В. Сердюченко

Isroel: русский литературный дискурс


     Всякий раз, когда в России наступало революционное смятение умов, ее интеллигенция бросалась врассыпную. Русская культура пульсирует мощными эмигрантскими выбросами: начиная с Герцена, она беспрерывно рассеивалась по странам Старого и Нового света, сохраняя, тем не менее, свои родовые идейно-эстетические признаки. Величайшие эмигранты всех времен и народов (Герцен, Тургенев, Гончаров, Набоков, Гайто Газданов, Солженицын) наиболее плодотворно служили литературным богам именно на чужбине. В 1917 году русская литература вообще в полном составе переехала за границу. Из дореволюционных знаменитостей в советской России остались только Анна Ахматова, Блок и Максим Горький, но и он, как мы знаем, предпочитал творить в соррентийском удалении.
     Ситуация повторяется. Сегодняшний российский Парнас снова зарастает постмодернизмом и чертополохом. Положа руку на сердце, все эти Сорокины и Пелевины не стоят ломаного гроша. Это так, литература для бедных, детский крик на лужайке, французско-нижегородский гиньоль. Надменные шестидесятники превратились в раскрашенные мумии, "Новый мир" стал коммерческим ZАО "Novyj mir", журнал "Москва", Распутин и Белов жуют почвенническое мочало. За исключением Бориса Екимова и, может быть, Сергея Яковлева ("Письмо из Солигалича в Оксфорд"), метропольной русской литературе нечего предъявить сегодня просвещенному миру. На форуме украинских русистов, проходившем 26-29 января сего года в Ялте, был прочитан доклад под названием "Литература, которой нет".
     И впрямь: не считать же искусством слова фантазмы концептуального онаниста Игоря Яркевича или матерные веб-сайты "Тенета-Ринет". Все, более или менее достойное и талантливое бежит из сегодняшней России, превращенной стараниями ее вождей в культурную помойку. "Я был зачат через два презерватива"; "возьми в рот, прошу я на ушко" – так изъясняются сегодня наследнички Владимира Набокова и Достоевского. Цитаты взяты из опуса А. Мелихова с соответствущим названием: "Роман с простатитом". Роман был опубликован в ведущем литературном журнале страны. Недавно его автор удостоился почтительного интервью на страницах академических "Вопросов литературы". No comments.
     Тем не менее руское литературное слово не пресеклось. Влачась у себя на родине, оно оживает за границей. Израиль и Америка – вот два места его новой прописки. Сегодня здесь образовались вполне жизнеспособные писательские коллективы с собственной издательской базой, журналами, газетами, альманахами. Здесь свои творческие конкурсы, спонсоры, гонорары и даже премии. Короче говоря, создана определенная литературная среда. Дай руку, читатель, и перенесемся по одному из таких адресов, на берега Мертвого моря, в русский литературный Израиль.
     Он, разумеется, на сто процентов представлен выходцам из России. Намитинговавшись в своих НИИ и на собраниях имени академика Сахарова, но обнаружив, что в результате им элементарно перестали платить зарпату, еврейские гуманитарии дружно потянулись на историческую родину – отнюдь не изменив русскому языку и культуре. Тель-Авивский клуб литераторов, объединение "Остракон", альманах "22", русские издательства и публичные библиотеки составляют обширный фрагмент культурного ландшафта сегодняшнего Израиля. Здесь царит, а иногда кипит творческая жизнь. Кипеть есть чему, потому что, переместившись в Израиль территориально, далеко не все переселились туда сердцем и пребывают в драматической ситуации. Во-вторых, реальный, "хаананеянский" Израиль обернулся для романтических пилигриммов не еврейской Аркадией с молочными реками и кисельными берегами, а жестким тернистым материком, выжить на котором дано не каждому. В-третьих, даже самые идейные переселенцы испытывают подсознательную ностальгию по утраченному прошлому. В-четвертых, арабская проблема. Все эти и многие другие факторы не были психологически предусмотрены эмиграцией из СССР и СНГ. Они-то и стали головной болью каждого русско-израильского литератора.
