Покрывало для Аваддона

Мария Галина

Она взяла с собой пластиковый мешочек с цементом, мешочек с хорошим, белым песком и пять кирпичей. А вы знаете, сколько весят пять кирпичей? Больших, сахарных, белых... Не каждый нынешний мужик поднимет. Но она справляется.

Остальное — шпатель, лопаточку и тазик, который на самом деле был не тазик, а плоская жестянка с надписью “сельдь североатлантическая пряного посола”, должна была прихватить Августа.

Сельдь — самая мягкая рыба. Потому что в ней два мягких знака, ну, вы понимаете.

Сумки оттягивали обе руки, но правую сильнее, и оттого она припадала на симметричную ногу. Даже когда сумок в руках не было, она так и передвигалась — чуть скособоченно.

Ещё предстояло заехать на рынок, в хозяйственный ряд, и купить чёрную краску и растворитель. А шкурку должна была взять Августа. Если разбавлять как следует — хорошо ложится. Особенно там, где ограда сварена из рифлёных железных прутьев — иначе, без растворителя, там и не закрасишь. Только краску изведёшь.

Ещё она засунула в сумку веник. Он торчал оттуда, как букет. А список адресов должна была взять Августа.

Августа вела все записи, ведала географией и бухгалтерией. Потому что она дотошная. И всю тонкую работу, требующую тщания и творческого подхода, тоже делала Августа. Обновляла надписи, например. А она, Ленка, производила первичную обработку. Лопату в руки — и вперёд.

...Августа уже ждала у южного входа. Солнце начинало потихоньку припекать, и на затылке у напарницы громоздилась бесформенная панама, отчего скрытое в тени лицо казалось загадочным и измождённым. В руке у неё пламенел реквизитный букет — не веник, самый настоящий букет, который клали на подотчётные надгробья, прежде чем сфотографировать результат работы.

— Ну что же ты, — произнесла она укоризненно.

— Краску искала, — говорит Ленка. — Ты же нитру просила. А там сплошь масло...

Она опустила сумки на землю и перевела дух.

Августа нетерпеливо переступила с ноги на ногу.

— Пойдём, а то придётся носиться по аллеям в самую жару.

— Воду... — говорит Ленка, — водички бы набрать...

— Напротив четырнадцатого участка есть колонка.

— Ладно, — Ленка подгибает колени, подхватывает сумки и с натугой выпрямляется. — Кто у нас сегодня?

— Гершензон. Четырнадцатый.

— Ну, пошли.

Они бредут по раскалённым аллеям, мимо сторожихи, которая дружески кивает им, увидев знакомые лица.

— Много же у вас родственников, — сочувственно говорит сторожиха.

— Да уж, — соглашается Августа.

Сторожихе они по барабану, она живёт с другого, но рано или поздно вполне можно напороться на конкурентов.

У колонки Ленка останавливается, чтобы набрать воды в пластиковые бутыли и заодно побрызгать себе за шиворот. Над раскалёнными плитами могил, над гранитом лопарская кровь и чёрным лабрадором плывёт марево.

— Ну где он, твой Гершензон Четырнадцатый? — устало спрашивает Ленка. — Долго ещё?

— Это у южной стены, — говорит Августа, вглядываясь в аккуратно вычерченный план, — пятая линия.

— Ох, не люблю я этот участок, — говорит Ленка, — безлюдный он какой–то...

— Зато тихо, — возражает аутичная Августа. — Тихо, спокойно...

— Там пролом, в южной стене. И если через него полезут насильники, никто даже и не почешется...

— Да кто на нас польстится? Ты только посмотри — мы же хуже попрошаек кладбищенских... морды в пыли, одежда в краске... в чёрной... Ты лучше смотри внимательней. Это где–то здесь.

Этот участок особенно заросший и запущенный. Над ним витает кладбищенский дух запустения, материализуясь в сухом бурьяне и расползшемся колючем шиповнике.

— Ага, — говорит Ленка, — вот и он. Гершензон Моисей Самуилович. Девяносто восьмой — восемьдесят восьмой.

— Михаил Семёнович, — уточняет Августа, сверяясь с гроссбухом.

— А даты?

— Даты те. Крепкий был старик. Но меня смущает имя.

— Августа, — говорит Ленка, — обычное дело. Веяние времени. Не он первый.

— Да, но они же ясно написали...

— Они впали в маразм и забыли, как его звали на самом деле. Ты чего хочешь? Четырнадцатый участок. Пятая линия. Всё путём. Доставай секатор. Будем прорубаться.

...Прореженный шиповник постепенно приобретает пристойные очертания. Ветки Ленка сносит на кучку в углу могилы. На руках у неё шерстяные варежки. Августа, присев на корточки, обновляет надпись колонковой кисточкой.

— Ты прочла “Улисса”? — спрашивает она не оборачиваясь.

— Нет ещё, — виновато говорит Ленка.

На самом деле она честно пыталась, но осилила два первых абзаца. Но ей неудобно признаваться в этом перед Августой.

— Это великая вещь, — говорит Августа. — Великая. И великолепно структурирована. Столько аллюзий...

— Ага, — Ленка нагибается за очередной охапкой. — Я обязательно.

“Улисса” обсудить не получается, но Августа гнёт своё, потому что обстановка располагает к задушевной беседе о высоком:

— Давно хотела тебя спросить, Лена, каббала — это что такое?

— Мистическое учение, — отвечает Ленка.

— Без тебя знаю. Но что оно может? Конкретно?

Ленке очень хочется проявить себя с лучшей стороны, но понятия о мистике у неё весьма смутные.

— Ничего она не может, — говорит она наконец, — она это... дополнительная инструкция по чтению других священных книг, вот в этом роде. Потому что евреи, они, знаешь ли, такие начётчики...

— Чего?

— Ну, она, каббала, вроде инструкции по решению кроссвордов. Скажем, если взять каждую вторую букву каждого второго слова, то получится...

— Ага, — кивает Августа. — Ясно. А что?

— Что — что?

— Что получится–то?

— Может, какие–то действенные пророчества. Полезные советы. Инструкции. Или, скажем, имя Бога.

— А что, разве никто не знает имя Бога? Я думала, Ягве, там, то сё... Эло... хаим...

— Это — не имя, — говорит Ленка, утирая чёрной рукой пот со лба. — Это — заменитель. Описывающее слово.

— Приятно вас слушать, дамы, — говорит сторонний голос.

Ленка подпрыгивает и выглядывает из кустов. Но сгорбленный человечек в кипе отнюдь не тянет на насильника.

— Так редко можно услышать культурную речь, — гнёт своё человечек, — и увидеть людей, которые чтят закон. Вон, дама, как и положено порядочной еврейке, с покрытой головой. — Он кивает на бесформенную панаму Августы: — А вы, — оборачивается он к Ленке, — постыдились бы, дамочка.

Августа открывает и закрывает рот, но человечек уже удаляется странной подпрыгивающей походкой, то ли осуждающе, то ли одобрительно покачивая головой.

— Пся крев! — говорит, наконец, Августа. — Опять... Я что, похожа на еврейку больше, чем ты?

— Я похожа на негритянку, — говорит Ленка. — А ты приличная, аккуратная. Опять же, в панаме. Ладно, давай кончать. А то свет уйдёт. Я кладу букет?

— Валяй. И осторожно. Краску размажешь...

Августа достаёт из сумочки фотоаппарат и делает несколько снимков — сначала крупный план, потом общий. Ленка льёт растворитель на пальцы и тщательно протирает их ветошью, но ногти всё равно остаются чёрными.

— Мне тоже оставь, — говорит Августа, — а то, что студенты подумают?

— Подумают, что ты красила, — отвечает Ленка.

Солнечные лучи незаметно приобрели тоскующий багровый оттенок, и дорожку между участками пересекли лиловые тени. Они идут налегке и даже не разговаривают, потому что нету сил.

— Лена, — говорит Августа, — а если мы вылезем в пролом? Может, так ближе до остановки?

— Нет, — говорит Ленка, деловито оглядывая задворки участка, — там — тупик. И потом...

Она замирает с открытым ртом. Потом убито произносит:

— Там...

— Что — там?

— Плита. Серая. Гершензон. Михаил Семёнович.

— Обычное дело, да? — спрашивает Августа.

— Два! — трясёт головой Ленка. — Два Гершензона. И даты... участок... Ты какую линию записала?

— Пятую. — говорит Августа. — Пятую... или шестую... нет, пятую...

— День работы! По пятьдесят баксов на рыло! Совершенно постороннюю могилу!

— Ладно, — примирительно говорит Августа, — завтра придём. Этот Гершензон не так запущен, как тот.

— Августа, завтра не выйдет. Завтра суббота.

— Ну и что?

— Ты представляешь, что такое суббота на еврейском кладбище? Тут же не будет ни одного живого человека!

— Ну и что?

— А то! Придётся в воскресенье, что поделаешь.

— В воскресенье, — возражает Августа, — у меня пересдача.

— Брось, пожалей своих студентов. Поставь автоматом... И вообще — завтра я на концерт иду. На литературный вечер. Лохвицкая выступает. В дубовом зале.

— Ещё чего, автоматом... А что, Лохвицкая свои стихи читает?

— Нет, чужие.

— Повезло, — комментирует Августа.

— Да как тебе сказать... Она поэта Добролюбова читает. Под белый рояль...

— Ну, тогда не знаю, — теряется Августа.

— Дамы? — раздаётся давешний голос, — прошу прощения... Где здесь четырнадцатый участок?

То ли это тот посетитель, то ли уже другой... не разглядеть в сгущающихся сумерках.

— Направо, — любезно говорит Августа.

— Огромное вам спасибо...

Человек поворачивается и медленно, неуверенной походкой бредёт по аллее.

До Ленки долетает тяжёлая волна удушливого запаха.

— Господи! — говорит она шёпотом, — ты видела?

— Что я должна была видеть? — в полный голос спрашивает Августа.

— Он же весь синий!

— Лена, — холодно говорит Августа, — ты сошла с ума.

* * *

— А она хорошо выглядит, — одобрительно говорит Сонечка Чехова.

— Да никак она не выглядит, — говорит Ленка, — как обычно! Это коллективное внушение. Магия образа. Как выйдет, как охнет, как глаза закатит...

— Брось, ты просто ей завидуешь, — говорит Сонечка Чехова. — Ты вон тоже что–то там пишешь, а она Добролюбова читает.

— Знаю я, почему она его читает...

— Ты всё сводишь к пошлости... А она — чистый, культурный человек. Её имидж тебе недоступен. Вон у тебя под ногтями грязь.

— Это не грязь, — защищается Ленка, — это краска...

— Какая разница? Тише, не мешай слушать.

Вероника Лохвицкая выходит на возвышение. В воздушном лиловом платье, с вдохновенным бледным лицом стоит она рядом с белым роялем. Она глубоко вздыхает, и по рядам проносится ответный трепет.

— Композиция, — говорит она с придыханием.

— Это не женщина, — шепчет поэт Добролюбов, ёрзая на бархатной табуретке, — это Примавера...

Девочка с телевидения берёт наперевес камеру.

...мы вышли в сад, — задушевно, интимно начинает Лохвицкая, и голос её постепенно набирает силу, — и ночь текла меж нами...

— Из какого сундука она извлекла это старьё? — возмущается Ленка, — оно же нафталином воняет! Она же твои должна была читать...

— Это и есть мои, — сухо произносит Добролюбов. — Лирический цикл.

— Ох, я хотела сказать...

— Да тише вы, — шипят сзади.

— ...и страсть звенела стременами...

Лохвицкая вдруг замолкает и строго оглядывает притихший зал.

— Паузу держит, — поясняет поэт Добролюбов.

— Послушайте, — вдруг звучным артистическим голосом произносит Лохвицкая, — кто испортил воздух?

Напряжение достигло высшего накала.

— Но... — нерешительно бормочет Добролюбов.

Лохвицкая упирает руки в бока и мрачно оглядывает зал.

— Молчи, Додик. Кто пукнул, спрашиваю? Ах ты, фраер засраный, чем тут сидеть в приличном месте, воздух портить, поди, скажи спасибо своей маме, что она вовремя аборт не сделала...

— Но, Верочка...

— Что — Верочка? Я уже тридцать лет Верочка.

— Сорок пять, — машинально поправляет Добролюбов.

Господи, думает Ленка, да что творится?

— Занавес, — выкрикивает поэт Добролюбов, — скорее дайте занавес.

— Господь с тобой, — говорит Ленка, — тут занавеса сроду не было...

Лохвицкая тем временем продолжает возмущаться:

— ...и ты, — это уже девочке с телевидения. — Чего вылупилась–то? Убери свою пукалку, пока я её сама не убрала — ноги отдельно, объектив отдельно... Чего тут снимать? Как я стишки читаю? Да это не стихи, а дерьмо собачье. Додик на коленях умолял — прочти да прочти... Пишет сам не знает что, а я стой, читай... говнюкам всяким... да пошли вы...

И она, надменно подняв голову, шествует между рядами к выходу. Все молча провожают её глазами. Поэт Добролюбов делает неуверенное движение, точно собирается кинуться следом, но остаётся сидеть на месте.

— У неё нервный срыв, — объясняет Ленке Сонечка Чехова.

— Ты думаешь? А по–моему, она ещё никогда не была до такой степени нормальна. Просто она нарушила конвенцию. Знаешь, иногда так хочется высказаться, ну, наболело... но что–то мешает... Потому что ведь тут кто–то действительно...

— Я тоже почувствовала. Но я же об этом не говорю.

— Ну а она не выдержала. Может, ей мы все уже до такой степени опротивели...

Ленку грызёт непонятное чувство вины...

* * *

С утра прошёл нежный осенний дождь, и аллеи ещё не просохли. Над асфальтом клубится лёгкая сизая дымка, тонкие серебристые нити плывут в воздухе — перелётные пауки запускают свои монгольфьеры. Ленку ничего не радует.

— Опять всё сначала, — вздыхает она. — Гершензон за Гершензоном... опять тащить эту тяжесть... корячиться...

— Ладно, — говорит Августа, — всё–таки последняя могила в этом сезоне...

— По крайней мере с погодой повезло. — Ленка одобрительно оглядывает по–летнему буйную зелень, кое–где сбрызнутую жёлтым. — Уж лучше тут, на свежем воздухе, чем в институте гнить. А я боялась, мы сегодня не выберемся. Ты же говорила, у тебя студенты...

— А они не пришли, — отвечает Августа.

— Это как? Никто не пришёл?

— Никто. Непонятно... один позвонил вчера, что у него желудочное расстройство, у другого бабушка в больницу попала. С ветрянкой, представляешь? третья вообще... Слушай, а почему у тебя на щеке синяк?

— Потому что я упала, — злобно говорит Ленка. — Чёртов троллейбус — занесло на повороте, а я как раз в дверях висела. Вот я и выпала. Хорошо, куча листьев подвернулась. Я в неё и вмылилась.

 

 

2

 

— Повезло, — замечает Августа.

— Можно и так считать, — неуверенно отвечает Ленка.

Они движутся осторожно, поминутно сверяясь с планом. Наконец Августа решительно останавливается у покорёженной ограды.

— Это точно наш Гершензон? — спрашивает Ленка.

— Уверена.

— А может, опять?

— Нет. Этот — наверняка наш. Смотри, как зарос. Этого тоже подстригать придётся. Ну, ничего.

Августа хозяйским глазом окинула запущенную могилу. Внезапно она напрягается и хватает Ленку за руку.

— Смотри... что это там, под кустом? Приличные ботинки...

— Августа, — тихо говорит Ленка, — это не ботинки. Вернее, ботинки. Но в них — ноги.

— Может, это пьяный?

— Даже если так... но это не пьяный. Августа, умоляю, пошли отсюда!

Они разворачиваются и несутся по дорожке. Кусты у них за спиной шевелятся сами по себе.

— Он нас преследует, — пыхтит Ленка.

— Кто?

— Тот Гершензон.

— Брось, это паранойя.

Наверняка паранойя, думает Ленка, но на обратном пути им не встретилось ни одного человека. Может, они с Августой каким–то образом ухитрились всё перепутать и сегодня всё–таки суббота? Нет, тогда главный вход был бы закрыт.

— Что, — жалобно говорит она, уже оказавшись за воротами, — ну что мы ему сделали? Мы же убрали его могилу. Между прочим, задаром...

— Лена, — устало говорит Августа, — мне это немножко тошно слушать. Ты, видите ли, паришь на крыльях воображения, а тошнит почему–то меня. Я всё–таки математик, не то, что некоторые... с литературным уклоном... Логика должна быть.

— Если следовать твоей прямолинейной логике, то у четвероногих должно быть по две жопы, — сердито говорит Ленка. Но ей тут же делается стыдно — вид у Августы сегодня какой–то особенно измученный.

— Августа, что–нибудь не так?

— Нет, — говорит Августа. — Нет. Ничего.

Она явно мнётся, потом всё же решается:

— Послушай, а что ты вечером делаешь?

— Вроде ничего, — говорит Ленка.

— Может, зайдёшь ко мне? А я тебя чаем напою...

Господи, да что стряслось–то? — думает Ленка, она же замкнутая, до ужаса просто.

На всякий случай она забрасывает пробный камень:

— А альбомы покажешь?

У Августы неодолимая тяга к прекрасному, и квартира у неё забита альбомами с репродукциями. Но показывать она их не очень–то любит, потому что все так и норовят ухватить нежнейшие типографские шедевры грязными руками.

— Покажу, — покорно говорит Августа, и Ленка пугается.

— Ладно, — говорит она, — договорились...

* * *

— Печенье возьми, — Августа пододвигает Ленке вазочку.

— Да я уже, — мнётся Ленка.

— Ничего, — говорит Августа, — бери, бери ещё...

Господи, думает Ленка, я же сейчас лопну. Она кидает тоскующий взгляд за окно. Море неслышно, но как–то ощутимо дышит за двумя рядами пятиэтажек, гостиницей “Ореанда” и санаторием “Жемчужина Молдавии”, за перистой листвой акаций и лапчатой — каштанов, мерцающая осенняя тоска переливается в тёплом сумраке...

