Меро Михаил: другие произведения.

Сладчайший Лес Несознания

Журнал "Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
  • Комментарии: 18, последний от 23/12/2002.
  • © Copyright Меро Михаил (mmero@rambler.ru)
  • Обновлено: 13/11/2002. 559k. Статистика.
  • Роман: Проза, Эзотерика, Мистика
  • Оценка: 7.23*7  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Весь роман - в одном файле. Номинировано на конкурс Тенета-2002. Гостевая http://teneta.rinet.ru/2002/povest/gb1022940468749748.html


  •    Выдвигается на номинирование в литконкурс "Тенета-2002"
       в номинации Повести и романы
      
       Михаил Меро

    Сладчайший Лес Несознания

    роман

       Тане Бри, моему непостижимому Лесу

    БЕЛАЯ ГЛАВА

      
       В белом лесу
       Ни кто
       Ни кого
       Не нашел.
       Егор Летов

    1

       Это всего лишь вода бежит по проржавевшим, гнилым насквозь трубам, кипя и бурля, журча и шелестя на все лады, а мой мозг наполняет эти звуки сокровенным смыслом, выстраивая из них слога, слова, фразы, сказанные никем и нигде, но задумчивым потусторонним шепотом. Это не более, чем вода, я же вообразил себе зловещий заговор в межстенке, невидимых соглядатаев по углам и тысячи, тысячи свидетельств существования непоименованных созданий, непохожих ни на что виденное, которых потому и представить себе невозможно. И даже если я говорю себе нет!, такое твердое и уверенное в своей правоте нет!, оно растворяется в этих запредельных звуках, смывается потоком несказанных, при том услышанных и понятых слов, исчезает, так и не выполнив функции отрицания. Отрицания чего? Слышимого или осознаваемого? Реальности, не выдерживающей ни малейшей критики, или блеклого ее отпечатка, измусоленного, пережеванного в горькую кашицу - продукта собственного сознания? Отрицания очевидности, называющей меня по забытому всеми, да еще уменьшительно-ласкательному имени, отвечающей на незаданные, но такие садняще-болезненные вопросы - отвечающей искренне, немногословно, исчерпывающе, - дающей убедительные советы, порой настойчивые советы, временами абсурдные советы... Лишь бы слушал, лишь бы внимал, лишь бы верил в волновую природу слова...
       В десятитысячный раз убеждаю себя, что вода мертва, ей не свойственны корысть или алчность, ей не присущ ни один из выдуманных мною для нее пороков, наконец, ей глубоко и бессовестно безразличен я, равно как и все остальное. Это всего лишь вода, но почему так упрямо она втолковывает мне свои бесформенные мысли, текучие и безвкусные мысли, проталкивает в меня бесцветные идеи, просит и советует, порой настаивает, а чаще требует и приказывает... Безголосо кричит, угрожая, раскаивается в своем гневе, течет и струится. Течет.
       И струится между сознанием и реальностью, между верой в кристальную ясность своего восприятия и тревожным звоночком, медно поющим: Я прекрасно знаю, в каких заведениях граждане советуются с предметами, всеобщим тайным голосованием признанными неодушевленными. На веру особо не рассчитываем, ибо она от рождения слаба, вполне обоснованно застенчива и до бабьего визга не любит, когда ее испытывают. А звоночек становится сиреной гражданской обороны - между моих височных костей, а также между аналогичными образованиями других иных подобных граждан все приехали тушите весла где же санитары...
       Мой надрывный кашель звучит в комнате с голыми стенами как рычание мотоциклетного мотора. Пустой стакан на столе, попав в резонанс, выдает затухающее дзееннннь. Недолеченный бронхит в очередной раз грязноногой белкой пробежался по скользким трубочкам-бронхам, и я благодарен ему за допущенный произвол, позволивший мне на блаженные одну-две-три минуты забыть об этом исступленном вынужденном самоистязании. Снова принимаю твердое и непреклонное решение передвинуть диван к другой стене (да будет ли от этого толк?), а стол к этой. Или в любом другом порядке - лишь бы изменился порядок вещей. Ха! Порядок Вещей!
       В углу сейчас должна гореть настольная лампа, но что-то в ней умерло после падения, и от всей нехитрой мебели из молочного сумрака проступают одни углы и края, отчего сам себе кажешься близоруким. Много раз спрашивал, как все видит близорукий, внимательно выслушивал, вскоре неизменно забывал. Поэтому вовсе не уверен, что, будучи близоруким, видел бы все именно так. Но, тем не менее: сам себе кажешься близоруким.
       И желание встать и включить, наконец, свет с грохотом сталкивается с глобальными вопросами бытия (да что, дерьма ради, может глобального найтись в твоей черепной коробочке?). Зачем? - спрашиваешь себя, и напрягшиеся было для совершения работы мышцы, счастливо расслабляются. Зачем?, именно такое, голое, без глаголов и местоимений, своей святой наивностью подвергает сомнению ВСЁ.
       Хорошая тема для тихого осеннего вечера. Почему непременно тихого? Так сам же и виноват... Впрочем, о чем это я? Категория вины здесь не приложима, просто я-сам (лично, уникально и единственно я) допустил-устроил такое дурацкое положение Вещей. С чем спешу себя поздравить, расцеловать во все наличествующие щечки... ладно, унялся.

    2

       Только попробуй сказать, что день прошел отвратительно! Только попробуй! Разумеется, ты станешь утверждать, что всё случившееся с тобой сегодня - не настоящие события, а суетливые вампиры, сосавшие из тебя жизненные соки, минута за минутой пожиравшие твое бесценное (потому как никому кроме тебя не нужное) время; что бессмысленные хлопоты и нелепые стычки лишь озлобляют тебя и ты начинаешь ненавидеть людей, в чем себя регулярно упрекаешь; что забываешь в себе все Человеческое под натиском мелочного и злого. Ты даже скажешь, что больше было бы пользы от тупого и пассивного лежания на диване и плевания в потолок... Только попробуй сказать что-нибудь подобное!
       Ну, положим, на самом деле всё прошло не так гладко, как хотелось. В Течении Дней (далеко не всегда хочется называть это громким словом Жизнь - и сегодня именно тот случай) почти ВСЕГДА всё проходит вовсе не так гладко, а иногда даже вовсе не гладко, а иногда (постучи по дереву, если чересчур суеверен) ВСЁ вообще никуда и никак не проходит - с этим, по утверждению моих многочисленных высококвалифицированных советчиков, надо смириться и принять как должное, как рыбий жир, зажмуриться и выпить, долго содрогаться потом разными внутренностями, в конце концов усвоить и успокоиться.
       Я мог бы превратить этот день во что-нибудь вкусное, но с самого утра упорно добавлял в него только несъедобные ингредиенты. Мог бы отказаться от главного блюда, поскольку уже к полудню был не в состоянии смотреть ни на людей, ни на себя - в зеркало. Мог бы... но поток событий влек меня прочь от надежды спасти день, и плавкие предохранители таяли как шоколад.
       Поэтому в начале третьего я нашел в Т-ском переулке недавно отреставрированное дореволюционное здание с безвкусным макияжем из синего тонированного стекла и стали. Поднялся на отделанное мрамором крыльцо и, миновав дверь, оказался в узком тамбуре с пронзительным резким освещением. Охранник через окошечко в бронированной кабинке осклабился в дурашливой улыбке, когда я сообщил, к кому мне нужно. Минуту спустя, после разговора по телефону, выражение его лица сменилось на недоуменное. Он сделал мне знак проходить и нажал на кнопку, открывающую внутреннюю массивную дверь. За нею начинался холл с пальмами и журчащим фонтанчиком, и меня ждал другой охранник, взявший на себя функции лифтера. Зеркальная кабина лифта так резко рванула вверх, что я почувствовал приступ тошноты.
       Выйдя на нужном этаже, мы оказались в приемной, украшенной парой аквариумов, по нескольку кубометров воды каждый, с анемонами, кораллами и яркими тропическими рыбками, и столом секретарши, вся поверхность которого была заставлена офисной техникой. Здесь я увидел самого Банкира, по-дружески болтавшего с очаровательной (а какая еще могла быть у такой большой шишки?) секретаршей.
       Это был подтянутый мужчина сорока с небольшим в очень дорогом костюме, придававшим ему шик Джеймса Бонда. Собственно, я видел его второй раз в жизни; первый был, когда на приеме в честь чьего-то юбилея мною развлекали группу отвратительно важных персон, ухитрявшихся быть вежливо-заинтересованными и привычно-скучающими одновременно.
       Банкир отпустил охранника, деловито пожал мне руку и пропустил вперед в свой кабинет.
       Просторный, неправдоподобно просторный кабинет, занимавший, должно быть, почти весь этаж, был отделан в стиле hi-tech, с обилием металла, пластика, с проекционным экраном в полстены, изящным и местами прозрачным рабочим столом, из которого вырастали два плоских монитора того же неопределенно-дымчатого цвета; и, как оазисы в пустыне, разбросанные тут и там яркие пятна кресел и диванчиков, губивших общее впечатление ледяного пространства.
       - Уютно, не правда ли? - Хозяин кабинета закрыл за собою створки двери, улыбнулся тому, как я завертел головой, стараясь охватить взглядом сразу весь кабинет. - Хотите чего-нибудь выпить? - предложил совсем в западном стиле, указывая на мягко освещенный стеклянный бар в стене.
       - Спасибо, сейчас не стоит.
       Я утонул в неприлично удобном кресле.
       - Приступим? - произнес Банкир.
       - Прежде всего, давайте договоримся: мне нужна от вас абсолютная честность и открытость, - начал я с традиционного предупреждения. - В противном случае моя работа будет лишь отражением той маски, которую вы мне представите.
       - О, вы себе сразу заготовили пути отступления в случае неудачи! - рассмеялся банкир. - Не желаете ли заодно оговорить размер вознаграждения?
       - На ваше усмотрение. Уверен, вы не позволите себе заплатить меньше, чем те, кто меня рекомендовал.
       Он одобрительно хмыкнул и ответил жестом как вам будет угодно.
       - Сколько моего времени вы планируете занять? И сколько будет сеансов?
       - Как правило, мне достаточно одного сеанса. А вот продолжительность нашей единственной встречи будет зависеть как раз от вашей открытости. Так что давайте не будем тратить время на преодоление вашей защиты.
       - Хорошо. С чего мы начнем?
       - Я попрошу вас минут двадцать заниматься своими делами и не обращать на меня внимания. А я тем временем сделаю несколько набросков.
       Банкир еще раз ответил жестом как вам будет угодно, который получался у него очень естественно, не имея и оттенка покорности, но полного великодушного разрешения.
       Он смотрел в мониторы, хмурился, жонглировал бровями, отвечал на телефонные звонки, щелкал клавиатурой, и, казалось, полностью погрузился в свой денежный мир. Я же отмечал каждое его движение моментальными карандашными набросками, тесно ложившимися на альбомных листах, переплетавшимися кое-где линиями и штрихами графитовой паутинной сетью. Банкир постоянно менял позу, но мне это было только кстати; то что просочится сквозь трещины в памяти, можно будет восстановить по этим наброскам во всех возможных ракурсах. Ничтожная деталь здесь столь же важна, как и общие черты его лица.
       Банкир, видимо, справившись со всеми текущими делами, заскучал. Он подошел ко мне и заглянул в альбом.
       - Любопытно. Что же из этого вы возьмете за основу?
       - Всё и ничего. Это только визуальные элементы общего психо-эмоционального портрета, - проговорил я, решительно закрывая альбом. - Мне важно отразить ваше текущее внутреннее состояние. И, конечно, внешнее сходство отходит на второй план.
       Обычно подобное объяснение срабатывало.
       - Значит, на портрете я на себя похож не буду?
       - Обязательно будете, - успокоил я Банкира, - но давайте не будем на этом сейчас заострять внимание. Обратимся лучше к вашей персоне.
       Банкир расположился в кресле напротив меня.
       - Вы будете задавать мне всякие вопросы, как на приеме у психоаналитика?
       - Если вы к этому морально готовы, мы немного поиграем в психоаналитика и пациента. Итак, какой ваш любимый цвет?
       Задавая вопрос, словно бросал ему мячик и с обстоятельностью детектора лжи регистрировал время реакции, движения глаз. Я постарался поймать его взгляд, пока он думал. Но ответ последовал мгновенно.
       - Белый.
       - Понятно. Много ли у вас предметов одежды белого цвета?
       Секундная пауза - и четкий готовый ответ, без сомнений, мычаний или кряхтений.
       - Совсем нет. Ненавижу белую одежду... Да и всё прочее...
       - Но ведь только что вы сказали...
       - То, что мы видим вокруг - это не чистые цвета. Тем более не может быть чистым белый. В него постоянно вторгается какой-нибудь оттенок...Ведь и снег никогда не бывает белым, вы замечали? Всегда получается фальшивка...
       - Какой же белый - настоящий?
       - О, это просто объяснить...Это слепящий свет, такой, который причиняет боль глазам, который выжигает сетчатку...
       Он так углубился в эту тему, что на дне показалась вода. И, надо сказать, его убедительность имела столь большую силу, что пока он говорил, я вместе с ним ненавидел тщетные попытки материального воплощения белого цвета.
       Вот так банкир, - подумал я. Поэт, максималист. Трудно было ожидать, что в финансовом воротиле обнаружится юношеская бескомпромиссность. Еще больше меня заинтересовал стиль его речи, хронологическая выверенность пауз и звучаний, также очевидная многоуровневость, будто каждая фраза имела несколько подтекстов.
       Из этих открытий я смастерил косолапый комплимент. Сказал, что ожидал увидеть этакого нового русского с полублатным лексиконом.
       - Увы, с новыми русскими имею мало общего. Увы - потому что со многими из них мне приходится общаться ежедневно. У меня три высших образования: физическое, экономическое и психологическое, - засмеялся он. - Вот так! Вижу, что удивил...
       Да, удивил. Сюрпризы следовали с каждой его фразой. Особенно меня настораживало психологическое образование Банкира. Начинало казаться, что мы изначально неправильно распределили роли в этом предприятии. Слишком будет велик соблазн для него применить свои знания, чтобы манипулировать моим мнением о нем.
       У меня никогда не было сколько-нибудь упорядоченных знаний по психологии, и я это считал своим тайным оружием. В мире людей, следящих за тем, куда смотрит собеседник во время диалога, какие принимает позы и какие использует жесты, кажешься себе беззащитно прозрачным... Пока не приходит понимание большей ценности цельного, интуитивного восприятия человека, когда не нужно раскладывать его поведение на драйвы, комплексы и инсайты.
       Человек своим существом продавливает мир, оставляя глубокий отпечаток, как след ноги на мокром песке. И этот цельный отпечаток, впитывающий в себя настоящее, тени прошлого и дрожащие вектора будущего - единственно ценное, что можно вынести и из мимолетного обмена взглядами и из диалога длинною в десятилетия.
       Но мы отвлеклись. Следовало попробовать копнуть с другого конца. В этой гранитной глыбе надлежало найти мягкое, уязвимое место, чтобы проникнуть внутрь и... приступить к созданию настоящего портрета, а не тех муляжей, которыми он усердно меня потчевал, возможно, из-за выработанной годами привычки держать оборону, вводить противника в заблуждение и истощать его силы.
       Со всё усиливавшимся привкусом неудачи, я спрашивал его обо всем подряд. В этом блице присутствовали кошечки и собачки, канарейки и гурами, горные лыжи, блондинки, нимфетки, футбол и бильярд, Ленком и Современник, омары и манты, политические пристрастия и любимые вина. На все вопросы он отвечал быстро, порой кратко, порой развернуто, но всегда с изрядной долей юмора. Однако, при всей кажущейся его откровенности, меня не оставляло ощущение, что игра, этот словесно-образный теннис, ведется не по моим правилам.
       Встречалось и кое-что забавное:
       - Вы женаты?
       - О, да! Чтобы вам сразу стало ясно: жена - меркантильная дура.
       - Когда вы это поняли? - закинул я лот в его циничность, - До свадьбы или после?
       - Конечно, до! Потому и женился. Она красива, в меру страстна и абсолютно предсказуема. Учитывая специфику моей работы - идеальный вариант.
       - В каком смысле?
       - Во всех. Для постели, для приемов, для Сейшел... Большего от нее не требую, да, в общем-то, на большее она и не способна. То есть, как я говорил, идеальный для меня вариант.
       Я снова соскользнул со шлифованных поверхностей его брони, не оставив ни царапины, ни вмятины.
       - По-видимому, вы выдохлись, - заметил банкир мое состояние. Он вспомнил по этому поводу пошлый анекдот и сам над ним посмеялся. По интеркому заказал две чашки кофе и зефир. Повернулся ко мне и с неожиданной чуткостью поинтересовался:
       - Вы любите зефир?
       Когда длинноногая куколка-секретарша принесла нам на маленьком подносике кофе и горку рифленых капель зефира в хрустальной розетке, а банкир встал, чтобы принять подносик у нее из рук, тактика моих дальнейших действий окончательно вызрела. Следовало только выбрать верный момент.
       Он посмотрел на улицу сквозь полуприкрытые жалюзи, отпил кофе из сахарно выглядящей чашечки и вернулся к столику за очередной зефириной. Я решил, что сейчас самое время.
       - Вы мне очень поможете...
       - Да, да... - банкир подался он вперед.
       - ..если сами укажите свое уязвимое место, - продолжал я со всей открытостью, на какую был способен. Это должно было его подкупить. - Всё время нашей беседы, я пытался наугад найти его... и, как вы догадываетесь, безуспешно. Мне очень важно знать, какая тема может выбить вас из колеи?
       Он снова расположился в кресле напротив, как бы взвешивая в пальцах чашечку кофе, лукаво посмотрел на меня.
       - Зачем вам это нужно?
       - Сильные ваши стороны наиболее выпуклы, они заметны сразу, с первых ваших слов. Слабые же тщательно замаскированы. Согласитесь, что портрет не может состоять из одного света, должны быть и тени.
       Банкир не стал колебаться. Стандартных трех секунд на приготовление такого важного ответа ему вполне хватило.
       - Уязвимое место... О, это совсем просто, поверьте. Смерть! Видите, всего одно слово - смерть, - он выжидательно посмотрел на меня. - Сейчас вы наверняка спросите Своя или чужая?.
       - Спрошу...
       - А я не придумаю, что ответить... Любая, вынужденная ли, добровольная или насильственная. Важно одно - человеческая!
       - Слишком всё это...
       - Слишком тривиально, чтобы быть правдой? Мой психоаналитик немало бился над этим, но, похоже, нам удалось раскопать нечто в моем безоблачном детстве.
       Расправившись с зефиром и опустошив чашку, он довольно откинулся в кресле.
       - Вы ходили в детский сад? О, конечно, кого из нас миновала сия чаша! В детсадовском расписании есть такое очаровательное и ненавистное время - тихий час, что-то вроде сиесты; кроватки рядами, сопящие носики... или битвы подушками и визгливые выкрики воспитательницы. Время для переваривания обеда и утренних впечатлений.
       У нас в общей спальне кровати стояли парами. И существовало негласное правило: класть вместе детей одного полу. Не знаю, с чего воспитатели были так щепетильны. Что плохого может сделать шестилетний мальчик с шестилетней девочкой?
       Получилось так, что вопреки правилу, я единственный в группе проводил сиесту в соседней кровати с девочкой. У нас сложились странные отношения. Вне кровати мы не замечали друг друга, но попав в кровать, становились закадычными друзьями. Сразу находилось, о чем пошептаться, куча общих дел - таких как проверить общий тайник с карамельками... Не правда ли, такое иной раз встречается и у взрослых?
       Банкир замолчал, провел рукой по лбу, словно снимая прилипшую паутину. Кое-кто из моих знакомых-театралов называл бы это выдержать драматическую паузу.
       - Однажды я проснулся от резкого запаха кала, и подумал, что моя пай-девочка попросту обделалась во сне. Позорный поступок для шестилетнего. Но оказалось, что она умерла. Так мне сказала нянечка, когда в ожидании врача спешно будили и выводили всех детей из спальни.
       - Отчего она умерла?
       - Я думаю, порок сердца. Она всегда была такая тихая, так осторожно двигалась, словно несла в груди стеклянное яйцо... Совершенно не помню, как она выглядела мертвой; остался только запах. В общем, с того момента, когда я слышал о чьей-нибудь смерти, то чувствовал запах кала. Со временем эпизод с девочкой затерся, но эта ассоциативная сцепка смерть - дерьмо у меня сохранилась до сих пор, - Банкир выжидательно посмотрел на меня. - Не слишком сентиментальная история?
       - В самый раз, - отозвался я. - Значит, вы считаете это своей слабой стороной... Это сильно мешает вам по жизни?
       - Иначе бы это не было моей слабостью, - улыбнулся он. - Приходится тратить много сил, чтобы это не всплывало наружу, уловки, глупые самоограничения... все атрибуты классической фобии.
       Это откровение не принесло мне чувства взятой вершины. Так бывает, когда до желанного пика добираешься не своими руками и ногами, а высаживаешься с вертолета.
       Что я об этом думал? Целлулоидная искусственность и резиновая надувная фальшивка. Фальшивка, - повторил я про себя. Только это слово, давеча произнесенное Банкиром с таким презрением, в полной мере отражало то, что мне здесь пытались всучить. Я не мог определить источник этого недоверия, но оно было здесь, во мне, - навязчивое чувство свершившегося обмана.
       Я заметил, что кончики его волос над левым ухом испачканы чем-то красным и сказал ему об этом. Он вылетел в приемную, к секретарше, потом вернулся, уже слегка покрасневший лицом.
       - Черт! И никто ничего не сказал! За задницы свои бояться?
       И стал передо мною как бы оправдываться.
       - У нас вчера был командный бой в пейнтбол-клубе. Вот, под каску затекло. Прямое попадание в голову... - потер висок. - Вылетел за две минуты до того, как наши взяли флаг.
       После экскурса в тактические хитрости пейнболла он очень занятно рассказывал о Риме и Флоренции, где бывал регулярно, но не дольше чем на уик-энд (ведь он такой занятой), о своих любимых итальянских ресторанах, о своей недозрелой зависти к какому-то небедному знакомому, у которого была вилла где-то на Мальте. И, естественно, ключевым в этой зависти был не сам факт владения виллой (эка невидаль!), а возможность проживать в ней постоянно.
       - С моим рабочим графиком в придачу к вилле нужно покупать сверхзвуковой истребитель, - натурально загрустил он.
       Умный, самоуверенный, циничный. Таким и должен быть президент банка...или кто он там... Я понял, что он не уступит мне ни миллиметра. Он так решил, а у меня нет инструмента, чтобы вскрыть его бронированную оболочку.
       - Думаю, я отнял у вас достаточно времени, - произнес я, вставая.
       - Надо ли понимать, что вы меня полностью постигли? - Это было бестактно с его стороны.
       - Настолько, насколько вы мне это позволили, - не преминул кольнуть в отместку: комариная игла против его металлической брони. Мы оба это поняли.
       Он проводил меня до лифта, выразил надежду, что я вскоре порадую его своей работой.
       - Передавайте привет Ван Ванычу!
       Я сказал, что да, непременно, точно зная, что завтра они будут играть в русскую пирамиду, а я увижу Ван Ваныча еще не скоро. Он не слишком баловал меня, в том числе - и своим вниманием.
       Со щелчком магнитного замка, отпиравшего дверь на улицу, я понял, что с делами на сегодня покончено.

    3

       Вышел на улицу - прямо под струйку дождевой воды с жестяного козырька. Пока соображал в чем дело, за шиворот налилось изрядно; сделав шаг в сторону, попал одной ногой в лужу, и мой ботинок черпнул бортом уличной жидкой грязи. В дверях подъезда напротив, под козырьком, кутаясь в кофточку, курила тонкую ментоловую сигарету анемичная молодая особа. Она так старалась не засмеяться, что, по-моему, откусила сигаретный фильтр. Bon appetit, крошка!
       Для усиления эффекта я нехорошо выругался сквозь зубы и побрел прочь. Тротуар по московскому обыкновению был заставлен машинами, и я пошел прямо по дороге, обгоняя еле ползущие, сигналящие и беспардонно выпускающие газы иномарки.
       На одном из крохотных, как бы комнатных, перекрестков, перманентно страдающих автомобильным запором, меня догнали, закрутили, схватили за руки и прокричали прямо в ухо Салют, Художник!. Я десяток секунд наводил порядок во взбаламученных эмоциях, улыбнулся, вспомнил, что мы не виделись почти полгода. Меня спросили, хочу ли я пива; не дождались ответа, потащили куда-то во двор, в подвал, оказавшийся неплохим и уютным баром.
       Здесь было тепло и сухо, не очень людно, и пахло не перегаром и табачным дымом, как это обыкновенно в подобных заведениях, а дубом и дегтем. Меня погладили по щеке и назвали каким-то маленьким зверьком. Я вспомнил ее голую спину с едва заметным пунктиром позвонков, ее тонкую лодыжку... Словно она состояла только из спины и лодыжки; но больше ничего не вспоминалось; защитная реакция памяти - потому что так лучше и спокойнее. И к ее спутнику жизни я отношусь с большой симпатией, а значит тем более ТАК лучше. Поэтому я начал расспрашивать ее - об общих наших знакомых, коих за несчетное множество лет набралось непростительно много, его - о трудовых свершениях (о, я так старался, чтобы это не звучало как издевка), и это позволило оторваться мыслями от всех живущих и не рожденных еще банкиров, финансистов и прыщавых охранников. Четвертой за наш столик неслышно подсела Благодать и улыбалась нам.
       Когда спутник жизни отошел к стойке, она загадочно улыбнулась и наклонилась ко мне.
       - Я хочу тебе кое-что сказать.
       Ребус этот я тут же разгадал; это было настолько просто! Она произнесла первую фразу из той миленькой игры, которая не может не вызвать кислотных слез наигранного умиления, скажем, у ее подружки. Здесь уже расписаны все слова, междометия, мысли... Только до боли не хочется играть вовсе не оригинальную подружкину роль - грохот пустых консервных банок памяти где-то за спиной никак не способствует проникновенному и ИСКРЕННЕМУ исполнению этой партии.
       - Знаешь, - произнесет она со своей фирменной загадочной улыбкой, - ты можешь нас поздравить.
       Мне совсем не придется гадать: все будет написано красными буквами на ее сияющем лице. О, нет, девочка. Нет, - подумаю сентиментально. - Я напрочь забыл, что ты очень повзрослела, на мой взгляд, даже слишком. А ведь совсем незаметно.... И, стараясь не выдать себя ничем, ни сбившимся дыханием, ни вдруг появившимся желанием откашляться, я спрошу:
       - Сколько уже?
       - Четыре месяца, - ответит она и стыдливо опустит глаза. Тут, очень кстати, вернется ее муж.
       Но (хвала всем так называемым Святым!) он вернулся гораздо раньше, так что игра умерла в самом начале.
       - Потом! - многозначительно подмигнула мне она и тонкими ручонками потянулась к своему законному и единственному.
       Этот человек (да, законный и единственный) для меня представлял загадку в ее чистом воплощении. За фасадом его непотопляемого прагматизма происходили таинственные скрытые процессы, никак не выдававшие себя до поры, а потом вдруг выплескивавшиеся неожиданными и шокирующими философскими выкладками, мракобесными афоризмами и неизлечимо прелестными сентенциями, от которых все окружающие переходили на животный вой, захлебывались пеной восторга, находили хороший повод налить еще по одной. Ибо это было как цветущая роза посреди ледяного щита Антарктики, прекрасно и невозможно. Пробирало до мозжечка, освежало как удар током. За это его любили почти все. А кто не любил, тот расписывался в своей имбецильности.
       За второй кружкой пива с соленым арахисом и крекерами нас накрыла шумная и шальная волна, которая, отхлынув, оставила за нашим столиком уникальное явление природы, в народе называемое Вием.
       Вий (ник, образованный то ли от Виталий, то ли от Валерий - я постоянно путаю) галантно поприветствовал даму и ее мужа и подмигнул мне, дескать, есть разговор. Непродолжительные беседы с ним некоторое время назад были для меня единственным источником финансов, что в памяти условнорефлекторно закрепило их как крайне полезные. Я с немой мольбой в глазах посмотрел на обладательницу умопомрачительной спины и божественной лодыжки и был великодушно отпущен.
       - Ты что здесь делаешь? - удивился я, когда мы стартовали в другой конец бара.
       - Мне крупно повезло, что я тебя встретил, - затараторил Вий, - Ты будешь моим оружием массового поражения... Да, я тебя сейчас запущу в вольеру к светским львицам - будь милым и приятным.
       От такого заявления я напрягся как штангист перед толчком.
       - Девушки, позвольте представить вам Художника (заметьте, с большой буквы!), того самого, про которого московская интеллигенция сложила поговорку Нарисовал жопу - и пошел в гору.
       Девушки, рыженькая и натуральная блондинка, восторженно заохали, а я запылал лицом и ушами, подумал, какой же он, по сути, скот - выставлять меня заморской диковиной. Заодно и пропустил представление девушек.
       - Моего личного менеджера, а по совместительству - личного вампира вы уже знаете, - кивнул я в сторону Вия.
       Девушки захихикали и доверчиво придвинулись ко мне. Симпатичные мордашки со щедро подведенными глазками, сочные губки и замечательные грудки, обтянутые свитерками явно не с вьетнамского рынка. Также определенная искушенность (во всех позволительных и непозволительных смыслах этого слова) и порожние пятидесятитонные цистерны любопытства. Их-то и надлежало заполнить. И, судя по всему, Вий уже достиг в этом деле определенных результатов.
       - Между прочим, - Вий эффектно выдержал паузу. - Приглашаю вас на персональную выставку Художника.
       - Брось трепаться! - проговорил я раздраженно. - Ничего ведь еще не решено...
       - Скромничает, - развел он руками.
       Девушки уже практически дышали мне в щеки. Думаю, запусти я руки им под юбки, они не проявили бы ни малейшего неудовольствия. Вий всегда потрясал меня уникальной способностью притягивать людей - да не только к себе, а им же выбранной персоне.
       Но с этого пиршества девичьего внимания и ему доставались жирные куски. Я почти видел, как часть лучистых снопов благосклонного внимания, предназначенных мне, делая петли, невозможные с точки зрения оптики, попадали на него.
       Они были актрисами на вырост, студентками, снимавшимися даже в каком-то телесериале. Пили и парились в бане с театральными и кинозвездами, пробовали себя в порнофильмах на экспорт. Синхронно огорчились моей нелюбви к телевидению вообще и отечественным сериалам - в частности. Утешал их как мог, интересовался, нельзя ли найти кассетки с теми, экспортными...
       - Да вы его не слушайте! У него и телевизора-то нет... Подарил какому-то чуваку из Зеленограда, - не очень кстати подал голос Вий.
       Биографические подробности выливались на нас декалитрами, и какой из симпатичных мордашек принадлежит тот или иной эпизод, для меня разобрать представлялось совершенно невозможным. Вий к удивлению непринужденно ориентировался в коктейле жизнеописаний, что прибавляло ему очков внимания и восторгов.
       - Ты помнишь Соленые крылья глаз? - теребил меня Вий, - О, что за дурацкий вопрос - конечно же помнишь. Так мне за нее один голландец такую кучу баксов предлагал...
       Мне даже удалось не поморщиться, хотя затронутая тема стоила гримас гораздо более выразительных. Еще бы я не помнил Соленые крылья глаз! Вий когда-то собственноручно и бессовестно заграбастал ее в счет доисторического долга. Я считал ее одной из лучших своих работ - по крайней мере, у меня никогда не возникало желания выплеснуть на нее баночку-другую скипидара.
       - И что же? Продал?
       - Нет! - гордо возвестил он. - Конечно, не потому что искусство выше коммерции. После твоей выставки цена на эту работу поднимется по меньшей мере втрое. И... она мне еще не надоела, а это что-нибудь да значит.
       Лишь после этого диалога до меня дошло, что Вий изрядно набрался еще до того, как обнаружил меня. Этим объяснялись проявления черт, которых я в нем терпеть не мог. Неправдоподобный блеск девичьих глаз и излишняя влажность губ имели ту же банальную причину. Но догонять эту славную компанию не хотелось.
       - Сегодня сложно быть оригинальным, - продолжал я развивать ранее затронутую тему.
       Выдыхая дым, они подумали: Вовсе нет.
       - Сейчас, когда картины пишут детородными органами и женскими грудями, когда больше ценятся работы, написанные шимпанзе или слонихой, как ее там по имени, в самом деле сложно быть оригинальным.
       - Он не любитель эпатажа, - вставил свои две копейки Вий, сопровождая это заявление правдоподобной имитацией широкого жеста эксгибициониста.
       - Совершенно верно, - подтвердил я.
       Постарался также прояснить свою позицию, растирая в щепотке пальцев сюрреализм, поминая Магритта и Миро, психоанализ и американский империализм. Из нагромождаемых слов получалось что-то недоступное для понимания, но всем присутствующим мои рассуждения нравились. Выпивка вносила в процесс восприятия чуши, излагаемой (изрыгаемой?) мною, свои коррективы.
       Блондиночка, услышав знакомые слова, прореагировала мгновенно:
       - Я в восторге от Дали!
       Вий достаточно резко заметил, что восторги устарели на полстолетия. Через весь стол протянул свою длань и царственным жестом утвердил ее на моем плече.
       - Если этот человек не сопьется и не сколется, то в ближайшие десять лет его работы затмят всяких там дали. Его портреты напоминают ботанический сад вместе с зоопарком, а пейзажи... это... это...
       - Это то, что кроме тебя никто и не называет пейзажами, - оборвал я его нелепые экзальтации и вернул ему руку, стекавшую в тарелку с закуской.
       Куда занимательней было чертить пикантные иероглифы на ладошах у рыженькой, восторгаться изысканностью ее запястий и, пожимая ей лапки, искать эрогенные зоны между пальцами.
       - Специально для тебя, я, может быть, решилась бы попозировать... - тихо, с придыханием говорила она.
       - Я был бы безумно счастлив, - в тех же тональностях отвечал я.
       - Но боюсь, рыбка, - встрял Вий в нашу становившуюся все более интимной беседу, - из всей твоей божественной фигуры он изобразит на холсте лишь пару ягодиц. Зато как изобразит!
       Я вяло протестовал, но рыхлый ком беседы уже катился в трепетно охраняемую мною область.
       - С чего же такое предпочтение?
       - По старой памяти - со времен Одинокой жопы.
       - Что же это за, простите, жопа? - Рыженькая уже почти возлегала на мне.
       - Точно никто не знает. По легенде, это выдающаяся работа Художника, ознаменовавшая новый и, не побоюсь этого слова, решающий этап в его творческой жизни. Своеобразный портрет одного дряхлого нувориша.
       - И что же, ее никто не видел?
       - Ну почему же - никто? Счастливый обладатель любуется ею ежедневно. Созерцают сей порнографический шедевр также его немногочисленные, но очень значительные гости. А Художник...
       - А я не имею права написать что-нибудь подобное, - пояснил я.
       - Что меня возмущает в этой истории больше всего, так это то, что даже я не имею ни малейшего шанса взглянуть на эту выдающуюся жопу, - и в самом деле возмутился Вий.
       - Просто ты ездишь не на тех машинах и появляешься не в тех ресторанах, чтобы ее увидеть.
       - Тоже верно, - согласился Вий. - Для этого надо вращаться в V.I.P. сферах.
       С него станется и туда втиснуться, подумал я. Волноваться же особо не стоило, поскольку и без измерительных приборов было ясно, что Вия интересовала вовсе не Рыженькая. Натуральная блондиночка, казалось, была загипнотизирована нашим богемным трепом и почти дошла до нужной кондиции.
       Когда девушки ненадолго оставили нас, Вий подозрительно посмотрел на меня и покрутил пальцем у виска.
       - Художник, так себя не ведут с девушками! - произнес он проникновенно. - Ты рискуешь нынче ночью остаться без трепетной жаркой плоти.
       - Разве я делаю что-то не так?
       Вий хрустнул костяшками пальцев и продолжал мне выговаривать:
       - На сорок процентов меньше занудства - и у тебя всё получится.
       Мой вздох сдерживаемого раздражения по поводу его грошовых советов Вий понял по-своему.
       - Захотелось чего-то необычного? Только слово скажи - познакомлю с мальчиком...
       Я сделал быстрое движение зажженной сигаретой в сторону его глаз. Вий, наконец, врубился, что продолжать не стоит. Весьма кстати вернулись девушки.
       Долгому вечеру взаимных взглядов, выкуренных сигарет, выпитых кружек пива и съеденных соленых орешков противостоит несколько секунд, всего несколько секунд, когда она, взглянув на тебя шокирующе-пронзительным взглядом, пользуясь вовсе не эллинской логикой и совсем не пользуясь корой головного мозга, решает вечное уравнение применительно к сегодняшней ночи. В эти-то несколько секунд точно рассчитанный жест, взгляд, слово, даже частота пульса могут привести вас к единому знаменателю, к единому дыханию, сниманию одежды под музыку... Короче, всего за несколько секунд решается, затащишь ли ты ее в постель или будешь утешаться любимым порнофильмом.
       Глядя на рыженькое чудо, пересказывающее мне последний фильм Джармуша, я никак не мог понять, упустил ли я бестолково этот заветный миг или не все еще потеряно, и надо пристальнее следить за локальной электризацией атмосферы.
       Она потребовала с меня обещание вместе посмотреть этот фильм. И я охотно пообещал, заранее зная, что фильм мне не понравится. Ее волновал вид крови и приводили в экстаз хладнокровные убийства, меня же от всего этого тошнило. Но именно этого-то ей говорить и не следовало; не лгать, не пускать пыль в глаза, просто соглашаться и ждать. Радикальное несоответствие наших этических принципов не в коей мере, на мой взгляд, не могло быть препятствием к получению взаимного удовольствия от общения.
       Под конец я принялся рассказывать о нашем общем с Вием приятеле, который на каждый свой день рождения, совпадающий с Днем защиты детей, устраивает самораспятие со вбиванием в ладони двадцатисантиметровых гвоздей, девочками для отважных (и отвязных) ассистентов и обильным угощением для всех присутствующих. Внимательные мои слушательницы попеременно то бледнели, то краснели, слишком близко к сердцу принимая услышанное, а Вий молча скалил зубки. Во время последнего распятия его хватило только на то, чтобы капитально упиться.
       Об этом я тактично промолчал. Вий, лапочка, в приступе немой благодарности расплатился за всех. Мы вышли на вечернюю улицу, уже освещенную электрическим светом фонарей.
       Не первой свежести Фольксваген Вия пискнул сигнализацией и щелкнул всеми дверными замками одновременно. Вий сел за руль и принялся рассуждать вслух, достаточно ли он выпил, чтобы ехать по нужной стороне дороги. Блондиночка села рядом, выжидательно посмотрела на меня и Рыженькую.
       Рыженькая посмотрела на меня и Вия... Это жонглирование взглядами должно было окончательно прояснить диспозицию - кто с кем, где и как. Сложившееся у меня в голове видение этого вопроса навевало скуку. Без вариантов, это будет похожая на бордель квартирка Вия, что-нибудь из выпивки, убойная трава от алматинских друзей, джакузи на троих (если выдохнуть, то и на четверых), которое рано или поздно провалится к соседям этажом ниже, и кровать - семь с половиной квадратных метров, где всё закончится усталой групповухой. Это если благополучно доедем до места.
       Рыженькая как-то особенно нефотогенично оперлась бедром о машину, отчего мне вдруг необратимо расхотелось ее и совсем в духе пубертатной меланхолии захотелось побыть одному. Теперь все смотрели на меня, частым усталым морганием отсчитывая секунды, а желание мое скукожилось, подобно члену в проруби.
       - Езжай с ними, - только и сказал Рыженькой.
       Рыженькая была удивлена. Наверное, даже немного расстроена. Но оказалась не из тех, кто берет инициативу в свои руки. Она загрузилась на заднее сиденье и скупо помахала мне на прощанье ручкой. Вий от неожиданного подарка (уверен, он сумел им распорядиться по-хозяйски), отъезжая, продолжительно засигналил мне мелодией из Крестного отца.
       Как и следовало ожидать, я почувствовал сожаление, едва машина повернула на перекрестке. В конце концов, мог бы отказаться от косяка и запереться в кладовке с бутылкой мартини, если так внезапно расхандрилось... Но, очевидно, мне захотелось немного пожалеть себя, а перед этим желанием я был бессилен. Как результат - короткое замыкание в мозгах и гарантированное одиночество на сегодняшний вечер.

