Эдуард Бормашенко

О прозе Якова Шехтера, Льве Толстом,
еврейской вере и страхе Б-жьем

"...Искусство - не про жизнь, хотя бы потому, что и жизнь - не про жизнь ...
искусство, как и жизнь - про то, зачем существует человек".
    И. Бродский "Катастрофы в воздухе"

    Я не считаю себя специалистом в современной русскоязычной (слово-то какое мерзкое) словесности. За четыре года, проведенные в Израиле, я порядком оторвался от новейших российских литературных течений. Но то, что пишет Яков Шехтер находится вне русской литературы, и мы вскоре поймем - отчего, так что оставленный мне языком выбор небогат, и зажмурившись, я втиснул в текст режущий ухо эвфемизм - "русскоязычной".
    Так вот, не будучи ни филологом, ни литературным критиком, я наберусь окаянства утверждать, что прозе Якова Шехтера суждена долгая и заслуженная слава. И не оттого, что его тексты хороши на фоне обильно издаваемого литературного хлама, неизбежно сопровождающего действо, именуемое "литературный процесс". Проза Якова - не кривой в царстве слепых. Его рассказы прекрасны безотносительно. Впрочем, не вполне безотносительно: планка задана русской классической литературой.
    Быть может, с некоторой избыточной настойчивостью, я повторю эту мысль: ни к какой южнорусской школе рассказы и повести Шехтера не имеют отношения. Валерий Сердюченко, придумавший эту виртуальную школу, мало что понял в текстах Якова. Проза Шехтера оригинальна.
    Но отнюдь не только в этом ее привлекательность. Вс-вышний наградил Якова огромным изобразительным талантом. Шехтеру дано описать все, что угодно. И вызвать именно то чувство, которое автор хочет у вас вызвать: подробности женского строения и детали туалета пробуждают требуемое отвращение. Запах травки "хильбе", вырывающийся из под французских духов в повести "Попка-дурак", слышишь с той же степенью достоверности, с какой видишь каренинские уши.
    Я не для красного словца вызываю здесь тень яснополянского старца, и не потому, что Тора обязывает нас судить каждого с лучшей из возможных сторон, а просто оттого, что мне нравится, как пишет Шехтер. Значительно меньше мне нравится, что же, собственно, написано в его книгах. Это стоит обсудить, ибо в этих книгах, помимо большого мастерства, заложен и изрядный философский посыл. Поистине удивительно, что именно этот философский подтекст вызывает у меня столь решительное отторжение, т. к. мы с ним представляем бесконечно тонкую прослойку пищущих по-русски религиозных евреев. Но - обо всем по порядку.


