрую эту Куру. Под мостами рванье и газеты клошаров. Чужую смерть я слышу по глазам, Они темнее ириса и мяты, И отвожу (или: мои глаза) не в этом виноваты... Да отвяжись, боже мой. Семечки на волнах, невозможные прежде в Питере. Чувствую, что увижу я скоро всех, - никто ведь не умирал, а у мира-мир, ура нам, двойное дно, вот его справедливая, высшая мера...

Мы прогуливаемся, запыхавшись, вокруг Сакре Кер. Вслушиваемся в колькольный бой - то сердце собора разрывается непрерывно от вселенской всесильной любви. Визжит и стрекочет Монмартр, зазывает в кафе, где о скатерть вытирали кисточки импрессионисты... Засыпая = не просыхая = на голых столах. Молодые, седобородые копиисты провожают прищуренно белый прогулочный поезд - это опять не про нас. По булыжнику скачут игральные кости.

Мы успеваем и в Лувр - хотя б обежать Ришелье, поклониться любимым изгоям-художникам; а заодно отыскать полутемную комнатку, где Моне и Мане, где гарцуют-порхают лошади и балерины Дега - и прерывается голос. Что же творится тут ночью, когда они все оживают и куролесят!

Вечером, в золотой темноте, мы взлетаем на монпарнасскую башню, 56 этажей на стремительном лифте и пробежка на смотровую площадку, под облака. Душный и сладостный, расстилается мир под ногами. Я говорю - посмотри, уж не Катькин ли садик внизу?!.

И Кирилл меня прижимает щедрыми, ненадежными своими руками, о которых мечтала бы каждая раскрасотка в соловьиной ночи, - а уж я-то в раскрашенной клетке... Он целует меня - сначала, откидывая несогласные локоны, - лоб и глаза, быстро и часто, тяжело сбивая дыханье; а потом размыкаются губы, и он влетает так празднично и легко, будто бы я воскресаю.

Ровно в одиннадцать Эйфелево сновиденье и наше пылкое счастье вспыхивает гирляндой зигзагов, как новогодняя ель - переливаются, словно шары, все ее перекрытья, и звенят бубенцами высокие хвойные лапы: это бьют куранты на башне - там, далеко.

- - Отпусти меня, если ты можешь, - просит Кирилл.

Глава 13. Подойди к небу.

Я лежу в гамаке на балконе и раскачиваю себя за веревочку. Возле стоит букет, а в нем лысые и незрелые, молоком текущие маки. Радио тупо передает: господин такой-то Йоханнес (а я вызубрила, что сокращенно - он же Йоп, Ханс, Ян, Йозеф и что-то еще) не включил, идиот, поворотник - и полиция остановила, так что оказалось? А налогов он не платил и разыскивался властями, так будь добр теперь бриллианты вынь да положь, то есть это и дом, и карета...

Тут во всем королевстве была одна женщина с книжками (это я не встречала других). Мне хотелось бы ей рассказать, у нее расспросить... Но пока я учила голландский - медленнее, чем саардамский столяр Петр Первый - мы вчера ее молча похоронили.

От меня в пяти метрах на кораблике плывет в Амстердам недочитанный Вик.Ерофеев, - поедает салат из крабов и запивает, водой. А навстречу ему гнусавит "Морской орел", чтобы русские дали дорогу.

- - Госпожа Шоколад, 'хуэ'дах! - расшаркивается сосед перед мулаткой из наших свободных колоний.

Детская песенка машины с мороженым заполняет квартал.

Я проснулась сегодня в четыре утра, а утки уже заступили на свой еженощный молебен. 28-го июня они родили утят. Селезни днем расслабляются, пока мама выкупывает малышей в нашем канале. Через несколько дней и лебединая пара привела за собой пушистых троих лебедят, а затем уже и четвертого - родители белые, клювы у них оранжевые с углем; а выводок серенький, только что черные носики. - Покоричневеет. Я им кидала горбушки; и трубили они под балконом, ждали-просили еще. Потом они гордо проплыли один за другим (посередине птенцы) - выгнали утку с утятами, и я уж тогда рассердилась.

В нашей стране начался сезон отпусков - сразу больше заметно бездомных собак, вышвырнутых на улицы кошек и выпущенных в никуда канареек. Детям наврут, что их друзья потерялись - оборвали веревку или разбили стекло.