— Так я пойду? — говорит она.

— Посиди ещё немного, — просит Августа. — Я тебе ещё Модильяни не показала...

— Да я его как–то...

— Ну, Матисса... кстати, ты не знаешь, говорят, с Лохвицкой какая–то странная история вышла?

— Ну, вышла, — неохотно говорит Ленка, перелистывая глянцевые страницы.

— А что там случилось?

— Да так...

Вдруг Августа напряжённо подняла голову и расширенными глазами уставилась во мрак за окном.

— Ты что?

— Ничего, — мёртвым голосом произнесла Августа.

И тут только Ленка услышала мягкий стук в дверь — старую, поцарапанную дверь, рядом с которой торчали проволочки от вырванного с мясом звонка.

— Вот, — тихо сказала Августа, — вот он. Опять.

Так значит, думает Ленка, прошлой ночью...

Августа вцепилась в Ленкину руку так, что у той побелели пальцы.

— Кто это? — недоумевает Ленка.

— Никто... потому что... этого нет... не может быть... Не открывай!

— Да я и не собираюсь.

Они застыли, молча, не отводя глаз от двери.

Стук прекратился.

— Царапается, — шепчет Ленка.

— О, Господи! Нет...

Тихие удаляющиеся шаги, молчание.

— Августа, — наконец говорит Ленка, — а что, вчера тоже...

— Не было ничего вчера! — кричит Августа. — Говорю тебе, не было! Ты это... заночуй у меня, ладно?

* * *

— А, привет, — говорит доцент Нарбут. — Чем обязан?

— Я Августу ищу, — Ленка приоткрывает дверь и боком протискивается в щель.

— Августа на занятиях. А ты мне Лотмана обещала.

— Будет тебе Лотман. — Ленка садится на стул с рахитичными ножками. — Я тут подожду, ладно?

— Ладно, — доцент Нарбут рассеянно складывает бумаги в стопку. — Что, опять могилки перекапывать? Говорят, на американскую клиентуру работаете...

Нарбуту всегда всё известно, потому что у него хорошие источники информации. Но никто не знает, какие именно, потому что он своих информаторов не выдаёт.

— Бывает... — говорит Ленка.

— И как же вы так прислонились? Наверняка та, чёрненькая, которая с тобой на курсе училась, а потом в Штаты дёрнула... Небось, с её подачи...

— Если знаете, зачем спрашиваете?

— Так, проверяю одну гипотезу. До чего мы докатились, а? Доцент наук могилки за эмигрантами убирает. Раньше мы были за железным занавесом, как за каменной стеной, а теперь — на тебе, пожалуйста! Любой космополит может тебя на кладбище отправить! Сходи–ка, юноша, — это он уже заглянувшему в дверь унылому студенту, — позови Пшибышевскую.

— А она уже сама сюда идёт, — мрачно говорит студент. — Занятия отменили.

— Это ещё почему?

— Бомбу подложили. Всеобщая эвакуация.

— Бомбу, наверное, второму курсу подложили, — говорит доцент Нарбут, — у них как раз пересдача. Эй, что с тобой?

Вдоль стены тянется ряд портретов — мрачные братья–близнецы в наглухо застёгнутых сюртуках, последние в ряду — в пиджаках и при галстуках.

— Кто это? — тихо говорит Ленка, — вон там, пятый слева?

— Это... — приглядывается Нарбут, — да чёрт его знает, все они на одно лицо. Математики...

— А, это ты, — говорит, влетая в комнату, Августа. Она уже оправилась от вчерашнего потрясения. На ней потрясающий замшевый пиджак и очень элегантная юбка. — Ты слышала про бомбу? Занятия отменили. Пошли в Пале–рояль, там сейчас музыкальный праздник какой–то. Заодно и кофе попьём. Да что это ты, в самом деле?

Ленка стоит с раскрытым ртом и тычет пальцем в табличку под портретом.

— Гершензон, — говорит она. — Гершензон, Моисей Самуилович.

— Самойлович, — поправляет доцент Нарбут.

— Один чёрт. Августа, говорю тебе, это он...

— Брось! Мало ли в Одессе Гершензонов...

— Даты... даты смотри! Всё сходится!

Строгий старик в ермолке укоризненно смотрит на неё.

— Ты что, — спрашивает доцент Нарбут, — нашла пропавшего родственника?

Ленка тихонько качает головой.

— Послушай, — говорит она наконец, — а он всегда тут висел?

— Не помню, — неуверенно говорит Августа, — кто же смотрит на портреты?

Ленка приподнимает пыльную раму. Под ней ярко–розовый квадрат обоев.

— С незапамятных времён... — бормочет она, — надо же...

— Послушай, Юра, — Августа оборачивается к Нарбуту, — кто это, не знаешь?

— Понятия не имею, — холодно говорит Нарбут.

Ленка тянет Августу за рукав.

— Выйдем... — говорит она шёпотом.

Они оказываются в полумраке коридора, в стрельчатое окно заглядывает зелёное дерево.

— Ты чего? — спрашивает Августа.

— Врёт. Он знает. Он всегда всё знает.

— Тогда почему не говорит? Что, личность какого–то настенного Гершензона такая потрясающая тайна? Вот же он, висит, на всеобщем обозрении...

— Так ли уж на обозрении... — сомневается Ленка. — Что ж мы его раньше не замечали?

— Опять за своё, да? Он что, по–твоему, сам тут повесился? Снял со стены, я не знаю, Гаусса и повесился?

— А ты можешь дать гарантии, что это не так?

— Я даю гарантии только нормальным людям, — холодно говорит Августа.

— Это ты своим студентам скажи... Ты вот что... Сколько у тебя при себе денег?

— А тебе какое дело?

— А такое. Давай сюда. Всё давай...

— Лена, ты точно сошла с ума, — шипит Августа, покорно выбирая из бумажника радужные купюры.

— Вот... видишь, я свои докладываю. Все, какие есть. — Ленка пересчитывает наличность. — Достаточно. Пошли. Говорить буду я. А ты молчи. Молчи и кивай.

Они вновь входят в комнату. У Августы лицо вытянутое, Ленка сохраняет фальшивую жизнерадостность.

— Юрий Игоревич, — говорит она несколько заискивающим голосом. — Мы тут с Августой подумали... раз бомба, чего тут сидеть...

— Да она не взорвётся! Я уже столько таких бомб пережил...

— Как знать, — загадочно говорит Ленка, — но я бы на вашем месте всё же переждала где–нибудь в безопасности. Скажем, на Гоголя — там такое хорошее кафе, на Гоголя. Интеллигентные люди туда ходят.

— Тоже мне, нашли безопасное место, — в глазах Нарбута появляются проблески интереса, — там недавно на одного интеллигентного человека кусок штукатурки упал. Потом, пиво там никуда... житомирское пиво. Житомирцы им оптом, за бесценок свою бурду сбывают.

— А мы не будем пиво. Мы будем коньяк. Верно, Августа?

Августа молча кивает.

— Я угощаю.

— Ты что, наследство получила? — удивляется Нарбут.

— Нет... я получила послание... Так пошли?

— Ну что с вами поделаешь, — говорит доцент Нарбут.

* * *

— С другой стороны, — говорит доцент Нарбут, — если взять, например, Хайдеггера...

— Не надо, — говорит Ленка.

— Или Шестова. Вот он пишет — “Метафизика есть взвешивание вероятностей”. Как вы думаете, дамы, а вдруг, кроме доходящей до нас действительности, существует ещё одна, хаотическая и не знающая закона?

— Это вы бросьте, — говорит Ленка. — Материя есть объективная реальность... ик... суче... существующая сама... ик... по себе...

— Это идеализм, Юра, — укоризненно произносит Августа. — Лена, тебе хватит.

— Идеализм? А зачем это вам, скажите на милость, срочно понадобился Гершензон? Только честно?

— Он нам не нужен, — говорит Ленка. — На фиг не нужен. Это мы... ик... ему зачем–то срочно понадобились. Верно, Августа?

Августа молча кивает.

— Убр... надо было убрать могилу Гершензона. Мы и убрали. А их оказалось два.

— Кого?

— Гершензонов. Пошли убирать второго Гершензона и...

— Погодите. У вас что, общество друзей мёртвых Гершензонов?

— Да нет же. Один был ошибочный. Но ведёт себя так, как будто он и есть правильный Гершензон...

— Она хочет сказать, что против нас ополчилась эта самая объективная реальность, — пояснила Августа.

— Будь на моём месте кто–нибудь другой, — сказал доцент Нарбут, — он бы уже вызвал санитаров. Но поскольку объективная реальность, девочки, отнюдь не всегда материя, я вам, в общем–то, верю. Ещё коньяк, Люсенька. Да не переглядывайтесь, теперь плачу я. Так вот... Гершензон... не нравится мне, что у них тут темновато... Гершензон эмигрировал из Праги в тридцать девятом. В Страну Советов. И его, заметьте, не посадили. Как вы думаете, почему?

— Их человек, — уверенно говорит Августа.

— Учти, я этого тебе не говорил. Но очень, очень толковый математик. Ещё Бар Хилел на его работы ссылался... Одно меня только смущает... откуда у него могила? Он же не умирал. Он просто отошёл от дел.

Тусклый свет под потолком мигнул. Ленка затрясла головой.

— Что? — переспросила Августа.

— А я что–то сказал?

— Про то, что он... — она с трудом выговаривает, — не умер.

— Да в жизни я такого не говорил. Но лично я на похоронах не был.

— Юра, но ведь это совсем недавно было... Лет десять назад, не больше... Ты же в месткоме тогда был… или в профкоме.

— Да он к тому времени уже четверть века, как в институте не появлялся. Хоть и числился. И в институтских сборниках публиковался — “Дополнение к теории множеств”, например... Жил затворником, никого к себе не допускал. Мы и пропустили похороны — не знали... Говорят, за гробом шли два каких–то цадика из синагоги, и всё. Нет у него родственников. И если вы надеетесь слупить с кого–то бабки за то, что лопухнулись и подчистили его могилку, то ничего вам не обломится.

— А на что... — убитым голосом произносит Ленка, — на что же нам надеяться?

Доцент Нарбут поглядел на неё очень внимательно.

— Мне кажется, я вас понял. Так вот... Есть такой Боря. Он тоже бывший математик. И тоже отошёл от дел. Теперь пишет историю синагоги. Рукописи, архивы... Попробуйте к нему. Только он никого к себе не допускает. Он даже из дома не выходит. И говорят, — голос его упал до шёпота, — говорят, что он никогда не раздёргивает занавеси. Не срывает покровы, одним словом.

— Если он никого к себе не допускает, — резонно замечает Августа, — то что он, извиняюсь, жрёт…

— Если бы он совсем никого к себе не допускал, он бы уже стал чистой сущностью. А он пока ещё физическое тело. К нему ходит Генриетта Мулярчик. Знаете такую?

— Кто же её не знает. Но она странная немножко.

— Он тоже. Он — её кузен. Так что попробуйте через Мулярчик. Найдите к ней подход. Только учтите — я вам этого не говорил.

— Почему?

— Этого я тоже сказать не могу. Но он общается с миром только через Мулярчик.

— Что он о себе думает? — вдруг возмущается Августа, — он кто?!

— Никто... тень во мраке... Через Мулярчик, Лена.

— Ик...

— Ей пора на воздух... — виновато говорит Августа.

Доцент Нарбут широким жестом взмахивает Ленкиной курткой. Какое–то время они балансируют — он пытается прицелиться, а Ленка — попасть в рукава. Наконец совместными усилиями им это удаётся, но куртка почему–то всё равно сидит перекошенно.

 

 

На улице почему–то уже темно. Темнота невнятная, какая–то мутная, фонари плавают в ней, как рыбьи глаза...

— Августа, — стонет Ленка, — мне плохо...

— Меньше пить надо было, — зловеще говорит Августа.

— Если бы я не пила, пришлось бы тебе. А так я весь коньяк...

— Ты пила не коньяк. Ты пила мою кровь. Неделю жизни ты высосала.

— Я и своей не пожалела... ик...

— В подворотню... не блюй посреди улицы, умоляю... Господи, увидят меня с тобой, что подумают?

— Что ты сестра милосердия... Послушай, только честно... ты любишь своих студентов?

— А?

— Ну, любишь, радуешься, хочешь их видеть?

— Иди к чёрту, — устало говорит Августа.

Подворотня совсем тёмная, чёрные железные ворота приглашающе распахнуты, точно пасть Левиафана. Далеко, во мраке, горит одинокая, тусклая лампочка.

— Ты давай–давай, — приглашает Августа, — не стесняйся...

— Отвернись... ик!

— Вот наказание...

— Двери лица его... — бормочет Ленка, прислоняясь лбом к сырой стенке, — пламенники пасти его...

— Тебе уже лучше?

— Ага... лучше. Знаешь, кто тут живёт, в этом доме?

— Кто?

— Актриса Лохвицкая тут живёт.

— А ты, значит, блюёшь у неё в подворотне, — задумчиво комментирует Августа. — Это что, подсознательный акт? Или волевой?

— Это вообще никакой не акт, дурёха, — говорит Ленка отдуваясь. — Это процесс. Непроизвольный. Ясно?

— Ясно... вот только... как ты к ней относишься, к актрисе Лохвицкой? В принципе...

— Замнём, — говорит Ленка, утираясь носовым платком.

— Может, ты и права, — задумчиво говорит Августа. — Может, в твоём безумии есть какая–то система... Порвалось покрывало реальности, говоришь?

— Я этого не говорю...

— Всё равно... Значит, это он... Но зачем? Почему? Если бы он только внятно сказал, что ему от нас нужно!

— А он не может, — говорит Ленка, осторожно переводя дух. — Он невербален.

— Чего?

— Невербален! Он, может, и не человек был вовсе! Дух! Элементаль!

— Чего?

— Элементаль, ясно?

— Откуда ты этого нахваталась, — устало говорит Августа.

— Нарбут иногда даёт кое–что почитать... то Гегеля... то Хайдеггера... То Дика Фрэнсиса... — Она вглядывается во тьму подворотни. — Смотри–ка... там какой–то человек сидит!

— Где?

— Да вон же... только что — никого, и вон тебе!

— Лена, он не сидит, — вдруг тихо говорит Августа. — И это не человек...

— Мамочки! — завизжала Ленка. — Бежим!

Они ринулись из подворотни прочь, в клубящийся туман, мимо выплывающих из мрака мокрых чёрных деревьев, мимо сонных фонарей...

На углу Гоголя, у светофора, мигающего рубиновым пламенем, они остановились.

— Чуть под машину не бросилась, — укоризненно говорит Августа, — совсем обезумела... Это всё твоё пьянство... Удержу не знаешь.

— Ты же сама сказала, — защищается Ленка.

— Что я сказала?

— Августа...

— Ты совсем сошла с ума со своим тетраграмматоном!

— При чем тут тетраграмматон?

— Понятия не имею!

Они молча смотрят друг на друга.

* * *

— Ты куда это меня притащила? — Августа почёсывает щиколотку, исколотую сухой травой. — Да ещё в такую рань... Это же дикое место. Тут одни маньяки!

— Перестань, — говорит Ленка, — куда надо, туда и притащила. Маньяки водятся в культурных насаждениях. Ещё в опере... Они так и кишат в опере. Ты что, кино не смотришь?

— Почему конкретно в опере?

— Не знаю. Может, у них тяга к прекрасному... Музыку любят.

— Музыку? — Августа вдруг настораживается. — А это что?

Откуда–то долетает слаженное многоголосое пение. Посреди пустыря, заросшего бурьяном и пижмой, оно звучит как–то диковато.

— Дети Солнца поют, — поясняет Ленка. — Они черпают энергию вселенной. Попирают почву, босые ноги, ну, знаешь...

— Знаю. Не знаю только, причём тут я. Лично я жизненную энергию в основном из бутербродов черпаю. Завишу от грубой материи. Унизительно, но факт.

Море начинает мягко серебриться, точно снизу к его поверхности сплываются молчаливые светящиеся рыбы.

— Сейчас они встретят рассвет, омоются в эфире...

— И что?

— И мы совершенно случайно наткнёмся на Генриетту Мулярчик.

— Ты всё ещё надеешься, что она за ручку приведёт тебя к этому своему Спинозе?

— Посмотрим, — говорит Ленка, — возможно, если кое–кто именно этого и добивается.

— Ты безумна. А я тебе потакаю. Почему?

— Потому что порвалось покрывало реальности и ты это знаешь. Нечего головой мотать, наверняка знаешь. А наше предназначение — стянуть зияющие прорехи. Погоди, она уже омылась...

Генриетта Мулярчик торжественно выступает навстречу по потрескавшейся асфальтовой дорожке — на ней легкомысленный сарафан в горошек, узловатые ступни втиснуты в лаковые босоножки, шляпка затеняет лицо, одухотворённое после приобщения к мировому эфиру.

Ленку она в упор не видит.

— Генриетта Давыдовна! — удивляется Ленка. — Вот так встреча!

— Ах, это вы, Леночка, — очнулась Генриетта. Она прицельным взглядом окидывает элегантную блузку Августы, фыркает и вновь поворачивается к Ленке. — А вы, значит, тоже дышите?

— Систематически, — говорит Ленка. — Практически постоянно.

Августа молча кивает.

— А вы как себя чувствуете, — заботливо спрашивает Ленка.

— В каком смысле? — Генриетта подозрительно смотрит на неё.

— В энергетическом, разумеется. Поступает? Энергия поступает?

— В изобилии. В этой точке пространства хороший обмен с космосом. Особенно для посвящённых, для тех, у кого чакры открыты. Потенциал астрального тела повышается просто беспредельно. У меня, кажется, начали новые зубы расти... Вот видите?

Она широко раскрывает рот и тычет подагрическим пальцем в какую–то трудно различимую точку.

— Вижу, — говорит Ленка, заглядывая ей в рот. На лице у неё написан живейший интерес.

Наконец Генриетта вынимает палец изо рта, потому что он мешает ей говорить.

— Когда мы, затерянные во вселенной души, сливаемся в экстазе там, среди потоков эфира, ощущения просто непередаваемые, — поясняет она.