***


    Дмитрий Сергеевич Мережковский утверждал, что вся русская литература религиозна. Это утверждение и верно отчасти, и содержит в себе большую долю натяжки. Русская классика представлена авторами самого первого ряда, для которых религиозная тематика во всяком случае не была центральной. Тот же Мережковский пишет о Чехове: "Я был молод, мне все хотелось поскорее решить вопросы о смысле бытия, о Боге, о вечности. И я предлагал их Чехову, как учителю жизни. А он сводил на анекдоты да шутки. Говорю ему, было, о "слезинке замученного ребенка", а он вдруг обернется ко мне, посмотрит на меня своими ясными, не насмешливыми, но немного "докторскими" глазами и промолвит: "А кстати, голубчик, что я вам хотел сказать: как будете в Москве, ступайте-ка к Тестову, закажите селянку - превосходно готовят, - да не забудьте, что к ней большая водка нужна". Мне было обидно: я ему о вечности, а он мне о селянке".
    И все таки исходный тезис Мережковского в немалой степени верен. В том смысле, что даже Чехов, бесконечно далекий от религиозного поиска в собственном смысле слова, неизбежно попадал в могучее поле христианской культуры (в ее российской разновидности) вместе со всеми наперед заданными ею конфликтами и проблемами. Сменить духовную парадигму - сложнее, чем перестать ходить в церковь и отшучиваться в разговорах о Боге.
    Проза Якова Шехтера - религиозна бесспорно, и уж безо всяких натяжек. Иудаизм занимает в ней столь подавляющее место, что споры о месте религиозных мотивов в рассказах Якова попросту неуместны. Огромная часть его рассказов представляет собою раскавыченные классические еврейские тексты. Меня всегда занимал вопрос, а что собственно понимают в Яшиных текстах люди, не знакомые "на прокол" с Торой, Мишной, Гмарой, комментаторами и литургическими текстами иудаизма? От них скрыта чуть ли не подавляющая часть замысла автора. А ведь львиную долю читателей Якова, составляют именно такие, не умеющие задать вопрос внуки Израиля.
    Вот Лев Каплун получает причитающееся ему за грехи наказание: "невыносимо, невыразимо, невероятно, сладостно и упоительно, несомненно и достоверно, непреложно и ясно, любимо и желанно, грозно и могущественно, ускользающе и мимолетно - и вот уже холод стягивает члены, каменеют пальцы, хрустят, отвердевая, уши". Какой странный и выразительный набор наречий? Но где же я уже с ним встречался? Ну, конечно, это же строки, которые я ежедневно читаю после окончания "Шма Исраэль" в утренней молитве. Льву Каплуну не мешало бы породниться с этим текстом пораньше, а теперь ему уже поневоле придется с ним ознакомиться в не самой веселой обстановке. Поделом, поделом ему, наплевавшему на веру предков.
    Вот главный герой презрительно отворачивается от нищего в "Конце кредита" и немедленно получает давно причитающееся ему наказание. Малосимпатичный Мишка-медный, и без того не блещущий душевными достоинствами, давно за грехи свои приговоренный Шехтером к высшей мере, отталкивает брошенный ему автором спасательный трос. Но трос этот виден только тому, кто знает талмудическую историю о дочери рабби Акивы и змее, и помнит сказанное рабби Акивой: "цдака спасает от смерти!" Мишка не опускает монетку в кружку уличного попрошайки, и ангелу смерти приходится взяться за работу.
    "Вот дни счастья Соломона Мееровича - пять и шестьдесят и триста". Экий странный, обратный счет, но где-то же я именно с таким счетом имел дело. Разумеется! В точности так, в обратном порядке Тора говорит о возрасте Сарры, а Раши по этому поводу пишет: считает Тора в обратную сторону не случайно, а потому что... И потянулась цепь реминисценций, аллюзий, ассоциаций и коннотаций. Я не хочу утомлять вас цитатами, поверьте, проза Якова переполнена подобными литературными приключениями. Но как же бедному читателю, не учившемуся в йешиве, включиться в эту игру? Да почти невозможно, но по многочисленным откликам, я знаю и то, что проза Шехтера нравится читателям, понятия не имеющим о классических еврейских текстах. Религиозному еврею и "простому человеку" с улицы доводится читать совершенно разные рассказы Шехтера, мне, скажем, уже никогда не прочесть тексты Якова, глазами несведущего в иудаизме читателя, но и такой читатель находит же в них что-то. Эта многослойность прозы необычайно привлекательна и свидетельствует о большом стиле.
    Однако проза Якова Шехтера не оттого не имеет отношения к русской литературе, что полна скрытых цитат из еврейской классики, а потому, что отвергает христианскую духовную парадигму окончательно и бесповоротно. Все русско-еврейские классики: Пастернак и Мандельштам, Галич и Бабель, о которых ведутся унылые и лишенные тени содержания споры зоологического содержания: к какому подвиду и семейству данная писательская особь может быть отнесена; независимо от того, изливались на них воды крещения или нет, попадали в духовное поле христианства. Яков Шехтер ни христианской проблематики, ни христианской духовности не замечает, они для него не существуют. В этом смысле его проза уникальна и находится определенно вне русской литературы.
    