    4

       - Ты чего?
       С порога комнаты на меня пялился Дядя, сосед по коммуналке.
       - С головой вот не всё в порядке, - нехотя отвечал я, зарываясь лицом в подушку.
       - Болит что ли? - сочувственно загундосил он.
       - Хуже. С ума схожу.
       Он вошел в комнату и его армейские ботинки загрохотали по полу.
       - Ааа! - Его физиономия озарилась светом понимания. - Ты это повторяешь каждый месяц. Значит, свихнулся еще не окончательно.
       - Выходит, что так, - вынужден был согласиться я.
       - Я чего зашел-то...
       - Денег? - попробовал я догадаться.
       Дядя в досаде отмахнулся.
       - Да нет же... У тебя бухло есть?
       Я напряг размякшие извилины. Спиртное надо, а деньги - нет: в чем здесь неправильность? Извилины, напрягшись, вовсе отказались работать.
       - За бутылкой бежать еще надо, а у меня там девушка... - разрешил все мои сомнения Дядя.
       Девушкой он называл любое человеческое существо женского пола, способное пробудить в нем влечение, вне зависимости от внешности, возраста и прочих малосущественных для него деталей. А поскольку влечение его пробуждалось по самому ничтожному поводу, не было ничего странного в том, что девушкой он не называл разве что свою пожилую мать и ее ровесниц. По этому поводу Зина, наша начитанная соседка по коммуналке, называла его персонажем Генри Миллера. Дядя принимал это сравнение как комплимент.
       Нашелся-таки повод встать, - с некоторой досадой подумал я и сполз с дивана.
       - Кристалловское пойдет?
       Дядя мелко закивал китайским болванчиком и захмыкал, спрашиваешь!, мол.
       Я принялся рыться в куче условно полезного хлама в углу, вспоминая всех перебывавших у Дяди девушек. Дядя не ограничивался устройством шумных ночных оргий на две персоны, после которых все обитатели квартиры просыпались с больной головой и чувством собственной неполноценности. Время от времени очередная его страсть поселялась с ним. На кухне утром и вечером сразу становилось тесно, совмещенный санузел оказывался занят в самое неподходящее время, а после полуночи в коридоре запросто можно было налететь на голую девицу. Полуночные аборигены в подобных случаях чертыхались или матерились, девицы же хихикали и упоминали святые имена, не оставляя попыток протиснуться мимо, и от этого начинало казаться (помилуйте! да не только мне), что они выбегают в коридор специально, чтобы потереться разгоряченным телом о кого-нибудь помимо Дяди.
       Искомого отчего-то не находилось. Я начинал прикидывать, что скажу полному надежды Дяде.
       Все его романтические знакомства заканчивались однотипно. Крики, визги, истерики, хлопанье дверьми... С каждым таким финалом у Дяди появлялось особенное выражение лица как я в ней ошибался!. Иногда он об этом спрашивал меня. Я отвечал ему, что волей-неволей ошибешься в человеке, если смотришь на него сквозь полупустую бутылку. Он возражал, что только алкоголь позволяет заглянуть в суть вещей, в том числе и человека, растворяя в себе пресловутый фрейдовский принцип реальности, являющийся на самом деле (Все это знают, но обманывают себя и других, скрывая свое знание друг от друга) мутным кривым стеклышком... Споры эти тоже были однотипны. И кончались одинаково - никак.
       Рука нащупала знакомую прохладную выпуклость. Движением заправского фокусника я выудил из самого основания кучи обещанную бутылку. С ее появлением у Дяди из груди вырвалось трепетное О-ооо!. Он бережно принял ее и расплылся в улыбке. Как его отражение улыбнулся и я.
       - Не думаешь сменить имидж?
       - Ну нет. Нынче девушки без бухла не дают. А если и дают - так, что второго раза не захочешь, потому как по самые уши загружены комплексами или же Камасутрой, что еще хуже. И потом, как иначе узреть ее настоящую?
       - Ну-ну, - изрек я и клятвенно пообещал себе не начинать снова этот хронический спор. Дядя, в конце концов, на десять лет старше меня. Кто я такой, чтобы лезть к нему со своими мудрыми советами?
       - Ну спасибо, ну выручил. - Приговаривая так, он стал пятиться к двери.
       - Послушай, Дядя, - вскинулся я, - ты вот сейчас шума не слышишь? Будто вода за стенкой течет?
       Правая щека его непроизвольно задергалась; он всё пятился к двери.
       - Я думал, может, трубу там прорвало, - попытался я пояснить свой вопрос.
       На Дядином лице появилось такое выражение, словно я спросил его об успехах в занятии онанизмом.
       - Художник, - произнес он, посмурнев, - Давай, каждый будет заниматься своим делом: я - совращать девушек, а ты - писать картинки и сходить с ума.
       - Каждый - своим делом, - повторил он и тихо закрыл за собой дверь.
       О, если бы я хоть что-нибудь понял!

    5

       Около часа читал какую-то легкомысленную книжицу, потом сунул в магнитофон жеванную-пережеванную кассетку Doors, чтобы не слышать скрипов и стонов из Дядиной комнаты, а более для того, чтобы заглушить наконец это проклятое шелестение и хлюпанье в межстенке. Да, Дядя честно занимался своим делом, тогда как я не мог даже по-простенькому сойти с ума: начать разговаривать с неодушевленными предметами (оп! что-то похожее было...) или заиметь некую навязчивую идею, услышать голоса, вообразить себя забытым апостолом...
       Я прикинул, какой разговор может состояться с не очень приятными людьми, которые придут всего через какой-нибудь месяц и будут требовать предъявить им две обещанных работы. Одну, возможно, я им покажу, но даже ОЧЕНЬ хорошо загрунтованный холст вместо второй работы однозначно не покатит. Объяснять им, что творческий процесс зависит от меня лишь опосредованно - совершенно гиблое и неперспективное занятие.
       Двадцать тысяч хвостозадых чертей! Обещал же себе по крайней мере сегодня не думать об этом... О чем угодно: о девочках, мальчиках, зверушках, но только не О!
       Сегодняшний банкир (это было сегодня? как странно!) стоял у меня как кость в горле - ни выплюнуть, ни проглотить. Тогда, глядя ему в глаза, я порой начинал ему верить, совсем чуть-чуть, но все же верить. Сейчас приходило в голову, что эта честность была того же рода, что и моя. Инструментальная, использованная для того, чтобы взломать защиту.
       Зачем ему надо было играть со мною, вводить в заблуждение? Сверкающий металлическими латами Титан с уязвимым левым плечом, за которым маячит дурно пахнущая смерть - вот тот романтический образ, который он пробовал навязать мне. Я не буду сопротивляться, сделаю всё, как он подсказал. И все будут довольны - и заказчики, и исполнители. Тот случай, когда принципиальность финансово неоправданна.
       Неплохо было бы немного поработать, решил я и, приложив нечеловеческие усилия, встал с дивана. Включенная одинокая лампа накаливания под потолком едва-едва разгоняла сумерки. Я посмотрел на себя в зеркало, отметил, что при таком освещении весьма похож на индуса. В комнате воспылали четыре люминесцентные лампы, и сразу стало гораздо веселее. То есть захотелось истерически рассмеяться убогости обстановки. Но это не оригинально, и соседи давно привыкли.
       Работа закономерно откладывалась по причине импровизированного ужина на кухне. Впрочем, совмещая приятное с полезным, я одной рукой с вилкой охотился за остатками жареной картошки на выжженных просторах сковородки, другой смешивал краски на палитре. Смотрел же большей частью на сидевшего напротив мальчугана трех лет, раскладывавшего в прихотливом узоре по столу капусту, выловленную из тарелки с борщом.
       Коридор загудел и застонал под грузными шагами матери юного аппликатора.
       - О, Художник выполз. Здрасте, - поприветствовала меня Зина, тридцатилетняя, стокилограммовая учительница географии, окончившая не много не мало - Географический факультет МГУ.
       История ее трудоустройства в самую обычную среднюю школу была достаточно трагична и патетична, чтобы стать основой для душещипательного женского романа или же постмодернистской драмы на производственную тему. Я же ограничился тем, что написал с нее ни на что не претендующий портрет, настоящий портрет, очень ей понравившийся (ну, не удержался, написал не то, что видел, а то, что мог бы увидеть, не будь у нее трех беременностей - из них двух неудачных, - не будь всех этих лет после университета), висевший в ее комнате прямо над супружеским ложем.
       - Чаю будешь?
       Я ответил, что буду.
       - Дядя все развлекается, - понимающе усмехнулась Зина, кивнув в сторону его комнаты, где не смолкали звуки любовной баталии.
       - Цыпленок! - всплеснула она руками.
       Цыпленок решительно отодвинул от себя полупустую тарелку и начал сползать с табуретки. Я тоже посчитал, что так много борща в девять часов вечера - неоправданная нагрузка для детского организма. Но Зина думала иначе.
       - Ешь! - стальным голосом приказала она и дитя передумало уходить. Ложка в его руке сделала несколько неуверенных гребков.
       - Живее, Цыпленок, иначе капуста будет твоим единственным десертом на сегодня.
       На мой взгляд, фраза была чересчур сложна для восприятия трехлетнего ребенка, но оказалось, что он очень хорошо все понял и с энтузиазмом принялся за дело. Смышленый такой мальчуган - определенно, не в папу.
       - Спасибо. - Я принял от Зины чашку крепкого чаю. - Не присоединишься?
       - Смотри, сейчас поставишь в свои красочки, - очень вовремя предупредила она. - Вот только это горе доест ужин.
       Горе-цыпленок быстро справился с остатками борща, за что получил огромный банан и был отправлен в комнату.
       - Это для очередной картины?
       Я угукнул. Этот вопрос я слышал, по крайней мере, раз в два дня. Следующей фразой будет... да, да!
       - Не разживешься, поди, на этих картинах.
       Я - в который раз, - вместе с поднимавшимся к горлу раздражением подавил в себе желание заявить, что на учительскую ставку тоже особо не погуляешь. К чему повторять банальности?
       Зина стала абсолютно банальна, с циничной горечью подумал я. Конспекты школьных занятий, классы и уроки по кругу из года в год, банальный борщ по понедельникам и четвергам, банальное спаривание с банальным мудаком-мужем в течение пяти минут в двух метрах от неспящего сына. И я начинаю банально отражать ее банальность.
       Как ты банален, Художник, думает сейчас Зина, смотря на меня поверх чашки. Со своими красочками, просроченными заказами, обдолбанными друзьями, блюющими в коридоре, недолюбленными самками и отвергнутыми гомиками. И Зина отражает мою банальность, чтобы мне не было так банально одиноко пить чай.
       Псевдологический круг как-то нелепо замкнулся, а чашка еще наполовину полна (о, да я оптимист - если только это не касается политики, экологии, личных финансов, девушек, здоровья, гениальности, генитальности и перпендикулярности собственного маразма). Значит, время для диалогов с ускользающим смыслом. По ощущению пульсации за глазницами понимаю, что сегодня из этого может выйти нечто забавное.
       Впрочем, так мы забавлялись достаточно регулярно - всё одним и тем же. Зина пыталась раскрутить меня на интимные откровения, я же мастерил на скорую руку и подсовывал ей развлечения ради лирические миниатюры a la Playboy. И, упаси Высшие Силы, никогда не врал, но вглядывался в обыденные события с мифической их стороны, столь радовавшей Зину и будоражащей её неискушенную фантазию. Честно признавался себе, что меня восхищает и умиляет ее трогательное внимание к мельчайшим деталям и нюансам. Направляя мои якобы откровения и компонуя по своему усмотрению в бразильские сериалы, Зина заполняла ими амбары своей памяти, чтобы потом ночью под одеялом тихонько упиваться несвоей жизнью.
       Началась эта многосерийная игра одним очень похожим вечером, когда приглашенный и напоенный по поводу моих сердечных переживаний приятель по-свински уснул, оставив меня один на один с руинами разбитого сердца. Подвернувшаяся кстати Зина от вечерней скуки подвергла всю коллекцию черепков инвентаризации, выудила из меня подробности недосексуальных забав в пионерском лагере, что-то еще весьма пикантное, чего я более никогда уже не смог припомнить, несколько литров кислой воды, как из утопленника, и, отсушив таким образом пиявку самокопания, отправила меня спать. Нечаянная эта психоаналитическая припарка чудесным образом воскресила меня из невротической грязи, попутно снабдила Зинины сны пищей на две недели - так первым опытом все остались очень довольны.
       Посему Зина, памятуя о былых удачах, рвалась излечить меня от всех возможных душевных дисторсий по методу доктора Фрейда (в сугубо ее личном понимании), заодно и добыть из моих извилин новых порций возбуждающего ментального субстрата. Похоже, все дееспособные граждане нашей квартиры начитались этого австрийца; кидались наукоподобными терминами налево и направо, чаще не к месту, отчего у меня к нему выработалась стойкая непереносимость.
       За чаем Зина вернулась к излюбленной теме - начала мне разъяснять сексуальную природу вдохновения художника. У нее по сему поводу была собственная теория. Я не рисковал говорить ей, что нечто похожее уже где-то слышал.
       Не соглашаясь, не оппонируя, просто стал рассказывать ей об одном своем романтическом знакомстве с настоящей и даже потомственной художницей. Чаще взбалмошная и маниакально-активная, она иногда превращалась в унылый кусок желе, в этом состоянии мало ела, много курила и спала. И в обеих своих ипостасях была совершенно невыносима - для тех, кто ей был бесполезен. Но она могла быть и милой, очень милой, чертовски милой, сексуальной и страстной. Если то нужно было ей для работы.
       Она не делала из этого секрета. И мужчину, будь он сколь угодно выдающийся, богатый, стильный, гениальный, могла терпеть в своей студии и жизни не дольше, чем закончит очередную работу. Она выжимала их до последней капли и выбрасывала как пустые тюбики из-под краски. Если кого-то это положение дел не устраивало, она превращалась в концентрированную стерву, вблизи которой дохли даже тараканы, так что зарвавшийся самец удирал со всех ног, проклиная бешеную суку. Сама она свои работы полупрезрительно называла картинками и стремилась избавиться от них, едва высыхала краска, мало заботясь о том, насколько ей это материально выгодно. При том, в кругах знатоков её картинки весьма ценили, а две работы из трех улетали за границу.
       Таков был цикл ее жизни. Еще один самец -- еще один шедевр - еще месяц-другой сумасшедшей и расточительной жизни. Потом снова полтинники в долг, как аркан бросаемые в толпу цепкие взгляды. Я был для нее уже использованным материалом, меня уже превратили в нечто экспрессивное и нервное, висящее на стене какого-нибудь ценителя fine arts, а потому интересен только как некоторым образом ненавязчивый друг, у которого можно было стрельнуть немного деньжат в трудные времена.
       Она с диким хохотом каталась по полу от моих многомысленных замечаний по поводу ее работ. Я не обижался. Слушал и внимал, задавал вопросы и учился. Она с готовностью отвечала и объясняла - если было настроение.
       Последние полгода она жила во Франции. Составляла новые коллекции парижских самцов. Что говорить, мне было без нее скучно!
       Сказочка эта понравилась Зине. Мог бы поспорить, в мечтах она уже воображала себя известной художницей-охотницей на мужчин. Возможно, даже намеревалась начать охоту прямо сейчас - с меня.
       Бледное создание в черном трико, мешком висящем на кривых ногах, материализовалось в сумрачном коридоре и прошлепало тапочками к кухонному столу. То был муж Зины.
       - Треплемся? - он положил руку с грязными обломанными ногтями на пухлое плечико Зины, и она тут же сникла, явственно уменьшилась в размерах.
       - Спать идем! - сказал муж, пробуя посверлить меня водянистым взглядом. Я брезгливо сбросил с себя эту соплю.
       Поджав губки, Зина молча встала и направилась мимо мужа в их комнату.

    6

       После трапезы мне пришлось пережить кратковременное раздвоение личности: одна часть исступленно рвалась поработать, другая же с вожделением посматривала на диван. Титаническим усилием к счастью еще единой воли я направил тело к сооружению в стиле авангард, служившему мне мольбертом.
       Шаг. Еще шаг. Не столь уж трудно взять в руки кисть. Гораздо труднее вспомнить, зачем я это сделал; была ли у меня новая идея? вряд ли. Простое человеческое желание сделать что-нибудь полезное - не в счет.
       А в общем, тяжелый случай. Тяжелый и тривиальный. Этот прямоугольник имел уже свою атмосферу, в которой рождались смерчи диких ассоциаций - столь же далеко идущих, как спровоцированные пятнами из теста Рошаха, - и был скользким от слизи как свежепойманная рыба - глазу уцепиться было просто не за что. Изображения как факта не существовало.
       Закрывая глаза, я видел, как всё это должно быть. Три прекрасных и безмятежных лица, как пот лихорадки выступающих на коже измученной больной земли. Я узнавал эти лица, но не помнил их имен. Подозревал, что имен тех просто не существует. И уже зная, что должно быть сделано, снова вглядывался в холст. И медлил, оттягивал нестерпимый момент, когда чистую прекрасную в своей аморфности идею нужно будет замешать на минеральной грязи и замуровать в неизменную твердь формы. Это слишком походило на казнь.
       Лишние, неформатные, не подходящие по вкусу или настроению ассоциации обречены быть вырублены - безжалостно, одна за другой. Как неизлечимый садист выбираешь из них самые светлые и невинные - несколько движений кистью, - и им нет места на холсте, они подыхают в страшных муках, в муках же рожденные. Ассоциации становятся не цветом, а болью, ничем кроме тупой изнуряющей боли где-то между самолюбием и трапециевидной мышцей. Это напоминало бы аборт на шестом месяце, если бы не было столь привычно; это сошло бы за убийство, не делай это все и всегда прилюдно или за закрытыми дверьми, но с полным осознанием святой необходимости этого кровавого процесса.
       Битый час я терзал себя, вымучивал ответ, что же я хочу получить в результате. К слову сказать, это не имело ни малейшего отношения к процессу. Мне лишь требовалось отвлечь беспокойное сознание от наблюдения за рукой, которая клала мазки, подчиняясь одной ей известному плану и целесообразности. Автоматизм этот порой несказанно раздражал меня, неспособного внятно объяснить ни себе, ни окружающим, почему это сделано именно так, а не иначе. Согласно или вопреки очевидным правилам, в стиле той школы или другой - как бы ни менялась техника моей самодостаточной руки, единственно верен был ответ Так должно быть!

    7

       За стеной, в комнате Дяди, началось оживленное движение, послышались возбужденные голоса, хорошо узнаваемый грохот Дядиных ботинок по полу. Возбуждение вместе с голосами вывалилось в коридор, потом истерический женский голос сорвался на визг и оборвался с хлопаньем тяжелой входной двери. В упавшей тишине раздались смачные Дядины матюги. Ботинки его загрохотали в сторону кухни. Типичный дядин финал, определил я, только на редкость быстрый.
       Я прошествовал на кухню с заготовленным немым вопросом на физиономии.
       - Ушла! - с обидой и удивлением сказал Дядя.
       - Ешкин дребодан! Ушла же... - задумчиво выругался он и сел на табурет.
       - Обидел девушку? - спросил я.
       - Да какое там... - отмахнулся он.
       Дядя принялся скрести пятерней в затылке, на глазах дозревая для полнейшего отчета о произошедшем.
       - Вроде, все замечательно прошло. Слышал, наверное? Заснули...
       Он подозрительно посмотрел вначале на меня, потом на свои руки.
       - Она заснула первая - я это помню. Ну, когда человек весь вздрагивает, потом как бы обмякает - значит уснул... Минут через десять вдруг вскакивает как укушенная, бросается к своим вещам, секунд за десять одевается... - Он для пущей выразительности сделал выдержал значительную паузу, - чтобы девушка - и за десять секунд, а? Каково?! Я тоже вскакиваю, начинаю успокаивать ее: не бойся, я с тобой и все такое прочее... А она кричит, отбивается...
       - Что кричала, не разобрал?
       - Лепетала что-то о кошмарах, о том, что ей никогда не было так страшно... Натуральный бред. В коридор вылетела, крикнула Не прикасайся ко мне! и дверью хлопнула.
       - На этой части драмы я присутствовал.
       Дядя закончил пристальнейшее изучение своих рук. Следующим объектом внимания стали его собственные ботинки. На меня он старался не глядеть.
       - Художник, я не знаю, что случилось. Стопроцентно нормальная девчонка оказывается какой-то психопаткой... Это травмирует, это заставляет о многом задуматься.
       - Ну а если ей вправду что-то приснилось? Комната-то у тебя, Дядя, нездоровая - с историей.
       Дядя фыркнул, но историей заинтересовался.
       - Да будет тебе известно, - с чувством начал я свое повествование, - что в незапамятные времена - еще год назад - в твоей комнате проживали две старушки-близняшки. Кто-то мне говорил, может и Зиночка (будет желание - расспроси ее поподробнее), что в молодости своей они имели одного мужа на двоих, но сил его не рассчитали и преждевременно свели в могилу. От него-то им и осталась эта комната - и больше ничего. Детьми они себя решили не обременять (или не могли понять радости материнства), мужики тоже им стали не нужны: что-то вроде филиала острова Лесбос.
       - А нездоровость комнаты - от сексуальных извращений? - невесело хмыкнул Дядя.
       - Ты постой, это только присказка... Аккурат на прошлую годовщину Дня рождения Ильича одна из близняшек тихо и быстро скончалась. Вторая то ли этого не поняла, то ли умом тронулась от смерти столь близкого ей человека, но об этом событии никому не поведала и неделю или около того спала в одной постели с покойницей. Потом умерла сама. Обнаружили мы это дня через три, взломали дверь - а там два трупа рядышком на кровати. Амбре дичайшее, как ты понимаешь... Само собой, милицию вызвали, скорую... Они покойниц увезли, комнату опечатали, и в таком виде она досталась тебе - как ты помнишь, с завалами всяческого хлама и рухляди.
       Дядя многозначительно хмыкнул.
       - Да, забавно. Я же на этой самой кровати и сплю.
       Неожиданно я почувствовал себя весьма погано. Вспомнилось, что Зина со страшными глазами убеждала меня не рассказывать сие предание Дяде. И еще страшилка Банкира: тихий час в одной кровати с мертвой девочкой. Вот почему тогда она показалась мне столь неправдоподобной. Раз за разом повторяющийся сюжет: живой и мертвый в одной кровати. Как фишка, повторяющаяся в каждом новом фильме кислотного режиссера, которая надоедает и начинает раздражать.
       - Зря я тебе это все рассказал. Не заснешь теперь на этой кровати.
       - Брось, Художник, меня такие вещи не прошибают. Порой просто по приколу вообразить себя в постели с двумя мертвыми старушками.
       Я лишний раз позавидовал непробиваемости его психики. Только вот вода камень точит - и у такого человека есть свой предел прочности.
       - Мадмуазели твоей эти приколы не пришлись по вкусу.
       Развеселившийся было, Дядя снова помрачнел.
       - У меня там осталось немного от твоей бутылки, - неожиданно робко начал он, - Прикончим, что ли?
       В бутылке оказалась целая треть. Разлили.
       - За упокой близняшек, - с бесовской улыбкой провозгласил Дядя.
       Водочка пошла хорошо, и вместе с сервелатом, употребленным в качестве закуски, уютно устроилась в наших желудках.
       Грустные и задумчивые глаза Дяди напомнили мне о национальной традиции задушевных бесед после спиртного, я ждал этого как неизбежности. Всё-таки Дядя, по его собственным словам, был типичным калужским мужиком, пускай и с плесневым налетом образования, с душком интеллигентности. Но Дядя молчал. Будь водки побольше, мне следовало бы обидеться на такую скрытность.
       - Пора бы уже на боковую, да не хочется, - вдруг произнес Дядя. И снова замолчал.
       - Да и что толку - все равно не высыпаешься. - Следующая минутная пауза.
       Слушать это было невероятно тяжело, словно по капле вливали в ухо кипящую смолу. А спросить было нечего, ибо ничего я не понимал в его сумрачных фразах, а если и догадывался, сам себе в том не признавался.
       - Успокоительное надо попробовать, - выдавил я из себя.
       Он щелкнул пальцем по пустому стакану. Тот упаднически звякнул.
       - Чем не успокоительное?
       - Тебе сниться что-то нехорошее, - утвердительно произнес я и тут же пожалел об этом.
       - Нет, сном это не назовешь... - подозрительно посмотрел на меня. - Догадливый, бля!
       А ни хрена-то он не расскажет, понял я. И это правильно.
       - Спокойной тебе... - начал я, а он меня послал в задницу.