     Сегодняшний Израиль живет в состоянии перманентной экзистенциальной тревоги. Что будет с израилевыми сынами в третьем тысячелетии от рождества Христова, восстановят они духовную мышцу в средиземноморском котле народов или будут снова пожраны ими – вот вопрос, который пронизывает израильский воздух. В той мере, в какой русскописательская алия приобщается к этой тревоге, она становится признанной и востребованной. Сорокины и Викторы Ерофеевы не имели бы здесь малейшего шанса. Они были бы попросту изблеваны культурным телом Израиля. "Книжник с мечом в руках" – вот романтический образ израильского писателя сегодня.
     Тем не менее русскописательское большинство продолжает держаться впитанной со школьным млеком традиции. Казалось бы, именно ее прах следовало стряхнуть со своих ног, переселяясь в альтернативное духовное пространство. Но нет: попытки (чаще всего декларативные) обрести новую благодать разбиваются о языковой фактор, его же не прейдеши. Кто родился и вырос в русской языковой среде, никогда не избавится от своего культурного первородства. Да и зачем? Российская действительность от века вызывает уныние, русская культура поражает воображение. Когда настанет Страшный суд, и у врат Петра соберутся трепещущие племена и народы, единственное, что сможет повергнуть Россия к престолу Господа, так это свою литературу. Пламенный реховотский патриот Яков Шехтер предлагает русским иммигрантам заменить в своей культурной памяти "Слово о полку Игореве" на Тору. Тора, конечно, великое творение, но это скрижаль, манифест; "Слово" же – шедевр поэтической культуры и ни на какую мировоззренческую экспансию не претендует. И потом, еврейский вклад в русскую литературу настолько несомненен и велик, что отказываться от нее во имя проблематичных ценностей маленькой провинциальной словесности выглядело бы самооскоплением. Это, вообще говоря, открытый нерв современных израильских дискуссий. Проблема культурной идентификации занимает в них первенствующее место. Памятуя о том, что со своим уставом в чужой монастырь не ходят, выскажемся по этому поводу и мы.
     Собственно еврейская культура – религиозная культура. Она исчерпывается окрестностями Талмуда и Торы. Но пластичный еврейский гений так увлекался и диффузно переплетался с другими национальными культурами, что полностью "умирал" в них. Пастернак и Мандельштам евреи? Да, но эти евреи обогатили космос русского поэтического слова, они перевели стрелку его возможностей до предела, о котором до них не подозревали сами субъекты этого слова и которого попросту не воспринимает ухо иных ревнителей вонмигласного, препоясанного буквой "ять" русского словесы. А если изъять из руской литературы 20 века Исаака Бабеля, Юрия Либединского, Эдуарда Багрицкого, Михаила Светлова, Илью Сельвинского, Вениамина Каверина, мы ничего не поймем в октябрьской революции. Немного не так: мы не поймем еврейской правды этой революции. Постреволюционная советская литература также во многом создана и оформлена в идейно-эстическое единство стараниями еврейского ума и таланта. Этого слова из песни тоже не выкинешь.
     Характерно, между прочим, что в Израиле намного лояльнее оценивают советскую историю, чем в нынешней России. Потому что эту историю активно вершили тысячи тысяч иммигрантов, берегущих свое проклятое, благословенное, беспощадное и героическое прошлое – и да не бросит в них камень тот, кто не принимал в этом прошлом никакого участия. Вот эти ветераны Великой Отечественной войны, бряцающие орденами и медалями на встречах со школьною израильской молодежью, или те, кто жизнью и смертью служил беспощадным богам Революции, или евреи, обеспечивавшие благополучную эмигрантскую старость юдофобу Ивану Бунину, или физики, создавшие атомное обеспечение советской империи – ты бросишь в них камень, дорогой читатель?