***

    Поэтому отмычки, доставляемые нам русской классической литературой, не очень-то помогут нам понять прозу Якова Шехтера. Беда, однако, в том, что других ключей к пониманию русскозычному читателю предложить невозможно. Вот этими не слишком подходящими средствами мы и будем орудовать до тех пор, пока их применимость не станет неуместной.
    Я не случайно припомнил каренинские уши и потревожил тень Толстого. Когда читаешь "Бисквитных Зайцев", все время ловишь себя на том, что со дна сознания всплывает "Смерть Ивана Ильича". Не надо возмущаться несоизмеримостью масштабов дарований. Пока Страхов не объяснил русской читающей публике, что такое Толстой, мало кто видел в нем гения. Мне бы очень хотелось стать таким Страховым для Якова.
    Так же, как и Толстой, Шехтер заворожен смертью. Марк Алданов в "Загадке Толстого" приводит список (не полный) смертей тщательно и любовно выписанных графом Толстым: "Смерть от удара (граф Кирилл Безухов, Николай Андреевич Болконский). Смерть от чахотки (Николай Левин, барыня в "Трех смертях"). Смерть от ушиба (Иван Ильич). Смерть от жары (арестант в "Воскресении). Смерть от холода (Василий Брехунов). Самоубийство посредством повешения (Меженецкий). Самоубийство под колесами поезда (Анна Каренина)... Убийство по суду Линча (Верещагин). Расстрел (пленные русские в "Войне и мире"). Удушение (ребенок во "Власти Тьмы)...". И т. д.
    Обратимся к прозе Якова. Реалии времени и места, болезни и технические средства, конечно, изменились. Перед нами: смерть в автокатастрофе ("Конец Кредита", "У нас в Галилее", "Начинаем громко спать"), смерть от рук террористов ("Его прощальный поклон"), смерть от инфаркта ("Полдень", "Шахматные проделки бисквитных зайцев"), смерть от рака ("Обманщик"), расстрел ("Полдень"), убийство ("Шахматные проделки бисквитных зайцев", "Конец кредита"). Ручаюсь, что я что-нибудь да упустил, так что сомнительный критерий истинного искусства, сформулированный Бродским и вынесенный мною в эпиграф, удовлетворен прозою Шехтера в полной мере, смерть и вопрос "зачем?" ведут нас сквозь все его рассказы и повести.
    Толстому, однако, чтобы набрать столько мертвецов, пришлось исписать сотню томов. У Якова весь вышеприведенный мартиролог поместился в двух жиденьких томиках, так что плотность покойников на квадратный сантиметр текста у него неизмеримо выше. Центральность проблемы смерти отрицать нелепо, все дело, разумеется, в чувстве меры, и тут уж дело художника - решать. Но Шехтер, как и Толстой, не просто помещают смерть на заслуженное ею место, они хотят нас напугать.
    При внимательном вглядывании в тексты Толстого и Шехтера бросается в глаза еще одно разительное сходство: свирепая ненависть к врачам. Вот у смертельно больного Ивана Ильича появляется врач: "Доктор, свежий, бодрый, жирный веселый, с тем выражением - что вот вы там чего-то напугались, а мы сейчас вам все устроим. Доктор знает, что это выражение здесь не годится, но он уже навсегда надел его и не может снять, как человек, с утра надевший фрак и едущий с визитами... Иван Ильич чувствует, что доктору хочется сказать: "Как делишки?", но что и он чувствует, что так нельзя говорить, и говорит: "Как провели ночь?". Не стоит приводить здесь всего того, что Толстой наговорил о врачах, иногда кажется, что всю мощь своего изобразительного таланта он направлял на расправу с докторским сословием.
    Чувства Якова Шехтера к врачам выражены едва ли не теми же изобразительными приемами: "Зав. отделением вышел из палаты... Он постарался изобразить скорбь на аккуратно выбритом лице и не спеша двинулся к родственникам умершего. Актер из него был никудышный - крупные губы лоснились после недавно выпитого кофе, а в глазах, оглядывающих фигуру Лики, вспыхивали искры, совсем уж не подобавшие существу момента". Совершенно толстовские по форме и сути строки (узнается и толстовская ненависть к похоти). Но Яков идет дальше, куда дальше Толстого: в "Обманщике" доктор предстает уже самим Сатаной.
    
***

    Какая философия кроется за этой зачарованностью смертью и при чем тут такая лють к врачам? Ни Толстой, ни Шехтер не стряпают "страшилки". Толстому принадлежит то жутковатое открытие, что "если смерть бессмысленна, то и жизнь бессмысленна..."
    Ларчик открывается просто: оба - Шехтер и Толстой (М. Мамардашвили, "Картезианские размышления") отвергают всякое движение мысли в сторону обоснования феномена человека на рациональных основаниях. В самом деле: смерть кладет непреодолимый предел разумным человеческим стремлениям. "Когда душа покинет человека, возвратится он в прах, и в тот же день превратятся в ничто его замыслы" ("Псалмы", 146). За этой гранью начинается то, что нам не дано знать. Как писал Алданов: в эту дверь каждого впускают поодиночке.
    Порядок предпочтений каждый выстраивает для себя. Для Якова Шехтера (в еще большей чем для Толстого степени, хоть это и трудно себе представить) внерациональное имеет ценность только потому что оно внерационально, и тогда смерть, победительница разума, вскарабкивается на заслуженное ею место. А врач, по долгу службы ведущий разумную борьбу со смертью, лишь вредит этой совершенной в своей последовательности картине и представляется эдаким человеческим сорняком, которого не грех наделить и козлиной похотливостью.
    Мне уже приходилось писать в "Истории истины" о том, что для разума наступили худые времена. Несладкий исторический опыт показывает, что вслед за худыми для разума временами приходят еще худшие времена для людей. Хотелось бы, чтобы я ошибался.
    