— А какие позы вы практикуете? — вдруг любопытствует Августа.

— Пардон?

— Лотос? — торопливо подсказывает Ленка. — Позу крокодила?

— А это... — Генриетта презрительно окидывает взглядом Августу. — И кто это спрашивает? Можно подумать, она вообще способна сесть на лотос — пусть и в её возрасте.

— Она не может, — уверенно говорит Ленка, — пыталась, несколько раз пыталась, но не получилось.

— Ты что...

— Не отпирайся, я сама видела. Ноги не складываются. Члены потеряли гибкость. Это из–за сидячей жизни. Она пишет труд — результат многолетних изысканий, практически со стула не встаёт... из–за стола...

— Она? — Генриетта демонстративно сомневается в способности Августы что–нибудь написать.

— Лена, ты что...

— Я ей говорю, Августа, хватит, у этого, как его, Эйлера, — даже глаз от такого напряжения вытек, — а она работает и работает. И каков результат? Практически нулевой... творческое бессилие...

— Ты...

— Всё, понимаете ли, упёрлось в труды Гершензона. Они ей позарез нужны. А на кафедре их нет. Сгорели... Последствия грандиозного пожара... Вся надежда на вашего Борю. Говорят, у него весь Гершензон...

— Ну, — говорит Генриетта, — не знаю... Он никого не принимает...

— Знаю–знаю. Он отошёл от дел. Но, может, в виде исключения?

— Он доверяет мне одной. А как я вас рекомендую?

— Самым наилучшим образом... Как достойных людей...

— Нам надо узнать друг друга получше, — говорит Генриетта, — в другой обстановке. Я доверяю своей интуиции. В домашней обстановке, за чашкой чая и свежим тортом “Птичье молоко”. И лучше, чтобы гости были разнополыми. Это располагает. Поэтому если бы вы, скажем, пришли с этим милым юношей... Говорят, он порвал с Лохвицкой...

Это она поэта Добролюбова имеет в виду! озаряет Ленку.

— Он, — говорит она, — а как же... всегда.

— Приходите, — многозначительно кивает Генриетта, — поговорим... Если интуиция мне подскажет... я дам рекомендацию...

Ленка прижимает руки к груди.

— Спасибо вам! — выдыхает она. — Спасибо!

Генриетта подзывает её согнутым указательным пальцем.

— А что за труд пишет вот эта? — она кивает на Августу, которая отмахивается от крупного жизнерадостного комара.

— “Частотное распределение букв “алеф” и “зайн” в первой версии хазарского словаря”, — отвечает Ленка.

— А вы случайно не знаете, где она брала эту блузку?

* * *

— Я что–то не поняла, — говорит Августа, отцепляя репейник от подола юбки. — Что ей нужно?

— Поэт Добролюбов.

— Зачем?

— Странный вопрос!

— Сколько ей и сколько ему?

— Она омылась в эфире и теперь способна на многое. У неё новые зубы растут!

— Честно? Ты видела?

— Уж не знаю, что я там видела... Но раз ей нужен Добролюбов, мы приведём к ней Добролюбова. Пока не знаю, как, но приведём... Жизнь на это положу... А дальше — её забота.

— Нет, — мрачно качает головой Августа, — это будет его забота.

* * *

— Ну, не знаю... — крутит головой поэт Добролюбов, — что я там забыл...

— Додик, ради меня. Что от тебя требуется? Сущие пустяки... Посидишь, попьёшь чаю... Мы торт купили.

— Мне нельзя сладкого. У меня тенденция к ожирению.

— Это диетический торт. Ей тоже нельзя. И вообще — ну что ты капризничаешь? Культурная женщина, приятно пообщаться. Посидишь, поговоришь и пойдёшь.

— Женщина? Мумия это ожившая, а не женщина. Можно подумать, я её не знаю...

— Ты и Лохвицкую знал. И весьма коротко. А результат?

— Не надо про Лохвицкую. Больше не надо.

— Ну вот, видишь. Тебе нужна перемена обстановки. Развеяться, пообщаться, расширить круг знакомств...

Поэт Добролюбов упирается, но судьба в лице Ленки неумолимо подталкивает его к старому дому с балкончиками на углу Маразлиевской. Ещё один неумолимый рок, на этот раз в лице Августы, тащится сзади, перекрывая дорогу к отступлению.

— У неё знаешь, какая библиотека? Великолепная библиотека, ещё её дед собирал...

— Там что, берестяные грамоты?

— Додик, постыдился бы... ей же не двести лет!

— Это ты постыдилась бы! Сижу себе спокойно в “Зосе”, кофе пью, прихожу в себя после нервного потрясения и вдруг — здрасьте пожалуйста! — ты меня хватаешь и тащишь к какой–то сомнительной особе!

— Это она–то сомнительная особа?! Чистейшей души человек! Ну вот и пришли, слава тебе Господи.

— Но я...

— Додик, всего на минутку!

Они поднимаются по пропахшей кошками парадной лестнице, мимо таблички “Трусить в парадной воспрещается”. Цветные лоскутки солнца пляшут в витражном окне, и поэт Добролюбов на миг расцвечивается всеми красками утраченных радужных надежд.

— Звони, — говорит Ленка Августе.

— Сама звони. Ты всё это затеяла, ты и звони.

— Господь с тобой, это не я. Это сама знаешь, кто. В любом случае, отступать уже поздно.

Ленка решительно нажимает на кнопку одного из многочисленных звонков, выстроившихся в шеренгу вдоль дверного косяка. Рядом со звонком табличка — “Г. Мулярчик. Четыре раза”.

За дверью тихо, и поэт Добролюбов вздыхает с отчётливым облегчением и приступает к начальному этапу разворота корпусом.

— Нет! — Ленка заступает ему дорогу.

— Я что–то слышу, — замечает Августа.

Генриетта широко распахивает дверь, её силуэт колеблется во мраке.

— Проходите! — низким трепетным голосом говорит она, — проходите. Прошу...

Они гуськом проходят в мрачноватую комнату с эркером, тускло освещённую свисающим почти до стола красным абажуром. Тяжёлый буфет орехового дерева угрожающе нависает над Ленкой, его дверца делает резкий выпад в их сторону и тут же вновь со скрипом захлопывается.

На круглом столе выстроились на скатерти с бахромой четыре чашки с тёмными ободками застарелой заварки и ущербными краями и подозрительного вида печенье. В стаканчике из–под карандашей точно по центру стола дымится ароматическая палочка.

— Вот, — говорит Ленка, — вот тортик, Генриетта Давыдовна.

Коробку с тортом она держит перед собой, как щит.

— Ах, какая прелесть, — говорит Генриетта, не сводя при этом глаз с Добролюбова.

— Enshante, — галантно произносит Добролюбов.

Августа издаёт какой–то неопределённый звук.

— Присаживайтесь, — воркует Генриетта, — присаживайтесь, я сейчас...

Она, игриво взмахнув подолом, уносится на кухню.

— За чаем пошла, — почему–то объясняет Ленка.

— Как можно пить из этих чашек, — стонет Августа. — Ты посмотри! Там же на дне культурный слой!

— А тут очень мило, — снисходительно замечает Добролюбов.

— Тут хороший обмен с космосом, — машинально поясняет Ленка.

— Да, — кивает Добролюбов, — отличная энергетика... Давно уж я так...

— Вот видишь, Додик, а ты упирался... А библиотека? Ты только погляди...

В мрачных шкафах, чьи стеклянные дверцы задёрнуты изнутри зелёными занавесками, громоздятся корешки книг. Ленка дёргает на себя ближайшую дверцу.

— Заперто... — бормочет она.

Она делает ещё несколько попыток, и наконец один из шкафов со скрипом распахивается.

— “История российского балета”, — читает она вслух, — “Энциклопедия моды”; “Чётки” Ахматовой, между прочим, Додик, первоиздание... “...я надела узкую юбку, чтоб казаться ещё стройней”... “Как избавиться от целлюлита”... ну, правильно. “Раздельное питание”, “Ева всегда молода”, “Кама сутра”...

— Ага, вот эту открой, — говорит Августа, заглядывая из–за Ленкиного плеча.

— “При выборе невесты отвергай ту, которая сморкается, плачет или с громким хохотом выбегает за дверь”, — Ленка недоумённо пожимает плечами, — это что–то не то. “И ещё ту, в имени которой есть буква “Эль”. У тебя есть в имени буква “эль”, Августа?

— Дальше, дальше посмотри...

Входит Генриетта, ухватив обеими руками мрачный пожилой чайник с горбатым семитским носом.

— Чайку, — нежно говорит она.

— Да, — кивает Добролюбов, — да, пожалуйста.

Он рассеянно поправляет локон и не сводит глаз с Генриетты.

— Варенья? — шепчет Генриетта. — Положить варенья?

— О, да...

— Я не могу кормить свой организм вот этим, — бормочет Августа, — он протестует.

 

 

— Мы сейчас уходим... Додик!

Додик машинально глотает варенье, не отводя взгляда от Генриетты, и её лицо заливает нежный оттенок флёрдоранжа.

— Уходите, — Генриетта поворачивает голову к Ленке, кожа на шее у неё натягивается... Она делает резкий выпад корпусом, точно хочет столкнуть Ленку со стула.

Ленка с грохотом выбирается из–за стола.

— Генриетта Давыдовна, — говорит она, — так мы...

Генриетта тоже вскакивает и медленно надвигается на Ленку, вытесняя её во тьму коридора.

Августа следует за ними, поминутно оглядываясь.

Поэт Добролюбов режет торт.

— Всё... — Генриетта дрожащей рукой откидывает цепочку засова, — прошу!

— Генриетта Давыдовна, — Ленка всем телом наваливается на дверь, не давая ей распахнуться, — вы же обещали...

— Дорогая, — доносится из комнаты голос поэта Добролюбова, — ты скоро?

— Что я обещала?

— Боря... Гершензон...

— Потом...

— Нет, — говорит Ленка, и в голосе её звучит металл, — сейчас. Иначе я не сойду с этого места.

— Пусинька, — доносится из комнаты тоскующий зов поэта Добролюбова.

— Ладно! — говорит Генриетта, — ладно.

Она подскакивает к чёрному эбонитовому телефону, водружённому тут же, в коридоре, на тумбочку, напоминающую надгробье, и, заслонившись от Ленки всем телом, набирает номер.

В ватной тишине коридора отчётливо слышны три гудка.

— Всё, — говорит Генриетта, — можете идти.

— Душа моя, ты скоро?

— Но вы же ничего не сказали! — кричит Ленка.

— Я сказала всё, что надо. Он вам откроет. Он вас примет.

Ленка, обречённо вздыхая, высвобождает дверь. Сзади на неё напирает Августа, на которую, в свою очередь, напирает, скрипя суставами, Генриетта Мулярчик. Туманное зеркало над телефоном на миг отражает череду коридоров, и там, из глубины, выплывает мерцающая фигура — юная красавица с лицом нежным и светящимся изнутри, точно китайская фарфоровая чашка, со спиной, стройной, точно буква “алеф”, волосы её, как туман, глаза — как осенняя вода...

Они выскакивают из подъезда. Ленка жадно хватает ртом сырой воздух.

— Она его опоила, — наконец говорит Августа.

— Чем?

— Приворотным зельем.

— Брось, он ни глотка не успел сделать.

— Ну тогда обкадила этой штукой. Торчала там посреди стола, как этот... Тайное восточное средство...

— Нет, — говорит Ленка, — не в этом дело... Всё дело в том зеркале. Ты видела?

— Кое–что мне показалось.

Августа трёт ладонями виски.

— Во–во...

— Неужели, — наконец произносит Августа, — там была она? В молодости?

— Не думаю, — рассудительно отвечает Ленка, — в молодости она была точь–в–точь как сейчас, только моложе... Ты знаешь, — она качает головой, — скорее всего, именно такой её и увидел поэт Добролюбов. Вот так он её и увидел...

— Это же нечестно!

— Трудно поступить нечестно по отношению к поэту Добролюбову, а потом... какая разница — объективная реальность или субъективная реальность?

— Ну, знаешь... Это уже шизофрения.

— Нет, — говорит Ленка, — всего лишь метафизика.

* * *

— Лампочки в подъезде нет, — бормочет Августа, — почему лампочки в подъезде нет?

— А ты хочешь, чтобы мы ввалились к мистику и аскету в сиянии электрического ореола? Так не бывает... Тайна должна твориться во мраке.

— Я знаю, что творится во мраке. Срёт по углам кто ни попадя. Это же клоака какая–то... понюхай только...

— Не хочу.

— Почему, ну почему мистик должен жить на шестом этаже без лифта?

— Так ближе к небу.

— С лифтом было бы ещё ближе...

— Это его дверь?

— Да тут вроде другой нет.

Августа водит по двери руками, ощупывая её.

— Таблички нет, — говорит она наконец, — краска облазит. Зашкурковали плохо.

— Не твоя проблема — ты не на кладбище... Ага, вот звонок.

Ленка отчаянно наваливается на звонок, но изнутри не слышно ни одного звука.

— Нажми сильнее, — говорит Августа.

— Жму. Не работает.

Дверь распахивается неожиданно, словно человек всё это время стоял за ней.

— Проходите, — говорит он сухим, точно наждачная бумага, шёпотом.

В прихожей — если это вообще прихожая, — совершенно темно, сам хозяин маячит на неопределённом расстоянии трудноразличимым тусклым силуэтом.

— Почему такая темень? — Августа еле шепчет, но хозяин услышал.

— Я не выношу света, — теперь голос у него высокий, дребезжащий, — свет разрушает материю...

— Чего?

— Сетчатка, — шёпотом сказал хозяин, — моя сетчатка.

— А–а, — глубокомысленно тянет Ленка, — ясно.

— Что тебе ясно?

— Он не выносит света...

— Мы от Генриетты, — Августа произносит это многозначительно, точно пароль.

— Знаю. Она мне сказала.

— Как это — сказала? — оторопела Августа.

— По телефону. Она же мне позвонила.

В комнате, слава тебе Господи, чуть светлее. Бесформенные нагромождения на полу оборачиваются сваленными в кучу книгами, ещё книги громоздятся вдоль стен, пыльный луч, просачиваясь сквозь щель в тяжёлых занавесках, подсвечивает их корешки...

— Проходите, — шёпотом говорит хозяин, — я сейчас.

Теперь видно, что он сутул до крайности, шея его уходит резко вперёд, увенчавшись небольшой головой в ермолке.

— Что там написано, — интересуется Августа, разглядывая корешки.

— Не знаю...

— А кто хвастался, что умеет читать на иврите?

Хозяин с неожиданной прытью бросается к книжным россыпям и, втиснувшись между Августой и пыльными фолиантами, набрасывает на них какую–то тяжёлую тёмную ткань.

— Нельзя, — говорит он, — это нельзя читать... всё равно там написано совсем другое... И вообще, это не для женщин. Это не каждый мужчина вынесет. Говорите, что вам надо...

— Будто вы не знаете, — мрачно говорит Ленка.

— Положим. Но вы назовите. Неназванное не существует.

— Нам нужно получить сведения о некоем Гершензоне... — чётким преподавательским голосом произносит Августа.

Хозяин делает рукой резкое движение, и какой–то фолиант падает с вершины, листы рассыпаются по полу, точно бледные ночные бабочки.

— Тише, — говорит он, — умоляю, тише...

Ленка бросилась было подбирать листы, но хозяин резко завизжал и затопал ногами, и она в ужасе отшатнулась.

— Не трогайте... Нельзя этого трогать...

Августа не двинулась. Она лишь опустилась на кстати подвернувшийся стул и приподняла ноги, точно по полу ползали скорпионы.

— Дело в том, — шёпотом говорит Ленка, — что мы посетили его могилу.

— Разве он уже умер? Он не может умереть. Никак.

— Ну, могила–то была...

— Значит, он просто захотел покоя. Ушёл во тьму. Свет плохо воздействует на его сетчатку.

— Рабби Барух... Умоляю. Заклинаю Торой — кто он такой, этот Гершензон?

— Рабби Моше?

— Рабби Моше.

— Он был математик, — почти нормальным голосом сказал хозяин, — блестящий математик. И за последние пятьсот лет освоил все тонкости каббалы. Он изучил Зогар. Он постиг Сферот. Для него не было тайн ни на земле, ни на море... Он насквозь пронизал все слои небес. И он, чтоб вы знали, — один из лучших за всю историю потомков Авраамовых специалист в области мнимых чисел.

— Вы хотите сказать, — Августу неожиданно осеняет, — что он вычислил что–то вроде тетраграмматона?

— Тетраграмматон? Абулафия? Это имя Господа и так известно — к чему его вычислять? В застывших областях мира, где время течёт во все стороны сразу, Вечный Первосвященник произносит его под звуки шофара в Вечный день Страшного Суда и серафимы хлопают крыльями в своих заоблачных жилищах... Нет, он вычислил несуществующее имя Бога. Самое страшное, самое могущественное.

— Несуществующее?

— Семьсот двадцать имён доступны людям на земле... А он нашёл семьсот двадцать первое. Привлёк теорию мнимых чисел — и нашёл.

— И..? — услужливо подсказывает Ленка.

— Что — и? Он обрёл полную власть над смертной материей, понятное дело. Он сумел прочесть тайные письмена, он видел Скрижали Завета. Дело о Колеснице и Дело о Творцах были для него так же ясны, как для вас — поваренная книга.

— Я не стала бы так огульно...

— Погоди, — прерывает её Августа, — я не поняла. Зачем при таком удачном раскладе было ложиться в эту могилу?

— А что ещё делать человеку, который может всё? Суетиться? Стоять в очередях за кошерной колбасой? Он подумал–подумал и погрузился во мрак. А вы его потревожили.

— Каким это, интересно, макаром?

— Вы разомкнули запирающие узы. Камешки с могилки смахивали? С надгробной плиты? Когда тряпками своими по ней шкрябали...

— Чёрт, — говорит Ленка.

— Всё равно не понимаю, — упрямо твердит Августа, — подумаешь, запирающие узы! Да любой алкаш... расстелил бы газету, камешки смахнул да и уселся бы на плиту, колбасу некошерную резать...