Цапля не дождалась лягушонка, обмакнула сухую бабочку в воду, чтобы вкусней и сподручней, и проглотила. Я все еще в гамаке, а игрушечный заяц, предупредительно принесенный не мной, шерстит усами из лески: у кого-то в Москве на балконе селится лошадь, у кого - картавый петух, а тут вот - может быть, я. Говорят, на качелях как раз наступает оргазм, - вся наша литература.

Лебеди о последнем, конечно, не знают, вот и зовут в то же время и в том же месте - минута в минуту в 17 часов, хоть свериться по телефону. Я опоздала разок - меня окатили всей мерой презрения:

- Эта времени не наблюдает? И кто же ее осчастливил?!

Вот сосед заводит машину, я слышу, что там нет воды, дворники бьют вхолостую. Он выруливает на большую дорогу, и ребятня наставляет водяные свои пистолеты - кстати вымоет мерс.

Вот стук ложек в 6 ровно, и пустота под окном, - страну поймали с поличным, она по уши занята крестьянским супом и сельскими новостями. Мне придется подняться и сварить айриш кофе - ром, жженый сахар, кофе со взбитами сливками, все как всегда.

Но я завтра поеду в сафари. Недалеко тут, в Брабант. - Нет, я стихов не пишу и не могу вообще никакой слышать музыки - после смерти и после любви. Я все складываю в за'мок руки под головой и, должно быть, впиваюсь в ладони ногтями. Я все строю 'замок свой на песке, неприступную крепость, а ее размывает волна. Рассыпает воздушные замки...

Иногда вдруг кольнет, потому что прохожий так сильно похож на тебя! Но все более жалобно и отдаленно. ................

Нас везут на кораблике и под сурдинку что-то такое бубнят в микрофон - о носорогах, о бегемотах в грязи и волшебной природе. А потом приглашают в автобусы, день раскален, так что даже верблюды не прижимаются вытертым боком к пыхтящему газом железу.

Нашу группу торопят в амфитеатр, где уже началось представление - дрессированные орлы лупят крыльями над головами детей, дергают соколятника за кольцо в рукавице. Мы пригибаемся к полу от шлепанья крыл.

Я наконец пересаживаюсь в машину. Открываю окно, и печальная зебра просовывает голову и кладет мне ее на плечо: что еще пожевать не найдется?.. Вот она уступает нехотя место жирафу, - тот протягивает было морду и губами пробует руль, - и уже два пятнистых изящества отодвигают нежно носами друг друга, делятся хлебом, стараясь не накрошить.

Ты часто видишь у себя же в машине две жирафьи башки с мягкой шерсткой овальных носов, утло вытянутых в противоположные окна? Их волосатые светлые ноздри, фиолетовые языки - наверное, сантиметров по двадцать. Им так нравится лизать затемненные стекла - может быть, это соль? И опять я забыла спросить.

Горный козел поцарапал, конечно, металлик - он запрыгивал за краюхой прямо в салон.

Я въезжаю за первые цирковые ворота, - как шлюзы: они за мной опускаются, и впереди тяжело поднимают другие. Я продвигаюсь вперед, по сторонам солдаты метрах в пятидесяти дремлют в стареньких джипах (на случай, вдруг что не то?). Это частная зона тигров, львов, леопардов. Сладкий гнилостный запах перевариваемого мяса струится вместе с жарой.

Старый тигр подходит к моей закрытой машине. Ему все давно все равно, но он вглядывается в колесную пыль.

У него наждаком стерты до хруста подошвы. Рядом сумрачный лев развалился тоскливо в песке. - Это те, кто остался после весенней прививки, после проветривания, врачующего огня.

Я выбираюсь наружу через сиденье. Солнце повисло в зените, и воздух мелко дрожит. Позади, я чаю = я чую = охрана передернула разом затворы, и не шелохнется в минуте молчанья. Свет оседает и снова взвивается ввысь. Я продвигаюсь к холмистому желтому лесу на горизонте продажной, протяжной, прилежной моей души.

Вот я так близко - и как я теперь далеко! И вот все кончено - все начинается снова. Я-то, конечно, во всем; и я - это он, это ты; на ты, на вы, на они. Главное, что все было и есть, просто нужно услышать! Пребудет во веки веков.

А сегодня я пролечу слишком близко к тебе, - ты меня видишь, ты разве меня не узнал?

- Подойди к небу.

Copyrights (c) and Design 2001 Stichting marexa

Larissa Volodimerova

http://dinky.net

email

volodimerova@xs4all.nl

Все права на материалы, находящиеся на сайте dinky.net,

охраняются в соответствии с законодательством Королевства Нидерландов,

в том числе об авторском праве.

При полном или частичном использова