***

    "Шахматные проделки бисквитных зайцев" вызывают в памяти "Смерть Ивана Ильича" не только оттого, что и та и другая - повести о смерти, и не только оттого, что пропитаны враждою к врачам. Сходство состоит еще и в том, что рассказана самая тривиальная история о самом обыкновенном человеке. Все то же, что сказано об Иване Ильиче, может быть сказано и о Льве Каплуне.
    Но Толстой оставляет нас в тягостном недоумении: за что так страшно наказан Иван Ильич? Не за страстишку же перекинуться с друзьями в винт под стаканчик вина, не за такое человеческое, слишком человеческое желание отделать поуютнее свое гнездышко, ведь именно оно нелепейшим образом приводит Ивана Ильича к смерти. Писатель нашептывает: нет, конечно же, не в этом дело. Автор оставляет нас наедине с этим страшным "за что?" и с не менее жутким "не то", которым Иван Ильич подводит итог своей жизни. Толстой не говорит, где же сокрыто "то", что могло бы наполнить смыслом жизнь Ивана Ильича.
    Шехтер идет куда дальше Толстого: ему известно и за что наказан Лев Каплун, и где прячется спасительное "то". Оказывается, проживший свою банальную жизнь Каплун, уверенный, что жизнь его была вполне правильна, на самом-то деле преступил все Б-жеские законы. За то и наказан. А не знал он, какую скверную жизнь "на самом деле" прожил по причине более чем тривиальной: по душевной своей лени он не дал себе труда ознакомиться с законом, дарованным евреям Б-гом. Вот этот закон и есть искомое "то", столь бездарно не замеченное Львом Каплуном.
    Проза Якова Шехтера в еще большей степени, чем проза Толстого, представляет собою проповедь и притчу. Не жанр притчи вызывает мое неприятие, а то, о чем эти притчи. Уж очень прост рецепт, выписываемый Яковом Шехтером. Чтобы у читателя не оставалось ни капли сомнения в действенности этого рецепта Яков рисует несколько смертей еврейских праведников, проведших всю жизнь за святыми книгами и непременно умирающих смертью поцелуя, в одночасье без страданий: "Он умер утром, вернувшись из синагоги. Наклонился за упавшей ложечкой, а разогнуться уже не смог. Дан точно представлял как все произошло, видел лицо с глазами, запавшими после ночи, проведенной над книгами".
    
***

    Вернемся к "Смерти Ивана Ильича". Толстой громоздит духовные и телесные страдания Ивана Ильича до самого последнего мига, но в этот миг Ивану Ильичу отпущены Толстым раскаяние и жалость к близким. Иван Ильич "чувствовал, что мученье его и в том, что он всовывается в эту черную дыру, и еще больше в том, что не может пролезть в нее. Пролезть же ему мешает признание того, что жизнь его была хороша. Это-то оправдание своей жизни цепляло и не пускало его вперед и больше всего мучило его". Я вслед за Алдановым считаю гений Толстого явлением нечеловеческой природы и могу допустить, что ему удалось подсмотреть то, что никому из смертных знать не дано. Но Толстой, сам того не зная, повторяет здесь один из классических мидрашей, говорящий, что каждый из нас в последний свой миг видит весь мир из конца в конец, как он есть, видит всю свою жизнь и раскаивается в совершенных с умыслом или по недомыслию грехах. Не в силах выдержать такого напряжения, человек возвращает Создателю свою бессмертную душу, и вот это предсмертное раскаяние обеспечивает нам наш удел в грядущем мире. "Есть у любого израильтянина доля в будущем мире, как сказано: "и народ твой все праведники, навеки унаследуют землю, - ветвь насаждений моих, дело рук моих на славу" (Трактат "Авот", 1, 1).
    Яков Шехтер безжалостнейшим образом отбирает у Льва Каплуна возможность раскаяния (Каплун уходит в вечность с чувством глубокого удовлетворения отменно прожитой жизнью), и обрекает его на тяжкие посмертные телесные страдания. Тут уж вовсю запахло Дантовым и Босховым адом.
    В иудаизме нет развитой концепции адских мучений. Многие историки религии полагают, что быстрому, как пожар, распространению христианства в немалой степени способствовала развернутая и детализированная картина вечных адских мук грешников. Что ж, практические успехи жестокости оспаривать трудно...
    Более того, в нашей традиции присутствует гениальный мидраш, повествующий о том, что ад и рай находятся в одном и том же месте. И в этом месте все, и святые, и злодеи изучают Тору. Просто для праведника наслаждение светом истины - высшее из возможных видов счастья. Для грешника же истина невыносима, и сам процесс учения Торы оказывается для него тяжкой мукой. Я не хочу сказать, что в нашей традиции не сыскать текстов, которые послужат теологическим обоснованием той возможности, что заднице Льва Каплуна уготованы горящие уголья. Евреи написали массу книг, и среди них найдутся и такие, в которых будет представлен жуткий ад Якова Шехтера. Важен выбор, который делает Яков, а выбор он делает садистский. Яков хочет нас напугать. Страх Б-жий - краеугольный камень иудаизма, он держит на себе и мудрость человеческую, и мораль. Но страх перед физическими страданиями - лишь один из многих оттенков страха Б-жьего. Я боюсь огорчить отца и стремлюсь выполнить его волю вовсе не из страха, что он меня поколотит. И чем старше я становлюсь, тем глубже становится во мне этот очищающий страх, тем менее он связан с угрозой наказания. В примитивном страхе мало проку. Он не достигает и воспитательно-назидательного эффекта, если считать, что завуалированная цель прозы Шехтера состоит в возврате заблудших еврейских душ к религии.
    