— Алкаш и не заметил бы этой могилы. А человеку учёному камни эти тяжелее плиты надгробной показались бы. А вы, извиняюсь, ни то ни сё. Порождение финансового кризиса. Ползали там, могилку подчищали да ещё и о каббале рассуждали. Может, ещё и какое–нибудь из имён Бога произносили?

— Произносили, — уныло подтвердила Ленка.

— Узы и распались. На краткий миг, но вам хватило. И вот какая–то шикса возьми их в этот миг и смахни.

— Что ему стоило их обратно положить, эти камни?

— Да не мог он, — выкрикнул рабби Барух, и голова его мелко затряслась, — он же ограничен сам в себе. Он упокоился и свои желания запер. Могущество своё он ограничил, понятно, дуры вы безграмотные? Может, там, где касается других, он ещё не утратил силы...

— Так вот зачем он нас преследует, — говорит Августа, — обратно упокоиться хочет...

— Он уж намекал–намекал, — уныло кивает Ленка.

— Откуда же нам знать...

— Мог бы сказать и пояснее, а не напускать на нас кадавров...

— Вы сами виноваты, — хозяин пожал острыми плечами, — он всего лишь извлекал из тьмы на свет ваши страхи и тайные желания... Ибо он достиг небывалого могущества и сумел погрузиться во тьму преисподней и лишил Аваддона его покрывала. Но могущество — это одно, а умение пользоваться им — совсем другое. Чем, скажем, лично вам Лохвицкая так не угодила?

— Да так... — качает головой Ленка.

— Вот именно.

Семисвечник в углу сам по себе вспыхивает тусклыми бледными огоньками, и тень хозяина комнаты начинает стремительно разрастаться.

— Что это? — взвизгивает Августа.

Тёмная занавеска на груде книг начинает шевелиться, в ней образуются движущиеся прорехи. Ленка с ужасом понимает, что то, что она приняла за ткань на деле было живым покровом из сотен тысяч насекомых, которые сейчас стремительно расползаются в разные стороны.

Хозяин взмахивает руками, тень повторяет его движения, точно огромная дрессированная птица.

— Убирайтесь отсюда, — говорит он мощным голосом, и пламя в семисвечниках вздрагивает. — Вон!

Августа стоит, приоткрыв рот и зачарованно глядя на стекающую вниз ручейками массу насекомых.

— Скорее, — шипит Ленка.

Она хватает Августу за руку, и они выбегают из комнаты. За их спиной слышится шорох сотен крошечных ног.

* * *

— Мне стыдно, — говорит Ленка.

Они стоят, облокотившись о парапет, и смотрят на мерцающие внизу огни, на насекомоподобные силуэты портовых кранов, на маяк, вспыхивающий чистым рубиновым пламенем, и вдыхают сумеречный ветер дальних странствий.

— Зримый мир, как камень, — говорит Августа, — белый, чистый, вымытый дождями. Надёжный. Но стоит лишь его поднять — и там такой клубок червей... Убежище личинок, слизняки, мокрицы... Он извлёк на свет наших мокриц. Мы их прятали-прятали... Понятное дело, что тебе стыдно. Кстати, что такое шикса?

— Нееврейка. Молодая, — уныло говорит Ленка.

— Это он кого же имел в виду?

— Ох, да какая теперь разница!

— Ну, и что нам теперь делать?

Ленка задумчиво бьёт ладонью по низкому парапету.

— Послушай... Он ведь как сказал, этот самый Боря? Ограничил сам себя... Иными словами, он не может действовать напрямую, как бы он ни хотел обратно, в эту свою могилку... Но чужие–то желания он пока выполняет. Так что, если просто взять и захотеть...

Ветер пробегает по чёрным деревьям, и оттого кажется, что дальние огни, просвечивающие меж веток, шевелятся.

— А, — говорит Августа, — поняла.

— Ну, давай! — Ленка притоптывает ногой от нетерпения.

— Желаю, — громко говорит Августа, — чтобы он... э... Михаил Семёнович... Моисей Самуилович... упокоился обратно.

— Рабби Моше...

— Рабби Моше.

— Ну?

— Что — ну? — сердито спрашивает Августа.

— Получается?

— Откуда я знаю...

— Ты плохо желаешь.

— Пожелай ты.

У Ленки от натуги краснеют уши. Потом она шёпотом говорит:

— По–моему, не выходит.

Августа отталкивается от парапета и резко поворачивается к ней.

— Я знаю, почему не выходит! Ты этого не хочешь! Говоришь одно, а думаешь другое. Ты хочешь чуда! Лично для себя! Чтобы как Генриетта!

— Да на кой мне сдался этот чёртов Добролюбов?!

— Ну, не Добролюбов... Но что–то же очень нужно! Ну, признайся! Хоть мне признайся! А!?

— Иди ты!

— Таскаешься на кладбище, могилки вылизываешь. Триста баксов в сезон. Стишки свои дурацкие рассылаешь по редакциям, а они тебе в конвертах обратно приходят, приходят! Или — не приходят. Одна радость — что у Лохвицкой на твоих глазах крыша поехала! Замуж не вышла! Почему ты замуж не вышла, скажи пожалуйста? Что у тебя не так? Три ноги, что ли? А ты попроси! Он тебе Майкла Дугласа в постель за руку приведёт! Он может!

— Иди в задницу, — устало говорит Ленка. — Сама-то... сама... На себя посмотри! Ты сколько лет на кафедре? Двадцать? Двадцать пять? Тебя скоро на пенсию спровадят и даже спасибо не скажут. Ну пожелай же что-нибудь толковое!

— Не хочу, — шёпотом отвечает Августа.

— Почему?

— Не знаю.

Ленка вздыхает.

— Тогда, — говорит она, — нужен другой подход.

— Камни! — спохватывается Августа. — Где эти чёртовы камни?

* * *

— Ты думаешь, — спрашивает Ленка, — они по–прежнему лежат рядом с могилой?

— Понятия не имею. Но, знаешь, — говорит Августа, — что-то мне не хочется лишний раз...

— Придётся, — сурово отвечает Ленка.

— А вдруг их там нет? Что, если... они тоже... разбрелись сами по себе.

— Странная гипотеза. И где же теперь, по–твоему, их искать?

— Не знаю, — говорит Августа, — но может... если ему так уж нужно, он их как-нибудь нам подбросит?

— Он что, жонглирует ими, что ли? Завтра с утра поедем на кладбище, подберём эти камешки и положим их... Делов-то...

— А вдруг...

— Не боись. Всё будет путём. По идее он должен нам обеспечить все условия. Ты домой идёшь или нет? Мы тут уже полчаса торчим столбом. Как жёны Лота...

— Ох, — спохватывается Августа, поднимая руку и пытаясь разглядеть циферблат в сгущающейся тьме, — да что же это я... Мне к семинару готовиться надо. Завтра семинар.

— Уверяю тебя, — Ленка осторожно ощупывает ногой ступеньку, — никакого семинара завтра не будет. Гершензону семинары не нужны.

— Это, — сурово говорит Августа, — мы ещё посмотрим...

— Ты лучше под ноги смотри.

Чёрные акации на холме покачиваются под ветром, сухие стручки на ветках слабо потрескивают... Далеко внизу, под тусклым фонарём, за масляно-чёрной лентой шоссе, просвечивает стеклянная будка троллейбусной остановки.

— А транспорт ходит? — вдруг начинает беспокоиться Августа.

— Гершензон пригонит...

— Ну, знаешь... Это ты его гоняешь. В хвост и в гриву.

— Нет у него гривы. Насчёт хвоста я бы ещё подумала. А грива — вряд ли.

— Ох, неспокойно мне... — стонет Августа, — это же такой криминальный район. Сплошные насильники...

— Это она из-за соли, — неожиданно говорит Ленка.

— Господь с тобой! Ты о чём?

— Да жена Лота. Когда эти... вестники... у них загостились, она подумала — сожрут всё в доме на фиг, и вообще — нелегалы, кто их знает. Ну и пошла по соседям... Одолжите, мол, соли, вся соль в доме вышла, а у нас, понимаешь, как раз гости... какие-такие гости? А чужеземцы. Подозрительные, между прочим, чужеземцы... Похоже, из верховной полиции нравов, и заложила их... вестников. Соседи побежали, стукнули местной охранке... Те говорят — ничего не знаем, разбирайтесь сами... Они и разобрались.

— Всё ты выдумываешь... Чёрт, поставили парапет... Придётся в переход лезть. Не люблю я эти переходы.

— Брось, вон ребёнок идёт. Со скрипочкой. Из школы Столярского, наверное. И ничего. Не боится.

— Дитя невинное... — стонет Августа, пристраиваясь за маячащей в полутьме хрупкой фигуркой.

В переходе стены выложены бурым кафелем, отчего он напоминает общественный туалет. И пахнет примерно так же. Эхо шагов гулко разлетается в затхлом воздухе, отчего Августа каждый раз вздрагивает.

Мальчик со скрипочкой уже добрался до подножия лестницы, за которой клубится ватный туман.

— Вот видишь, — говорит Ленка, — а ты боялась.

— Девушки, — раздаётся весёлый голос, — закурить не найдётся?

Ленка оборачивается: сзади маячат две тёмные фигуры.

— Какая я тебе... — машинально бормочет Августа, но тут же спохватывается, — ох, бежим!

Они припускают вперёд. Мальчик со скрипочкой немножко вырастает в размерах, и Ленка понимает, что это ещё и оттого, что он пятится назад — ещё две фигуры перегораживают выход.

— Опять его шутки! — возмущается Ленка.

— А вдруг нет? Что, сами по себе, без мистического вмешательства, хулиганы уже не нападают?

— Тогда о чём он себе думает? Мы, посредники меж тьмой и светом, последняя надежда Гершензона, бежим, как две самые заурядные дуры...

— Куда мы бежим? — стонет Августа. — Бежать-то некуда...

— Эй, фраер, скрипочку одолжи...

— Тётя, а вы им скажите, что я ваш сын, — ноет ребёнок, пристроившись рядом.

— Какая я тебе тётя?

Взгляд Августы затравленно мечется по пустому коридору, как мячик отскакивая от стен.

Облупленная, когда-то зелёная дверь в подсобку неожиданно приоткрывается, из неё на кафельный выщербленный пол падает яркая полоса света.

— Скорее, — Ленка кидается навстречу неожиданному спасению.

— Это, наверное, трансформаторная будка, — визжит за её спиной Августа. — Там напряжение...

— Сейчас тут тебе такое напряжение сделают! На двести двадцать...

— И меня возьмите, — хнычет ребёнок.

Они, напирая друг на друга, протискиваются в дверь, которая захлопывается у них за спиной.

— Ну и ну! — говорит Ленка.

Августа ошеломлённо вертит головой.

Освещён только вход в подземелье — дальняя стенка его теряется во мраке. В полутёмном, неожиданно просторном помещении на конторских стульях сидят молчаливые фигуры.

— Тайное общество! — драматическим шёпотом говорит Августа.

— Интересно только, какое, — задумчиво говорит Ленка. — За Гершензона или против?

— А они вообще живые? — тихонько спрашивает мальчик со скрипочкой.

— Ох, не знаю... пусть сами скажут...

— Они скажут...

— А этого зачем? — строго говорит человек в чёрном костюме и хорошем сером галстуке, — этого не надо.

— Мне страшно, — ноет ребёнок, — они меня сейчас обратно вытолкнут... Те–то точно живые...

— Это мой племянник, — говорит Августа, — как тебя зовут, мальчик?

— Изя...

— Это мой племянник Изя. Я его из школы Столярского провожаю...

— Встречаешь...

— Ну да... Оберегаю от влияния улицы.

Глаза Ленки начинают привыкать к полумраку, и она видит, что ещё один сидящий одет в какой–то чёрный балахон, а макушку его прикрывает кипа. Ещё один — в хасидском лапсердаке и лихо сдвинутой на ухо шляпе. Что касается четвёртого, то его одежда здорово смахивает на саван. Впрочем, тут она не уверена.

— Шолом, — вежливо говорит она.

— Приветствую вас в нашем собрании, — говорит человек в галстуке, видимо, исполняющий роль председателя, — собственно, мы уже больше двухсот лет не собирались, но кто–то так сильно дёргает за ткань мироздания, что она трещит по швам...

— Да ладно, хоть есть повод встретиться, — весело говорит хасид, — а то всё недосуг...

— Тебе бы всё повеселиться, — кисло замечает человек в саване.

— Да хватит вам, коллеги... — Председательствующий хлопает ладонью по стулу — звук получается сухой и гулкий. — Послушайте, дамы, вы тут такого натворили...

— А вы, — осеняет Ленку, — какой-нибудь тайный и мистический Совет Девяти, да?

— Не ваше дело, — холодно говорит председатель.

— Наблюдаете за человечеством, чтобы оно не постигло страшных тайн мироздания...

— Нам что, делать больше нечего? И не надо мне зубы заговаривать. Я о вас говорю. За вами тянется, извиняюсь, астральный след вот такой ширины...

— Мы что, нарочно?

— Куда я попал? — ноет Изя. — Я домой хочу.

— Помолчи, мальчик.

— Это, — объясняет Ленка, — из–за Гершензона.

— Без вас знаю.

— Если вы такой умный, — неожиданно громко и веско говорит Августа, — почему бы вам самим не уложить его обратно?

— Да, — Ленка невольно перенимает противную ноющую интонацию Изи, — мы–то простые смертные... А вы–то...

— Мы пытались... — неохотно говорит председатель.

— И?

— Что — и? Над ним мы не властны.

— Над одним каким–то Гершензоном, — фыркает Августа.

— Вот этого не надо...

— От нас–то вы чего хотите?

— От вас требуется уложить его в могилу. Тихо и аккуратно.

— Подожди, рабби, — неожиданно вмешивается человек в кипе, — ты упустил из виду одну мелочь. Они сейчас облечены силой и ничем не ограничены.

— Да, — подхватывает человек в саване, и Ленка видит, что ногти на его руках длинные и чёрные, — может быть, наконец...

— Вечную субботу? — говорит за их спинами ещё кто–то, невидимый в темноте.

— А, — кивает Ленка, — знаю... это когда все мертвецы начнут самовосстанавливаться из своих сезамовидных косточек. И что это, по–вашему, получится?

— Ну, нет, — твёрдо говорит Августа. — Через мой труп.

— Что тут творится? — бормочет Изя. — Я уже сошёл с ума? Или ещё нет?

— Я, конечно, дико извиняюсь, — вступается хасид, — но это, цадики, не наше дело. И даже не Гершензона.

— Всем же будет лучше...

— Хаверим...

— Панове...

— Везде одно и то же, — безнадёжно машет рукой Августа, — ты у нас на заседании кафедры когда–нибудь была?

— Через труп? — задумчиво бормочет хасид. — А может, их это... изолировать... ну, до вечной субботы? Его–то дух не упокоится, но без медиумов он всё–таки немножко потеряет эффективность?

— Поглядите на нас, — успокаивающе говорит Августа, — ну разве мы можем устроить что–нибудь глобальное? Даже с помощью Гершензона?

— Да–да, — подхватывает Ленка, — мы же такие маленькие, такие жалкие... Ну отпустите нас, а? Что с нас толку?

— Да ещё немного, и вы напустите на город тьму египетскую, — брезгливо говорит председатель, — вам дай только воли... Вот вы пришли к рабби Баруху, растревожили его, а там теперь такое творится...

— Мы тут причём? Вот и ограничьте рабби Баруха... А мы завтра, с утра пораньше, пойдём себе на кладбище, упокоим Гершензона...

— Ничего себе, — неожиданно говорит Изя. — Это что же выходит? Будешь лежать, и не будет устрашающего; и многие будут заискивать у тебя...

— Вот именно, — кивает Ленка.

— Книга Иова, — мрачно говорит кто–то из темноты. — Одиннадцать тире девятнадцать.

— Культурный мальчик, — неодобрительно замечает председатель.

— Я в хедер хожу, — объясняет Изя.

— Наш человек, — бормочет в полумраке хасид.

— Честно говоря, — замечает председатель, — я отнюдь не уверен, что эти камни лежат там именно так, как вы, две шаи, их оставили. Я вообще не уверен, что они там лежат. Они прожгли материю мира. Полагаю, они сами вас найдут.

— Ребе, — говорит человек в саване, — я не уверен, что это лучший выход...

— Тебе просто надоело ждать вечной субботы, дружище, — миролюбиво замечает председатель.

— Ещё бы. В моём–то состоянии...

— А я тебе ещё при жизни говорил — следить за собой надо...

— Теперь–то что толку... — уныло говорит человек в саване.

— А вы правда каббалисты? — с интересом вдруг спрашивает мальчик Изя, просовывая голову между Ленкой и Августой: — Или кто?

— Или кто, — сухо говорит председатель. — Вы уберетесь или нет?

— Как же мы дойдём? — укоризненно говорит Августа: — Когда на улице тьма египетская. И кругом сплошные насильники.

— Такси им вызови, — подсказывает человек в саване.

— Вот навязались на мою голову, — председатель извлекает из кармана пиджака сотовый телефон. — Деньги–то у вас есть?

— У меня десятка, — говорит Изя. — Мама на дорогу дала. А вам куда?

— В Аркадию через Французский бульвар.

— Ой, — говорит мальчик, — а я на Гамарника живу. По дороге получается.

— Ещё бы, — бурчит Августа.

— Тут, — зловеще отвечает человек в саване, — всё по дороге.

— Алё, диспетчерская, — тем временем говорит председатель, — девушка, нам бы такси по вызову. К переходу на морвокзале. Через десять минут? Хорошо...

— Ну и чего? — интересуется Ленка, — что дальше–то делать будем?

— Что собирались, то и делайте.

— Ох, — зловеще говорит хасид, — не той дорогой идёте, товарищи...

— Уймись, геноссе. Набрали вас, радикалов, на свою голову...

— Он дело говорит...

— Пошло–поехало, — бормочет Ленка.

— Валите отсюда, — шипит председатель, — пока не передумал.

— Пошли, — взвизгнула Августа, — а то они нас сейчас упокоят!

Дверь медленно раскрывается, за ней клубится сырая приморская мгла...