Но мы отвлеклись от темы, заявленной в названии.
     Сказать ли: никакая польская, ни боларская, ни тем более арабская диаспора не создали в Израиле такого мощного литературного дискурса, как русская. Русская алия явилась сюда во всеоружии двух веков великой культуры и не растворила этот капитал в местном синаногальном тигле.
     В реальном израильском литераторе намного больше от "книжника", чем "меченосца". Это поразительно, но впрямую военная тема в израильской литературе отстутствует. Это очень мирная литература. Нация находится под ружьем, но это никак не отражается на ее культурных предпочтениях. Казалось бы, в ее душе должны звучать боевые там-тамы и звон железа. Судя по ее литературе, этого нет совершенно. Дикое воодушевление "Иудейских войн" Иосифа Флавия незнакомо фигурантам нашего обзора. Не с генералом Шароном, но скорее с Бруно Шульцем ассоциируются их персонажи. Представим себе Бруно Шульца, перенесенного из дрогобычского гетто в воюющий Израиль – это и будет типичный герой современной русско-израильской прозы. Кругом бушует интифада, трещат винтовки снайперов, ортодоксальные хасиды захватывают палестинские пастбища – наш герой погружен в сложные расчеты со своей совестью и еврейскою долею. Даже лихая писательская манера Петра Межурицкого или бесшабашные автобиографические сарказмы Микки Вульфа несут в себе вот эту неизбывную рефлексию. Ядовитая ирония героя направлена прежде всего на самого себя и иногда кажется чрезмерной. Герои Виктора Панэ ("Записки шабатского гоя") и Павла Лукаша ("То, что доктор прописал", "Этапы небольшого пути") шага не могут ступить без того, чтобы скроить идиотскую гримасу по поводу и без повода. Мне, прикарпатскому туземцу, отсюда не видно, но не думаю, что, сегодняшняя израильская действительность поощряет к такой залихватской визии всего и вся. Скорее всего, это рецидив возрастного диссидентского комплекса, одолевающего любого выходца из СССР. Впрочем, насколько известно автору, ни Павел Лукаш, ни Виктор Панэ юнцами давно не являются.
     Много драматичнее (и взрослее) проза Якова Шехтера, Юлии Винер, Жанны Корсунской, Владимира Фромера, Марка Зайчика, Юрия Аптера. Их имена вряд ли знакомы метропольному читателю. Воспользуемся случаем их представить и просим поверить на слово: это добротная психологическая проза. Иронии в ней тоже предостаточно, но это ирония сквозь слезы: классическая формула еврейского писательства. Любопытен сборник Юрия Аптера "Две с половиной вечности". Это повествование о новейших еврейских Агасферах, энциклопедия человеческой неприкаянности. Не мудрствуя лукаво, воспроизведем фрагмент аннотации к роману: "Время действия – 90-е годы истекающего столетия. Действующие лица – новые эмигранты, родившиеся в стране исхода – СССР; мусорщики и философы, бродяги и сексоты, сторожа и прочие аутсайдеры. Продолжая традиции русской литературы, автор рисует образ "лишнего человека", особую его модификацию – еврейскую". Точнее не скажешь. Просто поразительно, как много неприкаянного, несчастного, "бруно-шульцевского" на страницах современной израильской прозы. Казалось бы, оказавшись "среди своих", избавившись от антисемитского синдрома, персонажи этого и других авторов должны обрести душевное равновесие и согласие с миром. Но нет. Как говорил Сергей Довлатов: "Солженицын утверждал, что все мы жили в советском аду. Я же считаю, что ад – это мы сами". Анонимный автор приведенной аннотации нашел точный аналог для персонажей Ю. Аптера: "лишние люди" в еврейской редакции. Прибегнем к более критической аналогии: еврейские башмачкины и голядкины, носящие причину своей неприкаянности в самих себе. Символично, что книга издана Фондом помощи русскоязычным литераторам. Как в России, так и в Израиле благополучные и сытые не пишут несчастной литературы. (Они ее вообще не пишут.)
     Но вот состоявшийся израильтянин и литератор, "persona grata" международных форумов и конгрессов, один из лидеров правозащитного движения в СССР. Как же он назвал один из своих итоговых сборников? "Трепет забот иудейских". Александр Воронель уловил эту метафизическую неуверенность олимского еврейства. Здесь и фантомные боли в добровольно ампутированном русско-советском прошлом, и скептический взгляд на израильское настоящее, и неуверенность в духовной доброкачественности сделанного выбора. Воистину, не генералы Шароны а Бруно Шульцы, Захер-Мазохи и Кафки определяют умонастроения значительной части гуманитарной израильской интеллиггнтции.
     Среди нее есть и авторы, преодолевающие этот "синдром Кафки". У них – солидный запас душевного равновесия, более эпическое видение человека и его мира. Штудии многолетних подшивок израильской литературной периодики позволяют утверждать наличие в ней здорового энергетического потенциала. Этот потенциал реализуется в творчестве Якова Шехтера, Нины Воронель, Михаила Юдсона, Дины Рубиной. По гамбургскому счету – только они по-настоящему конкурентоспособны в метропольном поле российской словесности.