***
"истинно жестоким может быть только тот, для кого невыносимо зрелище человеческих страданий. Нет ничего страшнее власти над жизнью и смертью, попавшей в руки людей чувствительных".
    М. Волошин "Лики творчества"

    Нам придется продолжить разговор о жестокости. И мы вновь обратимся к творчеству Толстого. Злой взгляд Толстого подмечает детали, которых никто до него не подмечал: многие описывали убийство, но до Позднышевских носков в "Крейцеровой сонате" никто не додумывался. И дочь Льва Каплуна, уже зная о том, что отец мертв, припоминает ему бисквитных зайцев, украденных отцом-сладкоежкой. Так до Якова еще тоже никто не писал.
    Нужно сильно не любить своих героев, чтоб так о них писать. Да что же это: Льва Толстого, великого проповедника любви, упрекать в презрении к человеку?
    У Максимилиана Волошина я прочитал в "Искусстве и искусе" такую историю: жена художника Сурикова умирала, а "Толстой повадился к ним каждый день ходить, с ней о душе разговоры вел, о смерти. Так напугает ее, что она после целый день плачет и просит: "Не пускай ты этого старика пугать меня". Так Василий Иванович в следующий раз, как пришел Толстой, с верху лестницы на него: "Пошел вон, злой старик! Чтобы тут больше духу твоего не было!".
    Можно, конечно, сказать, что история эта рассказывает нечто о жене Сурикова, не желающей даже перед смертью задуматься о вечном, но не менее важное проглядывает и о самом Толстом. Сосредоточенность на духовном вовсе не гарантирует простой доброты. Под разговоры о лучшем из миров прекрасно проходят садизм и жестокость в мире бренном. Включив после окончания субботы радио, слышишь привычное: "Харедим забросали камнями проезжавшие там-то и там-то машины. Легко пострадал от осколков ребенок". Не тот виртуальный ребенок, о слезинке которого философствуют книжники, а всамделишний ребенок.
    Впрочем, есть категория людей, о которых Толстой пишет иначе - это русские крестьяне, им он готов прощать все: и пьянство, и темноту, и бытовую грубость. Более того, он умудряется разглядеть достоинства в их забитости и темноте. Такая категория любимцев есть у и Якова Шехтера - это ашкеназские раввины. Истинное наслаждение читать любовно выписанные Шехтером образы представителей ашкеназского еврейства. Меня не нужно агитировать "за религиозный Израиль". Я совершенно согласен с Яковом и в том, что "простой" житель государства Израиль представляет собою сегодня жутковатое зрелище. Нескольким поколениям евсековцев удалось-таки вырастить еврея, с трудом отличающего Авраама-авину от Моше-рабейну. Призванная спасти еврейский народ, наша страна вполне способна его и уничтожить. Еврейский народ в Израиле постигла антропологическая катастрофа - изменился еврейский тип лица. Мне недавно попал в руки альбом старинных гравюр на еврейские темы разных художников и очень разных времен. На всех гравюрах: будь то из жизни сефардского или ашкеназского еврейства, я узнавал знакомые мне с детства типажи, которые сегодня вам попадутся лишь на улицах Меа-Шеарим или Бней-Брака.
    Что же делать: мой народ сегодня таков, какой есть. Мне жаль Льва Каплуна и миллионы Львов Каплунов, бессовестно обобранных гнуснейшей в мире властью, да я и сам из таких, в тридцать с лишним лет впервые увидевших буквы еврейского алфавита.
    Но я не готов стать на место Вс-вышнего и выписывать евреям адские муки согласно наперед заданному прейскуранту. А Яков Шехтер готов. Мне неизвестны соображения, по которым Великий Судья всего сущего будет судить наши души. А Якову откуда-то известны. Может статься, что в послужном списке Льва Каплуна найдется все же нечто, что избавит его задницу от пылающих углей. Мне очень хочется в это верить.