Августа хватает Ленку за локоть и выталкивает её из трансформаторной.

— Хоть на что похожи эти камни–то? — умоляюще вопит Ленка, продвигаясь к двери.

Свет у неё за спиной начинает меркнуть, фигура председателя блекнет и расплывается...

— Буквы на них начертаны, — замогильным голосом говорит председатель.

— Сколько всего их–то?

Дверь с треском захлопывается, оставляя их снаружи.

— Четыре, — несётся из–за двери. — А вам сколько надо?

— Ну и ну, — говорит мальчик Изя. — Вот это цирк!

— Тебе всё цирк, — злобно говорит Августа.

— Ой, — вдруг обрадовался Изя, — а я вас знаю. Вы у нас в лицее информатику вели. Когда Шендерович заболел.

— Ты же в хедер ходишь.

— Я и в лицей тоже хожу. Одно другому не мешает...

— Чёрт знает, что за дети. Послушай, а что он тут толковал про тьму египетскую? Что там у Бори творится?

— Акриды, — зловеще говорит Ленка, — тучи злобных акридов...

— Акриды?

— Ну, саранча.

— А я думала, это тараканы были. Думала, он просто квартиру запустил — знаешь, как бывает? У меня у самой однажды...

— Брось, тебе до него далеко. Знаю я, как это бывает. Сначала акриды пожрут всё живое... а потом начнут воскресать мёртвые. Из сезамовидной косточки.

— Армагеддон! — голос Изи замирает от восторга. — А сезамовидная кость — это где?

— На большом пальце ноги, — говорит Ленка. — Маленькая такая косточка, и неподвержена тлению.

— Вроде как матрица, — с пониманием кивает Августа.

— Он своё дело знает, — благожелательно кивает Изя.

Такси подкатывает бесшумно, на его крыше мерцают жёлтые шашечки.

— А это точно такси? — вдруг сомневается Августа.

 

6

 

— Он же его при тебе вызывал.

— А шофёр — живой?

— У мёртвого были бы большие неприятности с автоинспекцией. Пошли, хуже быть не может...

— Дамы, — спрашивает шофёр, высовываясь из окна, — вам ехать или как?

— Вроде живой, — неуверенно говорит Августа.

— Ехать, ехать, — Ленка, отдуваясь, хлопается на сиденье.

Машина вспыхивает фарами и мягко трогается. Мимо проносится чёрный зев подземного перехода, стеклянная шкатулка остановки и за ней, вдали, сияющее огнями здание морвокзала, а дальше, до невидимой во тьме черты горизонта, мерно, почти бесшумно дыша, громоздится молчаливая чёрная масса солёной воды.

Потом такси выезжает на сумрачные городские улицы, скупо освещённые фонарями. Туман давно сполз в море, жестяная листва грохочет в конусе света, меж ней вьётся одуревшая осенняя мошкара.

— Так что, — говорит Ленка, — завтра с утра — на кладбище?

— Ох, не знаю, — Августа поджала губы.

— Что такой красивой даме делать на кладбище? — кокетничает шофёр с Августой.

— Я тоже хочу, — ноет Изя.

— А ты–то тут причём? — Ленка свирепо таращит глаза. — Отвали, дитя хедера...

— Во дают! — восхищается шофёр. — Лучше бы в зоопарк сходили. Всё веселее. Слониха недавно родила...

— Зачем нам слониха, — говорит Ленка, — у нас своих слонов полно. Розовых.

Они проносятся мимо освещённого огнями кафе, на террасе на белых кружевных стульях сидят нарядные люди, музыка окатывает их как волна...

— Вот, — говорит мальчик Изя, тыча пальцем в стекло, — видели, как покрашено?

— Плохо покрашено, — говорит Августа, — небрежно...

— Да не в этом дело. Те кафе, которые под белыми тентами с жёлтой полосой, те Али–Бабы. А те, которые под белым с синим, — это Зямы. Это чтобы те не трогали этих... А то путаница выйдет.

— На нём написано “Ротманс”, — говорит Ленка.

— Это для отвода глаз, — уверенно говорит Изя. — Те, кому надо, знают.

— Ты что, малый, — удивляется шофёр, — чушь порешь... Ты хоть раз в жизни Али–Бабу видел? Тихий такой мужик, небольшого роста, культурный. Будет он тебе ларьки красить...

— Да не он же их красит...

— Ещё бы. Тоже мне, придумал занятие для Али–Бабы. Да он в теннис на корте каждое утро играет. В белом костюме.

— Остановите тут, — говорит Ленка.

— Завтра–то как?

— Завтра, — решительно говорит Ленка, — жду тебя на остановке восьмого. Ровно в девять.

— Пожалей! Опять в такую рань...

— Я–то пожалею. Гершензон не пожалеет.

— Ладно–ладно.

— Через Гамарника проедем, — решительно говорит Изя.

— Пятёрку надбавите, поеду, — отвечает шофёр.

— Пусть она платит. Она и так на мои деньги катается.

— Поехали, — говорит Августа, — кровопийца.

Такси трогается с места, и Ленка остаётся стоять у мигающего светофора.

* * *

Клубится над морем мгла, тянет с залива тёплым ветром, дикие маслины выворачивают наизнанку узкие серебряные листья, но никто не видит их в ночи... Кто провёл черту над поверхностью воды до границ света со тьмою? Кто распростёр север над пустотою, повесил землю ни на чём? Ленке не до того. Ленка спит. Она спит, повернувшись лицом к заливу, где когда–нибудь займётся холодная заря, повернувшись спиной к пустому, тёмному городу. Где–то там, в притихшей пятиэтажке, не спит Августа, прислушиваясь к шагам на лестнице — не царапается ли кто в дверь... Не постучится ли в чёрное окно... а в старом доме с эркером спит Генриетта, и, возможно, не одна, и рабби Барух, накинув талес, читает во тьме Тору, и буквы пылают, как огненные скорпионы...

Ленка спит. Ей снится романтический Али–Баба в белом теннисном костюме и с ведёрком краски в руке. Он выводит на белом павильоне жёлтую полосу, а Августа в новой блузке, стоя у него за спиной, раздражённо качает головой: неаккуратно он красит... И грустно уставился в небо своим пустым моноклем крохотный бронзовый Рабинович, водружённый на парапет Литературного кафе, и где–то высоко, в шестой сфере, плещут крылами серафимы, а ниже, меж тьмой и светом, парит над сероводородным морем местного разлива неприкаянный дух Гершензона... Но Ленка спит. И что ей до того, по какому пути разливается свет и разносится восточный ветер по земле?

* * *

— Наконец–то! — говорит Ленка. — Я уж думала, ты проспала...

— С тобой проспишь, — шипит Августа. — Кто мне звонил в полседьмого утра и трубку бросал? Три раза, между прочим...

— Да это не я.

— Так я тебе и поверила.

— Да ладно, скоро всё кончится. Подойдёт троллейбус, поедем, найдём эти камни.

— Я что–то не совсем понимаю... причём тут камни?

— Я тоже не понимаю, — говорит Ленка. — Вообще–то, по традиции на могилу обычно кладут горсть камешков. В знак памяти... что–то в этом роде.

— С буквами?

— В том–то и дело, что нет. Откуда там буквы? Их просто с земли подбирают, эти камни...

— Ну?

— Предположим, эти самые цадики положили камешки на могилу Гершензона и ушли. А он решил с их помощью себя запечатать. И мистическим образом выжег на них буквы...

— Странный способ, — пожимает плечами Августа. — А какие буквы?

— Понятия не имею, — грустно отвечает Ленка.

— Это должно быть запирающее слово, — деловито говорит кто–то. — Тайное, мистическое запирающее слово, которым он сам себя упокоил...

— А что, вполне, — рассеянно замечает Августа, но тут же подскакивает и гневно шипит. — А ты что здесь делаешь?

Прислонившись к потрескавшемуся стволу акации стоит мальчик Изя, на этот раз без скрипочки.

— Пошёл вон, — говорит Ленка, — лингвист недорезанный.

— Я тоже хочу, — голос мальчика Изи автоматически приобретает противные ноющие интонации, — у вас вон что... а у меня вон что... мне велели “Плач Израиля” разучивать... а я что... он сложный, зараза...

— Шнитке, — поясняет Ленке Августа, опять же автоматически.

— Ага... Как помрёт человек, так сразу такой шум поднимается.. Разучивай его теперь... а я что...

— Вот же зараза... Ну, что ты будешь делать?

— Подождём, может, к тому времени, как троллейбус подойдёт, он сам передумает...

Мальчик Изя вновь отошёл в тень акации и принялся задумчиво ковырять в носу.

— Слушай, — говорит Августа, — похоже, троллейбусы вообще не ходят... Может, обрыв на линии?

— Зачем?

— Что — зачем?

— Зачем Гершензону устраивать обрыв на линии?

— Господь с тобой, причём тут Гершензон? Можно подумать, раньше они ходили как часы! Против нашего транспортного управления ни один Гершензон не выстоит... Гляди, что это?

Чёрный лимузин со слепыми стёклами бесшумно подкатывает к кромке тротуара, из него выходят двое — молчаливые, широкоплечие, они мягко берут Изю под руки и влекут его в машину.

— Изю отловили, — с облегчением комментирует Августа.

— Крутой малый, — уважительно замечает Ленка, — а кто у него родители?

Дверца захлопывается, но Изя делает какое–то отчаянное движение, и на миг высовывается наружу.

— Тётя, — кричит он. — Тётя!!!

— Что–то не то, — говорит Августа. Она делает нерешительный шаг вслед отъезжающей машине, но та, вильнув задом, уже скрылась за поворотом.

— Ну? — Ленка растерянно чешет в затылке. — И что нам теперь делать?

— А теперь, — раздаётся чей–то вежливый голос, — вам нужно идти к стоянке и аккуратненько садиться вон в ту вольву...

Ленка оборачивается. За их спиной вырастают два амбала — точные копии предыдущих.

— Позвольте, — возмущается Августа, — это ещё зачем? Нам на кладбище надо!

— Именно туда, если вы будете упираться, мы вас и отвезём. За свой счёт.

— Не понимаю...

— Дамочка, я вам доступным русским языком объясняю — если вы хотите увидеть своего племянника...

— Да никакой он мне...

— Молчи, — шипит Ленка, толкая Августу локтём в бок.

Неохотно переставляя ноги, они бредут к стоянке. Сопровождающий услужливо распахивает перед ними дверцу. Второй садится за руль, и серый “Вольво” трогается с места, выворачивает на трассу и мчится в неизвестном направлении.

Ленка ёрзает на сиденье.

— Это Али–баба, — говорит она свистящим шёпотом. — Недаром он мне снился.

Августа издаёт какой–то определённый звук, но сопровождающий неожиданно оживляется:

— Удивляюсь на вас, — говорит он, — можно подумать, кроме Али–Бабы, уже и людей в городе нет? Мы едем к Зяме...

— А, — пытается сориентироваться Августа. — Это у которого ларьки с синей полосой?

— Сама ты с синей полосой...

Трасса остаётся позади, машина кружит тихими переулками, выбирается на неприметную дорожку над морем, какое–то время едет по ней и, наконец, въехав в услужливо распахнувшиеся ворота, останавливается у белого домика с параболической антенной на крыше.

— Прошу, — говорит сопровождающий.

— А я–то думала, — удивляется Ленка, — что это дом приёмов городского головы...

— Это дом приёмов городского головы. Вылезайте.

Они покорно бредут по дорожке, на которую осыпаются подсохшие лепестки роз.

В прохладной комнате с наглухо закрытыми слепыми окнами сидит в плетёном кресле маленький круглый человечек в белом костюме.

— Вот они, Зяма, — вежливо говорит сопровождающий.

— Претензий нет? — спрашивает Зяма.

— Каких? — тупо говорит Ленка.

— Ну, как доехали?

— Спасибо, — говорит Августа, — хорошо. А где...

— Покажите им малого, — кротко говорит Зяма, утирая лысину батистовым платком.

Ещё один амбал с красным от натуги лицом заносит в комнату стул, на котором восседает Изя. Руки у него заведены за спинку стула, рот заклеен липкой лентой. Изя извивается и мычит.

— Ах, вы... — возмущается Августа.

— Спокойно, — говорит Зяма. — С ним пока ещё ничего не сделали.

— Чего вам надо? — спрашивает Ленка.

— Или вы не знаете? — Зяма делает какое–то неопределённое движение рукой, и очередной амбал (то ли давешний, то ли совсем незнакомый) вносит на небольшом серебряном подносе плоский серый камешек.

— Ой, — говорит Ленка, — это наш. Откуда он у вас?

— В натуре, с кладбища.

— А где остальные?

— Там был только этот, — объясняет Зяма.

— Ну и? — услужливо подсказывает Августа.

— Что — и? Передайте вашему Гершензону, что он получит свой камень, если мы договоримся.

— Не понимаю, — упирается Августа, — как можно договориться с духом?

— А то... Вы же при нём типа переводчики. Так вот, если не хотите, чтобы я порезал пацанчика на мелкие кусочки, начиная с его музыкальных пальчиков, передайте вашему шефу, что мне от него кое–что нужно...

— Э... — Ленка очумело мотает головой. — А чего нужно–то?

— Имя Бога, разумеется, — говорит шёпотом Зяма, доверительно наклоняясь к ним.

— О, чёрт, — устало бормочет Августа, — и этот туда же.

— Послушайте, Зяма, он ведь может поинтересоваться — а зачем вам? — спрашивает Ленка. — Зачем такому уважаемому человеку ещё и имя Бога?

— Так я же не для себя. Я для людей стараюсь. Дело в том, — тем же интимным тоном говорит Зяма, — что я, типа, машиах...

— Чего? — таращится на него Августа.

— Мессия я. Понятно? Рука Божия на мне. Я тут, понимаешь, в Израиль ездил, ну, по делам, и пошёл, ну, на гору сионскую и тут слышу — этот... Бар–Тов?

— Бат–кол, — услужливо подсказывает амбал.

— Во, Бат–кол... короче, Глас Небесный... Ты, мол, муж в Законе и потомок Давидов, так иди, установи на земле царство справедливости и храм Иерусалимский восстанови... Кроме тебя, Зяма, говорит, и некому... Похоже, возложил он на меня... Так что пусть и Гершензон ваш озаботится. Ради племени Авраамова. Я не просто так пришёл на эту землю, ясно, чувырлы?

— Опять вечная суббота! — бормочет Августа, — опять сезамовидные косточки!

— Он, — неуверенно говорит Ленка, — по–моему, не ведёт переговоры такого характера.

— Поведёт, если вы захотите. Есть у меня сведения, что он пляшет под вашу дудку, сучок сикоморин.

— Зяма, — говорит амбал, — позвольте, я с ними немного побеседую.

— Давай, — позволяет Зяма, поудобней откидываясь в кресле, — проясни ситуацию.

Амбал берёт Ленку под один локоть, Августу под другой и выволакивает из комнаты в холл. Изя мычит им вслед.

— Ну, чего? — устало спрашивает Августа.

— Послушайте, — шепчет амбал, — ну что вам стоит? Уважьте старика. Он, понимаешь, после того, как в израиловку съездил, немножко, блин, тронулся, ну, так на делах это пока не отражается. А мальца он в натуре на куски нашинкует — Зяма шутить не любит...

— Я что, — жалобно говорит Августа, — это как Гершензон...

— Как Зяма захочет, так и будет. Зяма — он такой человек...

— Не понимаю, — удивляется Августа, — откуда он узнал...

— У Зямы везде своя рука.

— Ну, я понимаю, ещё может быть своя рука на еврейском кладбище... Но чтобы наша мафия да в Совете Девяти, или как он там...

— Полегче, дамочка. Какая мы мафия...

— Ну, — говорит Августа, — что делать будем?

— Пойдём, — вздыхает Ленка, — попросим... Иначе он Изьку–паршивца нашинкует, слышала, нет?

— А может, пусть себе...

— Да за что ж ты их так не любишь, учеников–то своих?

— Довели, — мрачно говорит Августа. — Ладно, пошли. Но за результат, — угрожающе оборачивается она к амбалу: — я не отвечаю.

— Это забота Зямы, — отвечает амбал.

 

7

 

Они вновь входят в комнату.

— Ну, — Зяма поворачивается к ним. — И как?

— Будем просить, — говорит Августа.

— Правильное решение, — одобрительно замечает Зяма.

— Сейчас... — Августа заводит глаза к небу и замогильным голосом завывает, изнывая от нелепости происходящего: — Гершензон...

— Рабби Моше, — подсказывает Ленка.

— А чёрт, забыла! Рабби Моше! Посмотри на ребёнка.

— На этого невинного агнца.

— На агнца. Жалко же паршивца! Может, это какой–нибудь Ростропович будущий сидит тут, связанный, в доме приёмов городского головы...

— Хорошо просишь, — одобрительно кивает Зяма, — с душой...

— Что тебе мучиться? Сообщи ты ему это имя, и пусть он теперь мучается!..

— Позвольте...

Стекло в окне вдруг покрывается мелкими мутными трещинками. В холле слышна какая–то возня. Ленка в ужасе видит, как в комнату вваливается какой–то окровавленный человек.

— Зяма! — орёт он. — Шухер, Зяма!

— Ангелы–истребители! — взвизгивает Зяма, как мячик подскакивая с кресла.

— Какие, на хрен, ангелы? Али–Баба это!

— Блин!

Зяма куда–то выносится на своих коротеньких ножках. Слышна автоматная очередь.

Изя отчаянно извивается на стуле.

— Верёвку! — кричит Ленка.

Они с Августой лихорадочно распутывают верёвку. Изя валится со стула на бок, потом вскакивает.

— Рот не растыкай, — торопливо говорит Августа.

Ещё какой–то тип вваливается в комнату — с автоматом наперевес.

Ленка истошно визжит.

— Валите отсюда, — говорит он. — Быстро!

И делает неопределённое движение стволом автомата.

— Пошли! — Августа кидается к двери. Изя за ней, прихватив по дороге свой рюкзачок.

— Погоди! — орёт Ленка. — Камень!