Яков Шехтер

Надежный профессионал, "играющий тренер" израильской литературной команды. Его проза осознанно демократична. Она не утомляет стилистическими изысками, не выглядит парадом сюжетных кунштюков, не ошарашивает постмодернистской лексикой. На фоне тех кощунств, которыми изобилует сегодняшняя российская словесность, она выглядит вполне традиционной. Рассказчик – бытописатель и реалист. Не становясь на голову, он предпочитает описывать то, что совершается на расстоянии вытянутой руки.
     Подобное происходит в двух случаях: либо когда автор элементарно беспомощен, как художник, либо когда он, как художник, настолько талантлив, что умеет находить шекспировскую коллизию в обыденном соре и дрязге жизни. Читая Шехтера, то и дело хочется всплеснуть руками и воскликнуть: Боже, да ведь это о моих соседях, да и обо мне самом тоже написано! Как много, оказывается, шиллеровского трепета в любом человеческом существовании… Грубо говоря, герои Шехтера неврастеничны, но эта неврастеничность от переизбытка духовности, а не от ее недостатка. С одной стороны, перед нами разночинное израильское "множество", точнее, та его часть, которую составляет миллионная русская алия. С другой – все они искушаемы разнообразными духовными заботами и тревогами; им, говоря словами Достоевского, "не надобно миллионов, а нужно мысль разрешить".
     Как правило, эта мысль упирается в роковое "кто мы, евреи?" Здесь Шехтер не оригинален. Весь духовно-психологический строй его прозы аранжирован этим проклятым вопросом, он постоянно возникает в речах героев, определяет их поведение и поступки. Дан из рассказа "Полдень" даже умирает в расцвете лет и сил, надсадив сердце и душу попытками понять свое метафизическое предназначение. Такими же размышлениями накалены головы персонажей "Осени в Бней-Браке", а о содержании "Еврейского счастья" говорит само его название. Герои Шехтера воспринимают судьбу родины и народа драматичнее, чем свою собственную. Они переживают свое еврейство с ревностью и любовью, воодушевляясь, колеблясь, снова воодушевляясь и беспрерывно взыскуя единственной и окончательной еврейской правды.
     Тем самым проза Шехтера подключается к вечному еврейскому сюжету, начатому в русской литературе Шоломом-Алейхеймом, затем продолженному Исааком Бабелем, Эдуардом Багрицким, Леонидом Гроссманом, а в наше время - Ефимом Ярошевским, Павлом Лемберским, Вадимом Ярмолинцем, Александром Воронелем, литературной группой "22" и, наконец, самим Яковом Шехтером.
     В его авторской позиции есть еще одна осознанная особенность. Он судит израильскую действительность изнутри нее самой. Он один из тех, кто переселился в Израиль не только физически, но и духовно; кто сжег все, чему поклонялся в России, но отнюдь не поклонился тому, что сжигал. Это – трудное, мучительное решение, но оно принято окончательно:

"По ночам, когда бешеные израильские коты начинают свои разборки, я просыпаюсь и подолгу стою у окна. Вдалеке взмывают красные огоньки – с военного аэродрома Тель-Ноф уходят в патрульный полет “Фантомы”. То, что за мою безопасность отвечает не генерал Петров, а Рабинович или Шарон, успокаивает. Реховот не отдадут. Я поправляю сетку от комаров над кроваткой дочери. Дасенька спит, обняв бабушкин подарок – розовую мышку Мими." ("Бабушкины сказки")
Или вот еще, из рассказа "Берта". Героиня, находящаяся на грани одиночества и нищеты , буквально завораживает себя медиумическими самовнушениями:

« Мне хорошо, – думала Берта. – Мне нравится эта квартира, и этот город, и эта страна. У меня много друзей, хорошая работа, мне пишется и любится. Я счастлива, счастлива, счастлива…» ("Берта")

    Насколько ощущается в этих самовнушениях сам автор? Деликатный вопрос, не будем его уточнять. Во любом случае, некоторая обиженность большинства его персонажей несомненна. Они ехали в идеальный, созданный их романтическим воображением Isroel, а оказалось, что у реального, "ханаанеянского" Израиля собственные жизненные приоритеты и предпочтения, и эти ножницы между "должным" и "сущим" изживаются непросто, временами мучительно.
Этого русско-израильского рефрена в прозе Якова Шехтера с избытком. Проблема национальной самоидентификации решается у него беспрерывно и, увы, в ущерб реалистической объективности и художественности повествования. Это - по-другому не скажешь - патриотическая проза со всеми вытекающими из нее плюсами и минусами.
     А вместе с тем она глубоко личностна. Ее автобиографический пласт несомненен. Автор и сам признается в "Бабушкиных сказках", что, рассказывая о многом и многих, он выражает прежде всего себя самого: "О чем бы мы ни говорили, мы всегда говорим о себе. /.../ И вообще, чем писатель отличается от обыкновенного враля? Старый-престарый вопрос, и ответ на него давно найден. Выходящее из сердца всегда доходит до других сердец, а вранье неизбежно повисает в воздухе. “Верю!” читателя превращает вымысел автора в правду такой мощи, что подлинные события немеют перед придуманной истиной."
     Предоставляем читателю самому судить, насколько преуспел в своих "придуманных истинах" Яков Шехтер: сборник его рассказов издан "Одесским обществом еврейской культуры", распространен по библиотекам СНГ и поступил в розничную продажу.

Нина Воронель
    Неожиданный случай в русско-израильской прозе. Сюжеты Нины Воронель лежат "поперек" всякой традиционной беллетристики. В одном флаконе – Агата Кристи, Айрис Мэрдок, еврейский вопрос и анло-немецкая готическая мистика. Знания, полученные на заре жизни в Литинституте имени М. Горького, Нина Воронель использовала для создания уникального писательского проекта, не поддающегося жанровой классификации. Интеллектуальный детектив? Новейший восточно-западный диван? Затрудняемся с ответом.
     Последний роман Нины Воронель, "Ведьма и парашютист", смущает самим парадоксальным названием. Изнемогшая от авторских провокаций редакция альманаха, где этот роман печатался, позволила себе собственную дружескую провокацию, сопроводив окончание романа вынесенным на обложку облегченным "Наконец-то!". (Израильская литературная жизнь не лишена специфического перцу.) А критик Леонид Зельцер, рискнувший оценить драматургию Нины Воронель (потому что она и драматург тоже), запутался в комплиментах пополам с укоризнами и вынужден был признать свое поражение.
     Короче говоря, творчество Нины Воронель выглядит ярким пятном на фоне современной израильской словесности и уравновешивает его высокодумную составляющую. Оно противостоит и заунывному бытописательству. Место действия, как правило, не Израиль, но некое усредненное европейское пространство, Pax Romana, населенный искателями приключений, террористами, интеллектуальной богемой, всем этим ориентальным человеческим множеством, ищущим удовлетворения своих страстей на пороге двадцать первого века.