    Наши пророки никогда не льстили народу; иудаизм избавлен от народопоклонства. Гневны и суровы были Йермиягу и Йешаягу, обличая отклонившийся от пути истины дом Израиля. Быть может, нечего размазывать сладкие сопли "любви к ближнему", а вслед за Яковом Шехтером силой повернуть жестковыйных евреев к зеркалу, дабы хоть так увидели они свою малосимпатичную физиономию? Некоторые шехтеровские строки поднимаются до истинно пророческого пафоса: "Спросите меня: хотят ли евреи мирового господства? Фалафель и пиво - вот к чему свелась мировая скорбь. Я проведу вас по улицам, напоенным ленью Леванта, я покажу вам заплывшие жиром бока дщери Сиона. С кошачьим бесстыдством покоряется она воле необрезанных чужаков, бесплодны груди ее, измятые руками неверных любовников".
    Все так, но наши пророки никогда не отделяли себя от остального еврейского народа. "И не будет больше каждый учить ближнего своего и каждый брата своего, говоря: "познайте Г-спода", ибо все они от мала до велика, будут знать Меня, - сказал Г-сподь, - потому что прощу Я вину их и не буду больше помнить греха их" (Йермиягу, 31:33).
    Да, еврейский Б-г не похож на Деда Мороза: "Б-г - судья, он и свидетель, он - истец, он же будет судить... Нет перед ним неправды, ни забвения, ни лицеприятия ни подкупа - все принадлежит ему, всему ведется учет, и да не сулит тебе злое начало, что в могиле найдешь убежище свое, ибо не своей волей родился, не по своей воле живешь, не по своей воле умрешь, и не по своей воле будешь давать оправдание и отчет перед царем всех царствующих, святым, да будет он благословен!" (Трактат "Авот", 4:22).
    Грозен еврейский Б-г, но Яков Шехтер в роли Вс-вышнего меня совершенно не устраивает. Просвечивающий сквозь "Бисквитных зайцев" садизм состоит не в самой идее загробного воздаяния, а в том чувстве удовлетворения, которое испытывает автор, любовно выписывая картины этого воздаяния. Это один из тонких оттенков садизма, прорастающий на железобетонном фундаменте чувства собственной правоты.
    Каждый день мои тфилин напоминают мне, что мера милости Вс-вышнего сильнее меры суда. Правый ремешок головных тфилин всегда длинней левого, ибо правая сторона в иудаизме символизирует милосердие, а левая - суд. Вот и Яков напоминает нам: "Правая рука Б-га - это милосердие" ("Признание сумасшедшего"). Беда в том, что у Шехтера на это чувство способны исключительно религиозные евреи. Когда Яков пишет о них, он становится чувствителен, сентиментален и паточно сладок. И здесь время вернуться к словам Максимилиана Волошина: "Истинно жестоким может быть только тот, для кого невыносимо зрелище человеческих страданий. Нет ничего страшнее власти над жизнью и смертью, попавшей в руки людей чувствительных".
    Иудаизм признает религиозно осознанный добрый поступок более ценным, нежели тот же поступок, не пропущенный через призму мицвот. Но этот принцип не отменяет простого смысла, заключенного в добре не рефлектированном. Шехтер же лишает, спонтанную, беспричинную доброту всякой ценности.
    Очень многие выходцы из России уверены, что "Люби ближнего своего как самого себя" сказал Христос, и искренне изумляются, узнав, что это слова Моисеевой Торы. Может быть, этот принцип в Торе вторичен, а христиане попросту переместили его в центр учения? Экая чушь! Когда иноверец попросил Гилеля изложить суть еврейской веры за время, которое можно простоять на одной ноге, Гилель сказал: "Не делай ближнему того, чего не хочешь, чтобы делали тебе".