Она хватает с подноса камень и, сжимая его в кулаке, выскакивает в холл. На полу, раскинув ноги, кто–то лежит, — они проносятся мимо, выбегают на крыльцо и спрыгивают в траву. Какое–то время сидят, пригнувшись и прислушиваясь к отдалённой возне в доме и саду, потом кидаются к распахнутым воротам, перепрыгивают через ограждение за асфальтовой дорожкой, валятся в кусты, скатываются вниз по склону и оказываются в зарослях бурьяна над обрывом. Тут на удивление тихо. Внизу голубеет море, в траве жужжит одинокий шмель.

— Ну и ну! — говорит Августа. — С меня хватит!

— Кто тебя спрашивает? — уныло отвечает Ленка.

Изя мычит и пытается отодрать с лица липкую ленту.

— Не помогай, — говорит Августа, — пусть помолчит...

Изя злобно смотрит на неё и опять мычит.

Ленка наконец разжимает судорожно стиснутую руку.

— Вот он, — говорит она. — Гляди. И всё ради чего — ради вот этого?

На её ладони лежит обычный плоский голыш, обкатанный волнами.

— Тьфу!

— Смотри–ка! — замечает Августа. — На нём и вправду что–то написано! Какие–то каракули!

— Это не каракули, — презрительно говорит Изя: он, наконец, избавился от ленты. — Это буква “тав”.

— Ну, — отвечает Августа, — тогда понятно.

— По–моему, — замечает Ленка, — нам нужно сматываться. Мало ли...

Они сползают по обрыву и оказываются в пустой ракушке кафе “Шехерезада”.

— Пошли ко мне домой, — говорит Августа. — Тут недалеко. Залечим раны. Хватит с меня этой восточной экзотики...

* * *

— А без приключений он не может? — спрашивает Августа, — у меня растяжение связок. И синяк на голени. И, возможно, ещё один, но в недоступном мне для обозрения месте... Нужен ему камень — пусть скажет. Побоище–то зачем было устраивать?

— Да не может он сказать! — в отчаянье говорит Ленка. — Он может только направлять события...

— Куда–то не туда он их направляет... Вот, замочили Зяму...

— Он, что ли, его мочил? Его Али–Баба мочил.

— А навёл кто? Гершензон и навёл...

— Что значит — навёл? Нечего делать из нашего Гершензона какого–то заурядного марвихера... Просто случайность...

— Случайностей, — сурово изрекает Августа, — не бывает.

— Надо же! Кто бы говорил... Послушай, а что если...

— Ну?

— Да нет... Это ерунда...

— А вдруг не ерунда? Валяй.

— Может, погадать на книге? Знаешь, как духа вызывают? Он же дух всё–таки, нет?

— А что, — говорит Августа, — это мысль. А на какой книге?

— На Библии, понятное дело. Библия у тебя есть?

— Есть, — говорит Августа, — Лео Таксиля. “Для верующих и неверующих”.

— Тьфу! Настоящая мне нужна...

— Ну нет у меня настоящей... Попёр кто–то...

— А может, у малого? Эй, Изя...

Изя выходит из кухни.

— У вас варенье заплесневело, — говорит он. — Но я верхний слой снял... есть можно...

— Тора есть у тебя? С собой?

— Есть, — говорит Изя, — но она задом наперёд.

— А, извиняюсь, русский текст?

— Он тоже задом наперёд. А вам зачем?

— Гадать будем...

— Ох, если в хедере узнают, чем я тут с вами занимаюсь...

— Не узнают. Давай её сюда.

Изя роется в рюкзачке и извлекает небольшой чёрный томик.

— Ты, — говорит Ленка Августе, — называешь два числа: от однозначных до трёхзначных. Мы условно считаем их страницей и словом на странице. И смотрим... Он должен нам дать наводку...

— И всё–таки это чушь, — ворчит Августа.

— Тебе жалко? Давай...

— Ну, восемь, — неохотно говорит Августа, — одиннадцать...

— Ворожеи, — мрачно говорит Ленка, — не оставляй в живых...

— Ты видишь! Это он на нас намекает... На меня непосредственно.

— Тогда я. Возьму грех на душу. Сто тридцать три, пятьдесят восемь... Давай...

— Знаю я, — говорит Августа, — все мысли и ухищрения, какие вы против меня сплетаете... Это уже слишком! Он всё время угрожает.

— Да ничего мы не сплетаем, — успокаивающе бормочет Ленка в пространство, — мы расплетаем. Вы что, толком сказать не можете — хотите упокоиться? Или нет?

— Ты ему не нравишься, — говорит Августа, — я ему не нравлюсь. Может, ему этот шкет понравится? Изя! Эй, Изя!

— Не хочу, — пятясь бормочет Изя, — мне страшно...

— Зачем тогда с нами шёл? Поздно отступать, дружочек, — зловеще говорит Ленка.

— Изенька, ну что вам стоит... Две цифры...

— У меня живот болит. Я вареньем вашим отравился.

— А вот я сейчас как вызову “скорую”! Как увезут тебя в инфекционку!

— Лучше я в инфекционке полежу. Там хоть спокойно...

— Изенька, ну пожалуйста...

— Пусть контрольную мне напишет, — Изя угрожающе тычет пальцем в сторону Августы, — по информатике...

— Напишет...

— Да ни за что! Это же шантаж!

— Напишешь. Куда денешься.

— Чёрт с тобой, паршивец! Говори!

— Триста восемьдесят восемь... одиннадцать! — выкрикнул Изя, шмыгая носом.

— “И всё тело их, и спина их, и руки их, и крылья их, и колёса кругом были полны очей — все четыре колеса их”!

— Ну и ну! — говорит Августа. — А что это?

— Иезекииль. Бог его знает, что он там в виду имел...

— Нет, Гершензон на что намекает?

— Не знаю... четыре колеса... Что-нибудь передвижное... может, такси? таксопарк?

— А мне кажется, — говорит Августа, — тут всё дело в глазах... Клиника Филатова?

— Так я пойду? — спрашивает Изя, тихонько пятясь к двери, — а то мама волнуется.

— Э, нет, — спохватывается Ленка, — так дело не пойдёт... Завтра с утра встречаемся... будем колёса с глазами искать — он же ясно сказал! Где мы встречаемся, Августа?

— Может, э... Мне что–то больше не хочется на остановке...

— У памятника Пушкину? На бульваре?

— Ну, это подойдёт. Там проезд закрыт.

— Ты слышал, Изя? У Пушкина, в десять утра.

— Ну, нет, — мальчик Изя всем телом налегает на дверь, — это уж без меня. Мне на сольфеджио надо. И вообще...

— Изенька, ну ты же сам видишь... без тебя он не хочет. Мы ему уже вот так... ну хоть разик ещё... это же уже безопасно...

— Безопасно! Как же!

— Ты же сам напросился...

— Так это с утра было.

— В лицей, — замогильным голосом говорит Августа, — можешь больше не приходить.

— Да что вы, тётя...

— Какая я тебе тётя, выродок! Я вот прямо сейчас маме твоей позвоню...

— Ладно–ладно, — шмыгает носом Изя. — Не надо маме... Приду я к Пушкину, приду. Только сейчас выпустите.

— Выпусти его, Августа, — говорит Ленка.

Августа молча вынимает ключ из кармана и идёт отпирать двери. Ленка воровато открывает книгу, тычет наугад пальцем в строчку и осторожно заглядывает:

“Женщина безрассудная, шумливая, глупая и ничего не знающая”.

— Да ладно тебе, — бормочет она, — что ты прицепился, в самом деле... мы же для тебя стараемся...

* * *

— Без Изьки мы не сможем, — говорит Августа. — Он же ясно намекал...

— Дался ему этот паршивец... Долго его ещё ждать, кстати?

— Если он не придёт... ох, я ему...

— Неужто, правда, из лицея выгонишь?

— Зачем — выгоню? Сам уйдёт...

На бульваре приятный, не раздражающий слух, гомон — совокупность плеска голубиных крыльев, возбуждённых голосов туристов и лязг дальних портовых кранов. И над всем этим шумит листва и солнечные пятна пляшут по залитому зеленоватым сумраком асфальту, как тени по морскому дну. Иногда трудно понять — где солнечные пятна, а где жёлтые опавшие листья.

— Типичный женоненавистник Гершензон этот, — неожиданно говорит Августа. — Все эти его намёки...

— Да просто мы его достали... Лично мы его раздражаем...

— Не скажи... Ага, вот и малый. Со скрипочкой.

Изя приближается к ним, с явной неохотой передвигая ноги.

— Я с уроков сбежал, — укоризненно говорит он.

— Ну и молодец, — непедагогично замечает Августа, — а теперь давай, думай...

— Ещё и думай... — ноет Изя. — А о чём?

— Насчёт колёс с глазами. Какие ассоциации они у тебя вызывают?

— Какие ещё ассоциации? Полный шиз...

— Наркоманил этот Изекииль по–чёрному, — уныло говорит Ленка, — разве нормальному человеку такое в голову придёт? Херувимы на колёсах... Уверена, это какая–то конструкция.

— Космический корабль это, — авторитетно говорит Августа, — космический корабль пришельцев. Я в “Науке и религии” читала.

— Во–первых, это не оно, а птица Гаруда... А во–вторых, нам теперь что, на Байконур ехать?

— Да не наш, а пришельцев...

— Тем хуже. Где мы пришельцев возьмём?

— Музей морского флота? — с надеждой предполагает Изя.

— На модельки посмотреть хочешь, — догадывается Августа.

— Мы же всё равно не знаем, куда идти. Так какая разница?

— Я там была недавно, — печально говорит Ленка, — приятельница из Москвы приезжала, я её водила. Нет там колёс с глазами...

— Что–то новое, неизвестное науке...

— А кому известное?

Они бредут по бульвару. Изя нервничает и поминутно оглядывается.

— Не боись, — утешает Ленка, — ты за Гершензоном, как за каменной стеной...

— Да–а... как же!

— Монетку бросим, — говорит Августа, — если орёл — троллейбусный парк, а если решка — клиника Филатова...

— А музей морского флота? — упорствует Изя.

— Если станет на ребро...

— Маловероятно...

— А совет Девяти — вероятно? А саранча египетская?

— Ну так что? Кидаем?

Августа достаёт из кошелька монетку и широким жестом подбрасывает её в воздух. Монетка летит по крутой дуге и, вместо того, чтобы упасть обратно в ладонь, падает на землю и откатывается к забору.

— Вот дура неуклюжая, — сокрушается Августа наклоняясь.

— На ребро! — вопит Изя, — что я говорил!

Августа нагибается, подбирает монетку, но, вместо того, чтобы распрямиться, стоит в согнутом положении и таращится на стенку. Рот у неё полуоткрыт.

— Ты что? — беспокоится Ленка, — радикулит прихватил?

Августа издаёт какое–то туманное восклицание и тычет в пространство кулаком, в котором зажата монетка.

— Колёса! — тихо говорит Ленка. — С глазами!

Там, на жёлтой облупленной стене, висит яркая афиша. На фотографии изображена какая–то неопределённая конструкция, ниже, чёрным по белому:

Василь МАКОГОНЕНКО

ЖЕЛЕЗНЫЕ ЛИКИ ВЕКА

выставка работ

Одесский художественный музей

все дни, кроме понедельника

* * *

— Оно, — говорит Ленка, — точно оно...

— Знаю я этого Макогоненко, — холодно говорит Августа. — Пошёл в гору... а ведь бездарность. Эти его метаконструкции — чистейшей воды эпигонство.

— Колёса с глазами уж точно эпигонство. Но нам–то какая разница? Если тебе Иезекииль русским языком сказал...

— Изенька, — говорит Августа, — мы идём на выставку...

— А модельки...

— Ну, после сходим и к моделькам... Сначала — работа. Потом — развлечения.

— Нашли себе работу...

— Изька, — твёрдо говорит Ленка, — закрой рот...

Небольшой выставочный зал подозрительно переполнен народом — сначала Ленка натыкается на журналиста Нюму Дзержинского со своей женой Белозерской-Члек, потомственной дворянкой в первом поколении, потом на психоаналитика Кишинёвского, окружённого кольцом бледных одухотворённых пациенток...

— А ты знаешь, — говорит она удивлённо, — похоже, мы попали на самую презентацию.

— Ох, — Августа смущённо пятится к выходу, — неудобно.

— Брось, мы ведь не халявщики. У нас миссия.

— Да, но...

Изя пытается смыться, но Ленка крепко держит его за локоть.

Августа вдруг охает:

— Гляди! Гляди!

В дверях появляется поэт Добролюбов под руку с Генриеттой. Она в новой блузке — точная копия той, что на Августе, в воздушной полупрозрачной шляпке... На них все оборачиваются. Поэт Добролюбов гордо поглядывает по сторонам...

— Ну, Гершензон, — очумело бормочет Ленка, — ну, даёт!

— Держит марку, — уныло говорит Августа.

— Дамы! — восклицает доцент Нарбут, пробиваясь к ним сквозь толпу, — и вы тут?

 

8

 

В руке у него бокал с шампанским. Ленка делает неуверенное движение по направлению к угловому столику, но Нарбут останавливает её.

— Не торопись, уже всё расхватали.

— Юра! — удивляется Августа, — какими судьбами?

— Да вот, зашёл... А кто этот юноша?

— Это мой племянник, Изя.

— Не знал, что у тебя племянник... Слышали новости? Зяму–то вчера замочили... среди бела дня... Говорят, люди Али–Бабы...

— Надо же! — удивляется Августа.

Интересно, думает Ленка, а вдруг киоски и впрямь перекрасят?

— Понравилась выставка? — благожелательно спрашивает Нарбут.

— Да мы ещё не смотрели, — Ленка озирается вокруг, но из–за обилия народу собственно выставку разглядеть почти невозможно.

— Ну, тогда пардон... Не буду мешать, — и Нарбут исчезает в толпе.

— Вот, — говорит Августа, раскрывая проспект, — “работы молодого скульптора отличаются тонким лиризмом и экспрессией. Им свойственно смелое соединение традиционной пластики и нетрадиционных материалов”.

— То есть? — спрашивает Ленка.

— Ну, вот, — Августа кивает в сторону дрейфующей группы с психоаналитиком Кишинёвским в качестве организующего элемента, — видишь, там в углу — куча песка, а из неё торчит целлулоидная рука. Ну, куклу он закопал...

— Подумаешь...

— “Последний призыв” называется.

— Не годится. Нам камни нужны.

— Вон там, — говорит юркий Изя, ныряя за спины собравшихся.

— Вот она... гвоздь программы.

Они боком протискиваются сквозь толпу и оказываются перед огромной непонятной конструкцией, похожей на сцепившиеся в экстазе велосипеды: над четырьмя ржавыми ободьями с намалёванными белой краской глазами возвышаются мрачные фигуры с торчащими наружу рёбрами и чудовищными масками вместо лиц.

— Лицо львиное, — комментирует Изя, восхищённо огибая конструкцию, — лицо орлиное... лицо человечье... Как вы думаете, тётя Августа, вот этот — херувим?

— С такой–то будкой? — сомневается Августа.

Скульптура водружена на груду плоских камней.

— Который? — деловито спрашивает Ленка.

— А почему ты думаешь, что тут должен быть только один? Может, тут все они…

— Не ищи простых путей. Точно — один. Но — который?

— Вон тот, — уверенно говорит Изя, — видите, на нём буква “шин”?

— Сейчас я его...

— Господи, что люди–то подумают, — стонет Августа, — мы же как вандалы какие–то...

— Не боись. Зато это безопасно. Никакой тебе мочиловки, никакой мафии — ну, подумает кто–то, что мы слегка не в себе. А мы скажем, это такая акция — обычное дело на таких вот сборищах... отколупнём камень и порядок...

Ленка пытается выдернуть камень из конструкции, но он закреплён на редкость надёжно.

— Ну, как вам понравилась скульптура? — раздаётся доброжелательный голос.

Ленка торопливо прячет руку за спину.

К ним походит художник Макогоненко с початой бутылкой коньяка. За ним, влекомый неодолимым порывом, следует молодой корреспондент Сахаревич из “Южной мысли” с пустой рюмкой в руке.

— Очень экспрессивная композиция, — деловито говорит Августа, — и материал оригинально скомпонован. Скажите, а что символизируют эти камни?

— Канувшую цивилизацию, — уверенно говорит Макогоненко, — мечту о золотом веке, рухнувшую под напором хтонической материи... Я взял их с еврейского кладбища. По–моему, символично.

— А то, — говорит корреспондент Сахаревич, рассеянно постукивая рюмкой о бутылку.

— “Железные лики века” называется, — продолжает пояснять скульптор. — Буквально вчера последнюю планку припаял.

— Это интрепретация видений Иезекииля? — любезничает Августа.

— Чего? Нет, это моё...

— Ну... — Августа в затруднении переводит глаза на скульптуру. — А... Скажите, пожалуйста, это мобиль?

— Мобиль? Я не делаю мобилей. Впрочем, это мысль...

— Не мобиль? А что там тогда тикает?

В наступившей внезапно тишине слышны отчётливые щелчки часового механизма.

— Бомба! — орёт журналист Сахаревич, — мужики, там, в этой хреновине бомба...

Присутствующие с нездешней скоростью устремляются к выходу, сталкиваясь и застревая в дверях.

Поэт Добролюбов, мужественно сдерживая напор, спасает перепуганную Генриетту.

— А мы–то... — в ужасе бормочет Ленка, блуждая меж скульптурами и натыкаясь спиной на постаменты, — мы–то...

— Скорее! — кричит Августа. — Бежим! Спасаем ребёнка! Где этот чёртов ребёнок?

— Да он давно уже смылся. — Ленка выбирается на открытое пространство. Августа изо всех сил толкает её к двери, но Ленка упирается...

— Да, но камень...

— Плевать на камень!

Доцент Нарбут, застряв в последних рядах отступления, отчаянно машет рукой.

— Дамы! — кричит он, — вы что, под шумок музей решили ограбить?

С улицы доносится вой сирены. Вдоль ограды выстраиваются чёрные машины, из них выскакивают люди, рассыпаясь цепью по периметру здания.

— Всем отойти на безопасное расстояние, — доносится чей–то голос, усиленный рупором.