Михаил Юдсон

     Еще один enfante terrible в садах современной израильской словесности. Повесть "Лестница на шкаф" принесла автору известность по обе стороны океана. Вечнозеленый еврейский вопрос осмыслен Юдсоном в сюрреалистических формах "русского морока". Перед нами условно-фольклорная Москва, урбанистическое чудо-юдо, гремучая смесь из русско-татарского средневековья и безумной современности. Она населена орущими юродивыми, ордынцами, погромщиками на боевых ковзанках. Герой – робкий еврейский учитель, "жидяра", трепещущее интеллигентское семя. Читатель уже почувствовал макабрическую сгущенность коллизии. Действительно, русская (и еврейская) метафизика доведены здесь здесь до гомерических крайностей. Ученики обещают защищать своего учителя, если тот обучит их компьютерной грамоте. Описание компьютера стоит того, чтобы его воспроизвести:

"Стоял тот посреди просторного мешка и был очень внушительный, на колесах. Индикаторы мигали, шкалы там разные светились неугасимо, рычаги торчали. Илья обошел его кругом, потрогал фанерные борта, постукал валенком в тугие скаты. Тумблеры, панели – все выпилено, как надо. - Он самый, - с уважением констатировал Илья. - Сделано на совесть, - подтвердил Евпатий. – Теперь бы узнать, куда чего совать и на что нажимать. Научиться бы! /…/ "Как бы не оставили меня здесь, в подвале, - подумал он опасливо… - А то прикуют за ногу к компьютеру и вынудят ходить по кругу, налегая впалой грудью на рычаг, и, таким образом приносить пользу, что-нибудь молоть, например, грибы ихние…"


Смешно?
     Но не только. В этом еврейском альтисте Данилове так много грусти, что временами сжимается горло. Дело в том, что он любит эту Россию. Дальше больше: оказывается, Россия тоже любит его.., но странною любовью. "Она пьет и бьет – значит, любит". Герой заворожен и очарован этой terra Russia, он совершает отчаянные попытки, чтобы стать "своим", раствориться – ничего не получается: "…Это, как в сказке: один землемер очень хотел попасть в Замок.., но никак не мог, хотя вроде ничего не мешало. Не дано по определению. Не предначертано."
     Согласимся, читатель, Кафка очень здесь при чем. Михаил Юдсон дерзостно накладывает сюжет "Замка" на русско-еврейскую ситуацию и приходит к мучительным открытиям: "не дано по определению"; "не предначертано". Надеемся, все понимают, о чем идет речь. Но в утешение напомним, что двери Замка однажды открылись и впустили Землемера в обетованное пространство.
     Герой "Лестницы" входит в Русский замок по-другому: через женщину. В переносном и прямом смысле. Короче говоря, в этой сумасшедшей повести так много экзистенциальной, метафорической правды, что остается поздравить автора с творческой победой. Главное же – Михаил Юдсон обладает образным, художественным мышлением. Это редкий случай в современной литературе. Мы не назвали бы большинство вышеперечисленных безусловными обладателями этого дара…