    8

       Дядя ушел, и я остался на кухне один. С отвращением подумал, что уделил работе раза в три меньше времени, чем следовало. Но работать с алкоголем в крови не стоило и пробовать. Дядины сны... С какой стати они должны меня интересовать? Да и что я о них знаю? Тем более я пожалел о том, что не разговорил Дядю. Хотя бы намек, деталь... Намеков было предостаточно, но сделанные в типичной Дядиной манере, для меня они были бесполезны.
       Неожиданно я почувствовал неодолимое желание оказаться ТАМ...
       Оно всегда приходило ко мне неожиданно, как голод, обрубая злой секирой все выстраиваемые ассоциативные ряды, кастрируя все прочие желания. И когда оно приходило, это могло закончиться только одним: в ближайшие несколько минут я окажусь ТАМ.
       Я ждал этого и боялся. Ждал - потому что находил строгую закономерность между странными этими трипами и желанием-потребностью писать, появлявшимся вдруг СВЕРХчувством цвета, когда я начинал думать полутонами и оттенками. И боялся.
       Боялся потерять ту ничтожнейшую связь свою с реальностью, позволявшую мне все-таки вернуться обратно, не остаться ТАМ навечно тенью среди других теней.
       Но теперь это не зависит от меня. Снята блокировка, и я начинаю скольжение внутрь.
       Сознание из полноводной реки превращается в едва ощутимую шелковую нить, на которую начинают нанизываться больше ничего не значащие слова из невоспроизводимой никогда и нигде мантры. А освободившееся место победоносно занимает что-то такое же высокое, как птичий крик ужаса, наползает и обволакивает шелковую нить, бережно несет с собой, собой, собой и...
       ...когда эпилептически смыкаются вокруг сумерки отведя глаза от безупречного и вечного этого мира можно заглянуть мимоходом в себя уже не страшась возможной грязи вероятной пустоты или непроходимых дебрей или просто нелепого нагромождения небрежных обрывков чужих якобы личностей в коробке своей так называемой индивидуальности чтобы изумиться филигранной точности выверенности взвешенности этих машинок-принципов этих плюшевых комплексов этого по-девичьи мокрого либидо с безгубой голокостной ухмылкой пошуровать там сучковатой палочкой взмутить хлопья первого второго стопятнадцатого удачного или насильственно прерванного некими судьбоносными обстоятельствами сексуального опыта дать осесть успокоиться и опять шуровать шуровать и шуровать чтобы неповадно было чтобы и думать не смел о чем-то ином кроме настоящего сущего объективно-материального порой же этого не хочется до боли а только жить дышать и дышать цвести ронять семена и листья как безголосый представитель флоры дуб и никто не скажет что ты туп и сер и черств и бесполезен для окружающих если ты все больше дерево в диком лесу если ты растешь не завися и не ставя в зависимость не принуждая и не подчиняясь ничьей какой-нибудь там похотливой смиренной мудрой или кремне-твердой воле если ты все больше дикое дерево в своем собственном из черно-белых снов слепленном лесу...
       Тягучим потоком со спорадическими турбулентностями в теле своем движется, протягивается раскаленной проволокой сквозь щель здравого смысла сознания клейкая и падкая на бесполезную трату своей мощи моя одинокая растущая как морская водоросль извивающаяся мысль...
       ...в порочной сущности своей, которой снова я оскверняю грязными отпечатками осознания нелегкую усладу СозерцаниЯ! И снова приходится начинать долгий путь к его сияющим вершинам с самого подножья, вовсе не надеясь на успех, ни даже на скорое поражение. Будет изнуряющая, - как ковыряние обрубком пальца в сифилитическом носу, - борьба с тенями и призраками, в каждом из которых узнаешь если не себя, то близкого друга. Будет унизительная ложь самому себе и еще более унизительная доверчивость. Будет стон боли и скрип зубов от отчаяния. Высшая Сила! и спрашиваешь: За Что? Никто не отвечает; это только кажется, что кто-то шепчет нечто гнусное, лишающее последней надежды.
       ...о как же это плохо я понимаю где нахожусь о как же это плохо... что кристаллизует мое я? что мешает моему растворению? Посторонность, избыточность, чужеродность где-то рядом.
       И вдруг я нахожу сам себя. Вот он! Я! Я?!
       Я... Как это здесь непривычно... Я вижу над собою серое небо дымчатого стекла, вижу свои руки, к нему привычно воздетые. Мои руки, многолистные, покрытые наивно-тонкой молодой корой. Вижу всю дюжину моих ветвистых рук.
       Я могу видеть сразу во все стороны. Странно... Обозреваю всю полусферу неба, разорванного радиусами моих рук, разделенного веточками моих рук на дышащие многоугольнички. Дышащие - потому что ветви мои колышутся, содрогаются. Не подчиняясь какому-нибудь тупому ветру, а просто потому, что по сосудам моих ветвей течет густая и тягучая жизнь.
       Но одиноко. Я даже вспоминаю, что когда-то, когда я только начинаЛО свой рост вверх, меня окружали, защищали и ласкали листья других. Я быЛО среди них почти своим. Мы были одним целым, наши корни сплетались в жадную сеть. Мы были Лесом.
       Мы были едины...
       Да, непривычное чувство для моего ветвистого, укорененного НЕсознания - грусть. Они и теперь рядом со мной, разве что отступили на пару десятков шагов. Разве что отдернули свои корни, как от гниющего трупа собрата. Разве что отвернули от меня ветви. И стали вокруг меня холодные, равнодушные, безучастные. Я даже могу почувствовать их упрек - как кислоту, разъедающую мои корни, как голод пира на чужих столах.
       Мы были...
       Даже осознание этого факта все больше отдаляет меня от сладостного НЕсознания. Осознание - от НЕсознания. Я играю в завораживающие отсутствием смысла игрушки слов. Строю из них, как из кубиков осознание Себя-Здесь. Созвучием определяю смысл, а числом слогов - добротность слова-игрушки. Так вот что внушает им такое отвращение ко мне!
       - Вот он! - это не обо мне. Резкие звуки, вспарывающие ткань прозрачной тишины.
       Легкомысленный присвист.
       - Ты посмотри!
       - И правда!
       Стон влажной плоти, пронзаемой ножом. Как это, должно быть, больно, когда ты прорываешься сквозь толщу серого суглинка - Наверх! - не к безразличному свету, но к пьянящему ветру, пряной свободе... пусть не весь, а только малой своей частью... А тебя - Жжах! - ох! как, должно быть, это БОЛЬно!
       Я не верил своему слуху. Люди? Как ЗДЕСЬ могли оказаться люди?!
       Но они приближались, не ведая, что кто-то в этом Лесу не верит в их существование, не ведая, что сам Лес создан для того, чтобы их здесь не было.
       И вот они вышли. Просто три силуэта отделились от темноты Леса и стали тремя людьми с корзинами в руках. Я бы хотел, чтобы они прошли мимо, чтобы оставили меня разбираться с самим собой и с Лесом. Но они приближались и смотрели на меня.
       Мне показалось, я понял, в чем дело, почему они идут сюда. Трое. Две девушки и парень. Незнакомые лица. Напоминающие что-то лица. Намекающие о чем-то лица. Но это ничего не значит. Они первыми заговорят со мной - вот тогда-то мы все и выясним.
       - Добрый день, - просто сказала черноокая и присела рядом.
       - Вы правы, - поддакнул я, - злым его никак не назовешь.
       Она мелодично и очень симпатично хихикнула.
       - Мы не думали здесь кого-то встретить.
       Я бы развел руками, если б мог.
       - Но вот меня встретили.
       - Да, - эхом отозвалась девушка.
       Мы немного помолчали. Те, что стояли сзади - белобрысые, и болезенно-худые, - шептались и держались за руки.
       - Много ли насобирали? - наконец догадался спросить я, взглядом скользя по корзинке.
       Она подвинула ее ко мне со словами Да посмотри сам... почти ничего. И верно, там было негусто. Причем две трети добычи лишь с большой натяжкой можно было назвать съедобной. Я так ей и сказал.
       Она пощипала нижнюю губку и с уверенностью произнесла:
       - Все же мне кажется, мы не уйдем отсюда с пустыми руками. - И на миг обернулась к своим спутникам. Я мог бы поклясться, что при этом она им заговорщицки подмигнула.
       - Это такое место, где все можно найти. Стоит только по-настоящему захотеть, - обнадежил я ее.
       - Мы знаем, - ответила она, отвлеченно улыбаясь чему-то.
       - Вы были здесь раньше?
       - Нет, мы просто знаем. - В ее черных глазах быстро угасали искорки интереса к беседе.
       Она допустила серьезную промашку, решил я и поздравил себя с блестящей победой над собственным подсознанием. Против моей воли, удовольствие от победы выразилось тихим, почти неслышным смешком.
       - Ты сомневаешься в моих словах? - с легким оттенком раздражения спросила она.
       - Нет, как можно! Просто это радость оттого, что полностью подтвердились мои предположения.
       - Позволь узнать, какие же? - еще более резко спросила она.
       Ага! - возликовал я. - Иллюзия силилась воспрепятствовать своему разрушению. Будучи, по моему глубокому убеждению, устойчивой конструкцией подсознания, она противодействовала усилиям ее разрушить - все сильнее и сильнее, по мере того, как я увеличивал свои усилия. Приходилось быть готовым к тому, что в кульминационный момент разоблачения она может стать агрессивной.
       - Прошу извинить за прямоту, но я считаю вас продуктом моего воображения, - выпалил я, с трепетом ожидая ответной реакции. Мимоходом отметил своё прошу извинить как совсем не нужное, даже в чем-то унижающее меня самого.
       Реакция пришельцев никак не укладывалась в мою теорию. Черноокая дева боролась с собой долгие пять секунд, потом прыснула в ладошку и, не скрываясь более, рассмеялась, демонстрируя острые жемчужные зубки.
       - Солипсист? - одними губами спросила парня белобрысая особа.
       Тот поднял брови и пожал плечами - одновременно, словно они приводились в движение одной мышцей, и ответил, так же одними губами:
       - Скорее, параноик. Впрочем, одно другому не мешает.
       Я их прекрасно расслышал.
       Колючая боль, до странности похожая на раскаяние, прокатилась по моим нервам. Только сейчас я усомнился в своих поспешных выводах.
       Черноокая дева быстро взяла себя в руки. Вытирая выступившие на глазах слезы, она рассматривала меня как редкую диковину: склонив головку набок и трепля бархатную мочку прелестного ушка.
       - Спорить не буду, - заявила она. - Солипсисты и параноики относятся к категории наиболее убежденных в своей правоте людей.
       - А я, по-твоему, совмещаю в себе черты обеих категорий?
       Вместо ответа она посмотрела на меня взглядом ты и сам все понимаешь.
       - Хорошо, положим вы не порождения моего сознания. - Черноокая дева при этом театрально поклонилась со словами О, спасибо, спасибо. - Но тогда вы - часть Леса.
       - Да будет вам известно, ВСЁ в каком-то смысле - часть Леса. Лес - это единая и единственная субстанция.
       Я долго думал над этими словами. Все во мне противилось такой концепции Леса. Словно мне становилось страшно.
       - Я понимаю, это неприятная для тебя мысль, - мягко произнесла она.
       - Но кто виноват в этом чудовищном самообмане? - гораздо резче вмешался белобрысый парень. - Фатальном самообмане.
       - Помолчи! - прервала его дева. - Не надо пошлить.
       Уйдут ли они, если я их попрошу? Они полны латентной агрессией, иссушающей мои ветви. О, нет, они должны уйти!
       - Конечно, мы уйдем, - ласково произнесла черноокая. - Хочешь с нами?
       Я посмеялся вместе с ними. Забавно, в самом деле.
       - Обидно. Очень обидно, но ты сам противопоставил себя Лесу, - неожиданно изменился тон черноокой. - И, как мы поняли, крепко держишься за свое заблуждение.
       О чем это она? Мне стало втройне не по себе, когда они вместе сделали шаг ко мне.
       - Нам пора. Лес не любит ждать, знаете ли. - Неужели они сейчас уйдут?
       - Приятно было познакомиться. - Легкий поклон чернявой головкой.
       - Признаюсь, обоюдно.
       Она вздохнула и полоснула меня ножом.
       Жжах!
       Одна из моих ветвей, нежная неокрепшая кисть легла в плетеную ивовую корзину поверх опят и подберезовиков. Жжах! Предплечье целиком не вместилось, а потому было разрезано на три части.
       - Перестаньте, - устало попросил я.
       Черноокая послушалась, но лишь потому, что ее корзина наполнилась доверху. Место ее заняли белобрысая парочка с кривыми грибницкими ножами.
       Жжах! Жжах!
       Они трудились молча. Обрубали мои ветви-руки и складывали их в корзинки. Сидеть на корточках им быстро надоело, и они опустились передо мною на колени, все так же размеренно размахивая ножами и с каждым взмахом меня становилось все меньше.
       - Перестаньте же, наконец! - рыдая, вскричал я, на что девушка, вытирая рукавом пот со лба капризно заметила:
       - Ты думаешь, мы тебя слышим? - и вновь (Жжах! Жжах!) принялась за кровавую жатву.
       - Зачем я вам? - стонал я. - Ну зачем я вам? Зачем?
       Черноокая достала из кармана ветровки пачку Пегаса.
       - Честно-то говоря, ты нам совсем не нужен. - Она закурила с выражением полного - словно ее целовали - блаженства. - Ну сам посуди, на кой ты нам хрен сдался?
       - Так зачем же?..
       - Но посмотрим на вопрос шире: нужен ли ты Лесу? - рассудительно спросила она, распространяя вокруг клубы вонючего дыма.
       - Какое вам дело до моих отношений с Лесом?
       - Видишь, у нас не получается диалога. Вопрос на вопрос - это не путь к взаимопониманию. Итак, зачем ты Лесу?
       - Я его часть, - неуверенно отвечал я.
       - И ты в это веришь?
       -Я его чужеродная часть... Я хочу стать его частью. Не знаю, понимаешь ли ты меня...
       - Вполне. Ты хочешь стать его плотью, не веря в него! - Она развела руками. - Абсурдно, не правда ли?
       - Если ты меня понимаешь - останови этих. Мне больно.
       - И ты должен нас понять. Лес устал. Он не хочет чужаков, хищников, растаскивающих его плоть.
       - Я не причинял ему зла!
       - Ты слишком ничтожен, чтобы причинить ему зло! Паразит на теле не причиняет зла, но оскорбляет и унижает Лес. Он долго терпел, но, знаешь сам, терпение не безгранично.
       - Да... да. И что же дальше?
       - Ты это чувствуешь: мы тебя выпалываем. Элиминируем.
       - Навсегда?
       Она рассмеялась чудовищной наивности вопроса.
       - Стоило ли начинать, если бы Лес не был уверен, что это НАВСЕГДА?
       Потом она сказала еще что-то бескрайне мудрое, потом еще что-то... Жгучая боль так изглодала меня, что я перестал воспринимать ее долгий монолог. Те двое тоже сидели рядом и тоже что-то говорили. Или пели. Или просто открывали и закрывали рты - мне уже было все равно.
       Они затушили сигареты о мои культи и разом встали.
       - Выкорчевывать тебя - слишком грязная работа. - Эту фразу я понял.
       - Ты истечешь и сдохнешь, но сначала этого захочешь сам! Это я тебе торжественно обещаю.

    9

       Лес торжествующе и глумливо хрустел под их ногами, провожая прочь отсюда, скрывая от их взглядов растерзанного меня, выталкивая из их памяти само воспоминание о том, что они со мной сделали. Их лукошки и корзинки... Что найдут они там? Обрубки моих беднейших конечностей, окровавленные пальчики, искромсанные предплечья? О, нет! И даже моей теплой стально пахнущей крови они тоже заметят, не учуют. Лес щедр на свои дары: они принесут в трехкомнатные норы и пещеры с раздельными санузлами и отапливаемыми выгребными ямами изысканно-живописные корешки, перемешанные с жирными фаллоподобными подберезовиками, загадочно изломанными копытниками (на кой черт мы его тащили?) и просто сиротливые тополиные веточки (а это что за дрянь?), истекающие клейким пахучим соком.
       Потом один из них вскинется:
       - Ах, да, помните? Ведь мы там встретили...
       Другие не вспомнят. Они дружелюбно покрутят пальцем у виска, хмыкая и цокая языками, посоветуют не кушать больше грибочков.
       Одну коряжку, поразительно похожую на человеческую руку, приспособят под пепельницу (- Смотрите, Сонечка, если затушить в ней сигарету, то в той борозде, - видите? - похожей линию жизни, скапливается красная смола. Видите, цвет как у крови? Видите?).
       О чем я?! Никогда они не выдут из Леса, ведь они сами - Лес!
       Как зло он сыграл эту маленькую пьеску, эту безобразную шутку! И если бы сыграл. Затянувшееся действие продолжается, и снова я - в главной роли.
       Пеньки моих конечностей? Пеньки обрубков моих искалеченных конечностей! - какая приманка для стервятников Леса, любителей мертвечины. Бывают ли навозные мухи размером с мышь? В них приходится уверовать, когда они своими мохнатыми ножками начинают щекотать сочащиеся прозрачной клейкой жидкостью раны, целовать назойливыми губками анатомически иссеченные нервы и артерии, взлетать, наконец, отяжелев от миллилитров все той же прозрачной и клейкой жидкости, поспешно проглоченной и упрятанной за хитиновую броню в нежный желудок.
       Они возникают прямо из крошащегося серыми искрами воздуха, складывают прозрачные крылышки еще в полете, чтобы вонзиться жадными губками во влагу моих ран в свободном падении, как можно быстрее, как можно крепче ухватиться лапками за мои рыдающие ветви.
       Их так много, аппетиты их так велики, что потоки алкаемой влаги сходят на нет, заставляя наиболее терпеливых и неудачливых ждать, перебирая резвыми лапками, ждать, когда выступит, высочится, очередная манящая капля.
       Лес как опытный палач отступил на шаг, и приговоренный к вечным мукам снова остался жив. Он оказался настолько милосерден (или жесток), что оставил мне зрение, чтобы мог я смотреть на Его бесцветное небо, на меня самого, растерзанного, с постовыми-мухами на каждой культе, с которых кап... кап... кааап...

    10

       Что? ГДЕ я?
       В меня со всех сторон нагло пялятся плоскости и углы. Бесстыдные углы и похабные плоскости. Стол, шкаф, снова стол, плита, стена, холодильник, раковина, шкаф... Стоваттная лампа под призраком абажура. И я... За столом, на стуле, в двух метрах от плиты, за стеной воюет со своим подсознанием Дядя, а у мужа учительницы географии второй день запор, отчего лично мне он становится неприятен.
       Я вскочил на ноги, опрокинув стул. Лживый фантом! Не могу верить в эти плоскости и углы - они отвратительны своей евклидовостью, они смердят снопами перспектив. Он не имеют право существовать!
       Сквозь стены все просвечивает Лес, мой Лес, и я замечаю, что крашенный дощатый пол покрыт блестящим ковром из толстых мух в лужицах моей липкой прозрачной сладкой... моей крови? И боль в отсеченных руках.
       Что же такое эти две руки? Снова иллюзия? Те трое в Лесу подсказали мне единственно правильный метод установления истины. Через боль.
       Нож вошел в ладонь как-то очень легко и безболезненно. Холодом его стали белесая рана удлинялась до тех пор, пока я не сказал себе: Довольно. Разрез, освободившийся от породившего его лезвия, раскрылся бледным приветливым ротиком, немедленно наполнился темной густой жидкостью.
       Минуту я смотрел, как она заполняет, переполняет ладонь, переливается, скапливается на столе неправильной формы лужицей... О, да, я поверил, ЧТО ЭТО, именно Это, а не ТО прозрачное липкое сладкое - Есть моя кровь. И как можно было сомневаться? Как вообще я мог подвергнуть сомнению столь очевидный факт? Да что я, спятил, в конце концов - сомневаться в этом?!
       А в стенах снова навязчивый шорох, подговаривающий шепот. Да, слышу. Да, знаю. Нет, господа хорошие, личными делами у нас занимается другой департамент. Проходите. Проходите...

    11

       - Ой, мама! - сказала конусовидная тень и растаяла.
       Далекие ритмичные удар грома. Ритм постоянно меняется, и рядом сгущаются уже две тени. Потом три. Они гудят между собой и щелкают и колышутся. Дышат. Растут и начинают по-утреннему пахнуть.
       - Скорую вызвать?
       Тени обволакивают меня. Одна из них обтекает мою левую руку, разжимает ее и уносит нож с собой. Пятипалая тень машет у меня перед глазами и тихо матерится.
       Я поднимаю глаза на эти тени, и они замолкают.
       - Нобомнель, - говорю я и не понимаю, почему тени продолжают молчать. - Нобомнель!
       Тяжесть ложится мне на плечи. Я с ужасом пытаюсь ее стряхнуть.
       - Мне больно! - хочу вырваться.
       - Тише, - успокаивающе шепчет мне тень, и тяжесть становится невыносимой, так что я не могу пошевелиться. Но я пытаюсь.
       - Художник, сиди тихо, иначе сломаю ключицу.
       Я успокаиваюсь, потому что иначе больно. Закрываю глаза, потому что больно смотреть. Задерживаю дыхание, потому что больно дышать. Когда внутри начинает жечь, разом делаю вдох и открываю глаза.
       Черно-белый фильм тридцатых годов. Кухня коммунальной квартиры на четвертом этаже пятиэтажного кирпичного дома. Сквозь неплотно закрытую форточку, смешиваясь с тонкой струйкой холодного воздуха, пробивается звон колоколов Донского монастыря. В обнимку с холодильником стоит полная женщина в халате. Плачет. Рядом с ней стоит мужчина в трусах и в майке. Просто смотрит. В пол-оборота к столу сидит молодой мужчина в джинсах и свитере. Правая рука лежит в луже запекшейся крови, левая как бы зажата в причудливом кукише. Просто смотрит. На его плечах лежат ладони мужчины в трусах и пиджаке. Мужчина нервничает и кусает нижнюю губу. Светает.
       - Убери руки, педрилка картонная, - говорю я и встаю.
       Руки мужчины в трусах и пиджаке по-прежнему подняты, словно он собирается сыграть что-то на фортепьяно. Зовут его Дядя, а что написано в паспорте, никто уже и не помнит.
       - Извините, что напугал. Больше такого не повторится.
       Полная женщина прекращает плакать и обнимать холодильник. Это Зина. Ей далеко ехать, и она уже опаздывает на работу. Мужчина в трусах и в майке почесывает ряд органов промежности и идет в туалет. Редкая скотина, но я в их семейную жизнь не вмешиваюсь. Светает.
       - Крышу напрочь сорвало, да? - спрашивает Дядя. Я замечаю в его словах упрек и говорю ему об этом. Он предупреждает, что может мне дать по зубам. Зина ставит чайник на огонь и просит:
       - Не надо с ним так.
       Мягким взглядом усаживает меня обратно на стул и забинтовывает окровавленную руку, ломая бинтом кровавую корочку на ладони. Дядя обзывает ее безмозглой бабой и разбинтовывает руку. Ведет к раковине и подставляет мою руку под струю холодной воды. Вытирает грязным полотенцем, забинтовывает чистым бинтом. Ведет в мою комнату и роняет на диван. В моей комнате раньше трех никогда не светает.
       - Спи, - приказывает Дядя и уходит. Закрывает за собой дверь.
       - Я за ним присмотрю, - говорит он Зине. И потом гневно: - Не смей звонить в скорую. Отлежится. Оклемается. Вот дура-баба!
       Я лежу, как мне и приказывали. Перебинтованная рука покоится у меня на груди. Вторая где-то потерялась; я ее не чувствую. Оказывается, она упала на пол. Я кладу ее рядом с собой и продолжаю лежать. Здесь не светает раньше трех.
       Титры. Конец фильма.

    12

       Очень хочется пить. Не раскрывая глаз, по памяти, иду в ванную, включаю холодную воду и целую струю сбоку, так что она изгибается в экстазе и течет по моей щеке и срывается в раковину только с мочки уха. Так же на автопилоте иду обратно, по пути в коридоре встречаю, судя по тяжелому запаху одеколона, Дядю, обхожу его по большой дуге.
       - Художник, ты как? - слышу у себя за спиной. Заставляю себя раскрыть глаза, ожидая немедленной боли. Боли нет. Поворачиваюсь к нему, ожидая... нет...
       - Ты как себя чувствуешь? - это не он, это я его спрашиваю. Он выглядит ужасно, будто его собственная черно-белая фотография. И я говорю ему:
       - Ты выглядишь как твоя собственная черно-белая фотография.
       Он внимательно смотрит на меня и ведет под руку на кухню. Я слабо сопротивляюсь: что-то в этом кажется противоестественным. Дядя наливает чашку свежесваренного кофе и сует мне под нос. От этого запаха хочется по-быстрому сблевать.
       Я обращаю внимание на свою забинтованную руку.
       - Дядя, ты не в курсе, откуда это у меня?
       Он тихо рычит.
       - Наверное, ты что-то хотел у себя в руке починить. Сходи в больницу, пусть тебе швы наложат.
       Хорошо, в больницу - так в больницу. Выпиваю кофе, пробую даже пожевать кофейную гущу. Наверное, я чем-то вчера траванулся. Собственной же кристалловской водкой?
       - Включи свет, а? Какое противное утро!
       - Пять часов вечера, Художник.
       - В самом деле? Ну пожалуйста, включи свет!
       С горящей лампой накаливания ничего не меняется. Всё вокруг до отвращения неживое. Включая Дядю. Я гляжу на свою здоровую руку, она неестественно бледна. Ногти словно из пластмассы.
       - Все равно, здесь слишком темно.
       Дядя молчит, а до меня начинает что-то доходить. Я обшариваю взглядом всю кухню, задерживаюсь на рисунке на фарфоровой чашке. Смотрю на свои джинсы, скоблю их ногтем. Наконец, решаюсь подойти к окну. Жаль, что во дворе почти нет деревьев. Неубедительно получается.
       Иду в свою комнату, хватаю первый попавшийся альбом. Это оказывается Дега. Тем лучше. Страница сорок восемь, Танцовщицы в голубом. Возвращаюсь на кухню, тычу Дяде пальцем в альбом.
       - Видишь?
       - Ну? Что ты хочешь спросить?
       - Вот ЭТО какого цвета?
       Он смотрит на меня как на помешанного.
       - Здесь же написано: ...в голубом. - Не выдерживает моего взгляда. - Ну чего привязался? Синий!
       - Тааааак! Дальше! - переворачиваю страницу, тыкаю пальцем, еще одну, еще...
       - Художник, - наконец говорит Дядя, отбирая у меня альбом, - если хочешь найти для своих заумных опытов дальтоника - это не ко мне.
       - Ты не понял! - я снова подхожу к окну и смотрю, как на единственном тополе безвольно болтаются пучки листьев. Бесцветных, как бы вымазанных цементной пылью, листьев. Очень кстати и луковица на подоконнике - как задравшая мордочку вверх дохлая домовая мышь.
       - Я не вижу цветов! - говорю, как мне кажется, спокойно; пробую на вкус эти слова, катаю их языком за щеками.
       - Вот прямо сейчас пойду к метро за цветами для тебя! - острит Дядя, - Ты что предпочитаешь: розочки или хризатемки?
       Я размышляю: куда лучше ему врезать? И плевать, что после этого он сделает из меня отбивную. Плевать. От инстинкта самосохранения стало попахивать. Значит - в помойное ведро!
       А Дядя не так глуп, как мне казалось две секунды назад. Он подходит ко мне, берет за свитер.
       - Повтори, что сказал!
       - Я не вижу цветов, - почти смакуя, повторяю я. - Все только черное или белое.
       Всплеск и скольжение, какая в этом музыка: черное и белое. ЧЧЧерноеее и бееееллллооооееее.
       - Черное и белое, - произношу я нараспев.
       - Перестань кричать! - кричит на меня Дядя. Странно, а я и не подозревал, что кричу. Хорошо, больше не буду.
       - Дерьмо! - говорит Дядя и я с ним громко соглашаюсь. Но я не кричу. Хотя отчетливо понимаю, что конечно же это не дерьмо, а полный и безоговорочный Пиздец.
      

    КРАСНАЯ ГЛАВА

      
       Enter again the sweet forest
       Enter the hot dream, come with us!

    Jim Morrison

    1

       Чем была для меня следующая неделя? Дрожащими нетрезвыми руками копаясь в пыльных папочках своей памяти, я не обнаружил в них никаких заслуживающих доверия архивных записей, относящихся к этому периоду. Мотивация же этих дней определена мною дедуктивно: не думать, не помнить, не думать, не помнить, не думать... Заезженной пластинкой в голове скрипели-крутились обрывки бессмысленных фраз, сами для себя оправдание и самоценность. И пылала пронзительно-многозначительная боль.
       Я чувствовал себя растением, выдернутым из земли. Собственно, это было единственное и всеобъемлющее чувство. Ни желаний, ни мыслей. Что-то под подозрительно родным названием Я неугомонно долбилось в запертые и заколоченные досками наискось двери, но открывать ему никто не спешил: за его спиной могло притаиться что угодно.
       Только много позже я в полной мере осознал, ЧТО потерял, лишившись своего Леса. По-настоящему проникся беспомощным ужасом выброшенного из гнезда птенца... Понял, когда оказалось, что не вижу красок, не различаю цветов: просто забыл, как они выглядят. Выдавленные на палитру из тюбиков колбаски красок ВСЕ были одинаково серы. Чуть светлее или темнее - не суть. Но вопиющая обесцвеченность мира оказалась лишь наиболее выступающей гранью постигшей меня катастрофы. Другими потерянными гранями были глубина и объем, элементарная атмосфера и настроение. Это были не их руины, это была стерильная пустота; художник, выскобленный изнутри до тусклого металлического блеска. Художник, у которого удалили не только способность писать, но сам дар ВИДЕТЬ мир и себя в нем.
       Дядя носился со мной, как с иконой в Крестный ход, поил, кормил, едва ли не помогал чистить зубы и вытирать нос. Он же раз и навсегда положил конец прениям моих соседей, показывать ли меня врачам. Слова транквилизатор и нейролептик звучали из его уст как латинские непристойности.
       Мое субъективное время формировалось из символов дядиной опеки: Художник, пошли есть!, Художник, тебе пора спать!, Художник, покажи руку!, обычное же, всемирно-планетарное время, потеряло для меня всякий смысл. Для него не находилось наполнения.
       Я перестал видеть нормальные сны - они всё больше походили на тягучие спектакли абсурда; смешение эпох, стилей и лиц, что воспринималось как первосортный кошмар, не приносили отдыха, не уносили усталости.
       Мне показалось, я нашел решение: после двух литров пива снов не оказалось вовсе, но на утро захотелось чего-нибудь покрепче. Дядя поддержал идею и сам побежал в ларек. Эксперимент был признан успешным, и этот успех следовало закрепить дальнейшими возлияниями.
       Времяпрепровождение наше между походами к ближайшим ларькам было честное и тупое. Валяясь на скрипучем смертном одре старушек-лесбиянок в комнате Дяди, мы пялились в его телевизор, и он пьяно передразнивал дикторов и ржал над рекламой. Так на него действовала водка, и так он пытался развеселить меня. Я растягивал губы в резиновой потуге на улыбку, чтобы не сердить его, что тоже случалось. Тогда он выволакивал меня в коридор и оставлял там, под дверью моей комнаты.
       Тем же заканчивались и мои поползновения уснуть на его пружинном монстре. Я просыпался от падения с полуметровой высоты и дядиных слов ...в свою постельку.... Умолял и проклинал его на всем недолгом пути по полу в коридор, а он комично и упрямо хмурил брови и заявлял, что рядом со мною ему снятся кошмары.
       Перечень его странностей этим не исчерпывался. Дядя вздрагивал каждый раз, когда телевизору надоедало показывать в цвете и он деградировал в черно-белый. А, надо сказать, случалось это довольно часто. Чтобы капризный агрегат передумал, его нужно было выключить на пару секунд или просто со всей дури пнуть в торец. В силу своего новоприобретенного дальтонизма я, естественно, вначале не понимал смысла этого рукоприкладства и спринтов Дяди к телевизору и обратно. После седьмого низкого старта он растолковал в грубых выражениях положение вещей и пообещал отлупить, если позволю себе хотя бы улыбнуться. Но, по правде говоря, улыбаться мне совсем не хотелось.
       - Мальчики, - врывалась к нам Зина. - Борща?
       Мы из принципа выясняли, есть ли там мясо и кем оно куплено. Зина уверяла, что мясо в борще есть, и оно наше. Дядя начинал вслух сравнивать себя с мультяшным одноглазым обитателем коммуналки и очень расстраивался, найдя много общего. Я, как послушное отражение, расстраивался вместе с ним. Это заканчивалось принятием борща под водочку, благодарственной стопочкой для Зины, дипломатической стопочкой для ее мужа и высасыванием мозга из раздробленных говяжьих костей. Дядя называл этот ритуал По следам Дорожного патруля.
       Для полноты картины припоминалась старая знакомая Дяди, приехавшая на три дня из Омска в столицу по делам, но почему-то проводившая большую часть суток у нас в коммуналке. Стоило мне отлучится в сортир или на кухню, она задирала до пупа явно тесный ей халатик и устраивала Дядю небритым подбородком между своих целлюлитных ног. Я печально отсиживался на кухне, откровенно боясь идти к себе в комнату.
       Не раз случалось ей обращать свое застоявшееся либидо и в мою сторону.
       - Какой молоденький! - щипала она меня за щечку и подвигалась ближе. - Дядя не будет возражать, если мы здесь...
       Я не поддавался, на что она взаправду обижалась. Раз попыталась приманить меня грудями, хищно выпрыгнувшими из чашечек лифчика. Но меня укачало от вида ее сибирских дынек. Я решил пойти к себе, что было горячо поддержано Дядей. За самоотверженный этот поступок наутро меня наградили крепким мужским рукопожатием.
       Неделя закончилась внезапно. Вместе с деньгами.