— Это завистники, — кричит встрёпанный Василь Макогоненко, прижимая к груди какую–то причудливую конструкцию, — пацюки–конкуренты...

— Нет, — задумчиво говорит Изя; он с неменьшей нежностью обнимает футляр от скрипки, — это радикальное крыло УНА УНСО... или нет... это Совет Девяти... или...

— Уберите этого шибздика, — стонет Василь.

— Изька, — машинально говорит Ленка, — закрой рот.

— Ложись! — орёт мегафон, — всем — ложись!

— А, чёрт!

Августа с размаху плюхается на землю. Ленка едва успевает укрыться за каменный столбик, как раздаётся глухой чавкающий звук, и из окна вырывается волна горячего воздуха вперемежку со стеклом. Какие–то обломки, грациозно вращаясь в небе, разлетаются по самым причудливым кривым.

— Во даёт! — восторженно бормочет Изя.

Августа медленно поднимается на колени. В волосах у неё запутался строительный мусор.

Публика тоже постепенно встаёт, отряхивается, озираясь по сторонам. Поэт Добролюбов хлопочет рядом с Генриеттой, которой мешает подняться застарелый артрит.

— Пусенька, ты не пострадала?

Деловитые люди опутывают место происшествия яркой жёлтой лентой, оттесняя всех за пределы улицы.

Августа напряжённо смотрит себе под ноги.

— Ты что, — говорит Ленка, — каблук сломала?

— Должен быть здесь, — бормочет Августа. — Ага...

Она наклоняется и поднимает с земли плоский камень.

— Изенька, посмотрите, это та самая буква?

— А то сами не видите, — мрачно говорит Изя, пиная ногой обод — тот откатывается в сторону, мигая белыми глазами.

— Ах ты, — говорит Ленка, укоризненно качая головой и глядя в пространство, — ах ты, злобный сукин сын...

За углом они натыкаются на скульптора Макогоненко. Он отхлёбывает коньяк из бутылки, которую дрожащей рукой поддерживает корреспондент Сахаревич, и стонет:

— Полный абзац! Десять лет! Десять лет бессонного труда.

— Да, — соглашается Сахаревич, — но какая реклама!

— И верно, — задумывается Макогоненко. — Пошли, выпьем, что ли... Я угощаю.

— И как ты думаешь, — горько спрашивает Ленка, — всё затеял этот неупокоенный мерзавец?

— Кто его знает... — уныло отвечает Августа. — Может, наоборот... не вмешайся он, весь одесский бомонд бы сейчас летал по воздуху, как эти дурацкие колёса. А потом, так или иначе, он своего добился — камень–то у нас...

— Да, но где остальные? Если и дальше так пойдёт...

— Вот это, — мрачно говорит Августа, — меня больше всего и пугает...

— Ладно, — вздыхает Ленка, — что поделаешь... пошли отсюда...

— А завтра куда? Опять на Торе гадать придётся?

— Он нам не скажет. Он Изьке скажет. Эй, Изька!

— Фигушки! — кричит Изя, отбегая на безопасное расстояние. — Обойдётесь без меня! Вчера чуть не зарезали, сегодня чуть не взорвали... Мама узнает, её удар хватит!

Августа делает угрожающий шаг в его направлении, но Изя, как затравленный заяц, петляя между деревьями, несётся по бульвару и пропадает из вида.

* * *

— Не понимаю, — говорит Ленка, — чего ты меня сюда притащила? Тихо ведь всё, спокойно...

Они сидят дома у Августы. На столе горкой навалены роскошные альбомы, тут же — в центре — внутри палехской расписной шкатулки, дремлют во тьме камни, прихлопнутые лаковой крышкой с изображением красной девицы, несущей коромысло.

— Потому что я боюсь, — сухо отвечает Августа.

— Чего?

— Откуда я знаю? Просто боюсь. Я с этим один на один не останусь.

— Да что он тебе сделает? Физически надругается?

— Этого ещё не хватало. Но извести вполне способен. Он нас с тобой терпеть не может.

— Это потому, что мы его потревожили, — уныло говорит Ленка. — Он нас своим мистическим взором в упор бы не видел, а приходится. Вот он и злится. Малый ему нравится. Приличный мальчик, из хорошей семьи, обрезанный. С малым он согласен дело иметь...

— Утром подойдём к лицею и выловим. Куда он денется... Послушай, что это шуршит?

— Это жук...

— Похоже, — угрюмо замечает Августа, — он там не один.

— Ну, бывает у них массовый выплод.

— Ты лучше форточку бы закрыла.

Ленка подходит к окну и вздрагивает. Сначала ей кажется, что на мутный фонарь на углу наползает чёрная пелена, потом она понимает, что с фонарём ничего не происходит — просто по стеклу ползёт шевелящаяся масса.

Она судорожно захлопывает форточку.

— Там...

— Ну, что ещё? — покорно спрашивает Августа.

— Саранча. Или кузнечики. Нет, саранча.

Августа подходит к окну и, прищурившись, вглядывается в сумерки; по мостовой ползёт сплошной поток, он вспучивается, от него отделяются ручейки и водовороты и всё это вместе, медленно и неумолимо, движется к их пятиэтажке.

— О, Господи, — она кидается в кухню, и Ленка слышит, как там захлопывается окно.

— Вот паскуда, — сокрушённо говорит Августа. — Это его штучки.

— Может, свет погасить?

— Ну, гаси...

Они сидят в темноте, вздрагивая от шуршания кожистых надкрыльев и скрежета по стеклу тысяч крохотных ножек. Резкий звонок заставляет их подпрыгнуть.

— Она что, уже умеет звонить в дверь, эта пакость?

— Нет, — говорит Ленка, — это телефон.

Она берёт трубку, потому что Августа сидит неподвижно и кусает ногти.

— Алло?

Молчание.

Длинные гудки, потом кто–то, на другом конце провода, бросает трубку.

— Второй день так, — сокрушённо говорит Августа.

— Думаешь, это Гершензон?

— По телефону? Ему что, делать нечего?

Ленка беспокойно дёргает головой.

— Послушай, — говорит она, — что это так воняет? Рыба, что ли, протухла?

— Откуда у меня рыба? — вдруг раздражается Августа, — у меня кот второй день пельмени жрёт — я до ближайшего магазина дойти не успеваю.

— Может, соседи? Варят?

— Знаю я, что они варят, — угрюмо говорит Августа, — у них спиртовка день и ночь горит — вечный огонь да и только. Нет, это что–то другое...

— Тогда что? Дышать же нечем.

— Да, — соглашается Августа, — верно. И окна ведь не откроешь! Эти твари... они же нас сожрут...

Запах становится всё сильнее.

— Точно, — уверенно говорит Ленка, — рыба. Трёхдневной давности, не меньше. Августа, признавайся.

— Отстань. И так тошно.

Запах вьётся по комнате, как совершенно материальная субстанция. Ленка ощущает, как он просачивается между пальцами — липкий, тяжёлый. На окно напирает чёрная масса — стекло ощутимо потрескивает.

— Вот, — говорит Августа, — опять.

Ленка берёт трубку, но на этот раз телефон начинает говорить голосом Генриетты.

— Леночка? — щебечет она, ничуть не удивляясь, что застала Ленку в неположенном месте: — Послушайте, милочка, не знаете, что с Борей?

— Что? — изумлённо переспрашивает Ленка.

— С Борей. Погоди, пусик, не приставай. Он мне сегодня не позвонил. Я — к нему, а он дверь не открывает. Я беспокоюсь. И за дверью, Леночка, какая–то странная возня. Насекомые какие–то из щелей лезут... А потом такой грохот, такой грохот...

Трубка продолжает что–то говорить, но Ленка уже не слушает. Она осторожно кладёт её на рычаг.

— Вот, — говорит она, — никакой это не Гершензон. Это я же нутром чую... Это рабби Барух, будь он неладен. Это его акриды.

— Да, но зачем?

— Чёрт его знает.

— А запах? Тоже он?

— Непонятно...

Они сидят, напряжённо глядя во тьму.

* * *

— Вот он! — говорит Ленка.

Изя выходит из дверей лицея, стараясь держаться в самой гуще толпы. Он нервно оглядывается.

— Чует, голубчик, — злорадствует Августа. — Раз, два, взяли!

Они с двух сторон кидаются к Изе и подхватывают его под руки.

— Так я и знал, — уныло бормочет мальчик, — и какого чёрта я сюда припёрся... лучше прогулял бы...

— От нас не убежишь, милый мой, — ласково говорит Ленка.

— Отпустите! — Изя пытается вырваться, но они вцепились в него мёртвой хваткой. — Я же нашёл вам камень!

— Ещё два...

— Ну уж нет! Дяденька, скажите им...

Мужчина в дорогом габардиновом пальто смотрит на них в явном затруднении.

— Сыночек, — причитает Августа, — ну не дури... пойдём с мамой...

— Теперь ещё и сыночек! Дяденька, никакая она мне не мама.

— Вот, — сокрушённо говорит Ленка, — опять у него припадок.

Мужчина сочувственно качает головой и ускоряет шаг.

— Не пройдёт, — внушает Августа. — Ты же знаешь. Какие у тебя права? Никаких! Кому поверят? Мне поверят. Я преподаватель, солидная женщина. А ты кто? Ты ведь ребёнок... почти не человек...

— Я на вас в суд подам, — всхлипывает Изя.

— Пойди–пойди. Пожалуйся своему адвокату.

— Ну что вам опять нужно? — сдаётся Изя.

— Чёрт его знает... Он на тебя глаз положил. Куда ты — туда и мы.

— На рынок я еду. Понятно? Мама послала. У меня бар–мицва завтра.

— Поздравляю, — кисло говорит Ленка.

— Чего у него? — пугается Августа.

— В возраст он вступает. Праздник такой.

— Нашли что праздновать, — Августа мрачна до невозможности. — Плакать надо. Я бы на месте его родственников удавилась бы от горя. Ты на него посмотри; трусливый, слабый, мелкий... шибздик!

 

9

 

— Сама ты...

— Вы что, — удивляется Ленка, — с ума сошли?

— А чего она...

— Ладно. Забыли. Одним словом: ты на рынок — мы на рынок. Слияние трёх сердец...

— Мы же тебе не помешаем, — умоляет Августа, — мы же тебе сумки понесём...

— А... тогда ничего, — Изя сменяет гнев на милость, — тогда ладно.

— Ах ты, — шипит Августа, — мелкий, корыстный...

Ленка пинает её локтем в бок, и та замолкает.

На рынке Ленка хватает Изю за шиворот — иначе он, не прилагая особых усилий, потерялся бы в людском водовороте. Августа идёт впереди, прокладывая дорогу локтями.

— Куда? — деловито спрашивает она не оборачиваясь.

— Синенькие мне нужны, — говорит Изя, — баклажанчики синенькие, икру делать... потом рыба.

— Стоп, — говорит Ленка, одёргивая Изю на себя.

— Ну, чего?

— Рыба. Точно. “И повелел Господь большому киту поглотить Иону. И был Иона во чреве кита три дня и три ночи...”

— Ты что, Ленчик, свихнулась? Какая это рыба? Это был кит. Кит его проглотил. Ну откуда тут киты?

— Между прочим, имеются разночтения. Кит–то человека ну никак проглотить не может. Он вообще не глотает. Он фильтрует.

— Тогда кашалот. Хотя, о чём мы вообще спорим? Можно подумать, тут есть кашалоты...

— Нет, — говорит Ленка, — точно, рыба. Проглотила она этот камень, он на это вчера и намекал. Потому что имеются исторические параллели — помнишь, гиппократов перстень.

— Поликратов.

— Ну, того мужика, который бросил его в море. А потом подали ему на стол рыбу, почему–то нечищеную.

— В том–то и дело, — качает головой Августа, — в том–то и дело. Принципиально неверный подход, потому что рыбу, милая моя, чистят дома. На Привозе её только покупают.

— Ага! — говорит Ленка. — Как же.

Она на миг выпускает Изин ворот, чтобы ткнуть пальцем в направлении жестяной вывески с указателем.

НОВАЯ УСЛУГА:

чистка и потрошение всякой рыбы.

быстро и недорого

* * *

— Так я куплю? — ноет Изя.

— Стой!

Они застыли у прилавка, жадно следя за каждым движением великолепного, блестящего ножа резника. Рядом с ними растёт куча перламутровых и багряных потрохов, над которыми в изобилии вьются тяжёлые зелёные мухи. Августа отмахивается от мух газетой.

— Женщины, — говорит резник, — я вас умоляю. Идите отсюда. Вы же мне клиентов отпугиваете.

— А мы что, — защищается Ленка, — мы ничего...

— Мы просто так стоим, — подхватывает Августа.

— Тётя Августа, отпустите. Не надо мне рыбы.

— Надо, — говорит Ленка.

— Тогда купите и пойдём отсюда. Я домой хочу.

— Стой, тебе говорят! Ну что там? — оборачивается она к Августе, брезгливо копающейся в потрохах.

— Пока ничего.

— Ну что вам нужно? — умоляет резник, — рыба вам нужна? Так возьмите рыбу. Даром отдам. Только уходите.

— Не бери, — говорит Ленка Августе, которая смотрит на узкие, плоские, круглые, чёрные, зелёные, серебристые тела с каким–то задумчивым, глубоководным интересом.

— Коту есть нечего, — виновато поясняет Августа.

— Я твоему коту “Вискас” куплю. Стой, не дёргайся.

— Приличная же с виду женщина, а в требухе два часа подряд роется...

— Дяденька, — неожиданно возникает Изя, — я возьму. Вон ту, здоровую.

— Ребёнка бы пожалели, — укоризненно говорит резник, — лица на нём нет. Бери, мальчик, бери. Даром бери.

— Убью мерзавца, — устало говорит Августа.

— Меня мама и так убьёт, если я без рыбы приду, — безразлично замечает Изя. — Из чего она будет фиш фаршированный делать? Из меня, что ли?

— Такое творится, а ты, — укоряет Августа, — ...нашёл, когда эту свою бар–мицву устраивать.

— А я что, виноват? Она меня родила, а теперь хочет, чтобы всё как у людей было.

— На! — кричит резник, широким жестом кидая на мокрый, серебряный от чешуи прилавок здоровенную кефаль. — На, ирод! Только убирайся отсюда!

— Пусть почистит, — шмыгает носом Изя, — мама не так орать будет. А то придётся ей, на ночь глядя...

— Сейчас я тебе! — резник взмахивает ножом. Изя пятится назад, но нож, образовав в воздухе сверкающую дугу, уже врезается в белое рыбье брюхо. На Ленку летит чешуя, фонтан икры и один большой мокрый камень.

— Господи! — говорит Ленка.

Камень откатывается под прилавок.

— Он? — Августа пытается нырнуть под прилавок, но резник, расставив руки, загораживает дорогу.

— Куда? Куда лезешь?

— Августа, погоди...

— Да убери ты от меня эту бабу! — кричит резник Ленке, ошибочно принимая её за более нормальную.

— Дайте ей камень забрать, она уйдёт, вашей мамой клянусь!

— Ты мою маму не трогай!

— Изька!!!

Резник неожиданно замолкает. Лицо его заливает мертвенная бледность, и оно делается подозрительно похоже на рыбье брюхо. Щель рта открывается и закрывается — совершенно беззвучно.

— О, Господи! — бормочет Ленка. — Августа!

— Чего? — хрипит Августа из–под прилавка.

— Нашла камень?

— Нет ещё. Сейчас...

— Скорее...

Августа изворачивается, и камень выкатывается из–под прилавка, сверкая налипшей рыбьей чешуёй.

— Изька, хватай!

Изя хватает камень и тоже застывает, уставив бессмысленный взор в пространство.

— Мамочка! — наконец выговаривает резник, — что это...

Между лотками движется тёмный силуэт. Он ещё далеко, но даже отсюда видно, какой он огромный. Неуклюжее, громоздкое создание слепо тычется по овощному ряду, натыкаясь на грузовики с оптовым товаром, переворачивая хрупкие прилавки, путаясь в парусине тентов, постепенно приближаясь к рыбному ряду. Каждый его шаг сопровождается глухим чавкающим звуком, словно земля не хочет отпускать своё порождение.

— Августа! Скорее!

— Дамы, — с трудом выговаривает резник, — по–моему, это за вами.

— Господи, — Августа, наконец, выпрямляется, потирая поясницу, — что это?

— Голем! — соображает Ленка. — Кто–то напустил на нас голема.

— Этот твой... Гершензон! Кому бы ещё?

— На хрен сдался Гершензону голем? Он и так может! Это кто–то другой...

— Чёртов кузен! Рабби Барух!

— Вот те раз! — говорит Изя. Раскрыв рот и сжимая в кулаке камень, он медленно пятится в сторону трамвайной колеи.

Их сметает людской прилив. Торговки из овощного ряда в заляпанных зеленью халатах, мясники в окровавленных передниках, пёстрые цыгане, солидные дамы в турецких облегающих кофточках, нищие, побросавшие костыли, — все несутся от молчаливого создания, натыкаясь друг на друга...

— Он передумал, — верещит на бегу Ленка, — он не устоял! Оживил это чёртово чучело — теперь подгребёт под себя наши камни. Мы их ему сами на блюдечке поднесём. Кто же такое выдержит?

Голем медленно поворачивает тёмное безглазое лицо.

— Он нас ищет, — визжит Августа. — Нюхом чует.

— Хрен его знает, чем он чует. Бежим!

Они выскакивают на мостовую и отчаянно машут руками, но обезумевшие машины проносятся мимо, обдавая их потоками бензинового угара и тёплого воздуха.

— Сюда! — подпрыгивая кричит с противоположной стороны улицы Изя, — сюда! Тут проходной двор! Сюда!

Зачем–то пригнувшись, они кидаются через дорогу. Тормоза отчаянно визжат, где–то слышен глухой звук удара.