Дина Рубина
    Пишущий эти строки никогда не бывал в Израиле. Но недавно в течение трех долгих зимних вечеров побывал там. Речь идет о книге Дины Рубиной "Вот идет Мессия!" Рискуя обидеть ханаанеянских старожилов, скажу, что если Израиль на самом деле не совсем таков или даже совсем не таков, каким он предстает со страниц Дины Рубиной, я предпочел бы остаться с Диной Рубиной, а не с Израилем. А потому что на ее страницах он предстает уникальным. О, совсем не райской пустошью. Дины Рубиной пребывают в постоянном напряжении, в погоне за копейкой, в изнурительной житейской суете. Среди них нет удачливых, богатых, состоявшихся, а два миллионера, появляющихся к концу повествования, вызывают чувство оторопи непроходимой тупостью и готовностью заехать любому, в том числе друг другу, кулаком в глаз. Еще один богач, Сева-пароход, страдает меланхолией и ухитряется совершить на протяжении романа шесть(!) попыток суицида. В "рубиновском" Израиле вообще полно юродивых, блаженных и просто сумасшедших, причем их помешательство почти всегда корреспондирует с названием романа, но с непременным уточнением "Мессия – это я".
Так что же, этот роман – сатира, а Дина Рубин - еврейский Салтыков-Щедрин в юбке?
    Да. Но нет. Точнее, и да, и нет. Потому что, читая роман, то и дело ловишь себя на готовности самому стать обитателем этого фантасмагорического квартала "Махане руси", прилепившегося к склону горы, откуда открывается панорама на вечный, благословенный, грешный, непостижимый, плавящийся в рассветных или закатных лучах Ершалаим.
     А через страницу начинаешь в своей готовности сомневаться. Щемящая нежность уступает место сарказму, восхищение – раздражению, и в таких растрепанных чувствах заставляет пребывать читателя Дина Рубина с первой до последней страницы романа. Да что же это такое, в самом деле! Да кто они, наконец, эти евреи? Если они действительно таковы, какими предстают у Дины Рубиной, рождается еретическое подозрение, что Бог был немного не в себе, когда избирал для ведомых одному ему целей именно это, а не какое-нибудь другое адамово колено. Диву можно даться от этого людского множества, собравшегося и съехавшегося сюда со всех концов света, чтобы зажить, наконец, по-еврейски, то есть правильно.
     Выясняется, однако, что правильность и праведность еврейского существования включает в себя вечный гевалт и – о, горестное открытие! – редкостную бестолковость в понимании ближайших и отдаленных целей своего национального "дао":
"Движение ХАБАДа /…/ переживало в последнее время кризис, связанный со смертью Любавического ребе /…/ Первые называли Любавического ребе Машиахом и утверждали, что об этом всюду надо говорить. Вторые тоже держали его за Машиаха, но полагали, что об этом надо помалкивать, а то все и так считают их сумасшедшими."
     Согласимся, так говорить о священных коровах Израиля может только тот, кто переселился туда всеми фибрами души и сердца, окончательно, раз и навсегда. Кто не согласен принимать на веру дилетантские камлания новейших пророков и не для того бежал от советской дури, чтобы подчиниться дури израильской. Если бы пером Рубиной владел азарт разоблачительницы, готовой ради красного словца не пощадить родного отца, ее книга не вышла бы за пределы фельетонной журналистики, которою, кстати, кормится половина героев романа. Но в чем другом, а в фельетонном смехачестве Рубину не упрекнешь. Самые сатирические эпизоды "Мессии" имеют некую сострадательную изнанку. Можно ли издеваться, сострадая, но только такую возможность оставляла читателю вся русская классика, а в наше время, очевидно, Дина Рубина. Если кому-нибудь роман показался пасквилем (таковые нашлись), остается посоветовать им поискать Израиль в другом месте. "За всю историю государства Израиль его покидало множество людей. Причем, как правило, пламенных патриотов. В этом нет ничего невероятного: во все времена и во всех странах именно пламенные патриоты редко выдерживали очную ставку с собственным народом…" Это не мы, это Дина Рубина сказала, но автор сего готов подписаться под ее словами обеими руками. Чорт бы побрал этих нарваннных патриотических трубадуров, среди которых непременно найдется свой Гапон или, попроще, мар Штыкергольд, совмещающий верность партийной идее с готовностью заработать на национально ориентированных гомосексуалистах. В Израиле Рубиной свято все – и ничего не свято. Там благочестивый ортодокс продает посуду с призывами к оральному сексу, а матерщинник и циник Боря Каган рыдает над свитками Торы, эпизоды шекспировского звучания перемежаются базарным гвалтом, столетняя небожительница сыпет скабрезными воспоминаниями, а Танька Голая (в буквальном и переносном смысле) оказывается самой целомудренной обитательницей "русског о" поселка. Его обитатели лелеют приход Мессии, а сами с удовольствием поспешают в пучину Содома.
Есть евреи, и есть жиды, учит роман Дины Рубиной. Вторые отвратительны, первые достойны лучших похвал. Парадокс в том, что персонажи Рубиной соединяют это в единственном числе. Горчайший пьяница Гриша Сапожников оказывается в романе скрупулезным исполнителем Завета, а Главный экскурсовод Иерусалима Агриппа Соколов готов распродать по камешкам Элеонскую гору.
Можно ли любить таких евреев?
Невозможно. Но когда о них пишет художник, чье сердце уязвлено высокой жалостью и любовью, моральная арифметика перестает действовать.