    2

       Как всегда стремительно, в мою комнату ворвался Вий.
       - Горькую глушишь? - зашипел он вместо приветствия.
       - Ну! - последовал мой абсолютно трезвый и исчерпывающий ответ.
       - Позволь тебе напомнить о выставке... Чтобы это случилось, тебе нужно приложить хотя бы немного усилий.
       Эту реплику я проигнорировал, как риторическую. Занялся привычным рассматриванием потолка. Вия это неприятно поразило.
       - Что с твоей рукой? - задал он наконец нормальный вопрос. - Работать можешь?
       Я задумался, потом выставил вперед забинтованную правую руку и глухо ударил левой по локтевому сгибу. Получилось неизящно.
       - Настолько плохо? - не поверил Вий.
       Я снова задумался. Думал преимущественно о льде из коммунального морозильника. Он непостижимо вонял рыбой, так что с ним оказалось невозможно готовить коктейли. Вообще, рыбный этот вкус можно было заглушить только коньяком, но тут я решил, что в коньяк лед не кладут. Тогда зачем он вообще нужен: лед? Ответ был: наутро держать за щекой. При таком использовании его специфичность оказалась бы очень кстати.
       Вий терпеливо следил за ходом моего немого бреда и в сложные моменты ненавязчиво направлял в нужную сторону. Это помогло мне составить нужную фразу.
       - Я не смогу работать, - наконец выдавил из себя и почувствовал, как посыпалась ржавчина, тронулся шатун, завертелись шестереночки, и теперь слова выливались изо рта стремительно, как блевотина. - Мне кажется, я больше никогда не смогу работать. Что-то внутри перегорело, Вий, ты должен понять меня... Так глупо получилось... Это же больше, чем просто потеря восприятия цвета, это гораздо серьезнее... Это не просто только Черное и Белое - я вообще разучился видеть, Вий, объем, перспектива, текстура - ничего, только черные и белые пятна, которые я по старой памяти узнаю как лица или вещи. С глазами у меня все в порядке, можешь поверить, но что-то здесь, в черепушке, замкнуло...
       Я заткнул себе рот углом подушки и чуть не захлебнулся скопившимися в глотке словами, рвущимися наружу.
       - Замкнуло, - как эхо повторил озадаченный моей тирадой Вий. - Ты и в самом деле плох.
       - Ну, сейчас он немного отошел, - авторитетно заявил появившийся в дверях Дядя. - Ничего, раз выжил - оклемается.
       Про меня уже говорили, как будто меня здесь не было.
       - Да что с ним вообще случилось?
       - Хер поймешь! Руку вот себе кухонным ножичком расковырял, под дальтоника косит... Но на белочку не похоже - точно говорю.
       - Специалистам бы показать...
       Дядя в дверях развернулся, так что скрипнул распираемый его плечами дверной косяк.
       - В Кащенко хочешь парня упрятать? - рявкнул он. - Никаких специалистов, уважаемый! Никаких гребаных психиатров!
       Вий отшатнулся от Дяди, как от невменяемого цепного пса.
       - Послушай, - Вий присел ко мне на диван. - Ну, нельзя же так... Всё медным тазом накроется, и второго шанса уже не выпадет. Так и будешь на дружков своего мецената сюрреалистические шаржи рисовать!
       - Уже не буду, - произнес я так же в подушку. - У меня кинескоп перегорел и нового не вставить.
       Сдается мне, обнаруженное положение вещей стало для Вия полной неожиданностью. Он намеревался кавалерийским наскоком вытащить меня из очередной экзистенциальной депрессии, но обнаружил нечто совсем другое. Тару из-под художника, покинутую духом пустую оболочку, еще живую лишь по недосмотру костлявого ангела смерти.
       - Ты меня убил, Художник! - заявил Вий после долгого молчания. - Я в тебя столько сил вложил, столько времени, а ты...
       Защищаться совсем не хотелось. Да, убил, кинул, подставил... Нож в спину и яд в бокал. Нужно привыкать к испепеляющим взглядам и едким голосам, ведь впереди - объяснения с заказчиками, охренительно важными людьми, которые уж не дождутся сюрреалистических шаржей.
       Вий посидел еще немного в углу дивана, похныкал о своей говенной судьбе, подкидывающей такие сюрпризы, порычал на Дядю за тупость, сделал еще одну попытку предложить очень классного психотерапевта и, получив от Дяди решительный отпор, собрался уходить.
       - Да, вот еще что, - Вий резко повернулся в дверях, - Мне сегодня приснился Охотник, настоятельно рекомендовал тебе зайти к нему. Думаю, тебе действительно стоит это сделать.
       - Чего это он тебе снится, если зовет меня?
       - Пьешь много, Художник. Даже ему не пробиться сквозь залежи дерьма у тебя в мозгах.
       Обмотав шею три раза пестрым шарфом, он ушел.
       - Приснился? - удивился Дядя.
       Я отвернулся к стене. Кого-кого, а меня сложно удивить способами, которыми Охотник общался со своими знакомыми. Сны, сползающиеся в буквы муравьи на стенах, записки кровью на зеркалах... Стоп! Что-то из этого явно к нему не относилось... Как бы то ни было, я не собирался к нему ехать, я не хотел его видеть...
       Мне вообще не хотелось смотреть на этот мир.

    3

       Момент, когда они вошли, просочился мимо моего восприятия. По правде говоря, для него это не составило большого труда - все равно что пройти мимо глухого часового с бельмом на единственном глазу. Но тогда я был готов поверить даже в то, что они просто материализовались посреди комнаты в этих дурацких напряженных позах и с приклеенными на лица улыбками, не идущими к их дорогим костюмам.
       Таким образом, я обнаружил в своей комнате две светло-пиджачные личности, с одной из которых был когда-то знаком - он владел солидной галереей на Маросейке (впрочем, имени его, вот так, сходу, мне вспомнить не удалось).
       С обычной легкостью я пропустил мимо ушей представление второго светлопиджачника, пожав при этом богато оперстненную руку, и стал потихоньку вникать в суть происходящего.
       - Блестяще! - такими словами начал свою партию мой не узнанный знакомый и перешел на невнятную дробную скороговорку, в которой можно было выделить ключевые слова возможно, оригинально и громаднейшие перспективы. Новопредставленный товарищ его через равные промежутки времени экспрессивно квакал и выражал свое согласие пароксизмальными кивками.
       В руки ко мне перекочевало несколько бумажек с лупоглазым американцем, а гости начали шарить глазами по комнате и, не найдя желаемого, обступили меня с двух сторон.
       - Наше сотрудничество началось оч-ччень! успешно, - на этот раз членораздельно произнес светлопиджачник, косясь на небрежно зажатые в моей руке купюры. - И своей плодотворной работой вы сможете развить успех.
       Я понял, что они искали мольберт с незаконченной гениальной работой перспективного художника. Мольберта не было, видимо, я разобрал его. Или выбросил. Или отволок в комнату Дяди, чтобы не мозолил глаза и не напоминал постоянно о моей творческой импотенции. Следовало оставить господам соломинку для спасения, надежду на дальнейшее плодотворное сотрудничество.
       - Я работаю в другом месте. Здесь хранятся только карандашные наброски, кое-какие этюды...
       Они возжелали посмотреть на мои наброски. Таких по углам комнаты можно было отыскать немногим более дюжины, разного формата и степени засиженности тараканами, сделанные в основном углем или карандашом. Здесь были и эмоциональные блики наших посиделок с травкой, и гинекологические подробности безымянной и безликой девушки, просто кошка, просто Цыпленок, просто расплющенное подошвой ботинка собачье дерьмо с отпечатанным наоборот лейблом Shellys.
       Им многое понравилось, а более всего - мои путанные, взахлёб, объяснения, сопровождаемые жестами дрожащей в творческом порыве руки на заляпанном жирными пальцами листе.
       После такой подпитки живым искусством, взгляды их смягчились и замаслились. Меня потрепали по плечу, предупредили об узости, крутости и опасности дорожек к успеху и... избавили от своего общества, пообещав через месяц рассчитаться сполна.
       Запоздало я вспомнил о трех своих работах, давным-давно, год назад, с помощью всемогущего Вия приткнутых в галерею этого самого светлопиджачника. Позабытые семена дали всходы в самый неожиданный момент. Это было чертовски приятно. И ровно настолько же грустно...
       - Эй, болезный! - Дядя ткнул меня кулаком под ребра, - Поднимайся на обед.
       Я находился в привычном лежачем положении на диване, а Дядя нависал надо мной мускусной тушей. Мы заметили разбросанные по полу баксы одновременно.
       - Ого! Это тебе фея принесла за молочные зубы?
       Я рассказал ему о неожиданном визите, а он принялся отвратительно ржать и подвывать. Как объяснил, утирая слезы и сопли, от полнейшего восторга по поводу моего трогательного безумия.
       Оказалось, никто ко мне не входил и, соответственно, никто не мог от меня выйти. И вообще, входная дверь с утра не открывалась. Получалось, что разговаривать я мог только с болтливыми галлюцинациями.
       Но баксы продолжали нагло валяться на полу, железно свидетельствуя в пользу моей версии. Явная нестыковка нас не смутила, но стала отличным поводом пойти поменять одну зеленую спинку и отметить неожиданный дар небес чем-нибудь крепким и вкусным.

    4

       На следующее утро, сразу после пива для тонуса, я обнаружил в себе недюжинные запасы самоуверенности. Ее хватило, чтобы добежать до ближайшего таксофона, позвонить и выпалить, что я не смогу выполнить заказ к назначенному времени. А, скорее всего, вообще откажусь от него. Словно издевательское эхо возникло где-то в телефонных проводах, между трубкой, сжимаемой моей рукой и той, другой, неизвестно где, неизвестно в чьей руке (руке ли?) да, впрочем, известно (черт! что за каша в голове!). Пять - или семь? - раз подряд голоса спросили, правильно ли они поняли, представляю ли я, насколько будут разочарованы заинтересованные люди... Я отвечал раз семь - или девять? - что да, все, кто хотел, поняли меня правильно, а форс-мажорным обстоятельствам плевать на чьё бы то ни было разочарование. В ответ многоголосо звучали недоверчивые, пренебрежительные слова, злой как клизма пьяной няни сарказм - а не берут ли их на работу специально за их крысиный и вонючий голос?
       Но через это стоило пройти. Распутать узлы на венах, позволить крови свободно течь, куда ей вздумается, по сосудам ли, наружу ли, в раковину или предсердия.
       Смакование этого разговора занимало меня до самого вечера. И уже сидя на кухне, пропитанной запахом дежурного борща, довольно оттолкнул вычерпанную до жестяного дна тему. Теперь я был свободен от обязательств Художника.
       Цыпленок смотрел на меня с робким интересом. Слово художник он произносил с явным матерным оттенком, заставляя густо краснеть свою интеллигентную мать.
       Зина крутилась тут же, болтая обо всем подряд, с легкостью перепрыгивая с одной темы на другую, так что я не успевал уследить. При этом она еще что-то мыла, что-то готовила и бросала выразительные взгляда на Цыпленка, который в очередной раз героически боролся с ужином.
       - Цыпленок, это тебе, - сказала она, поставив кружку перед ребенком. - Пей осторожно.
       - А это - тебе, художественный инвалид.
       Я не обратил внимания на эту шпильку в мой адрес. Потому что смотрел на пухлые, с перетяжками как у грудничка, руки Зины, протягивающие мне кружку... полную крови. На поверхности она уже начинала сворачиваться, образуя тонкую морщинистую пленку.
       - Ну же, быстрей, она горячая, - нетерпеливо проговорила Зина.
       И правда, от жидкости спиралью поднимался парок. Я взял ее и покосился на мальчугана. Цыпленок, держа свою кружку обеими руками, глубокомысленно пускал в нее пузыри, исподлобья посматривая на мать. В его кружке тоже была алая артериальная кровь.
       Я держал кружку в вытянутой руке, пока пальцы не стали вопить от жара. Поставил на стол как можно дальше от себя.
       - Спасибо, но я не пью крови!
       Зина посмотрела на меня со всей подозрительностью, на какую только были способны ее добрые теплые глаза.
       - Художник, у тебя опять начинается?.. Это всего лишь молоко!
       Смысл сказанного до меня доходил мучительно долго. Цыпленок уже справился со своей порцией и самостоятельно отнес посуду в раковину.
       - Красный! Чёрт меня сожри, это красный! - взвыл я.
       - Не надо меня пугать. А то сейчас позову Дядю, и он тебя привяжет к кровати.
       Я громко рассмеялся этой угрозе и вскочил перед ней, радостно жестикулируя.
       - Да нет же, Зиночка, лапочка, это замечательно! Я вижу красный цвет!
       Цыпленок совершенно не понимал, что происходит, а потому на всякий случай приготовится заплакать.
       - Ну, хорошо, хорошо, - бормотала Зина. - Я тебе пустырничку сварю?
       Так, буднично и кухонно, я распрощался со своим черно-белым периодом, к которому только начал привыкать и вступил в красный период.
       Почему? и когда? спрашивал я себя. Почему именно красный и именно сейчас? Когда это произошло? Переключатели в мозгах непонятно с чего замерли в новом положении, одарив меня единственным красным цветом. Но сквозь него просвечивала надежда, что когда-нибудь и прочие цвета возвратятся ко мне.
       Вот тогда-то я и пожалею, что нахамил заказчикам, злорадно, словно не о себе, подумал я. Да, определенно! Это произошло именно потому, что я начал смывать с себя грим Художника, отсекать от себя его обязательства. Примем это как рабочую версию.
       Когда прошел первый восторг по поводу вновь обретенного красного цвета, оказалось, что положение дел от этого мало изменилось. Оттенки серого или оттенки красного - суть всё та же, безжалостная и порнографично-ясная.
       Мир сквозь красные кристаллики, застрявшие где-то в глазах, выглядел вовсе не таким волшебным, как то казалось в детстве, когда я рассматривал его сквозь красный фотоаппаратный светофильтр. Даже совсем не волшебным, а -кровавым. Отчего-то обилие красного в окружающем мире упорно не желало ассоциироваться ни с цветением маковых или тюльпанных казахских степей, ни с багровыми черноморскими закатами. Только с огромной, загаженной и заваленной окровавленными внутренностями бойней.
       Ну а самое главное - этот проклятый красный сорвал все краны, сжег все предохранители, и маниакальная бессмысленная активность затопила сознание. О, да, то был настоящий потоп!
       Я - как истеричный бык, а этот город населен девятью миллионами тореро, ежедневно машущих перед моим носом красными тряпками, чтобы взбесить меня, чтобы увидеть кровавую пену на моих губах, чтобы дразнить и уворачиваться, наносить уколы и танцевать вокруг.
       Взгляд прохожего, задержавшийся на моей персоне на секунду дольше я начинал расценивать, как попытку оскорбления. Громкий смех или возглас - как плевок в лицо. Собрание более трех человек - как сговор с целью моего ограбления. Не вразумила меня и хорошая взбучка от низенького мужичка, стряхнувшего пепел в мою сторону и не пожелавшего извиниться. Боль между ребер стала лишь еще одной канистрой бензина в маниакальный костер.
       Но захлебнуться собственной яростью мне не пришлось. Когда датчики давления начинали зашкаливать, срабатывал некий подлый клапан, переливавший эту летучую субстанцию в каждого встречного, а чаще - именно в тех, кто старался мне помочь. Бомбы ярости взрывались в нашей коммуналке то здесь, то там, оставляя после себя битую посуду и подкожные гематомы. Иногда это выглядело курьезно.
       Невиданное зрелище - фингал на глазу Зининого мужа, поставленный, я точно знал, тихой и робкой Зиной. У мужа случилась фрустрация, и он несколько дней называл Зину на вы, дал ей денег на парикмахера и подарил цветы.
       Но это было грязное чудо. Я щедро делился своей яростью, не принимая взамен ничего. Для меня существовал только красный.

    5

       Все произошло из-за того, что я лег. Теперь я в этом почти уверен.
       Порой мне кажется, что это не было случайностью, порой в этом убежден абсолютно, но гораздо чаще мне откровенно наплевать, с чего это вдруг я сделал то, что сделал. Был ли я с пятнистого бодуна? Не говори глупостей! Может, просто съел что-нибудь не то? Или вообще не ел? Чушь! Но была же какая-то причина! Да, была. Но все обрезки ногтей... пардон, все факты свидетельствуют в пользу одного простого заключения: если бы я тем безумно далеким маем не лег на пружинистый ковер из прошлогоднего бурого мха и рыжих сосновых иголочек, соблазненный первым по-настоящему жарким солнцем, то я бы не увидел...
       Ветви, врастающие в небо.
       Годом, двумя раньше я бы даже не обратил внимания на это взаимопроникновение фрактальной упорядоченности жизни и беззаботного воздушного хаоса. Месяцем раньше нашел бы это хорошим поводом упиться. Но нашелся день и час, когда я прятался от нелояльных своей аутентичности мыслей в воображаемой дремучести нескольких гектаров сосняка в Серебряном Бору, безымянно жаждущий, беспредметно хотящий. И вот - ветви, врастающие в небо, ставшие всем, что я искал.
       Это было как немое Откровение, как самый последний перед пробуждением сон, но в сотню раз реалистичнее самой яви.
       Игра ветра в верхушках сосен стала всё больше звучать как шелест воды по камням, как ускользающая вкрадчивая музыка.
       Странное чувство обосновалось в теле. Потребность стать таким же настоящим, как эти деревья А пока - осознавал себя не более, чем глупым семенем, набухшим уже от влаги, но еще не запустившим в землю свой первый корешок. Деревья звали меня присоединиться к ним, невзирая на мою зачаточность и глупость. Они показывали направление - вверх и вниз, и повсюду, куда сможешь дотянуться-дорасти. Они указывали единственно правильный метод - бескомпромиссная экспансия. Они учили меня и приказывали, и я с готовностью подчинялся, ведь то было и мое собственное желание. Такое настойчивое и неумолимое, что было невообразимо даже помыслить о сопротивлении ему. Потому я не сопротивлялся. Я рос.
       Прорастал слабыми корешками в рыхлую кислую почву, проникая всё глубже и дальше, ощущая структуру, влажность и плотность. Жадно впитывал влагу, охотно отдающую свою силу, всасывал всё доступное и питательное, оплетал мельчайшими ворсинками неприступные частицы и растворял их своей алчной кислотой. Как кончиками пальцев ощупывал окружающее пространство, не встречая сопротивления, но всё чаще наталкиваясь на совершенную и прекрасную в своей сложности единую систему корней, дружелюбно направлявшую меня в водоносные горизонты.
       Столь же настойчиво и неистово я прорастал и в далекое свинцовое небо. Всей дюжиной слабых веточек. Ликуя перед податливостью пространства, каждую секунду сравнивая себя с другими и находя всё больше похожего. Расти - это было самое важное. Это была сама жизнь. Расти, как способ стать равным среди равных. Видеть-ощущать всё небо разом, каждой веточкой, каждым листочком. Ощущать подземное содрогание корней и слышать... дышать... слышать...
       ...слышать песчинки трущиеся друг о друга до идеальной сферической формы и те из них что скорее рассыпятся в незримую пыль чем позволят стесать свои острые грани жесткие и мягкие икосаэдры и додекаэдры минерального объятия конформизм или несгибаемость которых никто не оценит... слышать и ползущие по капиллярам тяжи притворной влаги растворение упрямых камней в ее хитрости оборачивающей силы поверженных твердынь на покорение следующих препятствий своего непрерывного движения время и напор как орудия...
       ...дышать всеми миллионами устьиц раскрывая и закрывая их по желанию каждого отдельного листочка жарко ли душно ли хочется ли пить мало ли глюкозы в магистралях несущих сок и воду дышать и пить выдыхать пары и пить пить пить...
       - Эй, ты!
       Кто-то вломился в меня!
       Трескучий оклик грубо и беспардонно швырнул из сладчайшего несознания в жестокую реальность. Выдернул, разорвав одновременно тысячи тонких корешков моего спокойствия, обдав меня кипятком боли и заставив осознать себя, самовлюбленно подумать Я. Сначала я увидел сосны, потом вспомнил свое имя и понял, что вернулся.
       - Ты живой, что ли?
       Грязный и едко пахнущий старик, косясь по сторонам, похлопал узловатой палкой меня по карманам. Я улыбнулся ему, простив разом боль и грубость, а он скривился, сплюнул и назвал меня наркоманом.
       Уходя с дырявым пакетом, набитым пустыми позвякивавшими бутылками, он петлял между сосен, оборачивался на каждом седьмом шаге и смотрел в мою сторону. Редко я видел такое неподдельное разочарование. И никогда еще - такое страстное желание найти мертвеца.
       Всё еще переполненный отзвуками пережитого блаженства бездумного роста, я поднялся на словно чужие ноги. Сделал шаг к ближайшей сосне, прикоснулся к источающей дурманящий смоляной запах коре и прошептал Спасибо. Мудрые деревья остались там, под свинцовым небом, но даже эти, реальные, восторгали своей гармоничной красотой.
       Сосновые иголки под кожей. Первый взгляд на них поверг меня в смятение - так похожи они были на длинные нежные корешки, прораставшие из ладоней. Потом было детское разочарование и повзрослевшая усмешка. Одну за другой вынимал охряно-бурые иглы из ладоней, и в коже оставались крохотные дырочки, микроскопические ротики, замершие в неслышимом крике. Этот хор ощущался как жжение. Подлинное же его значение было слишком далеко от физиологической трактовки.

    6

       Начались удивительные дни. Хор крошечных ротиков истошно и бесшумно возвестил о наступлении эпохи Удивительности. Но сначала было возвращение в общагу.
       Комната, разгороженная на три суверенные и независимые территории картонными ширмами, вполне проницаемыми для всякого физического явления, будь то звук, свет или запах, но непреодолимыми для простых человеческих эмоций. Здесь я могу суверенно и независимо тщиться смыть водкой пятно добротной синюшной хандры или примеряться вилкой к равнодушным венам, а в трех метрах от меня ни на вздох не прекратятся геологоразведочные работы в толще гранита науки. Никто не разделит с нами и радости соития, буде сие событие произойдет на моих пяти квадратных метрах, в пространстве между запевающим электрочайником и дребезжащим от проезжающих внизу трамваев оконным стеклом. Разделены будут опять-таки вполне материальные субстанции - хлеб, колбаса, майонез из пакетика. Корпускулы быта с непринужденностью просачиваются сквозь картонные границы; волновые продукты жизнедеятельности человеческих мозгов поглощаются, рассеиваются и оседают жирной пылью. К этому быстро привыкаешь и начинаешь выражать неудовольствие, когда кто-нибудь осмеливается нарушить заведенный Порядок Вещей.
       Тот самый хор микроскопических ротиков на моих ладонях, оставшихся от мертвых сосновых иголочек, не давал мне уснуть. Постоянно напоминал о себе многоголосым жжением. Но когда я опустил руки под струю холодной воды, с удивлением понял, что назойливый хор на самом деле раздается у меня в голове.
       Так, должно быть, ощущают повелительное прикосновение инстинкта ткачики, плетущие свои гнезда из травы и волоса или полевка, роющая очередную зимнюю кладовку: непонятное беспокойство, толкающее к необозначенному действию, нетерпеливый драйв, требующий совершать, перебирать и пробовать, пока, наконец, не найдется то единственное деяние, которое принесет долгожданное удовлетворение и покой.
       И я нашел то, что успокаивало этот зуд! Руки сами знали, что с чем смешивать, придирчиво выбирали кисти и мазали красками по подозрительно пахнущим картонкам. Вокруг все стояли на ушах по поводу курсовых проектов и зачетов, меня же заботила сочетаемость тонов, общий эмоциональный фон, блики, тени... Я сам становился тенью для этих измученных созданий, бухающих от хронической тревожности ночью, спящих днем и читающих ксерокопии конспектов в тишине сортиров. Художник хмыкали они, вломившись на мою территорию с бычком в зубах и сигаретой за ухом, угощали сигаретой, плевались в открытое окно и звали отмечать проваленный зачет. Я уходил с ними, опрокидывал в себя дешевое сорокаградусное, чтобы часом позже с чистой совестью выблевать это и вернуться к прямоугольнику теней и красок.
       Это было как открытие одаренности своего ребенка, с той лишь разницей, что одаренным ребенком и изумленным родителем был единственно я. Отмечал растущее умение и непринужденность, перерастающие в автоматизм. И почти сексуальное удовлетворение от осознания, что все получается не хуже, чем где-то там на Арбате, в журнале Юный художник или на упаковке витаминизированного кефира.
       Того первого драйва, мощнейшего эмоционального заряда, полученного от ошеломляющего и незабываемого погружения в... Лес (конечно, я назвал это место Лес - как же еще обозначить протяженную общность мудрых деревьев?), хватило ненадолго. Я выплеснул его на картонки и бумажки, израсходовал на безумные этюды, досуха опустошил себя и замер в ожидании новой подпитки, которая, я не сомневался, будет великодушно дарована мне. Пауза в делах, пауза в мыслях, ожидание, превращающееся в голод, мутирующее во всепоглощающий голод, сосредотачивающее на единственном желании, выискивающее точки напряжения в реальности, чтобы сконцентрироваться и в некий благословенный миг ворваться в трепетное несознание.
       Лес потомил меня у входа - немного, всего несколько дней, чтобы доступно разъяснить, что здесь не принято требовать и бряцать своими желаниями, но надлежит смиренно ждать момента благого соизволения. И в тот самый миг, когда отчаянию оставалось только протянуть ко мне руку и сомкнуть когти на моем горле, Лес сказал Входи!.
       Тем сладостнее было возвратиться в вегетативное несознание молодого растения посреди щедрого Леса. Продолжать свое торопливое развитие ввысь и вширь, аккумулировать сверхощущение пространства и света, упиваться единственной разрешенной здесь мыслью. Мысль эта называлась Лес.
       И снова красочки, кисточки, ворованная из столовой тарелка вместо палитры и новые цветовые решения. По другую сторону - ежедневно встречаемое непонимание, мой крепнущий иммунитет к нему, а попросту откровенно наплевательское отношение к критике любого уровня конструктивности.
       И снова ожидание, затяжной прыжок в Лес... Становящийся привычным ритм жизни, складывающийся из электрохимических циклов зарядки и разрядки. Как литий-ионный аккумулятор, в самом деле, как тупая батарейка! Но мне это нравилось. Безумно нравилось.
       Иногда это приходило без предупреждения: я проваливался в Лес будто в открытый канализационный люк, проследив взглядом блики на убегающих в перспективу рельсах или увлекшись исступленным танцем градин по лужам. Ничтожнейшее событие становилось поводом для спонтанного бегства прочь от мира и от собственного тела. Раз или два я его чуть совсем не потерял, отправившись в Лес посреди полуденного проспекта. Тогда я накрепко вбил в свою башку, что ради собственной безопасности мне нельзя долго смотреть на перспективы, фрагменты упорядоченности, как нельзя задерживать взгляд на любом фрактале, на всем, что пахнет или звучит как бесконечность.
       В то же безумное время состоялось мое историческое знакомство с Вием. Он постучал в дверь моей общажной комнаты и сунул под нос смазанную фотку, сделанную Поляроидом со словами Привет! Ты не видел здесь эту девочку?. Пробегав по этажам больше часа, девочку он так и не нашел, зато рентгеновским своим зрением заметил несколько моих наиболее удачных работ, прилепленных за недостатком свободного места на потолок, и взорвался фейерверком комплиментов. На следующий же день потащил знакомить с художниками, принявшими меня со снисходительным интересом, с каким в столице рассматривают гостей с Чукотки.
       С тех пор не проходило и недели без его инициатив, проектов, знакомых и хороших знакомых. Я подозревал его в более чем дружеском ко мне интересе, столь рьяно и самоотверженно он взялся за изучение моей персоны. О, к счастью для наших отношений, это оказалось не так. Просто Вий имел обыкновение уделять максимум внимания любому занимательному по его мнению персонажу. А я был его самой вопиющей находкой.
       - Ах, все эти новомодные киберштучки, фотоколлажи да три-Дэ-графика... - шипел он с видом утомленного прогрессом эстета. - По одному твоему мазку шпателем (Кстати, вот здесь офигенно, в самом деле, офигенно получилось), я вижу, о чем ты думал в этот момент. А что, скажи, можно увидеть на картинке, распечатанной на фотопринтере? Пиксели и растры вместо эмоций?!
       Он осыпался мудростью, как дуб желудями. Но что бы он ни говорил - всё было на пользу. Ведь именно при его посредничестве я впервые превратил свои работы в хрустящие купюры.
       За ничтожный временной промежуток со мной случилось столько всего ненормального, что позднее это вспоминалось не иначе как каникулы в сумасшедшем доме. Меньше всего сомнений возникло по поводу института - я просто хлопнул дверью в деканате, выехал из осточертевшей общаги и снял себе комнатку в коммунальной квартире. Несравненно сложнее было стать своим в богемной тусовке, сплошь состоящей из знакомых Вия, колоритных и безбашенных личностей. Вий по мере сил помогал ассимиляции в новой среде, вытравливал из меня технаря и, как повторял каждому мало-мальски проявившему интерес к моей метаморфозе, достиг в этом определенных успехов.
       Он не уставал тыкать каждого носом в мои работы, представлять меня, знакомить, хвалить, рекомендовать, не жалея ни своего, ни моего времени, чтобы сформировать таким образом мой позитивный PR. В этом, несомненно, был дальновидный статистический расчет: с возрастанием числа людей, знавших о моем существовании и роде занятий, увеличивалась и вероятность того, что мне попадется действительно полезный человек.
       - Это как раз тот случай, - говорил Вий, - когда часть могущественнее целого.
       - Когда твой длинный язык может принести больше пользы, чем ты сам?
       - Сечешь! - радовался он.
       Отдавая должное Вию, надо сказать, что его подход полностью себя оправдал.