Подъезд воняет кошками, они пролетают его насквозь, выныривая во двор. Какая–то женщина, лениво развешивавшая бельё на галерее, в ужасе роняет на них мокрую простыню. Тяжёлая ткань облепляет их с головы до ног, и они трепыхаются под ней, изображая памятник восставшим героям броненосца “Потёмкин”. Наконец Ленке удаётся отбросить усеянный прищепками край, и они вновь устремляются вперёд, волоча простыню за собой. За спиной голем колотится в дверную раму парадной — проём слишком узок для него.

Они заныривают под арку, пролетают насквозь несколько дворов, несутся вниз, по улице, ведущей к морю, мимо пустынной фабрики с выбитыми стёклами, мимо двух кариатид с отбитыми носами, мимо покорёженной акации, перепрыгивают канаву, разрытую пять лет назад, и оказываются на краю городского парка. Впереди, за деревьями, равнодушно синеет море, позади, далеко–далеко, слышится всё приближающийся тяжёлый топот.

— Ван Дамм... — говорит Ленка.

— Что? — устало спрашивает Августа, плюхаясь на парапет.

— Ван Дамм, Жан Клод. В фильме “Некуда бежать”.

— Таки да, — соглашается Августа.

— Чёртов рабби Барух. Я так и думала. Он что, сумасшедший, — упустить такую возможность? Такую власть?

— Нет, — Августа сегодня на редкость сговорчива, — во всяком случае, не настолько...

— Уж не знаю, что эта его штука собирается с нами делать, но что–то очень паршивое.

— Ага...

— Изька, а ты как думаешь? Ты, часом, не специалист по големам? Чему вас в хедере учат? Эй, ты чего?

Изя стоит на парапете и что–то шепчет, глядя на судорожно сжатый кулак.

— Смотри–смотри! — Ленка хватает Августу за руку. — Он пытается...

— Боже мой! — в свою очередь, кричит Августа. — Там! Боже мой!

Полоса тумана над морем начинает уплотняться, пучиться, и наконец из неё выезжает гигантская молчаливая фигура на чёрном коне. Воздух вокруг неё дрожит и колеблется, и оттого кажется, что пропорции фигуры как–то странно нарушены.

— Боже мой! — надрывается Августа, — он вызвал Всадника Апокалипсиса! Это же конец света!

Изя, приплясывая на парапете, начинает отчаянно размахивать руками.

— Нет, — говорит Ленка, у которой зрение получше, — что–то не то. Это... Батюшки–светы! Адонаи! Майн Рид!

— Майн Готт? — услужливо подсказывает Августа.

— Да нет! Майн Рид! Это же Всадник без головы. Представляешь! Он натравил на голема Всадника без головы.

— Наверное, он его в детстве больше всего боялся, — резюмирует Августа, — придумал самое страшное, что только мог.

Всадник выезжает из тумана, сизые клочья расползаются на мощной груди лошади, он молча проезжает мимо них, сжимая в распухшей руке голову в сомбреро и, равнодушно глянув в их сторону мёртвыми глазами и дёрнув поводья свободной рукой, движется в направлении голема. Теперь им видно, какой он огромный — стремена болтаются где–то на уровне верхушек акаций. Копыта тяжело цокают по булыжной мостовой, вдали раздаётся глухой шум, словно на землю валится что–то огромное и липкое, скрипят, шатаясь, акации под внезапным порывом ветра, и всё стихает.

Ни голема, ни всадника...

— Ты смотри, как малый–то управился! — восхищается Ленка.

— Очень хорошо, — Августа осторожно переводит дух, — а теперь...

Изя поднимает голову и смотрит на них как–то очень задумчиво.

— А фиг вам “теперь”, — спокойно говорит он.

— Изя! Изька, паршивец! Отдай камень!

— Не отдам, — орёт Изя, отчаянно сжимая кулак, — я теперь посредник! Пусть сделает, чего я хочу.

— Изенька, — медовым голосом говорит Августа, — а чего ты, сукин сын, хочешь?

Земля под ногами начинает мелко трястись, кромка горизонта заволакивается мутным дымом.

— Не ваше дело! Вы... вы две старые, трусливые дуры!

— Ах, ты!

— Сю-сю, му-сю... Пусть ляжет, пусть упокоится.

На всякий случай он отбегает подальше и останавливается на холме, что–то приговаривая. До Ленки доносится:

— ...И перекуют мечи на орала, и копья свои на серпы, не поднимет народ меча и не будет более учиться воевать...

— Что он там бормочет? — тревожно спрашивает Августа.

— Сукин сын! Они в своём хедере, видно, как раз дошли до пророков. Таким нельзя давать Тору в руки...

— Не поняла.

— Он царство Божие на земле устанавливает. Ну и размах!

Море начинает гулко гудеть, будто там, внизу, бьёт огромный барабан.

— ...А в народе угнетают друг друга, грабят и притесняют бедного и нищего, и пришельца угнетают несправедливо...

— Господи! — Ленка ни с того ни с сего начинает механически бормотать:

— ...Небеса истреплются как дым, и земля обветшает как одежда...

— Лена, прекрати!

— Не могу... и побледнеет луна и устыдится солнце...

На солнце медленно наползает чёрный круг, по земле проносится порыв холодного ветра...

— И горы сдвинутся, и холмы падут...

— Леночка, умоляю!

— Это не я... оно само... И войдут люди в расселины скал и в пропасти земли от страха Господа, и от славы величия его, когда он восстанет сокрушать землю... Ох, Господи, что же это я!

— Живые, — орёт Изя тем временем, потрясая воздетыми к небу кулаками, — отделитесь от мёртвых!

— Оставь, сволочь, — орёт опомнившаяся Ленка, осторожно, боком надвигаясь на Изю. — Отпусти Гершензона!

— Сейчас! Оставил! Чтобы вы в камушки играли, две задницы бестолковые? Зяма, бандит, и то лучше вас! Он хорошего хотел...

— Да у Зямы просто крыша поехала! Иерусалимский синдром! Мания величия!

— Изенька, не надо. Это не нашего ума дело!

— ...И застроят пустыни вековые, восстановят древние развалины, и возобновят города разорённые, оставшиеся в запустении от древних родов...

Огромное дерево с треском рушится, цепляясь за провода. Во все стороны летят искры. Вывороченные корни угрожающе протягиваются в сторону Ленки и начинают медленно шевелиться.

— Ой, мамочка...

— ...Проходите, проходите в ворота, приготовляйте путь народу, равняйте, равняйте дорогу, убирайте камни, поднимайте знамя для народов!..

Неожиданно воздух расступается, и на парапете возникает чья–то фигура. Какое–то время она балансирует, пытаясь удержаться на пляшущих камнях, потом с её протянутых ладоней вырываются снопы искр и летят в сторону Изи. Изя отпрыгивает, демонстрируя хорошую реакцию.

— Смотри! — Ленка хватает Августу за рукав. — Это же тот, из Совета Девяти...

Новоприбывший вновь поднимает руки, но парапет, выгнувшись горбом, сбрасывает его на землю. Он откатывается, вновь вскакивает на ноги.

— Бабы! — орёт председатель. — Пригнитесь!

Ещё один сноп искр, на этот раз изумрудно–зелёных, летит на Изю. Мальчик застывает с поднятыми руками, потом падает на бок, замирает и лежит неподвижно. Земля, охнув в последний раз, успокаивается, ветер стихает, пурпурная мгла над морем рассеивается.

 

10

 

— Вы его убили, — всхлипывает Ленка, бросаясь к Изе.

— Чёрта с два, — устало говорит председатель. — Вырубил немножко. Сейчас очнётся...

Он нагибается над распростёртой на земле фигуркой и носком добротного кожаного ботинка отшвыривает в сторону камень, выпавший из раскрывшейся ладони.

— Забирайте ваше добро.

Ленка хватает камень. Он раскалён и жжёт ладонь, но она боится выпустить его из рук.

Изя постепенно приходит в себя: он медленно поднимается с земли и тоненько всхлипывает.

— Ну, — вздыхает председатель, — что ты тут сотворил, сучок сикоморин?

— Я хотел, как лучше, — плачет Изя, тряся острыми плечами.

— Всё от таких, как ты, — устало говорит Августа, — от таких вот маменькиных сыночков с комплексами. Иллюзии у них. Кормят вас в детстве манной кашей, а потом у вас появляются идеи. Вы же хуже бандитов — у вас размах...

— Аваддон его подери, — говорит председатель, отряхивая испачканные землёй колени, — чуть руку не вывихнул.

Изя плачет.

— Воинство небесное напустил, проклятущий. Кем ты себя вообразил? Тоже мне, архангел Метатрон... Ладно, забирайте камень и валите отсюда, пока вас не арестовали за нарушение общественного спокойствия.

— А рабби Барух? Голем?

— Барух вас больше не потревожит. Я с ним разобрался.

— Как? Как Али–Баба с Зямой?

— Ну, не совсем... но в общем, да, что–то в этом роде.

— Всё равно, — решительно говорит Августа, — всё равно. Не буду я у себя эти чёртовы камни держать. Вы чего хотите? Чтоб у меня дом загорелся?

— Ничего с вами не будет, — председатель окидывает Ленку с Августой презрительным взглядом. — Калибр не тот.

— А...

Но председатель уже исчезает во вспышке белого пламени.

— Доволен? — мрачно спрашивает Ленка.

Изя вытирает рукавом нос и сопит.

Они медленно идут обратно в город. На месте фабрики — груда кирпичей и покорёженной арматуры, на земле — пятна липкой зелёной слизи... Где–то вдалеке отчаянно воет сирена.

— Калибр не тот, — фыркает Августа. — А у этого паршивца, значит, тот калибр...

— Тебе мало? Мы и со своим–то делов натворили. Зяму замочили, музей взорвали. Теперь вот Привоз разнесли.

— И фабрику, — подсказывает Августа.

— Фабрика не в счёт. Она и так под снос. Но дальше–то что... Город ведь жалко.

— Жалко. Хороший был город, — меланхолично соглашается Августа.

— Ну почему, — жалобно говорит Ленка, — почему всё с таким шумом. Почему просто нельзя поднять с земли камень, и...

Она нагибается, поднимает камень.

— Вот так поднять... Боже мой! Изька! Изька!

Изя с опаской приближается.

— Ну, чего?

— Это буква или что?

— Это буква “алеф”, — мрачно говорит Изя. — А где вы его взяли?

— Да вот тут лежал.

Изя вздыхает.

— Не иначе как ангелами служения, — комментирует он, — доставлен этот камень сюда.

— Говори по–человечески. Хватит с меня этой мутотени. Такси! Такси!

Они вновь выскакивают на проезжую часть, приплясывая перед проезжающими машинами.

— О! — говорит давешний шофёр, притормаживая и высовываясь из окна: — Это опять вы? Куда едем?

— Сначала в Аркадию, — говорит Августа, плюхаясь на сиденье. — Потом на кладбище.

— Что–то вы туда зачастили, — замечает шофёр.

— В последний раз, — решительно говорит Ленка. — Завязываем.

— Ну, — шофёр нажимает на педаль, и машина мягко трогается с места, — и как вам это землетрясение?

* * *

— Скорее, — пыхтит Августа, — клади. Будем упокаивать.

— Я–то положу. Но в каком порядке?

— А что, есть разница?

— Понятия не имею.

— В порядке нахождения, — деловито говорит мальчик Изя. — Чего тут думать. Он же сам подсказал.

— А ты молчи, чудовище.

— Погоди, — говорит Ленка, — а ведь он прав...

— Ну, валяй в порядке нахождения.

Последний тёплый осенний день плывёт над кладбищем, и небо отливает синевой и пурпуром голубиной грудки, и жёлтые листья блестят на ограде, точно жестяные украшения, и дрожит раскалённый воздух над могильной плитой.

— Вот, — Ленка торопливо выкладывает камешки.

— Ну, и что получается? — интересуется Августа.

— Тав — шин — каф — алеф. Изька, это что–нибудь значит?

— А как же, — говорит мальчик Изя, — это число.

— Семьсот двадцать один? — догадывается Августа.

— Точно.

— Так, выходит, он себя запер числом, обозначающим имя Бога?

— Вообще–то, — размышляет Ленка, — похоже на правду. Потому что, если бы он начертал само имя Бога, тут бы уже такое творилось...

Августа отступает, заложив руки за спину и склонив голову на бок, любуется на свою работу.

— И всё? — удивлённо говорит она, — он оставляет нас в покое?

— Проверить надо бы, — устало говорит Ленка, — теоретически... они больше не должны сдвигаться с места...

Она осторожно трогает первый камушек, и он медленно отползает в сторону.

— Господи! — тихо говорит Августа, — они не закрепляются.

— Мы не так положили. Изька, как ещё их можно выложить? Чтобы со смыслом?

— Вроде никак, — задумчиво говорит Изя, почёсывая нос.

— Ты просто не знаешь... Недоучка чёртов. Можно попробовать другие комбинации.

— Нет других комбинаций. Бессмыслица получается.

— Может, последний камень был не тот?

— Нет, — говорит Августа. — Не в этом дело. Он просто сам не знает, что ему надо. Искушение слишком велико.

— Ты хочешь сказать, — догадывается Ленка, — что он больше не может закрепить эти проклятые камни? Не хватает сил себя закрыть?

— Совершенно верно. Один раз он уже сделал это, — раздаётся у них за спиной, — и на это ушли все его силы.

Они оборачиваются. За оградой стоит доцент Нарбут, и чёрная тень вьётся за ним, как плащ на ветру.

— Юра, — изумлённо говорит Августа, — а ты что здесь делаешь?

— Ему легче управлять миром, чем собой, — продолжает Нарбут, игнорируя её вопрос, — чего вы от него хотите? Он ведь не Бог... Всего–навсего обычный маленький гершензон... могущество раздавило его, как каменная плита...

— А... — говорит Ленка, — что же нам теперь делать?

— Пусть покоится с миром...

— Но эти камни... Они потеряли силу... Они его не сдержат.

Она в отчаянье кивает в сторону могилы, где лежат в ряд четыре камня, постепенно раскаляясь на солнце.

— Нет, — говорит доцент Нарбут, — не так. Не та гематрия.

В руке его что–то сверкнуло. Ещё один камень, но камень, пылающий точно раскалённый уголь, точно алмаз, извлечённый на свет из горных недр, точно золотой самородок...

— Нужна другая. Не первая буква её заключает. Вторая. Не алеф. Бет.

— Семьсот двадцать два! — тихо говорит Изя.

— Что ж, — отвечает доцент Нарбут, — мнимые числа бесконечны. И если есть семьсот двадцать первое имя Бога, то должно быть и семьсот двадцать второе.

Он кладёт камень на плиту, чуть в сторонку.

— Теперь дело за вами.

Ленка подходит к плите, осторожно дотрагивается до камня — он обжигает пальцы холодом, колеблется, оборачивается к Августе.

— Вот и всё, — говорит та.

— Погоди. Ведь всё сейчас кончится, и больше уже никогда... Ты чего–нибудь хочешь?

— В смысле?

— Августа, подумай. Самое важное, самое заветное. Только подумай...

Августа сдвигает на лоб панаму. Потом сдвигает её на затылок.

— Упущенные возможности, — говорит Ленка, — утраты. Всё можно поправить, всё можно вернуть. Ты ведь хотела заняться живописью... Молодость. Может быть, даже вечная молодость. Подумай, Августа, ведь мы скоро будем, как Мулярчик. Ещё десяток–другой лет.

Августа молчит. Подозрительно смотрит на Ленку.

— А ты? — говорит она наконец.

— Я тебя спрашиваю.

Августа молчит. Глаза её, затенённые панамой, начинают блестеть всё сильнее, потом блеск отделяется от глаз, ползёт на щёки.

— А что я... — её охватывает непроизвольная дрожь, — я тут подумала... Стоит только мне представить... во временной развертве... Я же всё–таки математик.

— Угу, — говорит Ленка.

— Ты умеешь испоганить любую мечту, — сердито говорит Августа.

— А то, — кивает Ленка.

— Иди ты... нет–нет, — пугается она, — это я так, к слову. Выкладываем. Только поаккуратней, ладно?

Ленка осторожно забирает камень с буквой “алеф” и кладёт на его место камень с буквой “бет”. Символы на миг вспыхивают чистым белым пламенем, потом пламя опадает — теперь буквы видны чётче, они обуглены, глубоко врезаны в гладкую поверхность.

— Тав — шин — каф — бет, — бормочет мальчик Изя. — А ведь что же получается?

— Семьсот двадцать два, — устало говорит Ленка.

— Да... но ещё и слово “тишкав” получается. А это...

— Что значит — “ляжешь”, — говорит доцент Нарбут. — Вот, — продолжает он, и тень его покрывает могильную плиту, и камни горят в полутьме тусклым золотом. — Вот, возложил я на тебя узы, и ты не повернёшься с одного бока на другой, доколе не исполнишь дней досады своей...

— Как ты думаешь, — шепчет Августа, — кто он всё–таки такой?

— Так он тебе и скажет, — отвечает Ленка.

— Но если мы встретимся на кафедре...

— Да он в глаза тебе посмеётся. Скажет, что всё тебе приснилось. Молчи.

— ...Когда ляжешь спать, не будешь бояться; и когда уснёшь, сон твой приятен будет... И будешь спокоен, ибо есть надежда; ты ограждён и можешь спать безопасно...

Камни медленно гаснут, погружаясь в толщу плиты, как в густой ил...

— Ну, вот и всё, — говорит доцент Нарбут, — он вас больше не потревожит.

— А будь я на его месте, — задумчиво бормочет Изя, — уж я бы...

— Это мы знаем, — замечает Августа.

— Теперь всё на своём месте, — говорит доцент Нарбут, — и будет всё на своём месте, доколе не поднимется из праха по зову труб Страшного Суда... Утешительно знать об этом, не правда ли, дамы? Ну, я пошёл, у меня ещё куча дел...

Он поворачивается и неторопливо бредёт по аллее, однако фигура его исчезает, превращаясь сначала в чёрную точку, а потом и вовсе в ничто, с невероятной быстротой...

— А ты знаешь, я подозревала что–то в этом роде, — задумчиво говорит Ленка.

— Это ты теперь, задним числом... Ну, что, — вздыхает Августа, — пошли и мы...

— Погоди ещё немного, я эту чёртову плиту цементом замажу, — говорит Ленка.