    Еще один интереснейший участник литературной жизни сегодняшнего Израиля - Эли Корман. Он не художник, он мой собрат; литературовед, критик. Каждая публикация израильского периода его научной биографии вызывает резонанс как в самом Израиле, так и за его пределами. Иные литературоведческие сюжеты Кормана превосходят изяществом и вкусом самое литературу. Недавно он выступил с литературно-критической работой "Хронотопическое сознание". Задумывался ли кто-нибудь над смыслом многочисленных звездочек, точечек, черточек и прочих графических символов, которыми пестрят художественые тексты 19 века?
"Гости съезжались на дачу ***";
"В одно из первых чисел апреля 181… года";
"Мы стояли в местечке ***";
"Мы проводили вечер на даче у графини Д."
"Я предлагал ** сделать из этого поэму, он было начал, но бросил";
"В ворота гостиницы губернского города NN въехала…"
     И так далее. Эти обозначения пробегаешь глазами, как мимо графического сора. А Эли Корман задумался. И построил концепцию "цензурирующего сознания", за которым обнаруживаются мощные резервы смысла. Размеры журнальной статьи не позволяют прокомментировать открытие Э. Кормана подробнее. Отсылаем читателей к первоисточнику и гарантируем, что это действительно новаторская работа, заставляющая увидеть непознанное в давно познанном.
     Столь же изящно выполнена Э. Корманом реконструкция "Мастера и Маргариты" М. Булгакова. Уж казалось бы, этот псалмовник русской интеллигениции исследован до дна, вдоль и поперек. Очередное обращение к нему в литературно-критической печати вызывает раздражение. Но Эли Корман задался вопросом, который до него никем не задавался. Он стал исследовать рукописный роман Мастера именно, как роман! "Почему вставной роман дается фрагментами", "Почему у вставного романа нет названия?" Действительно, почему? И как он соотносится с романным текстом самого Михаила Булгакова? Не входя в дальнейшее разбирательство этого и других вопросов исследователя, скажем, что его ответы на них ставят художественный вкус М. Булгакова под изрядное сомнение.
     Зато писательский вкус Э. Кормана вызывает чувство здоровой зависти. Мы потому и решились на привлечение в обзор этого автора, что его литературоведческие работы являются неотъемлемой частью литературного процесса сегодняшнего Израиля.
     Этот процесс насыщен. Не все в нем доброкачественно. Процент графоманов в израильской литературе примерно таков же, как в любой другой литературе . Сорокиных и Викторов Ерофеевых в ней нет, но "сорокинщина" и "ерофеевщина", увы, присутствует: не все вывезли с собой лучшее из метропольной словесности. Не будет неправдой и то, что гениальных открытий сегодняшняя русско-израильская проза не содержит. Но в чем ее не упрекнешь, так это в бескультурьи: это очень образованная литература. Она вся записана осознанными и неосознанными реминисценциями, если читатель понимает, что я хочу сказать. На фоне постмодернистских ушкуйников, захвативших сегодняшний российский Парнас, израильский литератор выглядит, вот именно, филологом, "книжником". Считать это достоинством или недостатком, зависит от типа читателя.
     И в заключение несколько слов об альманахе "22". Он считается самым авторитетным литературным изданием Израиля и является таковым на самом деле. Публикация в "22" престижна. В нем печатаются многие российские (но также европейские и американские) авторы. Альманах выполняет в Израиле примерно ту же миссию, что некогда выполнял в России ныне скукожившийся и полуразвалившийся "Новый мир".

15.03.2001