    7

       Свой первый заказ я получил при обстоятельствах в чем-то апокалиптических - в том смысле, что только с этого момента начал получать за свою работу реальные деньги. И именно с этого эпизода в моей коротенькой творческой биографии ко мне прицепилось что-то вроде рекламного слогана - фраза Нарисовал жопу - и пошел в гору.
       Все началось как в скверном голливудском детективе: этот бар был моим последним шансом найти некоего задолжавшего чувака. Я вломился в густой воздух, наполовину состоявший из дыма и, разгребая кучки тащившейся от спиртного молодежи, протолкался к стойке. Здесь мне недвусмысленно дали понять, что если я и найду моего дружка, то непременно в виде фарша. Оказалось, что в последнее время его здесь не любят.
       Иногда оказываешься в такой каузальной яме, когда одолжить совершенно не у кого: все знакомые укатили на Селигер, в Крым или просто наглотались колес до невменяемости, а с девушкой только что рассорился самым гадким образом. Каждое по отдельности - будничные, мало чем примечательные события, но надо же было случиться всему этому одновременно!
       Итак, этот бар был моим последним шансом раздобыть денег на такую пошлую вещь, как пища. Вокруг ели и пили, а мой желудок бился в истерике. В расстроенных чувствах я погреб к выходу.
       - Ага! - вскричал пьяный голос у меня за спиной. Меня схватили за шиворот и очень невежливо уронили за столик.
       - Хо! - сказало нечто из полумрака дальнего угла диванчика, куда не доставал тусклый свет настольной лампы. - Не соблаговолите ли присоединиться к моей скромной трапезе? - в речи его явственно преобладали шипящие, а окончания большей частью отсутствовали.
       Я, начавший было размахивать руками в поисках физиономии обидчика, услышав про еду, сразу растерял весь боевой пыл. Отсутствие полноценного питания в течение трех дней давало о себе знать.
       - Чем обязан? - осторожно начал я в том же тоне. В пятно света от хилой лампы на столе вплыло огромное, с бульдожьими брылами лицо и подмигнуло мне обоими глазами, снабженными тройными мешками.
       - Ты ешь! - голосом заботливой бабушки произнесло лицо. - А потом разберемся, кто кому и чего обязан.
       Возблагодарив небеса за эту нечаянную халяву, я не заставил себя упрашивать и принялся поглощать все, во что могла воткнуться вилка, запивая пищу светлым пивом из врученного мне полного стакана.
       - Ты же Художник, так? - спросило лицо.
       На несколько секунд я перестал жевать. Художник, сказало лицо, именно так, с большой буквы. Между височными костями пинг-понговыми мячиками застучали три мысли: Откуда он меня знает?, Чего он от меня хочет? и Что же это такое копченое?. Безусловные рефлексы победили в борьбе за мышцы лица - я продолжил акт жевания, при этом три раза подряд кивнув в знак согласия.
       - Ван Ваныч, - представилось лицо и протянуло мне для пожатия чудовищных размеров лапу.
       Я замешкался с ответным жестом, и он потрепал меня по плечу, кряхтя и булькая, что у него, как я понял, заменяло смех.
       Тут я заметил у стойки профиль одного из своих многочисленных полузнакомых (таких, кто со мной периодически здоровался и перекидывался парой фраз, но с кем беседовать мне было решительно не о чем) - сынка дипломата, классического мальчика-мажора. Попадись бы он мне на пять минут раньше!
       Вилкой указал на него Ван Ванычу. Тот сказал, что да, что это он показал меня ему, Ван Ванычу, и расписал, какой я особенный, одаренный и так далее. Таким образом, вопрос Откуда он меня знает? получил единственно верный ответ (вопрос о копченостях уже переваривался в желудке вместе с предметом своего интереса). Итого, оставался последний вопрос.
       - Ты, наверное, спрашиваешь себя, какого черта я тебя кормлю и пою, - произнес Ван Ваныч и пристально взглянул мне в лицо.
       Как раз в этот момент я не смог сдержаться и безобразно рыгнул. Ван Ваныч понимающе оскалился.
       - Видишь ли, сынок, мне нужно твое умение обращаться с кисточками и красочками... - так он начал свой многочасовой монолог, который прерывал только для того, чтобы промочить горло очередной стопкой Smirnoff`а (а, надо заметить, делал он это довольно часто) либо заказать еще что-нибудь для меня. Если у кого-либо из нас на протяжении этого повествования возникало желание посетить ватерклозет, мы проделывали это путешествие вместе, и речь его, как у хорошего диктора, не смолкала ни на минуту даже у писсуаров.
       Монолог Ван Ваныча был далеко не самым кратким и легким для восприятия изложением его биографии, неправдоподобной и местами, я бы сказал, фантастической. Детство свое он обозрел в двух словах, в четверть слова упомянув о школьных годах, фашистской оккупации, зато о первом своем сексуальном опыте - то ли с учительницей физики, то ли с уборщицей, - рассказывал подробно и обстоятельно.
       На этом этапе повествования я всерьез заскучал, и, забыв о выпитом давеча, невзначай угостился Smirnoff`ым. Благородная влага, обнаружив в моем желудке озерцо пива, странным образом провзаимодействовала с ним. Рассказ Ван Ваныча, понимать который становилось все проблематичнее, постепенно стал восприниматься мною как цветной кустарный фильм с субтитрами, снятый любительской видеокамерой. Иногда издалека доносился голос Ван Ваныча, причудливым образом накладываясь на демонстрируемый фильм, и единственный зритель на этом просмотре (то есть я) вздрагивал и начинал ёрзать в кресле.
       Титры: 14 сентября 1954 года. Тоцкий полигон.
       Выбеленная солнцем оренбуржская степь как небритые щеки упитанного блондина. Неожиданными бакенбардами - маленькие группки пыльных деревьев, недельная щетина сухих трав. И незаметное с первого взгляда присутствие людей, тысяч и тысяч единиц живой силы, схоронившихся как степные белки по норам - блиндажам и окопам, - выглядывающих наружу, щурящихся на поднимающееся солнце. Военная техника под маскировочной сеткой, командирские пальцы, указывающие в направлении не произошедшего еще события. Надо всем этим - утренние свербящие упражнения саранчи лапками о надкрылья.
       Голос за кадром: Это были первые общевойсковые учения с реальным ядерным взрывом. Мой взвод с пяти часов утра сидел по окопам, все выряженные в противогазы, да еще в теплом зимнем белье. Поначалу еще можно было терпеть, но к восьми солнце заглянуло в окопы, и началась такая баня, что здоровенные детины как кисейные барышни падали в обморок....
       К углу, который отвели под сортир, от марева аммиачных испарений даже в противогазе нельзя было подойти. Когда стало невтерпеж, я мигнул замкому, что сейчас вернусь, сорвал этот ужасный хобот, выскочил из окопа, отбежал метров на пятнадцать, чтобы не светиться особо и встал в позу. И, понимаешь ли, моча в землю совсем не впитывается - растеклась по поверхности огромной каплей в метр шириной и стоит как ртуть. Застегиваю уже ширинку и вижу - из-под ног вырастает у меня вторая тень. Такая черная, будто дыра это бездонная... И чувствую, спину начинает нешуточно припекать, волосы затрещали и сразу паленым запахло. Крандец, думаю, время Ч прозевал, сейчас меня как пиявку на асфальте поджарит! И в эту свою лужу - метр на метр, - рыбкой сиганул, голову, ноги под себя прячу - как учили.
       В кадре - слепящий свет, дезинфицирующий и эпилирующий щеки степи, прикосновением своим испепеляющий траву, поджигающий деревья, насмерть подрумянивающий и охотившихся ящериц и их хитиновокрылых жертв. Офицер в лейтенантских погонах в пятнадцати метрах за окопами, скрючившийся и дымящийся. Огненный шар ядерного взрыва, поднимающийся в пяти километрах от окопов, как сочная ягода быстро зреющий из пронзительно белого в густой бордовый цвет, вырастающий на морщинистой ножке то ли в гниющий гриб, то ли в тысячелетнее исполинское дерево. Ударная волна, пришедшая через четверть минуты, взмахом темной ладони разгладившая степь, затеревшая шрамы окопов, кое-где разбросавшая небрежно перелески и унесшаяся дальше.
       Из штаба по телефону требуют комвзвода. По окопам разносится Где комвзвода? Кто видел комвзвода?. А тот лежит в грязи, замешанной на собственной моче, с расползающимися на спине казенными шмотками, с опаленным затылком, с которого ветер сдувает прах, бывший волосами и абсолютно без малейшего понятия о том, кто он, где он и зачем всё это...
       Потом была двадцатипятиминутная артиллерийская подготовка. К тому времени атомный гриб расползся на полнеба, наглухо закрывая солнце, так что ясное утро превратилось в сумерки. Я на карачках кое-как дополз до окопов и свалился мешком на головы своих ребят. Меня, как обгадившегося ребенка, переодели во все чистое, влили полфляги спирта и прислонили к стенке.
       Через тридцать пять минут после взрыва все пошли в атаку в эпицентр. Я со своим взводом выскочил из окопа совершенно на автомате, а в глазах плавали цветные сперматозоиды. В срок были на нужной точке, постреляли из пулеметов куда надо, закрепились, вышли на связь со штабом полка. Нас поздравили с успешным выполнением задания.
       Почти в самом эпицентре было маленькое озерцо. Не знаю, как оно не испарилось от взрыва... Поверхность его была словно льдом покрыта коркой пепла. Корку эту били прикладами, кулаками и черпали воду касками, пили, наливали во фляги. Такого слова - радиация - многие даже не слышали. Из моего взвода почти все попробовали этой водички. Мне же не довелось - после разговора со штабом я потерял сознание.
       Ван Ванычу пришлось чувствительно пихнуть меня, чтобы я вернулся в реальность и сфокусировал на нем внимание, расползавшееся пугливыми тараканами.
       - В ту ночь я впервые увидел этот сон! - веско произнес он, давая понять, что самая соль повествования еще впереди.
       - Представь себе абсолютно мертвую и плоскую пустыню, - продолжал Ван Ваныч, проводя пятерней перед моими глазами горизонтальную черту. - Ни камешка, ни колючки, только земля и небо как сжатые губы. И в нескольких шагах от горизонта - невероятно старое дерево, укоренившийся в пустыню ядерный гриб, но с потрескавшейся корой, корявыми ветвями, миллионом узких листьев. И, представь себе, я смотрел на него со стороны и в то же время был этим деревом! Я чувствовал каждую ветку, каждый листочек словно свои руки и пальцы. И только это ощущение - ни мыслей, ни посторонних эмоций. Представь себе, Художник, единственное ощущение Я - дерево и всё!
       У меня в голове словно разорвалась маленькая китайская петарда. Я - дерево! Ничто, кроме как дерево... И это я слышал от старика с лицом бульдога-пропойцы!
       Если до того я мог сомневаться в правдивости его истории, то фраза эта приказала мне Верь ему! и я верил, я начинал врубаться в эту биографию. А Ван Ваныч продолжал:
       - Очнулся я в полевом госпитале под Кирсановкой с четким знанием того, что произойдет сегодня, завтра, на следующей неделе... У солдата из моего взвода ампутируют ногу, которую не смогут уберечь от гангрены после сложного перелома. Я видел, что гангрена пойдет дальше и через тринадцать дней убьет его. Видел, как вскакивают по сигналу побудки солдаты, оставляя свои волосы на вещмешках, которые подкладывали под голову... Так много всего видел... о себе и о других... но пробуждение как солнечный свет взглянуло на это знание - и оно забилось в темные норы.
       Всё сбывалось, пункт за пунктом. Я словно смотрел уже виденный фильм и знал, какой будет финал. Мучительно... черт знает как мучительно знать все наперед и бессильно наблюдать за этим! Нужно быть тибетским ламой или киборгом, чтобы безучастно смотреть вперед, видеть, знать... Рождения и смерти, фатальные ошибки и глобальные глупости. Люди, распятые на вивисекционном столе жизни и судьбы. Слава Богу, я не был обделен и даром забывать, иначе элементарно сошел бы с ума. Вовремя забыть - вот умение, в котором мне приходилось тренироваться до изнеможения.
       Конечно, мне было далеко до Вольфа Мессинга. Никакой телепатии, никакого гипноза. Это было как моментальный взгляд в шпаргалку во время экзамена - что успел запомнить, что нет. Каждый раз мне открывалось поистине ВСЁ, от Начала до Конца, но из видений выносил только небольшую часть, самое яркое и важное. И, конечно, видения эти, дар и проклятие, про единственное Древо в голой пустыне, посещали меня не каждый день.
       Не прошло и месяца после Тоцких учений, как я настоял на моем увольнении в запас. По состоянию здоровья - так это было сформулировано. Но в полку все понимали, что у молодого и перспективного офицера съехала крыша.
       В пятьдесят пятом поступил в МГИМО - легко и непринужденно, поскольку мне, как отставному, полагались бешеные льготы. Едва ли не первого сентября пригласили в тихую комнатку и, упомянув недавнее армейское прошлое, прямо предложили работать на Родину и Комитет Безопасности, так сказать, без отрыва от учебы. Это была самая благородная, по моему мнению, работа: спасать молокососов-студентов от вербовки. К ним с первого курса проявлялось повышенное внимание со стороны всех возможных спецслужб и было до чертиков обидно, когда очередной дурак, запутавшись в клубке проблем, ступал на отнюдь не прибыльный путь предательства.
       В том же сентябре без памяти влюбился в спортсменку-комсомолку Ладочку. Она первый год училась на факультете внешнеэкономической деятельности и жила в общаге этажом ниже меня. Мы очень быстро нашли общий язык... хм, и все прочие органы тоже. В постели такая изобретательная и буйная, по жизни она не была, как бы это сказать... блядью. Я в ней это очень ценил. Поначалу подозревал, что она своего рода подстраховка со стороны госбезопасности. Но в своих видениях ни разу не увидел и отблеска ее связи с контрразведкой. Вообще, прошлое ее было покрыто непроглядным туманом; то виделось одно, то другое, какое-то ассорти из разных биографий.
       Потому внимательно слушал то, что она рассказывала о себе. Всё звучало вполне обычно: учительская семья в Орле, старший брат в Хабаровске, подруги по школе, повыскакивавшие уже замуж, первая любовь и тисканье в подъездах, фортепьяно и шизофреничка-учительница музыки. Это общий пейзаж прошлого, а в настоящем - редкие письма из дому, еженедельные междугородные звонки, письма от брата раз в полгода, ожидаемые как Новогодние праздники, массовки на Мосфильме и солидная стипендия отличницы.
       Мы расписались на втором курсе, накануне ее дня рождения. Свадьбы как таковой не было - так, шумное распитие шампанского с общими друзьями. Переехали в семейное общежитие, где жили последующие четыре года; посещали театры и каток, на каникулах ходили в походы, лазали по скалам и пещерам, ну, и конечно комсомольская работа всяческая, самодеятельность...
       Институт мы закончили с красными дипломами и я, прислушавшись к мнению товарищей из органов, поступил в аспирантуру. Подразумевалось, что мое сотрудничество с органами продлевается еще на три-четыре года. Но всё пошло кувырком. Я подозревал, что попросту не в те руки попали списки агентов.
       Несколько месяцев подряд я просыпался с привкусом опасности. Каждый день мог оказаться последним, а я как слепец даже не знал, откуда последует удар. Видения были редки и туманны; я так и не научился управлять этим... В конце концов от греха подальше меня назначили каким-то там вторым помощником атташе на Кубу.
       В день нашего отлета Ладочка исчезла. Попросту растворилась в воздухе, пока я относил чемоданы в такси. Размазывая сопли, я бегал по милициям, звонил в органы, напрочь забыв об играх в штирлица, но мои сумасбродства Ладочку мне не вернули. А после того, как я обвинил органы в ее исчезновении, мне в дело добавили заметку об эмоциональной неустойчивости.
       Спустя еще месяц я таки улетел в Гавану, но перед тем выяснил, что доинститутская биография ее была сущей фикцией. Никаких братьев в Хабаровске, никаких школьных подружек... В Орле учительская чета ничего не знала о дочери, закончившей МГИМО. Их настоящая дочь давно отучилась в текстильном техникуме и работала на фабрике. Вот так, сущая фикция...
       Ван Ваныч недовольно посмотрел на просвет опорожненную бутылку Smirnoff, но еще одну заказывать не стал.
       - На Кубе дипломатическое мое назначение было только прикрытием. На самом деле я занимался всё тем же - контрразведкой. Нащупывал все ниточки отношений и связей в посольстве и вокруг, фокусировал внимание на каждом отдельном человеке, с тем, чтобы при следующем своем видении обозреть всю сеть его прошлого. Кубинским товарищам по мере возможности помогал, иногда подносил на блюдечке батистовских-американских агентов.
       С каждым успешным делом потихоньку подрастал в чине, медальками обвешивался. Как только сектор оказывался зачищен (вот, интересное новое словцо), меня переводили дальше - в Колумбию, в Боливию, в Гватемалу, к дьяволу в очко... Поездил, значит... С самим Че Геварой за руку здоровался - уже когда он партизанить ушел. Впрочем, и с теми, кто в его шестьдесят седьмом убил - тоже. Политика, знаешь ли, подлая штука...
       -Дааа, вот жизнь была! - протянул Ван Ваныч, - Знойная, бестолковая и показушная... Со своими формальными обязанностями справляешься за два утренних сравнительно прохладных часа, и к полудню уже изнываешь не столько от жары, сколько от откровенной скуки. От этой же скуки начинаешь делать глупости - чаще всего глупостям было по шестнадцать лет, и у них была самая восхитительная черная кожа, какую только можно себе вообразить. Мда, еблив был не по годам. Кстати, именно за аморалку мне не давали рекомендации в партию.
       Меня периодически вызывали в Москву, по особо сложным и запущенным случаям, но оставлять в столице не хотели, наверное, боялись... К началу восьмидесятых и вовсе забыли. Да меня и не тянуло на Родину. Чего ради? Вшивого места в МИДе? Закомплексованных советских барышень? Там, в Латинской Америке я чувствовал себя нужным и значительным человеком, эдаким сереньким кардиналом, который мог давать советы послам и в служебных интересах тискать их жен и дочерей. Отними у меня это чувство собственной значимости - что бы осталось в осадке? Нуль без палочки! Начинающий стареть мудак - без семьи, без реального положения, с орденами, которыми даже нельзя ни перед кем побряцать.
       Но в девяносто первом понял, что возвращаться надо. Дело было не в том, что все эти игры в шпионов перестали меня забавлять, и даже не в изрядно поизносившемся патриотизме. Просто это были видения. Они так отчетливо обозначали мой путь, словно это был приказ. Да, мне нужно было вернуться.
       Как можешь догадаться, я нашел здесь всё изменившимся до неузнаваемости. Сочащиеся жиром куски материальных благ умоляли запустить в себя зубы и глотать, глотать, глотать.... Кто-то давился, кто-то проглатывал. Я же нашел для себя условно безопасную нишу. Акции, облигации, обязательства - забытые русские слова начала века снова становились актуальны. И пахли деньгами.
       - Почти ничего криминального, - успокоил он меня. - С моим даром основная сложность в работе на фондовой бирже заключалась в умении обуздать свою жадность. Надо было постоянно создавать впечатление, что я не умнее и не удачливее других, терять и выигрывать. Играть. Играть и постоянно примерять свои слова и поступки к своей роли. Необременительные, но очень важные правила: не соваться в политику, вовремя возвращать долги и... безусловно верить видениям.
       Да, видения! Черт, глупое слово, но иначе ведь и не скажешь... сны? Пророчества? Это звучит еще хуже. Да я их и не называл никак... Долго бы я продержался на службе в МИДе, если бы кому-нибудь заикнулся об этих... кхм... видениях... Так вот, видения мои постепенно изменялись. Только поначалу это была безжизненная пустыня, первый год или два. Потом она начала обживаться крепкими и приземистыми деревцами, жавшимся к Первому Древу, они становились выше, сильнее. Через двадцать лет деревья заняли все видимое пространство, до самого горизонта и дальше. Славная, молодая и дерзкая поросль...
       Ван Ваныч простер руку в величественном жесте, едва не сбив лампу. И тут же с хрустом суставов сжал пятерню в устрашающий кулак.
       - Такая в этом чувствовалась Сила!... Скажу даже больше - Божественная Уверенность!
       Это поразительно походило на Лес. Мой Лес! Только называл он это по-другому и уносил оттуда совсем другие дары. И прослеживалось в наших личных дремучих мирах отчетливое мифологическое родство, словно мы видели один и тот же сон-кочевник.
       Мы оба устали. Он - говорить, я - слушать. Поэтому события последних десяти лет Ван Ваныч обозначил крупными небрежными мазками. Экспоненциальный рост его скромных сбережений и одряхлевшие на ответственных должностях однокурсники, неожиданно узнававшие его на светских приемах. Закономерное и неуклонно растущее не то, чтобы влияние, но - уважение и передававшаяся как гонконгский грипп уверенность, что он, Ван Ваныч - единственный, кто в этой непредсказуемой стране может одним словом спасти, решить все проблемы или смести с лица земли. Скоро он оставил игру (театральную игру!) на бирже и стал советчиком для всех, кто мог позволить себе его консалтинговые услуги. Его приглашали в правительство, и не один раз, но он брезговал общаться с властью и ссылался на плохое здоровье.
       - Я старался не лезть рожей в масс-медиа, но из-за одного скандала на некоторое время стал довольно известен широким массам... Говоришь, не смотришь телевизор? И правильно делаешь! По телевизору рожа у меня особенно отвратительна, - заключил Ван Ваныч.
       Как я ни жаждал окончания истории его жизни, наступившая тишина меня порядком напугала. Оказалось, что Ван Ваныч уже несколько минут молча сидел напротив и выжидательно постукивал толстыми пальцами по столику.
       - Ну, что скажешь?
       - Замечательный сюжетец, - попытался поумничать я. - Неустаревающая тема Фауста и инфернального дара.
       - Инфернального, говоришь? - нахмурился Ван Ваныч.
       - Я имею ввиду уникальные обстоятельства его происхождения из ядерного, по сути - адского пламени, - торопливо разъяснил я. - И самоидентификация с ядерным грибом тоже очень любопытна, особенно в связи с трансформацией этого образа в Древо...
       - Вот это мне от тебя и нужно, Художник! Изобрази первый раз, где я-дерево и плоская мертвая пустыня.
       И он с прежним жаром принялся повторять описание своего первого видения, возвращаясь к одному и тому же, подбирая все новые слова, украшая орнамент все новыми фрагментами-эпитетами. Красноречие его набирало силу селевого потока.
       Мозг никак не воспринимал то, что он говорил, бессовестно направляя всю получаемую информацию моей правой руке. Та же, будучи от природы безмозглой, с максимально возможной скоростью изливала поток образов на салфетку с помощью платинового пера Паркер, одолженного у Ван Ваныча. Мой взгляд был чаще направлен на него, а не на плоды художеств собственной руки. Получалось недурно, но что именно - до меня еще не доходило. Я сделал над собой усилие, чтобы понять хоть что-нибудь из его речевого потока, даже узнал несколько слов, но отброшенный бурлящей стихией, оставил это бесполезное занятие.
       Утомившаяся рука замедлила движение и черкнув для порядку в паре-тройке мест, угомонилась. Я всматривался в набросок, начиная что-то различать в буреломе штрихов, и внезапно весь покрылся мурашками - понял.
       Чудовищная в своей животной притягательности, бесстыдная и уродливая, бугрящаяся толстыми корнями и раскидистыми кривыми ветвями пара ягодиц высилась посреди соленой бесплодной вечности и лезвие горизонта, бескровно впивающегося в податливую плоть - вот что я увидел. Вот что увидел Ван Ваныч. Своими ручищами он вцепился мне в запястье и тяжело дыша подтянул к себе.
       - Сейчас ты мне пообещаешь... - начал он и шумно сглотнул. - Ты напишешь это маслом, всё в точности как здесь. Я заплачу, как тебе и не снилось.
       Непривычный для моего слуха, но развратно его ласкающий, глагол заплачу вывел меня из ступора. Я сказал Гу!, подумал, что он не понял и исправился: Угу!, подумал, что в таком состоянии он может и этого не понять и со старанием выговорил:
       - Разумеется, сделаю. Но в каком формате?
       Он размахнулся руками, сбив при этом стопку пустых тарелок со стола. Я понял, что это диагональ и вновь заверил его в своем желании все сделать в лучшем виде, поскольку его уважаю и ему верю. В благодарность за это признание он наградил меня дополнительным и в какой-то мере принудительным получасом поглощения пива с креветками; при этом он постоянно держался за какую-нибудь часть мой одежды. Словно боялся, что я исчезну.
       До дому я добрался только в девятом часу утра. То ли от бессонной ночи, то ли от неупорядоченно проглоченного алкоголя дико болела голова и казалось, что глазные яблоки от неосторожного движения ими растрескаются и по кусочкам выпадут из глазниц. Словом, было очень плохо. Даже вид зеленоспинной сотни в качестве аванса от Ван Ваныча не радовал меня.
       Я проспал весь день, в десять часов вечера проснулся, доковылял до совмещенного санузла, выпил из крана литра два воды, примерно столько же отправил в путешествие к далекому морю, принял исходное положение на диване и усугубил свое состояние мертвым сном до самого утра.

    8

       Собираясь выйти по делам, которые надо было сделать еще два дня назад, в кармане куртки я обнаружил салфетку с логотипом бара на одной стороне... А на другой было то, что я нарисовал в ту ночь. И номер телефона Ван Ваныча.
       Прежде всего в памяти всплыл непотопляемый глагол заплачУ. На него, как на блесну, я поймал несколько имен собственных, междометий и союзов. Этого хватило, чтобы худо-бедно реставрировать звучание данного мною обещания и сумму в увесистых единицах, нацарапанную на ребре все того же заплачУ. Она была столь же чудовищно притягательна, как и древовидная жопа на эскизе.
       Понукаемый этим меркантильным глаголом, в первый же вечер я набросился на распятый холст, опалил его своей страстью, овладел им противоестественным способом, то есть с помощью скупой теплой палитры и пульсирующего в пальцах желания. Излил себя, вывернул наизнанку, исчерпал до животного безразличия и... понял, что это только начало. Что мне необходимо еще не одно сладкое прикосновение Леса, а для такой ёмкой темы даже больше - Его крепкое объятие, наставление и благословение. Присел на диван, чтобы вдумчиво покурить, и так заснул.
       Последующие дни растянулись в непрерывный радужный угар. Двенадцать часов в сутки тело мое лежало эмбрионом-переростком в углу дивана, а слабый растворчик сознания колыхался где-то среди ветвей Леса. Зарядив эмоциональные батареи, воссоединял плоть и желание, вскакивал на ноги и бросался к мольберту. Со стороны это выглядело смешно и страшно. Уже не задумываясь над тем, что такое Лес и что ему от меня нужно, беззастенчиво пользовался им, а он не возражал. И мысль, что, возможно, в Лесу я теряю нечто более важное, чем нахожу, не посещала меня вовсе. Это было как запой.
       Наконец, я решил, что работа завершена. Выпросил у Зины телефонную карту и пошел искать таксофон. Ван Ваныч ответил сразу, казалось, едва дождался моего приветствия, фразы картина готова и выпалил Жди, я скоро приеду. Хватило соображения не удивляться его знанию моего адреса.
       Он приехал на увенчанном мигалкой золотистом внедорожнике Лексусе, с кряхтеньем вылез из машины, с кряхтеньем же пожал мне руку, улыбаясь: Встречаешь?. Оставив геркулесова сложения шофера-телохранителя у подъезда, легко одолел подъем на пятый этаж по вонючей лестнице, прошагал по коммунальному коридору и безошибочно свернул в мою комнату.
       Ван Ваныч долго и молчаливо рассматривал мою работу. Слышалось его с присвистом дыхание и мерзкий голос Зининого мужа из кухни. Я выискивал на застывшем морщинистом лице Ван Ваныча намеки на грядущий приговор, и каждую секунду видел что-то новое, бросающее меня то в отчаяние, то в эйфорию.
       - Я понимаю, что это мой портрет, - проговорил он спустя полторы вечности. - Но, чёрт возьми, у меня на него встает!
       Не воспринял это буквально, всё-таки ему за семьдесят. Впрочем, пресловутая сила искусства... В любом случае, это была очевидная похвала. Он развернулся ко мне, довольный и торжественный, вылитый Марлон Брандо. Повеяло чем-то сицилийским.
       - Я в тебе не ошибся, Художник! - произнес Ван Ваныч с интонацией крестного отца, похлопав меня по плечу. Так же, восхищенно и собственнически, хлопают по крупу породистую лошадь, только что взявшую сложный барьер.
       - Пакуй! - бросил он мне. - Я жду в машине.
       По его необъятному дому, окруженному двухсотлетними соснами, я бродил как по музею, натыкаясь то на жутких ацтекских каменных божков, то на антикварные безделушки, по невежеству принимаемые мною за рухлядь, разглядывая картины, дагонские маски и еще много всякой всячины, висевшей, стоящей или лежащей на вертикальных или горизонтальных поверхностях. Когда он успел натащить сюда всё это? - удивлялся я.
       - Не обращай внимание на этот хлам, - отмахивался Ван Ваныч. - Положение обязывает раскидывать дорогостоящие понты... Слава Богу, нынче скромность снова входит в моду.
       Мне предстояло выбрать место для Одинокой Жопы, как мою работу тут же окрестил Ван Ваныч. Задача усложнялась тем, что найти свободный участок стены здесь вообще не представлялось возможным. Но, уловив пренебрежительное отношение хозяина ко всем без исключения деталям интерьера, я набрался смелости и ткнул пальцем в правильно освещенную стенку, уже занятую тремя японскими гравюрами. Ван Ваныч согласился без колебаний.
       - Ты был там! - сказал он много позже, когда картину уже повесили на выбранное мною место. - Не познавший ТОГО мира не смог бы сделать вот этого, - и ткнул пальцем в холст, прямо между одревесневших ягодиц.
       Мне оставалось только признаться.
       - Я - не больше, чем слабое дерево в необъятном Лесу.
       О, какой это был трогательный момент! Старческие слезы в его глазах, цвета и фактуры дымчатого кварца, удушающие дорогим мужским парфюмом объятия - слияние родственных душ в лучших традициях западного кинематографа. Он даже облобызал меня в обе щеки и произнес самое странное пожелание из когда-либо мною слышанных:
       - Сладкой воды твоим корням!
       Если опустить слюнявый мелодраматизм, я хорошо понимал его. С нашей встречей, галлюцинации двух обрели все права иной реальности, превращая нас из шизов в первопроходцев или сталкеров. Сообщая нам сознание своей исключительности, даже - избранности.
       Больше на эту интимную тему мы не беседовали, но общая тайна взаимно ощущалась, как присутствие третьего участника наших встреч.
       Мне был представлен референт, тридцатилетний, респектабельный во всех отношениях шатен, которого Ван Ваныч называл не иначе, как Йоша, поскольку тот на японский манер не выговаривал звук л, а все остальные согласные с языком на верхних зубах произносил нёбно-гортанно, как француз (вероятно, из-за слишком короткого языка). Особенно забавно у него выходило либеральный.
       Йоша поинтересовался, выдать ли мне всю сумму наличными, чеком или перечислить на счет. Предоставленный выбор вызвал у меня, непривычного к деньгам, в особенности - к большим деньгам, только головную боль и подобие тихой истерики.
       Это был второй качественный скачок - прямиком в объятия за пазуху к Ван Ванычу, в компанию к его портмоне и записной книжке. Тут было тепло и надежно, а главное - с этой позиции открывались прихватывающие дыхание перспективы!
       Я стал в его особняке частым гостем, а вернее - регулярно появляющимся говорящим приложением к Одинокой Жопе. Ни один из друзей, коллег и знакомых Ван Ваныча, бывших МИДовских или нынешних финансовых, не избежал паломничества к Одинокой Жопе, пожатия моей потной руки и фразы хозяина Я вам говорю, его ожидает блестящее будущее!. Всех участников представления раздувало от разных видов гордости: кого за свою работу, кого - за своего протеже, а кого - за факт знакомства с двумя такими замечательными людьми.
       После этого сильного маркетингового хода приобщиться к высокому искусству пожелали многие. Но началось всё с нетрезвой фразы некой полубандитской физиономии со сломанным носом и татуировкой тюремного содержания, выползавшей из-под узла итальянского галстука к кадыку:
       - А меня так же можешь?
       С одобрения Ван Ваныча, я взялся за этот заказ. Три вечера кряду как привязанный таскался за клиентом из офиса в боулинг, из Минюста на стрелки авторитетов, выслушивал усталые откровения и бодрый выпендреж. Наконец, решил, что с меня хватит, заперся в своей комнате (теперь уж действительно - своей, собственной, на что пошла большая часть первого гонорара) и спустя одно биение лесного сердца представил свою работу.
       Это был настолько явный китч, что можно было ожидать любой реакции, вплоть до физической расправы. Но у клиента кроме слова крррруто! не нашлось, что сказать. В самом деле, на портрете он был воплощением крутизны в его личном представлении: хромированный кенгурятник и поднятый донельзя клиренс, суперширокие шины и алчный оскал решетки радиатора. Да, на холсте он был антропоморфным навороченным джипом, размалывающим черепа, кости и легковую мелюзгу, но притом узнаваем всеми присутствующими в первые же секунды.
       Отблеск издевки увидел только Ван Ваныч. После краткой импровизированной презентации моей новой работы в узком, почти семейном кругу, он отвел меня в сторону и очень внятно произнес:
       - Пока это здорово. Но ты стоишь на грани.
       Что бы он ни говорил, меня признали как умного и талантливого парня, чуткого к мнению клиента, и это обеспечило мне новые заказы на несколько месяцев вперед.
       Подобно натуралисту, я наблюдал за этими людьми в их естественной среде обитания, впитывая их мимику, жесты, манеру говорить и одеваться, любимые словечки, блюда и напитки. Видел их трезвыми и пьяными, голыми и в костюмах от парижских и римских кутюрье. Но не классифицировал, не раскладывал по полочкам, не разбирал на символы их сны. Образы их оставались в моей памяти цельными и не искалеченными анализом. С тем, чтобы втиснуться в прямоугольники холста в сюрреалистических, но правдивых композициях.
       Работая в узком промежутке между откровенным издевательством и туманной сатирой, балансируя на обозначенной Ван Ванычем грани, ухитрялся угодить всем, и выпускникам Кембриджа и исправительно-трудовых колоний. То было не сознательное, но целиком интуитивное искусство избегать острых углов, всего лишь еще одна грань моего лесного дара.
       Карманный никас для узкого круга... Определенно, знакомые Ван Ваныча были не из болтливых, да и уважаемый мой меценат занял весьма жесткую позицию в отношении вероятного роста моей популярности и соответственно увеличивающихся доходов. Он словно приучал меня к яду, скармливая плоды успеха маленькими ломтиками, следя за зрачками и частотой дыхания. И головокружение от хруста зеленых банкнот накатывало не так часто, как того хотелось. Поскольку и было этих самых банкнот не столь уж много.
       Сама жизнь моя едва ли сильно изменилась. Стала ярче и пестрее упаковка. Клубы уровнем повыше, знакомые покруче, соответственно стало легче выбраться на пару недель в Прагу или Варшаву (но не дальше). Рождественская неделя на Красном море со случайной подружкой была, по сути, потолком моих финансовых возможностей. Но роптать и жаловаться было бы черной неблагодарностью, или еще честнее - глупостью.
       Впрочем, может ли лабораторная морская свинка по последовательности проводимых с нею манипуляций судить о содержании и смысле эксперимента? Порой я видел себя такой же свинкой для опытов неизвестного назначения, наблюдая лишь внешний слой причин и следствий, подозревая о существовании глубинных слоев и целей.
       - Не торопись, - говорил мне Ван Ваныч, - и всё у тебя будет... Чего ты хочешь: двухуровневую квартирку, спортивную машинку, девочек за сто баксов?... Всё у тебя будет...
       Что пошло не так в этом эксперименте?
       Не торопись, говорю я сейчас себе. Директива о том, что для тебя всё кончено, еще не подписана в высших инстанциях. Не торопись.