    
***
"Грехи должны быть стерты, но не грешники".
    Талмуд, Брахот, 10А

    В самом начале я написал, что творчество Шехтера находится вне христианского контекста. Но христианство все же сыграло с Яковом злую шутку. На эту мысль меня натолкнуло одно интернетовское интервью, в котором у Шехтера спросили: "Есть ли всеми признанный гений, который, по вашему мнению, таковым не является". Яков, не колеблясь, ответил: "Иисус Христос". Мое отношение к Иисусу не лучше шехтеровского. Но Яков, видимо, решил изгнать из своего творчества все, что не только несет, но только может нести на себе оттенок христианского всепрощенчества. И тогда на первый план как бы естественно вышли воздаяние и суд. Мне это напомнило анекдот о Канте, рассказанный Мерабом Мамардашвили. Канту пришлось выгнать проворовавшегося лакея. Кант был так огорчен случившимся и так хотел побыстрей вытеснить из памяти неприятную историю, что поместил на письменном столе табличку "Забыть про лакея". Понятно, что табличка, непрерывно напоминая о происшедшем, действовала в прямо противоположном направлении. Нечто подобное произошло, по-моему, и с прозой Шехтера. Яков в нескольких местах не удерживается и от прямых антихристианских выпадов, язвительно третируя представления о всеблагом и всепрощающем Б-ге - дедушке Морозе, одаривающем из своего мешка всех сынов Адама. Наш Б-г - грозный судия, но не следует переносить столь понятное б-гобоязненному еврею отношение к греху на отношение к грешникам. Велик соблазн такого переноса, и Талмуд указывает нам на эту ловушку.
    Христианство родилось в недрах иудаизма. Заповедь любви к ближнему - заповедь Торы. Тут-то и начинается самый тонкий лед: а кто они, ближние?
    В этот круг избранных у Якова не входят не только заведомые злодеи-хилоним, но и сефарды. И вязаные кипы тоже остались за бортом. И эта позиция, к сожалению, согласуется с тем, что нет-нет - да и услышишь в Бней-Браке: "Вязаные кипы еще хуже хилоним". Хилоним хоть просто в Б-га не веруют, а вязаные кипы верят в Б-га не так. Приходилось мне слышать и сущий вздор, что страх Б-жий улетучивается сквозь дырочки вязаных кип.
    Вот Шехтер описывает тейманское семейство, в которое занесло героя "Попки-дурака": "Братья приносили мыслимые и немыслимые клятвы в доказательство своей правоты, и, страшно закатывая глаза, били себя в грудь, как бабуины". А вот тейманская свадьба: "Солист черный, как сапог, но в белой атласной кипе, выводил рулады, напоминавшие непривычному кишиневскому уху крики ишаков, на которых разъезжали по Йемену предки певца..." Ах, какая писательская зоркость! Я же говорил, что Яков может описать все. Но можете ли вы представить, что в рассказе Шехтера говорящий на идише житель Бней-Брака будет колотить себя в грудь, как бабуин?
    Последовательное и сознательное сужение круга "близких" до своего хасидского двора чревато в нашей маленькой стране страшными последствиями. Однажды оно уже стоило нам Второго Храма
    В отношении ко всем евреям, не попавшим в ближний круг Якова, сквозит покровительственно-снисходительное отношение большого патрона, явно прорвавшееся в одной из публицистических работ, в которой Яков уподобил светских евреев топорам, метлам и пилам, которые нужны для строительства Третьего Храма. Согласно агаде, после окончания строительства эти инструменты дружно построятся и выметутся вон за полной ненадобностью... Удивительно, но метлы почему-то не хотят считать себя метлами, а навоз - навозом, и платят черному Израилю вполне симметричным чувством. Последовательное сужение круга "ближних", на коих распространяется заповедь любви, до стен собственного хасидского двора и привело к тяжелому кризису современного религиозного Израиля. Неумение разглядеть внутреннюю красоту соседа, будь он кибуцник, шомронский поселенец или пришедший пешком из Эфиопии амхарец, может стоить нам возрожденной страны.
    Однажды великого праведника - рава Кука пригласили участвовать в открытии Академии изящных искусств имени Бен Бецалеля, и он принял приглашение, несмотря на то, что ему было изначально ясно, что там будут ваять. На возмущенные возгласы, доносившиеся из среды ортодоксального Израиля, рав Кук, да будет благословенна память праведника, ответил: "Перебрать в ненависти к евреям куда хуже, чем недобрать в любви".
    Перед смертью Лев Каплун вдруг задумывается о Б-ге и, оправдывая ускользающую жизнь, говорит себе: "Не в молельном доме Его место, где, раскачиваясь, потеют в черных лапсердаках неистовые бородачи". Конечно, Каплун сморозил свою последнюю глупость. И в молельном доме Его место. Но, вопреки Шехтеру, не только в нем, а попросту везде.
    
***

    В искусстве нет нелегитимных тем, как нет и нелегитимных жанров. Тема греха и последующего воздаяния так же законна, как и любая другая. Вспомним "Анну Каренину" и эпиграф к ней: "Мне отмщение и аз воздам". Вопреки, казалось бы, прозрачному замыслу Толстого и еще более прозрачной идеологической установке, этот эпиграф повергал исследователей его творчества, от Страхова до Алданова, в недоумение, ибо, в конце концов, совершенно непонятно: кому отмщение, и за что воздам? Тома написаны на эту тему.
    Ответ, который дает Яков, меня тоже не убеждает, ибо одна из загадок мира состоит в том, что нам не дано знать, отчего злодею бывает хорошо, а праведнику скверно. Так уж Вс-вышний устроил мир, скрыв от нас причины и следствия. На этой площадке и резвится вся мировая литература. Евреи это поняли давным-давно: "Книга Иова" - лучшее из множества слов сказанных на эту тему по сей день. Яков же пишет так, как будто книга Иова еще не написана и не включена в канон священных еврейских текстов. Его персонажи действуют как автоматы, скорее напоминая героев греческих трагедий. Эдипу, независимо от его воли, суждено убить отца и жениться на собственной матери. Так и герои Шехтера двигаются, словно влекомые предопределением: грешники будут грешить, праведники - творить добро. Великое открытие иудаизма - свобода выбора - выброшена за борт, как ненужный хлам.
    Понятно, что мы с Яковом представляем разные типы религиозности. Для меня внерациональное не имеет преимущества лишь потому, что оно внерационально. Нам дано понимать законы Торы нашим более чем скромным разумом, но никакого другого инструмента для понимания у нас просто нет. Яшин иудаизм - классического шамаевского типа. Шамай как известно, погнал палкой иноверца, приставшему к нему с той же просьбой, с которой тот обращался к Гилелю (разъяснить суть Торы за кратчайшее возможное время). И Гилель, и Шамай передали евреям слова Б-га живого, но не случайно мудрецы постановили, что в этом мире мы будем действовать согласно школе Гилеля. Галахот дома Шамая хороши лишь для мира грядущего. Но и без шамаевской страсти ни познание истины, ни - в еще большей мере - ее передача от поколения к поколению были бы невозможны. Дело, как всегда, в едва уловимых пропорциях.
    
***

    Недавно я получил последнее, окончательное доказательство, что моя оценка творчества Шехтера, его масштаба не завышена. У Якова появились последователи. А это - прямое свидетельство того, что мы имеем дело со значительным литературным явлением. Прочитайте роман Арье Ройтмана "Рассечение вод" в 10-м выпуске "Новой Еврейской Школы", издаваемой в Москве. Написано плотно, мастерски, но под таким могучим влиянием прозы Шехтера, что диву даешься. Рассказ в "Рассечении вод" идет о евреях-отказниках в России и их неравной борьбе с государственной репрессивной машиной. Общее впечатление: "Подполье рождает только крыс" (генерал Григоренко). Все неверующие монстры-сионисты выписаны отменно. Я, с младых ногтей усвоивший принципы метода социалистического реализма, все ждал явления непременного положительного еврея, изучающего Тору. И он не заставил себя ждать. Внутренний идеологический заказ, реализованный автором, совершенно очевиден. Присутствует весь джентльменский набор: и отвратительный гой, сбивающий с пути еврейскую девушку, и рав, блестяще объясняющий туповатым евреям, отчего ешиботникам не следует служить в израильской армии...
    Наивно думать, что идеологический заказ автоматически обесценивает художественные достоинства прозы - написано в самом деле здорово. Шехтеровская школа религиозного реализма вышла в путь.
    И последнее: почему именно Толстой, дает нам ключи к пониманию прозы Якова Шехтера? Вовсе не из-за близости писательской манеры. Разгадку я нашел у М. Алданова. Кто же он, Толстой? "Эллин, перешедший в иудейство, или иудей, перешедший в эллинство, влюбленный в жизнь мизантроп... гений, рожденный, чтобы быть злым, и ставший нечеловечески добрым?.." Обратите внимание: пытаясь осознать феномен Толстого, Алданов и не обмолвился о его христианстве. Солженицыну давно стало ясно, что Толстой никакой не христианин: "Как же должно упасть понимание веры, чтобы Толстой мог показаться верующим христианином!" ("Октябрь 16-го"). Толстой - самый близкий к евреям писатель в русской классике, и дело не в филосемитизме, а в его активном неприятии всяческого идолопоклонства и уверенности, что словами нам не дано выразить смысл и тайну бытия. В таком, более чем обязывающем сравнении, проза Якова Шехтера ничуть не теряет, но я боюсь ее, этой прозы. Верно автор этого и добивался.