    9

       Короткая и резкая дробь в дверь.
       Пришла она, длинноногая Нимфа, c исполненным лучистым спокойствием благородных черт лицом, способным за неуловимую долю секунды сменить выражение с холодящей кровь жестокости до отчаянной страсти и нежности.
       Вошла и хозяйским взглядом обвела всю комнату. Потом посмотрела на меня, ее губы приоткрылись для первой фразы. Я даже заранее приготовил эту первую фразу для нее - совсем не к месту, но такую нужную мне. Дай мне руку! - должна была сказать она и протянуть свою ладонью вниз, с жадно выгнутыми пальцами. Дай мне руку! - так ожидал я услышать, что мысленно помогал ей артикулировать слова...
       - А у тебя все по-прежнему! - заявила она, убив этим так и не рожденную фразу.
       Ее взгляд обшарил и меня, заглянул, казалось, даже под кожные покровы.
       - Разве что хозяин еще больше похудел, - закончила она свою мысль.
       Теперь моя очередь.
       Невозможно подсчитать, сколько раз я представлял себе наш разговор, от начала до конца, с жестами и мимикой, со звуками из внешнего мира. В каждом таком сценарии признавался ей в очередном своем мнимом (сконструированном) грехе или, как минимум, делился гениальными мыслями - из ночных, бессонных, с душком несвежего постельного белья и растворимого кофе. Если бы можно было записать на бумаге или магнитной ленте бурное течение реплик, чтобы потом не тратить времени на подбор прилагательных во внезапно оскудевшем лексиконе, на вытирание вспотевшего лба и смачивание вязкой слюной пересохшего горла. Но что-то не ладилось с техникой... проклятье! что-то не ладилось со всей физикой, когда дело доходило до этого. Слова, записанные на кассету (и до такого идиотизма я дошел), пропадали бесследно вместе с самой способностью кассеты записывать звук. Тушь, чернила, графит и далее по списку - просто испарялись с бумаги и прочих поверхностей. То, что оставалось в памяти, разделяло участь всего ею хранимого - черноту забвения.
       Да полно! Делал ли я эти безумные записи? Порой я начинал сомневаться в этом - и все повторялось с начала, с тем же неизменным результатом. Приводя меня в отчаяние.
       Приводя меня в ярость.
       Приводя меня к единственно возможному, ненавидимому и топорному экспромту.
       Мы долго смотрели друг другу в глаза, совсем не чувствуя дискомфорта от затянувшейся паузы. Это помогло мне угадать основной тон ее настроения - такой теплый и игривый, наивно пропустить маленькое ледяное пятнышко в зрачках, считая, что причина его осталась снаружи, а для меня - только это теплое и игривое. Мы можем поиграть, не на плюсики или спички, а просто вспоминая ритуал.
       - Раздевайся! - хрипло бросил я и с хорошо поставленной равнодушной миной отвернулся от нее и оседлал шаткий стул.
       Я знал, что она меня поймет правильно. В те стародавние (странно, но сейчас это воспринимается как эпизод из жизни совсем другого человека) времена бывали моменты, когда мы понимали друг друга совсем без слов... даже без взгляда?.. без прикосновения... без мысли... Понимали ли? ли... ли! Кто может нагло и самодовольно похвастаться этим со сладострастием старческого эксгибиционизма?..
       Вознаградить нетерпеливое ожидание лаской слуха: вот сейчас. Вот оно! За спиной застонала безжалостно срываемая одежда, так неохотно расстающаяся с женским телом. Она падала на пол с едва слышным хрустом, своим шуршанием сожалея о произошедшей утрате соблазнительности формы.
       В комнате родился крохотный торнадо, круговорот запахов, с эпицентром у меня за спиной. Горький миндаль и едва ощутимый острый мускус терзали мои обонятельные луковицы, скрадывая естественный запах женской кожи. С ними отчаянно сражался нежный ромашковый оттенок, но он был столь слаб, что с последним шуршанием павшей на пол одежды погиб безвозвратно. Каждый из этих запахов я помнил еще с...
       - Что дальше? - приблизился легкий, знающий себе цену аромат.
       Горячее и трепетное ткнулось мне в висок. По ощущению тепла - все та же. Надо повернуться, посмотреть на нее. Иначе она смертельно оскорбится.
       Я поворачиваюсь к ней, и алый как недозревшая вишня сосок пролетает у меня перед глазами. Она сделала шаг назад; конечно, иначе я не смогу увидеть ее всю.
       Говорят, время - никудышный косметолог. Если так, то она не пользовалась его услугами. Едва ли она изменилась за последние семь лет: все та же прелестная фигурка, лишенная недостатков - именно такая и должна быть у нимфы.
       Волнующее грудное дыхание, влажные полуоткрытые губы... Она слишком всерьез приняла эту игру.
       - Ты помнишь, что я тебе обещал?
       Она смотрит на меня взглядом ребенка, заподозрившего, что его сейчас уведут спать.
       - Я обещал, что никогда к тебе не притронусь.
       Недоверие. Неудачно скрываемое удивление - на ее лице.
       - Так вот, я сдержу свое обещание.
       То же недоверие, но взгляд ее меняется, становится жестоким, а с губ срываются колючие слова-льдышки.
       - Ты серьезно? - мгновенная улыбка, предназначаемая только себе самой, попавшей в такое глупое положение.
       - Герой! - выжимает воду из слогов. - ТИ-ТА-Н!
       - Обрюзгла, постарела? - это уже скороговоркой.
       Как мне это знакомо: она становилась жестока и беспощадна, когда срывались ее планы, когда страдало ее самолюбие. В этом было нечто от ритуального убийства и библейской мести.
       Неизменно.
       С бесстрастностью падающей скалы.
       Но в ней действительно что-то изменилось (нет, она не стала мягче), потому что она не произнесла тех едких слов, какие могли синтезироваться только в ее ретортах. Оскорбленное самолюбие нашло новый способ самовыражения. Я это понял по тому, как разгладились черты лица, по намеку на изменение ее запаха.
       - У тебя есть горячая вода? - спрашивает она отвлеченно. - У нас в микрорайоне снова какая-то авария...
       - Ванна в твоем распоряжении, - отвечаю я, не желая сдавать уже давно и безнадежно проигранную партию.
       Она пружинистым шагом обходит вокруг меня, стола и через безлюдный коридор направляется в ванну. Из-за небрежно прикрытой двери раздается грохот льющейся воды.
       - Потрешь мне спинку? - призывно выглядывающая обнаженная ножка. - Или на это тоже распространяется твоя епитимья?
       Представляю себе реакцию Дяди, окажись он в эту минуту здесь, в коридоре, перед открытой дверью в ванную, перед сиянием золотистой кожи, перед сокровенностью ямочек над поясницей. Глотание воздуха по-дурацки открытым ртом, напряжение мышц - как перед прыжком.
       Закрываю за собой дверь ванной. Она стоит ко мне спиной: выжидательный взгляд через плечо. Блеск прозрачных волосков меж лопаток, сходящийся бег векторов вниз...
       - Так зачем ты пришла? - спросил я.
       Лопатки на голой спине дружно прыгнули вверх, когда она пожала плечами. У нее это движение всегда выглядело, как приглашение прикоснуться, проследить бархат кожи, чтобы на ладонях потом девятнадцать секунд сохранялось то же ощущение ускользания, порождающее желание повторить это снова, потом снова, потом губами... Поэтому я не стал этого делать.
       - Иногда возникает желание увидеть старого друга. Такие желания нельзя подавлять.
       Она что-то недоговаривала.
       - У тебя всё в порядке?
       Профиль губ дрогнул... но нет, ложь не осквернила их, растворившись в гортани.
       - Днем - да. Но у меня отвратительные ночи.
       И я поверил ей.
       Вода показалась бы мне крутым кипятком, она же без колебания ступила в поднимающийся пар, скрывший ее по пояс, отчего она стала похожа на некое бестелесное создание.
       - Кошмары? - участливо спросил я и тотчас же возненавидел себя за этот тон, которым осведомляются у начальника, как себя чувствует его геморрой.
       - Что-то вроде того, - пробормотала она, погружаясь в воду по шею. - Больше ты из меня сегодня не вытянешь, я пришла не на прием к психиатру.
       - Как знаешь, котенок. Как знаешь...
       Я не стал настаивать. Вовсе не хотелось услышать тривиальную отмолвку вместо правды.
       - Расскажи что-нибудь о себе! Я тебя так давно не видел, что ты за это время могла родить ребенка или слетать в космос.
       - Разве похоже, что у меня есть ребенок? - рассмеялась она, поднимаясь над водой своими округлостями. - Не будь занудой! Я просто хочу помолчать.
       В подтверждение своих слов она глубоко вздохнула и показала свой излюбленный фокус - полностью погрузилась в воду. И я задержал дыхание вместе с ней, просто по привычке к отражению, чтобы ее и мое время текли синхронно, чтобы соучаствовать в спиралях ее искусственной агонии. Раньше она могла найти нечто похожее на оргазм в руках, сомкнутых на ее горле, теперь для этого ей было достаточно просто задержать дыхание - чуть подольше, минуя спазматические прыжки диафрагмы и красные всполохи ускорившегося пульса.
       Глаза закрыты, лицо расслаблено, безмятежно, в узких ноздрях словно живые дрожат пузырьки воздуха. Секунды разматываются в тонкие нити... Проходит одна минута, две... Волосы цвета меди (на самом деле - волшебно-золотистые, но проклятый Красный на всё накладывает свой кровавый оттенок) медленно шевелятся как щупальца актинии.
       И отовсюду почти неслышный, с шелестинкой, звон, словно украдкой поцеловались два хрустальных бокала.

    10

       Я не догадываюсь, не строю предположений... Просто знаю. Чувствую. Все. Что. С тобой. Происходит. Раньше. Чем. Это. Случится. Вот. Сейчас. Прошлогодний опад хрустит под твоими ступнями - и ощущаешь подошвами каждый листок, каждую веточку, все же зная, что идешь вовсе не босиком. Украдкой посматриваешь на профиль идущего рядом с тобой. Украдкой - словно крадешь что-то у самой себя; краем глаза - чтобы не мешать своей вакхической фантазии строить его лицо так, как к тому она склонна, как тебе виделось в пубертатных снах. И у тебя получается.
       А он красив, - говоришь ты себе и поспешно с собой соглашаешься.
       Красив, - повторяешь и отводишь глаза. Но что твориться под его высоким красивым лбом? Так же красивы его мысли? (Неожиданно вспоминаешь и усмехаешься про себя: Любят ли Слонопотамы Поросят. И если да, то КАК они их любят?) О, да, наверное, они невероятно красивы, его мысли. Настолько, что у тебя внезапно пересыхает во рту? Странно, что ты этого не заметила...
       Ты его боишься? Вот уж нет! Давно прошло то время, когда мужественный профиль вызывал в тебе не пьянящую надежду возможной сладости, а смутное чувство тревоги, елозившее в груди и щипавшее низ живота (да не было такого! Ах, не было? Хотя бы себя не обманывай! А я говорю: НЕ БЫЛО! На том и порешим). Но ты боишься - того, что с тобой сейчас происходит. Или произойдет.
       Ведь ты даже не помнишь его имени. Как?! Ты не помнишь его имени?!
       Ты борешься с мимолетным приступом панического страха, перебивающего безобразной судорогой дыхание, взращивающее теплый меховой ком в горле, так что ни вдохнуть, ни крикнуть... Вы ведь с ним давно знакомы, - убеждаешь ты себя, - ты ведь его очень хорошо знаешь. Как во сне. Когда столько знакомых лиц вокруг, но поди вспомни их имена. Поди их вспомни...
       - Дай мне руку! - умоляюще просишь ты и судорожно вцепляешься в протянутую мускулистую руку, с широкими как трубки от капельницы венами. Ладонь его оказывается леденяще холодной, но отвратительно мокрой и липкой.
       - Странно здесь, - говоришь, все так же краем глаза наблюдая за ним.
       Он мечтательно улыбается и отвечает, подобно ковбою из вестернов, старательно пережевывая несложные слова.
       - Всего лишь туман, крошка.
       Но тумана нет вовсе, просто воздух, прозрачный как нигде в другом месте воздух, сам отливает мертвенной белизной и на что ни посмотришь - все болезненно белое... Нет! Не так: взгляд всюду упирается в черно-белый негатив леса. Замечаешь, что всё, до мельчайших деталей - только белое и черное. Скупые полутона - всего лишь оттенки серого. Куст бересклета взмахивает мертвенно-белыми листьями в такт неслышной мелодии. Стволы сосен, черные в белую полоску стволы березок, белые листья - на фоне мышиного неба, в котором висят омерзительными кучками черные колбаски облаков. Ты зажмуриваешься, надеясь на возвращение красок в этот уставший от разноцветия мир, но открываешь глаза - ах! - видишь, что ничего, ровным счетом ничего не изменилось. А вы идете все дальше.
       А вы идете дальше, прочь от бесшабашно оставленной на проселке машины, мусоля странный диалог, твоя партия в котором заключается в междометиях одобрения или удивления, в коротких вопросах и взглядах настороженного обожания.
       - Представь себе, - продолжает он, - два года назад...
       Почему именно сюда? - задаешься ты вопросом.
       - А того парня звали... - надо же выразить заинтересованность в этой затасканной истории, похожей на бородатый анекдот.
       - Нет, правда? - от этого твоего возгласа он расцветает красивозубой улыбкой.
       Если я ему скажу, что не хочу? И станет ли он меня слушать?
       Ты в который раз отмечаешь, что его одеколон на редкость удачен. Могу поспорить, ты даже понимаешь: это запах твоего желания, сдобренный устойчивым вкусом абсурдности и ирреальности происходящего. От этого только острее ощущаешь свой давний неистребимый голод - ровесник твоих ночных грез. Еще несколько шагов - и твой голод станет тобой, будет смотреть наружу твоими глазами, искать мужских губ твоими губами. Да, он станет тобой.
       И все же тебе почти страшно.
       - Смотри, малина!
       Ягоды на его ладони, невесть как выросшие в этом сером межсезоньи, выглядят крошечными гроздьями прозрачных слизней - они ссыпаются к тебе в ладонь, и ты не можешь перебороть отвращение от вида этих водянистых комочков и незаметно для него выбрасываешь их.
       Как же странно, - думаешь ты, разглядывая свою розовую ладонь. - Цвет здесь живет только во мне. И в нем.
       Но в последнем ты не уверена. Ведь только сейчас видела его руку, протягивающую тебе малиноподобных слизней. И не обратила внимания. Или через уже секунду не смогла вспомнить, какого цвета была его рука.
       - Где-то недалеко должно быть озеро. Там мы...
       Долго ждешь окончания фразы.
       - Игра Вставьте пропущенные слова, - бормочешь ты, но шуткой не удается подавить растущую тревогу, вызванную этим обрывком фразы.
       - Ты был здесь раньше?
       В ответ он начинает рассказывать что-то маловразумительное.
       Лелеешь такую манящую мысль: остановиться вдруг, притянуть его за руку, прижаться плотно-плотно к его каменно-твердой и горячей груди, почувствовать на боках широкие ладони... Вкусное, терпкое и солоноватое желание раскрывается, разворачивается как цветок под солнечным лучом. Ведь это так просто. Твоему голоду уже тесно в твоем теле, он бьется панической птицей за грудной клеткой, беснуется в животе, карабкается верх и вниз по спинному мозгу.
       ...и потом уже не важно, где ты, кто ты, что он с тобой делает...
       Неожиданно твоя рука, которая мгновение назад сжимала его руку, словно проваливается в пустоту. Силясь удержать равновесие, ты делаешь шаг в его сторону, но он почему-то не встречается на пути твоего ищущего поддержки тела. И ты, уже заранее зная, что упадешь, делаешь еще шаг, еще и еще шаг, все быстрее и быстрее, и вдруг оказывается, что ты уже падаешь. Лицом вниз. И инстинктивно выставляешь перед собою руки. Касаешься ими палых листьев. Сминаешь эти хрупкие тщедушные скелетики. Зарываешься руками в рыхлый лесной опад. И наконец утыкаешься в него лицом.
       - Крошка, ты в порядке? - раздается спокойный голос позади тебя.
       Ты все еще ничего не понимаешь. Раскрываешь зажмуренные глаза и видишь перед собой взрыхленный твоими руками перегной - конечно, грязно-белый, как мартовский снег.
       - Ничего себе не сломала? - снова спрашивает он.
       - Еще не знаю, - бормочешь ты, все еще вдыхая острый земляной запах и не делая ни движения чтобы встать. Может, ждешь, когда его сильные руки поднимут тебя? Но рук все нет и нет. Лежать на земле становится глупо.
       Ты осторожно встаешь, специально для Него стараясь выглядеть грациозно (хотя какая, к черту, грациозность, крошка? споткнулась на ровном месте и упала как годовалый ребенок). Отряхиваясь, смотришь на него.
       - Поваляться можно будет у озера. - Опять он об этом. - Пойдем скорее!
       Не слезы ли в глазах твоих мешают смотреть на него, делают черты его лица смазанными и нерезкими? Нет? Не слезы? Смотри, он протягивает тебе руку... Но это точно не слезы? И ты не можешь сфокусировать взгляд на его руке, как ты ни напрягаешь свои глаза (о, твои бедные прекрасные глазки! в них правда нет слез?). Рука его не в фокусе, но что за фокус с его рукой? Ты ее ловишь: правой, левой, правой. Мимо? Ми-мо!
       - Подожди, - просишь ты, - мне что-то попало в глаза.
       И делаешь два шага к нему. Как раз, чтобы уткнуться лицом в его широкую грудь.
       - Пойдем же! - настойчиво повторяет он, но на этот раз из-за спины.
       Что-то происходит с тобой. Ты сердишься на него. Как ребенок сердится на ударивший его угол.
       - Прекрати это! - вскрикиваешь ты и оборачиваешься к нему. Застываешь. На полувдохе. На полумысли. Просто застываешь, потому что этого не может быть, и мозг отказывается работать.
       Те же знакомые черты (ты еще не вспомнила его имя, крошка?), всё то же самое, но почему-то в два раза больше. Точно в глазу у тебя выросла еще одна двояковыпуклая линза или фотоаппарат навострил свой зум на его фигуру - но всё в два раза больше.
       В три, в пять... Он растет быстрее, чем ты это можешь проследить, но теперь чтобы увидеть его целиком, как небо, пришлось бы лечь. И он делает движение, будто ласково накрывает тебя своими огромными ладонями. Ты инстинктивно отскакиваешь назад, закрываясь руками, а вокруг уже и в самом деле смыкаются его ладони. Его широкие ладони. Его холодные ладони. Его...
       Тот же неживой свет, но нет больше деревьев, нет больше неба. Ты не находишь рядом ничего, на чем можно бы было остановить взгляд. Под ногами уже не рыхлая лесная земля. Отражением нематериальности того, что ты про себя назвала неудавшимся небом - точно кафельная грязно-серая поверхность без малейшего дефекта или неровности.
       Слишком пусто, слишком одиноко. Ты обречено опускаешься на колени - не потому что сдалась, а потому что здесь нечему сдаваться, не перед чем уступать. Только ты, со своими желаниями и страхами, со своим голодом и своей личной пустотой.
       Касаешься кончиками пальцев этой матовой поверхности, и застываешь... Ручейки безмятежного спокойствия вливаются в тебя через пальцы. Словно это корни, словно ты - жаждущий влаги цветок, словно это спокойствие - вода и жизнь. И уже не хочется отнимать пальцы от живительного источника, уже жадно ищешь контакта всей поверхностью ладоней, и он принимает тебя, поддается под теплом твоих рук.
       Мир и радость, ты - средоточие внимания, а на руках и плечах - почки и веточки. Так и должно быть. Так - единственно правильно.
       Но это не твои ощущения, это - просочившееся снаружи, чужое и не оставляющее выбора. Не оставляющее в тебе места для себя самой.
       Слепяще-белое. Холодное.
       Белое!

    11

       Бездонный и безысходный ужас - так это я ощутил, глядя на нее. Глаза под сомкнутыми веками заметались обезумевшими мышками. Губы то плотно сжимались, то начинали дрожать, а на лице как на фотографической бумаге проявились тени отчаяния и страха.
       Грудная клетка несколько раз спазматически дернулась, словно Нимфа пыталась вдохнуть под водой. За долю секунды до того, как она на самом деле сделала вдох, моя рука вырвала ее из плена кошмара и жидкости. Этот начальный импульс поднял ее напряженное как пружина тело над водой, выбросил из ванны и швырнул в мои поспешные объятия.
       В груди ее родилось полное ужаса рыдание и прижимаясь, вдавливаясь, стараясь спрятаться мне под кожу, она дрожала.
       - Что там?
       - Все б-ббелое...
       - Белое?
       - Да, да! Белое! Т-такое од... Одиночество! Такое!
       Я крепче прижал ее к себе, крепче, чтобы ей стало больно, крепче, чтобы реальная боль вытеснила из сознания ту, потустороннюю...
       - Да, я знаю.
       Я отнес ее, голую, мокрую и дрожащую, в свою комнату, мигом вытер полотенцем и завернул в огромный клетчатый плед, пропахший травкой, пивом и ночными оргиями прошлых дней. Она сжалась в комочек в углу дивана, и только с большим усилием я втиснул ей в руку стакан.
       - Пей!
       Видимо, не осознавая, что именно пьет, она вылила в себя полный стакан птичьего молдавского коньяка. И затихла. Налил ей еще, но она замотала головой. И через секунду опустошила и второй стакан.
       - Зачем же я так?.. Я же ничего не ела. Я же...
       Ее голая нога виднелась из-под складок пледа. Она посмотрела на нее, словно не понимая, что это за предмет. Коньяк действовал очень быстро, стирая отпечатки страха с ее лица, расслабляя мышцы и успокаивая дыхание.
       Нимфа нерешительно выбралась из угла дивана и растянулась по всей его длине. Как большую плюшевую игрушку потянула меня к себе, прижимая к груди.
       Я сделал движение, чтобы встать.
       - Не уходи! - всхлипнула она. - Полежи рядом, пожалуйста!
       Неразложенный диван был слишком узок для двоих. Чтобы не свалиться на пол, приходилось плотнее прижиматься к Нимфе. Но ей именно этого и хотелось.
       - Он больше не заберет меня, - всхлипывала она, и по ее телу пробегала зябкая волна. - Не хочу!
       - Всё кончилось, котенок, всё кончилось, - успокаивающе шептал я, меньше всего думая о смысле произносимых слов.
       Она горячо дышала мне в шею приторным коньяком, шмыгала носом. Потом схватила мою руку и зажала между своих бедер. В этом больше не было игры, не было и страсти. Было желание тепла и безопасности. Хотя бы их иллюзии. Засыпала она, словно входила в холодную воду: пробуя ногой, одергивая ступню, потом - нырок с разбегу.
       Я оставил ее на диване, расстелил рядом на полу полосатый матрас и укрылся старым спальником. Покрутившись немного, встал, налил себе того самого ужасного коньяку и через тошноту выпил. Сон уже стоял за плечом.

    12

       Почему-то было светло, а Нимфа стояла на столе, закутанная в плед и тихо очень правильно пела, что с нею случалось редко. Голова ее почти касалась раскрашенного под летнее утреннее небо потолка, а на уровне груди висел строительный красный фонарь - совсем не в тему, но больше его повесить некуда, поэтому так и висел, как немой укор безумств имени Очаковского пивзавода.
       - Ты мне опять ничего не скажешь? - спросила она, садясь на стол так, что обе ее коленки уставились на меня.
       Я даже знал, ЧТО она хочет услышать. Но забыл. Вспомнить не получалось, а экспромт со мной давно поссорился.
       - Ты все равно не поверишь: я не смогу смотреть тебе при этом в глаза.
       - Поэтому не будешь и пытаться?
       Я покачал головой; черт! думал, мы это давно прошли. Потом вспомнил что-то очень важное... О, ведь мы же...Ну? Нууу?! Забыл! Хороший повод, чтобы погладить ее по голой коленке.
       Она начала ерзать по столу, спасаясь от моей руки. О, есть!
       - Мы же три года, как отказались от попыток понять друг друга.
       Вполне предсказуемо она звонко фыркнула, забавно подергивая плечиками. Формулировочка не понравилась? Жаль. Так долго я ее выкармливал.
       - Как трогательно ты избегаешь слов бросить, порвать и даже безобидного расстаться.
       Конечно, избегаю, котенок. Я бы отказался от всего лексикона, общаясь с тобой только прикосновением, выдохом и мыслью. Чтобы не городить частокол слов между нами, всё острыми концами наружу. Мы так часто использовали их как тактическое и стратегическое оружие, что они приобрели металлический блеск и пахнут машинным маслом.
       И сейчас забыл бы все слова, но твое непонятное упорство и совсем уж не твой вопрошающий взгляд заставляют меня снова играть в паровозики и вагончики слов и значений, отправляя все новые составы-фразы из пункта Я в пункт Ты. И когда они доберутся до пункта назначения, пломбы на вагонах будут сорваны, и в них не останется ничего из того смысла, который вкладывал в них отправитель. Такому же разграблению подвергаются и твои поезда, но, может, просто диспетчер неверно направил грузы - я нахожу там нечто бесполезное и непонятное для меня.
       Словно прошло несколько часов. Она всё так же сидела на столе, но освещение совсем другое. Совсем другой и ее взгляд.
       - Я перестала видеть тебя во снах.
       - Значит, видишь кого-то другого. Сны не бывают ни о чем.
       - У меня - бывают. Это страшнее, чем ты можешь себе представить...
       Я не перебиваю, хотя уверен, что представление мое может стать дистиллятом страха, которого хватит на сотню тысяч обширных инфарктов. Но не перебиваю. Ее губы движутся, что-то произносят, а я уже не слышу ничего.
       - Когда ты понял, что это конец?
       - В этом тоже замешаны сны, но на сей раз - мои. Мне приснилась ты - безногая и изъеденная червями. Тогда я понял, что ты вызываешь во мне отвращение.
       - Женщинам такого не говорят.
       - Ты не женщина. Ты - мое подсознание.
       - Как ты догадался?
       - Наверное, из-за того, что я не могу сфокусировать взгляд на твоем лице.
       - Хорошо. Теперь, когда ты знаешь, что это - сон, мы все-таки займемся любовью?
       - Давай. Я позову Дядю. Втроем будет веселее и... ведь это всего лишь сон?
       - Извращенец! - фыркнула она.
       Я пожимаю плечами.
       Перематываем дальше. А, вот, что-то интересное! О, нет! Всё о том же...
       - Ну, например, я научил тебя ценить пиво.
       - Положим, этому я научилась сама.
       - Не будь мелочной, котенок. Признай, что все так и было.
       Еще немного откровений, но уже более личных. Приходится многое отфильтровывать - то, чего она, я уверен, не поймет.
       - Да что это такое - этот Лес?
       - Слов для его описания еще не придумано. Когда-то давно я наивно полагал, что это мое подсознание, какая-то его часть, где дремлет Творец. Я уходил в Лес за спокойствием и сопричастностью, а возвращался с новыми идеями и мириадами тем.
       - А потом?
       - Потом он взбунтовался, убил меня в себе (правда, бредовая идея?), вытолкнул труп наружу и закрыл дверь.
       - Было больно, когда он тебя убивал?
       - Да, котенок, было очень больно.
       Она наклонила голову, словно слушала что-то недоступное мне, потом наклонилась надо мной и сказала:
       - Тебя все еще хочет видеть Охотник. Очень хочет.
       И я тут же вспомнил, что это сон. Потому что был уже на полпути к реальности.

    13

       Как это водится, утром все выглядело совсем иначе. И для нее и для меня. Каждый из нас обнаружил рядом с собою почти незнакомого человека, и хуже всего, что у него было такое знакомое, такое близкое лицо. Да, это было хуже всего.
       Боже, подумал я (не имея ввиду ничего святого - просто чтобы поделиться своей трусливой радостью с чем-то поименованным), как здорово, что вчера я не совершил этой ужасной похотливой глупости - не затащил её в постель. Как же это здорово, что не пришлось просыпаться, держа в объятиях незнакомку со знакомым лицом!
       Впрочем, разгребая в памяти подробности прошедшего вечера, находил что-то похожее на интимные прикосновения и даже посткоитальную расслабленность. Присматриваясь, определял их как грубые подделки, мнемомонтаж. В ту же кучу сваливал стенограммы сновидений. Невозможные диалоги, нереальные в своей правдивости фразы... И прочий равнозначный бред. Снова всплывали призывы Охотника, будто я еще должен ему денег.
       Нимфа обернулась в плед и собирала по комнате свои вещи. Босые ноги ступали по давно не мытому полу с брезгливой осторожностью. Добытые предметы, бесценные трофеи, кучей сваливались на диван. Их оказалось гораздо меньше, чем я предполагал. Вчера... Вчера всё было по-другому.
       - Отвернись, я буду одеваться.
       Кто мог посметь ослушаться этого хромированного студеного тона? Я сделал еще лучше - ушел на кухню.
       На моей полке в коммунальном холодильнике съедобного нашлось удручающе мало. Там же лежала свежая крамольная мысль, стоит ли кормить мою гостью завтраком. Я посмеялся ей и оставил лежать на плюс четырех. По-быстрому приготовил омлет из трех яиц и втер остатки сливочного масла в почти прозрачные ломтики хлеба. Зато кипятка и заварки для чая не пожалел.
       Я посмотрел в ее напряженное утреннее лицо и тотчас отвел глаза. Она звенела, как туго натянутая струна, подозревающая, что вот-вот оборвется (навязчиво и патетически лезла в голову только эта аннакаренинская метафора, становясь оттого всё значительнее). И мне больно было смотреть на этот звон.
       На кухне появился Дядя. Он буркнул нам: Доброе утро, поелозил взглядом по фигурке Нимфы, достал что-то из холодильника и совсем несвойственно для него тихо удалился.
       Она еле дождалась его ухода.
       - Я думала, ты мне поможешь. - Это было сказано горячим полушепотом, который задрожал между кухонных стен, многократно усиливаясь. И прозвучало как сдавленный крик.
       Тем хуже было то, что мне никак не удавалось настроиться на ту же трагическую частоту. Мне не было ее жаль, не хотелось помочь, даже не хотелось добить как поверженного врага. Мы были персонажами разных фильмов, по ошибке монтажа попавшими в один эпизод. Нимфа навязывала мне одну роль, я же играл другую.
       Теперь было бы очень в тему рассеяно откусить кусочек от фарфоровой чашки и задумчиво его прожевать.
       - Я такая же жертва, как и ты, - ответил я, пожимая плечами.
       Долгая напряженная пауза. Нимфа выбирала отточенную фразу из своего арсенала.
       - Это можно считать признанием твоей вины?
       Вот дьявол, подумал я, как глупо попался! Разумнее было играть в глухую несознанку. А так, конечно же, она мне не поверит... Но не значит ли это, что Нимфа целенаправленно и методично искала того, чью руку она сжимала в Лесу? И сколько своих старых и древних знакомых, мужчин на ночь и интимных друзей ей пришлось обойти, чтобы наконец произнести эту фразу?
       - Зачем? Объясни мне! Тебе это доставляет удовольствие?
       Я гонял одинокий яичный глаз по своей тарелке и проклинал свою привычку делиться завтраком со всеми подряд. Брал бы лучше пример с Дяди...
       - Не хочешь помочь? За что ты меня так ненавидишь?
       - Ты неправильно понимаешь проблему. Если бы я тебя заразил, скажем, гонореей, ты бы тоже стала утверждать, что я тебя ненавижу?
       - Это совсем другое...
       - Нет же, котенок, это тоже болезнь - не такая, как другие, но болезнь.
       - Галлюцинациями нельзя заразиться...
       - ...но мания или шизофрения рядом с тобой может индуцировать нечто похожее и в тебе. Мы с тобой слишком долго и слишком настойчиво пытались добиться резонанса. Считай, что у нас получилось.
       Нимфа колола меня булавками своего взгляда, готовя новые аргументы.
       - Пожалуйста, Художник, мне так страшно... Пожалуйста, останови эти кошмары! - теперь она умоляла, намокнув глазами. Если бы она ТАК просила отдать почку или глаз, я согласился бы не раздумывая. Но тут я был бессилен, и мольба ее заставляла меня быть безжалостным.
       - А теперь повтори еще раз и скажи мне, может ли верить в это человек в здравом уме, - это было сказано слишком жестко, гораздо жестче, чем мне хотелось. - Не думала ли ты, что если попадешь ко мне в постель, всё закончится само собой? Что-то вроде жертвенного секса, чтобы умилостивить злого духа?
       Она начинала злиться. Я же оставался на удивление спокоен. Даже попробовал разрядить обстановку.
       - Котенок, согласись, - произнес я, как мне казалось, проникновенно и мягко, - это тема не для раннего-раннего-раннего утра, а для спокойной беседы за бокалом с вином часов так в десять вечера...
       Маневр не удался. Упоминание котенка стало для Нимфы последней каплей. Метая из глаз молнии и распространяя вокруг себя запах адреналина, она вскочила и нависла надо мной.
       - Да вся твоя жизнь - это непрерывные десять часов вечера! - выпалила она, израсходовав для этого весь запас воздуха в легких.
       Красная ярость полыхнула мне в лицо, заставив зажмуриться.
       - Что, черт возьми, ты имеешь ввиду?!
       - Ты же любишь находить во всем скрытый смысл - вперед, действуй!
       После ее ухода я почувствовал себя значительно лучше. И хуже. Осталась бы, что ли, еще на пять минут, чтобы можно было всласть поорать друг на друга, подогреть воздух, побить немного посуду, а не пережигать клокочущие эмоции внутри себя.
       Глупо убеждать себя, что все это никак со мною не связано. Втройне глупо сваливать всю ответственность за происходящее на самого себя. Как ни поверни, по всякому получается глупо, нелогично и похоже на школу-интернат для умственно отсталых. А она... Что она может понимать в этом? НЕ можешь - значит не хочешь, не хочешь - значит ненавидишь... Если утверждаешь обратное, значит впятеро сволочь. Логика годовалого младенца. И взрослой вздорной женщины. Да что она в этом смыслит?!
       Я прошел по темному коридору и наощупь закрыл наружную дверь.
       - Отличная девочка! - раздался бодрый голос Дяди. - А какие у нее губки!
       Он уже сидел за столом в цветастых семейных трусах, с фирменной циничной улыбкой на морде чеширского кота, и пил чай из надтреснутой именной кружки.
       - Мне они тоже нравились, - сентиментально произнес я, проходя мимо него к газовой плите.
       - А остальные четыре, - он похабно ухмыльнулся, - такие же пухлые?
       - Ага. Только у нее и там острые зубки.
       Дядя с чувством вздохнул.
       - Дааа! И пахнет она замечательно. Как стерва.
       Я с уже третьей чашкой чая за сегодняшнее утро сел рядом.
       Дядя быстро зыркнул на меня, как бы оценивая мое состояние.
       - Покажи руку! - он деловито размотал бинт, поразился тому, как все быстро затянулось. - А как вообще - бодр и деятелен?
       - Есть немного, - вовсе не бодро отозвался я.
       - Ты чем в ближайшие четыре дня занят?

    14

       Я ответил, что совершенно ничем... и следующий вдох сделал уже на заднем сидении Жигулей, притиснутый к Дяде с одной стороны и пучку арматурин - с другой. Вместо переднего кресла пассажира стоял ящик, а с шоферского кресла на меня смотрел бритый затылок.
       - Дядя, я возможно, что-то пропустил... Куда мы едем?
       - В Калугу. Там переночуем у Братана, а с утра - на строительство коммунизма на отдельно взятых восьми сотках.
       Ах, да! Бритый затылок принадлежит брату Дяди, то есть Братану Дяди. Старшему и обожаемому. Странно, за бортом уже вечер, а последнее, что я помнил - это утренний чай.
       Как минимум, двенадцать часов, провалившиеся в тартарары. Где я был в это время? Чем занимался? Дядя на эти вопросы ответил усталой ветхозаветной цитатой: Разве я сторож Художнику?. Черт побери, Дядя, будь же человеком! - негодовал я, а он пожимал плечами: По бабам шлялся, наверно. Ничего, подумал я, пропавшая половина суток - не самое страшное, что со мной произошло за последнее время. Только вот наводит на невеселые размышления. Невпопад вспомнился Охотник: что бы он сказал по этому поводу?
       - Любовная записка? - Дядя совместно глазами и бровями указал на бумажный уголок, выглядывавший у меня из кулака.
       Это был свернутый в шестнадцать раз листок бумаги. Некогда запечатанный двумя ударами степлера (по одной этой детали можно было догадаться об авторстве) и выпотрошенный моими нетерпеливыми пальцами. Значит мне уже довелось это прочесть.
       С твоей стороны было опрометчиво не позволить мне утонуть вчера. До вчерашнего вечера у меня были только предположения, но теперь они превратились в уверенность: все эти кошмары наяву как яд проистекают из тебя. Не важно, как это тебе удается, не важно телепат ты хренов или корякский шаман, важно другое - во-первых ты не можешь или не хочешь прекратить Это и во-вторых я смертельно устала.
       Считай это ультиматумом: или ты совершаешь чудо и успокаиваешь свой Лес или я найду способ убить тебя. УБИТЬ, если ты не понял! Если и это не поможет, я с чистой совестью пойду в психушку или сосчитаю собой этажи какой-нибудь многоэтажки. Без подписи. Впрочем, она была излишней.
       Становилось все забавнее. Выходит, я попросту сбежал из Москвы, спасая свою драгоценную шкурку от истерических угроз Нимфы. Как и где я получил эту записку, для меня по-прежнему оставалось загадкой. Моя память успела убежать гораздо дальше меня. С суеверным тщанием я затолкал клочок бумаги в пепельницу в дверной ручке и выклянчил у Братана последнюю сигарету. Убить... - это звучало настолько нереально, что я начинал верить в применимость этого глагола по отношению ко мне.
       Где-то на полпути, под Обнинском, остановились заправиться и напоить Братана чем-нибудь тонизирующим. После визита к ларьку за сигаретами, я вернулся к машине и наткнулся на Дядю, скрестившего могучие руки на груди.
       - Я прочел твою записку! - мрачно заявил он. Так могла бы начинаться интрига в блокбастере про всемирный заговор.
       Его сжатые челюсти и нахмуренные брови мне очень не понравились. А менее всего - красные белки глаз. Похоже он выглядел прежде чем сломать три ребра охуевшему наци из соседнего подъезда.
       - Поздравляю! - ощетинился я. - Теперь ты знаешь, что мое настоящее имя - Фредди Крюгер.
       - На твоем месте я бы не стал сейчас остроумничать.
       - Ну хорошо, можешь свернуть мне шею. Только объясни, при чем здесь ты. Девочку жалко?
       - Сволочь ты, - бросил Дядя и полез в машину.
       - Так мы едем или нет? - проорал из машины Братан.
       - Садись, - глухо сказал Дядя, - Потом побазарим.
       Весь оставшийся путь он угрюмо молчал, не реагируя даже на порноанекдоты Братана
       Приезд к родителям Дяди и Братана отмечали тихим напряженным ужином. Дядя по-прежнему был сумрачен, через раз закрывал свою рюмку от гостеприимного горлышка пузыря с родительской самогонкой. В мою сторону принципиально не смотрел.
       Меня уложили спать на веранде, снабдив ворохом ватных одеял и наказав курить только на крыльце. Я слышал, как в теплых комнатах угасают шаги, скрипят кровати на пружинах и сонно басят два брата. Скоро стихли и эти предночные шумы, и наступила очередь невозможной в Москве деградации звука; не тишины, конечно же, но масштабного сдвига шкалы громкости, когда отчетливо слышно дыхание деревянного дома, топот тараканов по обоям и биение собственного сердца - и ни звука, ни тона снаружи, что отменяет всякую географическую привязку этого места. Есть дом и есть я, потому что звучим, всё немое же - не существует. Сквозь прозрачный тюль на бесконечных застекленных секциях мигали рубиновые звезды. Захотелось быть к ним поближе.
       Дверь на крыльцо не скрипела, а пищала голодным птенцом. Я откусил от ночного воздуха и решил не портить его сигаретным дымом. Безветрие и коматозная тишина. Сонная жаба пересекает асфальтовую дорожку. С крыльца она выглядит как прыгающий кусочек мрака.
       Как шелестящий и хлюпающий кусочек мрака. Как струящийся размытый ошметок, проскальзывающий между клочками тумана, оторвавшимися от кончиков травинок. Взглядом и мыслью следую за ним и проникаюсь своей ошибкой слишком поздно, потому что шелест и стонущий плеск слышатся всё явственнее. И я уже вовсе не здесь.
       Второй раз за эти сутки мне приходится быть бесплотным и безвольным свидетелем Его пыток. Последними конвульсиями издыхающей реальности я понял, почему Дядя был столь агрессивен, когда узнал о моей причастности к Лесу.
       Потому что в следующий миг... я смотрел его глазами в его отражение.

    15

       В отражении он узнал себя.
       Но нет, вначале был долгий внутренний процесс: он увидел усталое лицо с морщинистыми как мошонка мешками под глазами, небритыми минимум три дня скулами и подбородком, затем понял, что это только отражение, и лишь потом понял, что это он сам.
       И всё же отраженное лицо было слишком чужим, озлобленным и изможденным; зеркальная поверхность дернулась и покрылась рябью - лицо принялось отвратительно гримасничать. Ему показалось, что он смотрит на воду, но насыщенную откровенной металлической серостью
       Оторвав взгляд от своего злого отражения, он скомкал его и выбросил, ибо понял, что не сможет больше смотреть этим испоганенным и оскверненным взглядом - он будет замечать лишь уродства и любоваться несовершенством.
       Не глядя больше, он ударил по своему отражению наотмашь, ожидая всплеска и холодных брызг, но зеркальная поверхность мягко приняла его руку, прогнулась под ее силой, подчинилась ее движению, а потом, вернув импульс, выкинула прочь.
       Желе какое-то, подумал он с досадой. Встал с коленей, отряхивая брюки от приставшего лесного мусора. И вспомнил, что делал это уже много раз. И вспомнил, что много раз вспоминал это. И вспомнил... Память тоже оказалась зеркальной, многократно отражая отпечатки виденного сейчас. Каждое действие и каждая мысль ЗДЕСЬ были отражением чего-то давнишнего, многократно повторенного и заученного до автоматизма.
       Наконец он сделал то, к чему потихоньку подталкивала его зеркальная память: он огляделся. Как старая и бесцветная никелевая монетка - озерцо у его ног, даже ничтожнее - обширная лужа. А вокруг - Лес, всеобще и протяженно. Черно-белый, словно вылепленный нищим архитектором из гипса и старой алюминиевой проволоки. Деревья как густые гипсовые ресницы вокруг озерца-зрачка. Он сам же был соринкой в этом титаническом сером глазу.
       Он смотрел на деревья и узнавал каждое из них. Узнавал и собачьи колбаски облаков, будто наклеенные на небесную крышку. Зачем я здесь? - думал он, потому что столь древние и детальные воспоминания, обнаруживаемые за каждым закоулком лабиринта памяти делали нелепыми вопрос что это за место?. Замечал возрастающую вязкость мысли, стоило направить ее на что-то постороннее, свое имя, прошлое, видовую принадлежность. Переключая же внимание на сетчатый узор крон или редкий подлесок, поражался восхитительной легкости течения ассоциаций и образов. Перистальтика сознания упорно подталкивала к чему-то, что находилось здесь, рядом.
       Он повернулся к озерцу спиной и зашагал прочь. Идти было легко и спокойно, и спокойствие ширилось с каждым шагом. Мне нужна дорога, тропика, хоть что-нибудь человеческое, думал он, хмурясь непонятно чему. Но ничего похожего не открывалось за каждым следующим стволом. Те же деревья, группами и поодиночке, стройные и корявые, теряющиеся ветвистые индивидуальности...
       И через несколько сот шагов - тот же устремленный вверх серый желеобразный глаз. Усомнившись в напрашивавшемся выводе, он развернулся и зашагал сквозь Лес обратно, уже считая шаги. Три сотни шагов - глаз. Поворот через левое плечо и сто пятьдесят шагов - глаз. От которого нельзя было уйти
       Он почувствовал себя Алисой перед назойливым домом. Это было неприятное сравнение: он помнил, что с большим подозрением относился к нимфеткам.
       Ладно, думал он, значит ты хочешь, чтобы я нашел отгадку здесь, рядом с этой лужей (да, на каком-то этапе, скорее всего, убегая от очередного озерца, он начал этот наивный диалог с тем, кого считал хозяином лесных угодий).
       Он присмотрелся к неподатливой воде, к бликам и капризным отражениям, скакавшим по ее поверхности. Вначале фрагменты жидкой мозаики кружились безо всякого порядка и смысла, выстраивая в глазу некое дрожащее и кривляющееся шахматное черно-белое поле. Однако вскоре мельтешение лениво замедлилось, представляя взору почти идеальную зеркальную поверхность - такую же, в какую он смотрелся, еще не зная ничего об этом огромном ребусе, надменно требующем своей разгадки.
       Окно в другой мир или правда об этом мире - или ничто из этого, но другое, нелогичное. То, что он видел, вовсе не было отражением. Здесь, по эту сторону зеркальной поверхности были только деревья, деревья, деревья, а там... Там было множество людей, с искренней и спокойной улыбкой на безмятежных лицах. Они стояли в расслабленных позах или лежали, сидели, скрестив ноги или откинувшись назад. Иногда даже ему удавалось поймать случайный взгляд, словно брошенный в его сторону. И еще: там он не видел себя.
       Мягко ступая, проводя ладонями по плечам и спинам людей, встречавшихся ей на пути, подходила к нему девушка. И с каждым ее кошачьим шагом, он забывал еще одно свое малодушное сомнение, освобождая в извилинах место только для нее, для не одной, для каждого ее движения и взгляда, для каждого ее слова, которых, он знал, будет много, и любое из них будет стократно ценнее всего, что он когда-либо мог увидеть, услышать, узнать. Она же наклонила свое бескомпромиссно совершенное лицо над поверхностью воды - со своей стороны. Поздоровалась - неповторимое в выразительности и концентрированности смеющегося сексуального света движение губ, - как с близким, хорошо знакомым человеком.
       Конечно же, он узнал ее. Это было какое-то очень давнее воспоминание, как случайно найденная заложенной в книгу фотография. Она напоминала ему всех женщин, когда-либо виденных, но, перебирая свою мысленную картотеку, он не находил ее. И всё же он ее знал! А она что-то говорила ему, мягко убеждала. Удивлялась, что он не понимает ее. Отчетливо произносила каждое слово, надеясь, что он прочтет по губам. А он все смотрел на ее губы, завороженный тем, первым их движением...
       Она смешно сердилась, забавно крутила пальцем у виска и повторяла танец губ снова и снова, роняла ртутные слезы из прекрасных глаз, чертила пальчиком в воздухе перед собою буквы, ни одной из которых он не мог прочесть, снова плакала и каждым жестом приближала неизбежный трагический момент.
       И момент этот настал слишком быстро - она уходила, беззвучно пообещав что-то невозможное. Растаяла среди людских фигур. Привкус упущенного шанса, бездарной и неисправимой потери. Что бы случилось, пойми он ее слова?... Ощущение упущенности на корне языка, оказалось, тоже могло зеркально множиться, выделяясь невыносимой горькой слизью.
       Он смотрел на них так долго, что люди начинали казаться ему деревьями. Химеры, деревья с человеческими лицами в морщинах коры, растянувшиеся на земле тела, поднимающие к небу не руки, но ветви, пятнистые от лишайников женские фигурки, одетые листьями, хвоей. Восхищался этим сплавом плоти и волокнистой целлюлозы, находил это самым естественным и всесторонне правильным.
       Зарывался пальцами в землю у самого края озерца. С удивлением смотрел на тонкие и нежные корешки, прорастающие из-под ногтей. Я хочу укорениться?.
       Тут он понял. Или вспомнил - что него стало одним и тем же. Всё было настолько жестоко и просто, что невозможно было злиться. Этим негативам деревьев, этому студнеобразному зеркалу не нужны были его догадки, предположения и правильные ответы. Серому небу не нужна была игра. Ему был нужен он сам.
       Маленькие сладкие обещания, подарки - тепло и ласка. Конфетки, хрустящие блестящей оберткой и рахат-лукум, посыпанный сахарной пудрой. Какая откровенная попытка подкупить меня! - думал он. Шоколадка педофила для маленького робкого мальчика.
       Он рассмеялся.
       - Если я соглашусь стать деревом, ты сделаешь меня счастливым? - закричал он, слыша не свой голос, а только надрывное и искаженное, словно комковатое эхо.
       Им овладело бешенство. Как пуля со смещенным центром тяжести, оно начало метаться по сознанию, круша все на своем пути, дробя и разрывая. Для него не было пути наружу, и оно довольствовалось разрушением создавшего его разума.
       Медленно, очень медленно он положил ладони на гладь озерца, ожидая встретить упругое сопротивление, но в этот раз влага была вполне податлива. То есть совершенно податлива и текуча, прохладна до покалывания в пальцах. Кисти рук погрузились в смирившуюся воду...
       И тут же стали раздуваться, набухать как бумажные. Потом исчезли четкие их границы, очертания пальцев сливались друг с другом, образуя как бы мохнатые шерстяные варежки, всё ширящиеся... Через минуту всё было кончено. Они стали просто молоком в воде, сообщив ей некоторую мутность, сами же растворились без остатка.
       Он матерился сквозь зубы, проклиная здешнюю лживость. Если тебе разъедает руки, то должно быть больно! - шипел он про себя.
       Но, хотел того или нет, не чувствовал ни боли, ни сожаления. Здесь такие звери не водятся, думал он, здесь садовники опыляют каждый кустик пестицидами от вредоносных ощущений, а гусеница обречена стать съеденной ею былинкой. С упорством он погружал свои руки всё глубже и равнодушно наблюдал, как они растворяются. Вдох за вдохом приближался лицом к зеркальной глади, скоро уже своим дыханием нарушал ее геометрическую правильность, колебал поверхность.
       Очередная порция запоздалой памяти была концентрированной горечью. Он уже это делал! Ибо это был единственный способ бежать из Леса.
       - Мне надо было вспомнить это раньше! Цистерну напалма на Твой ботанический сад, - выкрикнул он и головой вперед бросился в подрагивающую мутность лужицы.

    16

       Я всё еще был полон подсмотренной серостью, когда Дядя вышел на крыльцо и, как казалось, спокойно затянулся сигаретой. Он выкурил ее в несколько затяжек и зажег следующую. Потом еще одну. Увидел меня и смачно сплюнул.
       - Вот леший дернул тебя сюда прихватить! Думал, хоть здесь отдохну...
       - Ты определенно хочешь мне что-то сказать, - произнес я.
       - Всё равно ни хрена не поймешь! - отрезал он.
       - Ты сумеешь подобрать доступные моему разумению слова, - не отступал я. - С таким чудовищным уровнем любопытства в крови мне не дожить до рассвета.
       Дядя шагнул ко мне и припечатал ладонью к шершавой двери.
       - У тебя и правда есть неплохие шансы скончаться много раньше, Художник.
       - Ну, вот, угрозы... Выкладывай, говорю!
       Он все сопел и усиливал нажим.
       - Серенький лесок, капризное озерцо... - слова мне давались с большим трудом, проще было бы заскулить по-собачьи. - Дядя, я видел всё - до последнего нырка.
       Своевременное признание иногда может спасти жизнь; по крайней мере - несколько костей. Дядя отпустил меня и сплюнул далеко в ночь. Минуту еще мялся с ноги на ногу, скрипя досками крыльца.
       - Неужто, и Нимфочка видит те же кошмары? - спросил он, стоя ко мне спиной.
       - Хуже, Дядя, намного хуже.
       - Не знаю, как эта бедная девочка догадалась, но постепенно вырисовывается общая картинка. Притом интересная картинка... Возможно, она и права - стоит попробовать придушить тебя по-тихому и посмотреть, что из этого получится.
       - Я говорил ей и повторю тебе: это не проклятие, а я не джинкс и не гремлин. Это просто заразная и опасная болезнь, которая не исчезнет сама собою после моей смерти.
       - Вот это и стоит выяснить.
       Так и не решившись свернуть мне шею, он ушел досыпать.
       А через три часа, поднимая брючины от утренней росы, мы по очереди пробирались к выгребным удобствам в конце огорода, грузились в машину и тряслись по проселку к возводимому по индивидуальному проекту дому.
       Братан гонял на своем Жигуленке в магазин за сигаретами, минеральной водой, он же привозил обед на стройплощадку или увозил нас к обеду - в зависимости от непредсказуемо менявшейся погоды. Собственно строительством он занимался лишь время от времени, спорил с Дядей над проектом, снабжал материалами и вел переговоры с крановщиком. Раз на велосипеде приехал их отец, придирчиво осматривал кладку и пинал мешки с цементом.
       За эти дни я в полной мере проникся смыслом трудотерапии. Трехдневное НЕсознание, по моему внутреннему определению - небытие, пошло мне на пользу. И красная ярость тонкими струйками утекала в песок, оставляя влажные следы на кирпичах и позволяя вполне развернуться симфоническому спокойствию.
       Столь же спокойны были и ночи. Они были наполнены какими-то детсадовскими сновидениями, где самыми волнующими событиями были сломавшаяся лопатка и потерявшееся нечто, для обозначения чего использовался щелчок языком. Дядя веселел день ото дня: ему снилась точно та же ерунда. И никаких обычных для него собеседований голышом в отделе кадров, пятимандатных женщин и прочего корма для психоаналитика. И, очевидно, никакого Леса. Даже сам факт, что он поделился этим со мною, заставлял смотреть на ближайшее будущее с забытым оптимизмом.
       Два дня мы клали стены. На третий день с утра должен был приехать кран, но дождались мы его только к вечеру, а потому плиты второго этажа ставили почти в темноте - и почти на ощупь. Крановщик, уезжая в ночь, пообещал задаром все переделать, если утром выяснится, что положили все-таки неровно.
       Братан исчез со строительной площадки в полдень, предоставив нам с Дядей вдвоем доделывать первый этаж. Я был поставлен на замешивание раствора, подачу кирпича и прочую высокоинтеллектуальную работу. Ближе к шести часам Дядя стал мне настолько часто подмигивать, что это начало раздражать.
       - Ты чего из себя семафор изображаешь?
       - Бухло едет. И женщины.
       Я хлопнул себя по лбу рукой в грязной рукавице. Так значит, Братан решил нас побаловать за ударные темпы строительства.
       - Всё, Художник, закругляемся! Норму мы уже перевыполнили, а к приезду женщин надо хоть немного сполоснуться.
       Мы живо свернули строительную активность, сбегали на недалекий пруд окунуться в десятиградусную пахнущую тухлой рыбой воду и вернулись как раз к приезду братановского Жигуля с провиантом и женщинами.
       В рощице по соседству была найдена сравнительно незагаженная полянка, разведен костер и собран стол, радующий взор многообразием и обилием напитков и закусок. Присутствовало ровным счетом восемь персон, включая пожилую чету родителей Братана и Дяди, самого Братана с супругой, нас с Дядей и двух предназначавшихся нам женщин.
       Дяде досталась женщина в летах - целых двадцать восемь лет, - по имени (обязательно произносимому низким грудным голосом) Натали. Возраст свой она предпочитала скрывать, но Братан каким-то непостижимым образом всё выяснил и передал информацию Дяде. Тот же, как можно было догадаться, не придал этому никакого значения. Больше заинтересовало и воодушевило его то, что Натали не чурается земных радостей, что бы ни подразумевало сие потрепанное словосочетание.
       Мне же по молчаливому соглашению выпало обхаживать совершенно очаровательное создание. Ей было девятнадцать, и она настаивала, чтобы ее звали Бемби. Сходство с этим славным парнокопытным действительно наблюдалось: у нее тоже были большие темные и влажные глаза и она тоже не знала, куда девать приятной округлости локти и коленки, и постоянно ерзала, устраиваясь поудобнее.
       Оказалось, она знала Вия (да, мир тесен, а Москва - так просто коридор общаги). Он снабдил ее не самыми свежими мифами обо мне - ровно настолько, чтобы ей хватило заочно в меня влюбиться и не пережить крушение идеалов при личной со мной встрече.
       У нее был замечательный аппетит и острые зубки, с помощью которых она успешно расправлялась с по-дядиному обугленно-непрожаренным шашлыком. Не чуралась Бемби и кубанского вина, а когда оно иссякло, отважно перешла на самодельные коктейли из водки и всякой всячины.
       Когда ни осталось ничего, кроме ужасного самогона, хлынул ливень. Именно такой, какого никак нельзя было ожидать от конца сентября - с громом и молниями, со струями, хлеставшими во всех направлениях и под всеми возможными и невозможными углами, так что спасения от них не было абсолютно никакого. Уже после того, как все промокли насквозь, была объявлена спешная эвакуация, с непременными визгами и матерком - как музыкальным фоном для отступления к оставленному у дома Жигулю.
       Для двоих места в машине не нашлось. Проявив хмельной героизм, я вызвался быть одним из этих двух. Бемби по одной ей известным соображениям решила составить мне компанию. Мы остались стоять под вульгарно торчащей плитой недоделанной мансарды. Братан гулко стукнул себя в грудную клетку и поклялся вернуться через двадцать, максимум - через двадцать пять минут. Также к нашему возвращению было торжественно обещано натопить баню.
       Судя по моим часам, прошел почти час. Из промозглой ночи никто не приезжал. Дождь теперь едва накрапывал, но подлый холодный ветер никак не давал согреться. Мы вяло беседовали, в основном о том, что нас здесь забыли, сами уже, небось, седьмой сон видят, а по проселку проедешь теперь только на танке. Притом прижимались друг к другу всё плотнее и плотнее, не из возрастания симпатии (хотя и это присутствовало), а просто из желания согреться.
       - Похоже, Братан застрял или уснул за рулем, - резюмировал я всё сказанное и только сейчас почувствовал, что Бемби дрожит всем телом.
       Вспомнил, что она насквозь промочила кроссовки, забравшись по щиколотку в лужу при нашем отступлении с места пикника. Обозвал себя кретином и через люк в полу веранды (лишенной крыши на данном этапе строительства) потащил ее в почти доделанный подвал. При свете зажигалки успел порадоваться на нашу работу: ниоткуда не текло и почти не дуло. В углу стояла братановская буржуйка с выведенным на улицу дымоходом и разгромленные деревянные ящики в качестве топлива.
       Усадил Бемби на пустой бумажный мешок из-под цемента и принялся раскочегаривать буржуйку.
       - Просто представь себе, что мы на песчаном пляже.
       - Только по странному недоразумению - холодной зимней ночью, - беззлобно огрызнулась она.
       С печью начало что-то получаться. Горячий дым пощупал мое лицо, потом подчинился набравшей силу тяге и пополз вверх по дымоходу. От приключившегося успеха мне стало почти тепло.
       - Согрелась?
       Она замотала головой и это навело меня на отличную идею. Я вооружился деревяшкой и принялся тыкать ею в гору песка посреди подвала. На десятой попытке нашел ее - заначку Дяди, которую тот прятал от Братана и не доверил даже мне; он бегал сюда хлебнуть живительной влаги раз в два часа, после чего зажёвывал запах кофейными зернами, которыми обыкновенно были полны его карманы.
       Я обтер бутылку от песка и триумфально возвратился к Бемби. Она встретила эликсир жизни без большого энтузиазма (сегодня и так нами было немало выпито), но к горлышку приложилась, оправдываясь перед самой собой тем, что иначе воспаления легких не избежать. Ждать своей очереди хлебнуть мне пришлось так долго, что я не удержался и чиркнул перед нею зажигалкой. Она цедила водку сквозь зубы, зажмурившись и скривившись, будто пила желчь. В припадке дикого хохота я не смог удержаться на корточках и повалился на спину.
       - Ведь такая гадость, - произнесла она, возвращая мне бутылку.
       После двух могучих глотков я не мог с ней не согласиться.
       - Зато согревает здорово, - сказал я, облизывая губы. Из желудка во все стороны уже распространялось благодатное тепло.
       Мне пришло в голову, что девушка все еще сидит в мокрой обуви. Без слов подошел к ней и принялся ее разувать.
       - На тебя так быстро действует алкоголь? - насмешливо спросила Бемби.
       - Просто хочу увеличить твои шансы в борьбе с пневмококком.
       - Хм, ну тогда джинсы у меня тоже мокрые, - заметила она и по-настоящему отхлебнула из бутылки.
       Дрова в буржуйке занялись всерьез и катастрофически быстро превращались в пепел, но подвалу доставались жалкие крохи из производимого тепла. Нас спасал только дядин эликсир. Он же подвиг меня на дальнейшие свершения: сниманию наощупь вещей с Бемби, чему она активно помогала, и развешиванию их на балках на уровне моего роста.
       - Я подозреваю, это все вами было подстроено, - заявила Бемби, когда в бутылке не осталось ни капли, а на нас - минимум одежды.
       - Забавно, - отвечал я, - я-то думал, что все это было ВАМИ подстроено!
       - Значит это - Судьба, - столь торжественно заявила Бемби, что мне начали мерещиться приглушенные фанфары марша Мендельсона. От этого я наполовину отрезвел.
       - Ага, испугался! - радостно воскликнула она. - Реакция что надо!
       Как-то очень естественно и закономерно шутливая борьба за место на бумажных мешках продолжилась страстными объятьями и срыванием оставшихся вещей.
       Она заметила, что я замер в нерешительности и прошептала:
       - Все в порядке, Художник.
       В порядке? Вопросов больше не осталось. Не осталось ни слов, ни света, только гудение буржуйки, запах ее мокрых волос, прикосновение и вкус желания. Словно мы и в самом деле оказались на песчаном пляже далекого теплого моря, под кокосовыми пальмами, распугивая своей возней подкрадывающихся бочком крабов с подозрительными глазами на стебельках.
       Это было невероятно! После нескольких горячих волн страсти, она уснула, зарывшись носом мне в бок. А я медленно трезвел, слушал потрескивание остывающей буржуйки и неотвратимо замерзал. Вещи показались руке (должно быть, только показались) почти сухими. Я оделся сам и одел Бемби, которая ни на секунду не проснулась, но послушно выполняла все команды, что позволило мне справиться с этим нелегким делом.
       Завтра обратно в Москву. К неминуемо выскальзывающей из рук выставке в какой-то там супергалерее, к гиперэнергичному Вию, уверяющему, что еще не все потеряно и убеждающему не быть идиотом. Я постараюсь, разумеется, но даже он не в силах разрушить стойкой моей уверенности: не по моей воле это все начиналось - не в моей власти задержать разрушение.
       В Москву - к пылающей гневом мщения Нимфе. Она сдержит свое обещание - зная ее многие годы, легко было поверить в это, и потому становилось откровенно страшно.
       Бемби восстановила ритм тихого и словно мурлыкающего сопения, нарушенный моим вторжением в ее сон. Ритм этот плотно и ласково обхватывал и увлекал за собою, завораживая, пленяя. В последнем волевом усилии стряхнуть его, поймал себя на том, что давно внимаю уже знакомому сдержанному журчанию воды, словно вкрадчивому шепоту. Невозможно! - повторял я, не нарушая предложенного такта, и погружался, погружался, погружался...

    17

       Если свет и бесконечность, если под ногами - насквозь мертвые веточки и безжизненная листва, а над головой - безликое серое небо, значит я снова в Лесу, среди блаженных деревьев. Значит снова запах, как воспоминания недостижимой старости, тени - как дурные слова, навязчиво напоминающие о себе отсутствием углов, дарвиновского естественного отбора и всех прочих потуг человеческого тщеславного гения, даже самой матушки-истории. Лес - как разность мира и всего рационального.
       Снова в Лесу.
       Но не как бесплотный наблюдатель сквозь чужие глаза. Ощущая свое собственное тело, ноги, пружинящие на упругих спрессованных временем слоях палых листьев и хрустящего мха.
       Воспоминания о том, чего не видел, чего не ощущал, о чем не думал. Почему же нахожу здесь столько знакомого? Подсмотренное чужими глазами, пройденное на чужих ногах, столь отличающиеся от трухи моего личного осознанного опыта созерцания Леса. И совсем уж не по сезону: стыд за свою беспомощность - тогда, за нерешительность - сейчас.
       Я проводил ладонями по шершавым стволам, чувствуя в глубине, под корой, биение жизни и тихую песню блаженства несознания. Но в покалывании кончиков пальцев угадывались чешуйки инородной памяти, которые впитывались быстрее, чем успевал их стряхнуть.
       Снова чужая память, догадка о человеческом беспокойном прошлом этих деревьев. Лица и ветви, руки и желание остаться. Непонимание и решительное забвение того, что выбора не было: в меню всего одна строка, а в графе цены что-то очень похожее на знак бесконечности.
       Данное мне (или выдуманное для меня) материальное тело означало только одно: у меня здесь есть дело. Это вспомнилось внезапно и сразу стало главной мотивацией. Развернуло и направило. Я не мог сбиться с правильного пути: когда начинал уклоняться в сторону, по затылку пробегали раскаленные иголочки. Меня влекло в одну точку, и я уже знал, что найду там.
       Остановившись, улавливал не звуки, а обрывки эмоций. Невидимыми паутинками они ложились поперек лица, безболезненно рассекали его и ассимилировались там, в мозгу, озвучивая грусть и ярость, досаду и раздражение. Среди них почти не встречалось чего-то столь же вкусного, как радость или благодарность. И было, безусловно, понятно, почему деревья спешили избавиться от этого невидимого и невесомого, но занимающего все органы чувств, груза.
       Или то были бесцветные листья? И я шел, словно закидываемый отбросами, словно поливаемый гневом и оскорблениями. От этого жгло кожу и щипало глаза. Но близость к цели компенсировала все!
       Нимфа.
       Ее паника и страх проросли кинжалами осоки, окружили беззащитное тело плотным кольцом. Это и спасло ее от Желания Леса, от сладких объятий Его корней и доверчивой тени Его крон. Деревья, стоявшие вокруг болотца ее животного страха, заражались этой разъедающей спокойствие темой. Они болели. Они страдали и растворялись.
       Подходя к этому месту, ловил на лице все больше паутинок ленивой решимости. Лес готовился укротить Нимфу. Я понял, что пришел очень вовремя.
       Паническая осока расступилась на секунду, пропуская меня к ее телу.
       На крохотном пятачке как бы взрыхленной и удобренной почвы белела сумма округлостей, которые были очень похожи на голую худую девушку. Она лежала (росла! увы, уже росла!), спрятав под себя руки и ноги Не закрывающиеся, не заживающие, но и не кровоточащие круглые ранки - повсюду по ее спине, плечам. Следы неудавшейся попытки Леса предложить Нимфе безбрежность своего несознания.
       А кожа ее выглядела почти естественно. Если не обращать внимания на крохотные почки, своим расположением как бы накидывавшие сетку ромбиками на все ее тело. Иные из почек... да, вот, на бедре, а вот еще на щеке... уже раскрылись, разворачивая прозрачные побеги с листиками, мушиными крылышками. И в центре каждого побега виднелась пульсирующая жилка.
       Я положил ладони на ее лопатки, пробуждая ее, ободряя. Ответом мне был неистовый жар страха.
       Тебе нужно уходить отсюда.
       Она вздрогнула от моей мысли, а разворачивавшиеся ростки разом пожухли: сознание было для них смертельным ядом. Ободренный явным успехом, я лег рядом, чтобы заглянуть снизу в ее лицо. Касался губами ее шеи и плеч, повторяя Уходи, уходи, уходи!.... Она прислушивалась, и начинала дышать -не устьицами в коже, а легкими. Находясь уже на полпути отсюда...
       Первое ее движение пробудило Лес. Беспокойный ветер молниеносной судорогой пробежался по верхушкам деревьев. И появился Страж.
       За моей спиной Нимфа отряхивала землю с освобождающихся от корней ладоней и вставала, нагая и свободная. Я так надеялся на это...
       Становилась все прозрачней, хрустальным сосудом, заполненным туманом, возвращалась в реальность. Я так надеялся на это, но не мог отвести взгляда от приближающегося Стража.
       Она была одной из тех, что калечили меня. Чернобровая, с набором жестоких усмешек для губ. Со всем Лесом, стоящим за ее спиной.
       - Зачем ты пришел? - в ее руках снова был кривой грибницкий нож, а в глазах - ледяное пламя.
       - Я уже всё сделал. Забрал то, что вам не принадлежит. Теперь хочу просто уйти.
       Она рассмеялась.
       - Здесь всё принадлежит Лесу, неразумный сорняк.
       - Даже я? - настал мой черед скалить зубки.
       - Ты элиминирован. Тебя выпололи, как никчемную былинку! Выкорчевали, как гнилой пень. Ты - история, ты больше не интересен Лесу.
       - Лес слишком интересуется теми, кто мне дорог...
       - Мясо снов и памяти - вот что интересно Лесу. А в чьих мозгах это выросло - какая разница?
       - Мое мясо оказалось Лесу не по зубам, - и сделал движение к ней.
       Она не позволила себя коснуться. Резко увернулась и взмахнула ножом. Я ожидал боли, кровавой дорожки на рассеченном рукаве, но ничего этого не было.
       - Я не принадлежу Лесу. - Со смехом облегчения, со вновь окрепшей верой в свое бессмертие. - Вы же меня элиминировали. Теперь я не безмозглый кустик на опушке. Теперь я - тело и сознание.
       Слова, эти жалкие сотрясания воздуха, не имеющие силы даже отделить чешуйку с крыла бабочки, могут калечить и убивать. Особенно здесь, в Лесу. Чернобровая отшатнулась от меня, словно ее ударил невидимый кулак. С жалким криком она тряпочной куклой рухнула на мертвый мох.
       - Силы неравны, - прокричала она не шевелясь, даже не раскрывая рта. - Поговорим позже, Художник!
       Она взорвалась. Расцвела бледными внутренностями наружу, окропила землю кусочками легких и печени. Впилась в меня рваными кишочками и мутными капельками мозгов. Мертвый мох с радостью впитывал все остальное.
       - Поговорим позже, - сказал он, начиная расти.
       Почему она отступила? Я снова пропустил что-то важное. Истина утекала от меня.
       - Постой! - просил я просачивающуюся меж пальцев влагу. - Ты не можешь так просто уйти.
       Но она уходила.
       - Что изменится к следующей нашей встрече?
       - Ты! - вздох лопнувшего пузыря.
       - Что меня изменит? Слышишь, что меня изменит?
       - Ты!
       Вот она, в моих руках, на моем лице, в моих волосах, но я не властен над нею.
       - Поговорим позже, - смеется она и приказывает. - Теки!
       Пытаюсь убежать, даже поворачиваюсь для этого, но не могу сделать ни шагу. Мои ноги маслянистой жидкостью растекаются по травам, погружаются в почву, лаская их корни. И я таю. Теку...
       Встречая в лабиринтах капилляров молекулы жидкого Стража, не поражаюсь нашему сродству, принимаю как должное взаимное желание слиться и смешаться. С обоюдного согласия, при полном консенсусе сторон, мы смешиваемся в равных пропорциях. В абсолютно равных пропорциях. Эквимолярно. Это ты? Нет?
       Я? Нет?! Это Мы. Вместе. В абсолютно равных пропорциях.
       - Ничья, - подумал я и перестал существовать.

    18

       Чувствовать себя растекшейся по асфальту жидкостью, глупо и безысходно испаряющейся. Прощать, что по тебе ходят, проезжают, в тебе плещутся, капельки тебя уносят на серых перышках и резиновых подошвах. Бездумно обращаться в пар и не стыдиться тех, кто в тебе отражается.
       Пятипалый лист вдруг опустился на поверхность меня. Такой невесомый, своим падением он породил непреклонные волны, выплеснувшие меня в реальность.
       То была ее рука у меня на груди.
       - Ты весь горишь, - удивленно прошептала Бемби.
       Она сидела рядом и отчетливо стучала зубами.
       - Нужно что-то немедленно сделать, чтобы согреться!
       Откуда-то сверху сюда, в подвал, просачивался свет, распыляясь слабыми розовыми лучиками, не достигавшими пола, терявшимися среди нагромождения угловатых теней. Точно так же просачивалось и воспоминание о нелепом поединке в Лесу. И это воспринималось не как сон, а как удачно выполненное задание, должное коренным образом повлиять на всю дальнейшую жизнь. От того было абсурдно смешно, но при том и радостно.
       Это что-то новое для меня, подумал я, просыпаться с чувством выполненного долга. Разлепил склеившиеся губы для первых утренних слов.
       - Снаружи, должно быть, уже светло.
       - Знать об этом ничего не хочу! У меня внутри застряла ночь.
       Бемби отошла в угол и присела на корточки. Вернулась с проказливой улыбкой.
       - Я могу предложить тебе одно интересное и согревающее упражнение. Если, конечно, ты ничего не имеешь против девушки, пахнущей свежей мочой...
       Протянул было к ней руки, но она отвела их.
       - Подожди, я сделаю всё сама.
       Она стащила с меня джинсы и расстегнула рубашку. Каждое ее прикосновение к моей коже было как капля жидкого азота. И ощущение это продолжало перекатываться по коже даже когда стала раздеваться она.
       - Мы обойдемся без прелюдий, - прошептала она, паря в розовом сумраке надо мною и, наконец, оседлала меня.
       - Как же ты жжешь внутри...
       Она же была для меня ледяным ветром, скользящим по бедрам и пятернями, холодящими грудь. Первые движения доставляли ей видимую боль. Но то было лишь в начале. Затем пришло плавное скольжение в глубины и обратно, до самого входа - высокими океанскими волнами, бризовой мелководной рябью, падениями и подъемами. Она так плотно и искусно обхватывала меня, снова отпускала, сжимала и скользила. Мучила, меняя ритм от степенного танго до иступленного техно. Замирала, прислушиваясь к чему-то внутри себя.
       И с каждым погружением в сладкие глубины перед глазами вспыхивал ее танцующий силуэт в окружении роя колючих искр. Он разгорался с каждым импульсом и, достигнув пика своей яркости, произвел надо мною квантовое преобразование. Я теперь был внутри, весь внутри, целиком внутри. Скользил и раскачивался трудолюбивым поршнем, чувствуя жар и эластичность, податливость и встречное движение.
       Люк подвала со скрипом открылся, и с потолка в наш сумрак хлынул кровавый солнечный свет. В слепящем квадрате появился темный контур головы с плечами, который мог принадлежать только Дяде.
       Брызгами расплескавшегося сознания отметил это вторжение, старался вытеснить растущее беспокойство, что свершающийся волшебный танец сейчас может грубо оборваться. Но Бемби, казалось, не замечала постороннего наблюдателя и не останавливалась. Призма света основанием упиралась прямо в мою грудь, доставая до ее бедер.
       Теперь она сосредоточенно выдерживала один ритм. Словно отмечая движением каждый кивок несуществующего метронома, поддерживая давление в котлах на одном уровне. Потом решила: сейчас! Тело ее напряглось, по бокам в несколько волн пробежала крупная дрожь. И единственный, бесконечный всхлип, растянувшийся в упругую ленту, сжавшую меня, выдавившую в первые секунды до капли, но не отпускавшую много дольше. Расслабившись, рухнула в мои объятия.
       - Теперь я согрелась! - прочертила она губами на моей щеке.
       Подняла лицо к безмолвно свисающему торсом Дяде.
       - Привет! Долго же вы ехали!
       - Я-то думал, они здесь скопытились... - возмутился Дядя, поднимаясь на ноги. - Одевайтесь!
       Когда мы выбрались в солнечное утро из подвала, Дядя был весел и жизнерадостен. Он извинился за Братана, лечившегося сейчас пивом и аспирином.
       - Я потрясен, - заявил он мне, как ему казалось, с глазу на глаз. - Такого порно я еще не видел.
       Бемби, оказалось, всё слышала. Польщенная, она радостно повисла на мне.
       - Он просто супер! Точно тебе говорю!
       - Как-нибудь надо попробовать, - заржал Дядя и пригласил нас в машину.
       Пока мы прыгали на проселочных ухабах, Бемби не оставляла попыток сквозь ткань джинсов разбудить мое мужское естество, убеждая мня в том, что таким оно ей нравится больше. Очень скоро ей это удалось.
       - Я хотела бы иметь эту игрушку постоянно в своем распоряжении. Что ты думаешь по этому поводу?
       В этот раз за меня всё решил мой член. И впоследствии у меня не нашлось причин пересмотреть его скоропалительное решение. Так начался отчет наших отношений.
       Еще одним позитивным итогом этого дня я посчитал короткий разговор с Дядей незадолго до отъезда в Москву, оставивший после себя уйму вопросы, и ничего кроме вопросов.
       - Глядя на тебя, Художник, я и сам начал расставаться с крышей, - проговорил он. - В общем, извини за наезды...
       Я попытался выяснить, что он имеет ввиду.
       - Ну, насчет Леса и прочего... Забудь об этом.
       - Дядя, загадочное ты существо... - застонал я.
       - Всё, хватит! - оборвал меня он и протянул руку. - Мир?
       - ...труд, май, - со смутным облегчением ответил я, подтверждая это насколько мог крепким рукопожатием.

    19

       Бемби совершенно не смущалась присутствия Дяди, когда он заходил посмотреть, как я силюсь набросать карандашом ее изумительную фигурку. Дядя подбирался ближе и отечески похлопывал ее по обнаженным ягодицам. Она громко выражала свое притворное возмущение.
       - Художник, куда ты смотришь? На твою женщину поднимается посторонний член.
       - То дружественный, союзный член, - гоготал Дядя.
       Я раздражался и прикрикивал на обоих, требуя, чтобы они засунули все свои союзы и местоимения подальше... Впрочем, раздражал вовсе не скандально-озабоченный шум. Просто рука совершенно равнодушно держала карандаш. Без трепета, без желания.
       - Нет, это все равно, что пытаться играть в футбол без ног... - я отшвырнул карандаш в сторону.
       - Признался бы честно, что художник из тебя теперь никакой, - буркнул Дядя, всецело поглощенный рассматриванием Бемби.
       - Неправда! - воскликнула Бемби, вскакивая перед Дядей. - Я видела его картины: они потрясающи!
       Дядя пристально рассматривал ее соски.
       - Одно из двух, детка: или ты по-настоящему рассердилась или здорово замерзла.
       Бемби в ярости вытолкала его из комнаты и заперла дверь.
       Я всё не мог решить, почему так легко согласился с ее желанием завязать какие-то более-менее прочные отношения. Пожалуй, это не было усталостью от одиночества. Также как и желанием пополнить свою коллекцию еще одним нежнокрылым мотыльком. Но одно можно было сказать определенно: Бемби была отличным громоотводом. В ее присутствии усмирялись самые неистовые красные всполохи, отрезвляя и умиротворяя меня. Не знаю, куда девалась бешеная их энергия, какими такими органами Бемби удавалось перерабатывать их во что-то безвредное, но с ее приходом всем в коммунальной квартире становилось спокойнее и светлее. Особенно мне.
       - Послушай, а кто такой Охотник? - спросила она, через мое плечо разглядывая карандашный набросок.
       - Один очень странный человек, мой старый знакомый... Ты его знаешь?
       - Нет. Но он мне сегодня приснился. Представился и попросил передать тебе, что очень тебя ждет. Странно, правда?
       Сколь это ни было странно, меня его навязчивость просто бесила. Потерся щекой о ее шелковый подбородок. Стало легче.
       - Скажи честно: что ты об этом думаешь? Если забыть те мои работы, что ты видела у Вия... Просто посмотри на это и скажи, что ты думаешь.
       - В этом нет тебя, Художник. Эти рисунки совсем как скверные фотографии на паспорт - похоже, и не более того.
       Я щелкнул пальцами перед ее милым носиком.
       - В самую точку!
       И полез в карман за одноразовой зажигалкой, чтобы обратить это убожество в пепел.
      

    СИНЯЯ ГЛАВА

      
       Brothers & sisters of pale forest
       O Children of Night
       Who amond you will run w/the hunt?
       Jim Morrison

    1

       Это были ее большие и влажные глаза, черневшие зрачками даже среди душного мрака. Она проснулась два вдоха назад и пыталась понять, сплю ли я. Но я, конечно, не спал, при том и не думал продолжать любовную игру, как ей, освеженной полуторачасовым посторгазменным сном, того хотелось. Мне следовало рассердиться на нее за то, с каким легкомыслием разбросала она своим пробуждением ворох снов - своих же снов, но с бльшим тщанием рассматриваемых мною в потоке собственной бессонницы.
       Рукой она искала меня на смятых просторах простынь, находя и снова теряя, поскольку еще не вполне определилась с наполнением своего желания. Я же подставлял под ее пальцы кусочки липкой темноты. Эта игра могла продолжаться бесконечно долго, если бы не...
       Мне надоело. Сразу и бесповоротно. Надоело лежать и пахнуть потом, спермой, выпитым три часа назад вином и ждать ее первых после пробуждения слов.
       - Я в душ, - шепнул я исследующей руке и сполз с кровати.
       Долго разглядывал правую щеку в зеркале над раковиной. Рубинели пять прямоугольничков гематом, почти как пять олимпийских колец - след жадных зубов Бемби. Пометила, - мурлыкнула она, выскальзывая из-под меня, - на память. Может, стоило бы за это разозлиться на нее или мстительно укусить в тонкую шейку - куда-нибудь повыше, чтобы стыдливый шейный платок не смог скрыть отпечатков мести.
       Но ни того, ни другого не сделал сразу, а спустя двести секунд она уже спала, сопя как прототип-олененок. Момент адекватности был упущен.
       Я сел на край ванны и пустил воду. Нашел ее всё той же: безразличной, струящейся, шепчущей. Поучиться бы мне у нее равнодушию, напиться бы ее бесчувственности, чтобы оборвать марионеточные ниточки... Увы, ее логика мне недоступна, ослушание ее приказам - немыслимо. Это я почувствовал на следующем же вдохе. Глупее ничего нельзя было придумать, но я нагнулся и заглянул в забранный сеточкой сток, ибо услышал оттуда свое имя. Шелестяще и внятно, настойчиво и до идиотского хихиканья глупо. Свое имя - из черной вонючей дырки стока.
       И еще фразу: Встань и иди!
       Обреченный на повиновение Лазарь во влажной эмалевой утробе. Не так ли начинается шизофрения? Сначала к тебе приходят голоса, потом ты начинаешь следовать их советам, потом - они тебе приказывают. Не так ли приходит безумие?
       Я ждал продолжения, забравшись в ванну целиком. Ждал, согнувшись над отверстием слива, а по спине растекались немые холодные струи.
       Этот чертов голос так и не повторился. Бестелесный голос - это не то, что держит тебя в реальности, говорил я себе. Это не то, что направляет тебя. И я вовсе не намеревался следовать ему, просто... Просто мне необходимо было уйти.
       В комнате пахло ее ожиданием. Я споткнулся о стул с моими вещами и стал одеваться.
       - Зачем ты уходишь?
       Бемби всегда задавала правильные вопросы. Другая могла бы спросить ты куда? или ты уходишь? или даже что-нибудь дурацкое, вроде ты меня больше не хочешь? и истерически допытываться ответа. Но Бемби задала правильный вопрос, что, впрочем, никак не могло спасти этой ночи.
       Мне нечего было ей сказать; я одевался молча и даже почти не думая. Представилось, как ей, должно быть, страшно - в темноте, рядом с молчащим мужчиной, который два часа назад был в ней, а сейчас бездушно шуршит одеждой.
       Я не ожидал такого от нее: она встала с кровати, подошла ко мне и молча стала раздевать, расстегивать пуговицы. Минуту мы молча соревновались в скорости расстегивания-застегивания пуговиц и молний, потом она прижалась ко мне, шепча Почему?.
       Ответить Так надо!? В голове начинало звучать что-то похабно рок-н-ролльное, потом революционная классика: уухоооо-дили комсомооольцы на Граж-Дан-Скую Войну.... Человек в шинели и плачущая девочка. Но она не плакала, что будило во мне непривычное желание сделать ей больно. Или еще больнее.
       Художник, прожил, бля, четвертьста, а так и не научился уходить НЕ ПОШЛО! - сказал я себе.
       - Я с тобой! - выдохнула Бемби и тут же поверила, что это и есть спасение, что не нужно удерживать, а просто идти рядом - и тогда снова отыщется тот резонанс... Под моей ладонью кожа на ее предплечье покрылась мурашками - и я понял: она поверила. Бросилась одеваться, натягивала кожаные брючки на голое тело, майку, свитер, выигрывая секунды у себя самой. На пару секунд - не больше - она заскочила в ванную.
       Это была ее ошибка. Я ушел.
       Вниз по ночным лестницам, прочь из подъезда с раздолбанным домофоном, по заставленному машинами двору на ярко освещенное, но непривычно пустое Садовое кольцо.
       Как бы ни был долг этот поцелуй, эта встреча, это касание - все равно, если мы не стали за это время одним существом, даже если стали им, двуединым, - все равно предстоит возвращение к пронзительному блюзу раздельного одиночества. Уроки солипсизма вдвоем тоже имеют свою цену и точку истечения. Прагматичным днем все это можно выразить короче и точнее, но почему-то ночью, под электрическим светом, думается именно так, сумбурно и вязко.
       Когда забываешь стряхнуть пепел с сигареты, даже в собственных шагах чудится хрустящий упрек, потому что падающие пепельные хлопья будут похожи на ее неизбежные слезы, на мои неизбежные скрипы зубами, на пробежки по улицам за тенями и от теней. Ах, извините, я ошиблась... Ничего страшного, красавица, вы мне даже льстите... Настоятельная потребность поставить в конце точку, к сожалению, не замечается сразу. Иначе последние три недели остались бы в обоюдной нашей памяти чем-то совсем иным.
       Час тридцать на стильных настенных часах в интимно освещенной витрине мебельного салона. Широчайшие трехспальные кровати и прозрачные журнальные столики. Что-то из этого безумно нравится Бемби. Апельсины? Или грейпфруты? Или любовь в лифте? Час тридцать, Художник, и тебе предстоит долгий путь домой, потому что с тобой очень любят разговаривать сливные отверстия в ваннах твоих подружек.

    2

       Туннель под Таганской площадью попался мне на пути вопреки здравому смыслу, шептавшему, что кратчайшим расстоянием между двумя точками (той где я не хотел быть, и той, куда я не мог вернуться) является прямая. Здесь я был далеко не в первый раз. А всё потому, что это место притягивало своей нарочитой искусственностью. Несколько десятков метров по абортивному тротуарчику малой кривизны дугообразного тоннеля до его середины - отсюда не видно ни начала, ни конца, и создается стойкая иллюзия, что в мире нет больше ничего; только этот отрезок фаллопиевой трубы с зацикленным движением машин-сперматозоидов. По этой стороне - слева направо, а по той - обратно.
       В этом была также и особая форма сладострастия - впечатление, будто попал внутрь мегаваттных колонок. Коктейль звуков, тщательно взбитый пронзающими сквозное чрево туннеля машинами, сотрясающий внутренности, нефизиологично продлевающий состояние предэкстаза. Громыхающие грузовики, редкие фуры и в избытке легковые - весь набор музыкальных инструментов в ежедневной и непрерывной импровизации. Вибрирующая и резонирующая мелодия в желудке, легких и наверняка пустой черепной коробке, в любом полом органе, в каждой косточке, в паренхиме и прежде всего - в спинномозговой струне. Должно быть, это что-то подобное вживлению электродов в центр удовольствия. Сономания, злоупотребление звуком низких частот.
       Как-то чадящим июльским вечером я затащил сюда одно дивное создание, тщась поделиться откровением. В воздухе оставалось слишком мало кислорода, чтобы здесь можно было находиться долго, но этого я сразу не понял. Лишь когда она, прижимаясь лицом к моей груди, прокричала, что больше не может - только тогда услышал ее.
       Откровения она не поняла. Ни тогда, ни после. Оно осталось сугубо моим, личным, как карманная религия на одного человека.
       Сейчас, в начале третьего ночи, воздух в туннеле еще хранил напряжение вечерних непрерывных транспортных потоков, едва ощутимо дрожал, отбирая память у бетонных покрытых пылью и копотью стен, которые, в свою очередь, собирали малейшие колебания отовсюду - и сверху, из-под колес пересекающих площадь перемигивающихся бензовозов, и снизу - из электрифицированных кишок метрополитена, от ремонтных составов и клокотания канализации. Стены неразборчивы и неприхотливы, они трудолюбиво вешают кирпичики инфразвука в просвете туннеля, но только до следующего рычащего и скрипящего шинами вторжения, разбивающего звуковой узор на клейкие осколки, которые примутся сползаться воедино, едва восстановится ламинарность здешнего воздуха.
       Я, почти касаясь стены, стоял на тротуарчике не шире моих плеч, в центре этой маленькой поющей вселенной и следил за остаточным звуковым рисунком, меняющимся с каждой проносившейся машиной, коих в сей поздний час было откровенно мало. Случались совсем пустые минуты, когда в бетонной флейте монотонно начинал свистеть ветер, изгоняя застоявшуюся сырость. А во мне не было и следа инфразвуковой эйфории, только торжественность и желание растянуться на асфальте.
       Потом случилось нечто совершенно неожиданное, но мистически вполне оправданное, то есть поразительно созвучное моему состоянию. В три приема, с тремя звонкими щелчками, в туннеле погасли все галогеновые лампы. Из пор асфальта поднялась темнота.
       Одновременно стало непривычно тихо, звук просто погас так же, как освещение. И я даже расслышал нестройный хруст шагов по тротуарчику. Кто-то шел сюда.
       Укол нелепейшей ревности. К месту и ситуации. Нечто, комически похожее на сопливые битвы за любимую песочницу, которых и которой, увы и ура, не припоминалось. Также желание уйти и не видеть (ах, да, темно же, ну, тогда - не слышать) ожидаемого дилетантского осквернения этого сакрального места. И столь же сильное желание остаться вопреки неизбежному разочарованию и досмотреть спектакль до конца.
       Шаги смолкли метрах в двух от меня. Чмокающий шепот и покашливание. И вдруг...
       - Эгей, есть тут кто?!!
       Пронзительный девичий голос, искрой воспламенивший накопившуюся тишину, которая взорвалась шикарным эхом, грянувшим Тоооо! в ответ, прокатившееся хором отголосков и умершее в неслышимом ухом, но ощутимом кожей дрожании воздуха.
       - Эгей!!!
       Эффект, лишенный привкуса внезапности, был менее впечатляющ, чем в первый раз. Так что получилось всего лишь забавно. Третьего раза я дожидаться не стал.
       - Здесь есть я! - как оказалось, замогильным голосом и над самым чьим-то ухом.
       Темнота испуганно охнула девичьей грудной клеткой. Захрустело, зашуршало и чавкнуло - по моей догадке, два юных тела пытались восполнить дефицит самоуверенности в плотном прижатии друг к другу.
       - И я бы вас попросил воздержаться от ора, - это сказал гораздо мягче и в сторону. Но в целом остался доволен произведенным эффектом.
       - Мы не думали здесь кого-то встретить, - настороженно произнес девичий голос.
       По тоннелю с бешеной скоростью промчалась машина, обозначенная лишь тусклым светом издыхающих габаритов. В лицо ударила горячая волна сладкой гари, а внутренности завибрировали вместе со сводами туннеля. Возможно, поэтому у меня возникло ощущение deja vu, вернее, уже слышанного. Эта фраза звучала как полузабытый пароль. И я знал, что надо ответить.
       - Но вот меня встретили. - Волосы на затылке отчего-то зашевелились.
       - Закурить не будет? - теперь это мужской... нет... скорее, юношеский голос, чуть правее первого.
       Сигареты у меня были. Полез за ними во внутренний карман куртки, и живо представилась сценка с тыканьем сигаретой в абсолютной темноте, но мысль просто щелкнуть зажигалкой для освещения поля деятельности так и не нашла меня. Вместо этого я протянул в темноту всю пачку.
       Рука с пачкой L&M полметра продвигалась вперед не встречая каких-либо препятствий. Промахнулся? Размахивать рукой во все стороны тоже была не лучшая идея. Но что...
       Тут рука врезалась во что-то мягкое.
       - Ой! - мягкое пискнуло и подалось назад.
       По тембру это ой было очень похоже на давешнее испуганное ох.
       - Кхм, извините, - смутился я и девичьи пальчики довольно грубо нашли мою руку и выдернули пачку. Но достойна ли другого обращения рука, заехавшая точнехонько в нежную и чувствительную девичью грудь?
       Похоже, в отместку, полегчавшей на три сигареты пачкой, - Спасибо большое, - едва не заехала мне в челюсть. Одновременно вспыхнули две зажигалки.
       В общем, я довольно четко представлял себе, что увижу: белобрысая парочка, судорожно вжимающаяся друг в друга и дивная девочка в джинсах в обтяжечку на умопомрачительных ножках - жертва моего неуважительного обращения. Почему именно джинсы в обтяжечку? Почему белобрысая парочка?... Все эти детали всплыли единственно благодаря фразе-паролю и обосновались в сознании с уверенностью, не подкрепленной никакими логическими построениями. Я просто ЗНАЛ.
       Но ничего такого я не увидел. Три неясных силуэта и рождение трех красных огоньков. В туннеле задуло как в аэродинамической трубе, и интуитивно узнанные визитеры закуривали став в кружок и прикрывшись куртками.
       Я не нашел ничего лучшего, чем закурить самому. Но, силы небесные, до чего это оказалось непростым делом! Кончик сигареты испуганно прыгал во все стороны от жадного пламенного язычка зажигалки. Стой, тварь, стой! Он обречено замер. И загорелся. От данного свыше предназначения не уйдешь, дружок. Тлеть тебе красненьким пламенем, гадить сладеньким дымком.
       Сигарета всё же потухла. Вторая попытка зажечь ее привела к результатам совершенно иного рода: мне всё-таки удалось рассмотреть эту троицу.
       Она стояла прямо передо мной и смотрела в меня. Отражения язычка пламени - в черных глазах, черный нимб волос вокруг лица, а ещё холодное оценивающее любопытство. Лица белобрысых парня и девушки - как луны над ее плечами. Этой жутковатой картинки мне хватило, чтобы больше не пытаться рассмотреть их.
       - Ну и напугал ты нас, брат, - пробасил один из красных огоньков. - Ты чего здесь делаешь?
       - А вы чего в темный туннель полезли?
       - Да она вот, - Огонек описал замысловатую петлю. - Пошли, говорит, искать... - и внезапно осекся.
       - Чего искать-то, брат? - в тон ему спросил я.
       - Да уж не дверей, наверное, - хихикнул второй огонек голосом его подружки.
       В три голоса, как классной шутке, они рассмеялись. Стены туннеля разделили их радость пыльным эхом. Тлеющие пятнышки сигарет, обезумев, метались на фоне невидимых, но ощущаемых силуэтов.
       - Мы искали тебя! - невидимая брюнеточка ткнула острым пальчиком мне прямо в солнечное сплетение.
       - Ну и на кой я вам?
       - На трезвую голову, брат, такие вопросы не решаются, - встрял парень. - Пойдем с нами - выпьем, курнем... Дело-то нешуточное.
       Они не ждали моего согласия. Просто развернулись, заслонили алые огоньки спинами и пошли.
       - Стойте... Шустрые какие! Зовут-то вас как?
       Белобрысые создания разом прыснули и повернулись ко мне.
       - Мы - Саша.
       - Оба? Или один Саша на двоих? - они дуэтом хмыкнули и пошли дальше. - А ты, чернобровая?
       Она не остановилась. И не обернулась.
       - Вера!
       Раа-ааа! - сказал туннель, - ааааа!
       - Вера во что?
       - В собственное существование, - отрезала она - Пойдем!

    3

       Пять минут пешком от туннеля, крюк в сторону круглосуточного магазина. Затем пятиэтажка. Вверх по темной лестнице. Второй. Третий. Четвертый... Или третий? Входи. Это наш Дом. Куртку брось здесь. Нравится? Какого хрена он заталкивает портвейн в морозильник? На стол, ради всего святого, ты, чудо, портвейн на стол, а вот водку - в морозильник! Ванная? Прямо и налево. Холодной воды принципиально нет, зато двойная доза кипятка. На зеркале над раковиной разводы красной губной помады; что-то было написано, потом стерли, осталось только ...емся найти - что хочешь, то и думай.
       Саша тоже лезет к раковине, действует преимущественно мускулистым задком, не разобравшись, сует руки под струю воды, матерится архаичными словцами, пока я пережевываю садистский смешок. У нее на затылке под волосами большое родимое пятно; волосы оттуда растут толстые, похожие на мужскую подбородочную щетину.
       Еще один Саша лезет к нам в ванную, но у нас и так тесно, и мы совместными усилиями выпихиваем его и закрываем за собой дверь. Кипяток все хлещет из крана, температура неуклонно поднимается; испарину на своем теле я уже начинаю воспринимать двояко - и как дань системе терморегуляции и как индикатор нарастающего возбуждения.
       С той стороны двери громко пообещали вдвоем выпить весь портвейн, и это подействовало успокаивающе.
       Сели. Разлили портвейн по граненым стаканам.
       - Шурики, любимые мои, никаких манипуляций под столом, - нежно рявкнула Вера. - Обижусь.
       Саши покривили губами - мол, как получится.
       - За знакомство! - мы подняли стаканы и встретились ими точно в геометрическом центре стола. Звона не получилось - а что-то похожее на скрежет зубов по стеклу, но портвейн был настоящий.
       - Разбираем бутики, - была подана команда, и тарелка с сырными бутербродами вмиг опустела.
       - Не пришло ли время для разъяснения некоторых вопросов? - спросил я, ставя пустой стакан на стол и делая знак Саше повторить.
       - Я бы не стала с этим спешить, - заметила Вера. - Ты нас еще не разглядел, еще нет элементарного доверия. Наконец, ты еще отвратительно трезв.
       Но нет, я успел разглядеть их по-настоящему. Всех вместе и каждого по отдельности. Все трое - вылитые стражи Леса, те кровавые грибники, которые унесли в своих корзинках мои пальчики, кисти, руки; которые оставили меня засыхать, увечного и истекающего сладким камбиальным соком. Чернобровая Вера была точно такая, как в Лесу, и белобрысые близняшки были точно такие же. Внешность, жесты, манеры и тембр голоса... И менее всего меня смущала та немыслимая разница в географическом положении первого и второго места встречи с ними - лежащего вне привязки к широте и долготе. Было бы слишком пошло обращать на это внимание для такого выдающегося события.
       Кто бы сомневался? Это были они, мои убийцы, мои выкорчевыватели и элиминаторы. Но тогда почему я так покорно следовал за ними? В этом, безусловно, было непозволительно много доверия к тем, кого знал лишь по кошмарам.
       Но в одном Вера была права: я был безобразно трезв.
       Есть вещи, которые укладываются в голове только под влиянием этанола, действующего как превосходная смазка для крошечных дребезжащих шариков, катающихся по извилинам. Спуская по пищеводу порции портвейна, я находил изобретательные компромиссы между здравым смыслом и настоящим положением вещей. Если где-то возникала логическая нестыковка, заклеивал это место обоями в полосочку и забывал о дефекте.
       На колбасном полюсе стола, рядом с кечупной кляксой стояла потемневшая от никотиновой смолы и времени деревянная пепельница, поразительно похожая на кисть правой руки. Следов обработки на шероховатой поверхности не было заметно, и казалось, что она выросла такой, пятипалой, собранной в напряженную горсть, с тактильным узором и ладонными линиями.
       - Любопытная штука, - заметил мое внимание к коряжке Саша.
       И затушил в ней окурок.
       Я вскрикнул от боли в своей правой ладони, замахал ею в воздухе. Вера поймала мою руку в свои и посмотрела на волдырь, вскочивший точно на линии жизни.
       - Какой ты впечатлительный! - и вложила мне в кулак кубик льда. Но боль от мнимого ожога прошла гораздо раньше, с ее первым прикосновением. Лед мгновенно растаял в кулаке, просочившись сквозь пальцы уже теплой влагой. Это напомнило мне недавний калужский сон, что-то про пиррову победу и утекающую сквозь пальцы истину.
       Весь имевшийся в наличии портвейн разделился на четыре. То есть последние миллилитры его были разлиты по стаканам. После перекура решили преступать к замороженной водке. Под такое дело вскрыли жестянку мажорских маринованных шампиньонов.
       Вязкая жижа хмеля накатывала тягучими волнами, притупляя осязание, но пропорционально обостряя зрение и слух, делая окружающие предметы и теплые одушевленные тела (смеющиеся лица, хохочущие глаза, мнущие сигареты пальцы) оптически и акустически выпуклыми. Особенно отчетливо проступало всякое движение; в любой момент можно было увидеть все его стадии - с начала и до конца, как на вытянутой на руках кинопленке - кадр за кадром, но слившееся воедино.
       Пронзительной красоты ожерелье из бусинок звуков. Услышал, успел намокнуть глазами, потом понял, что это слова чужого языка, срывающиеся с совсем родных губ Веры. Она читала стихи.
       - Time works like acid
       Stained eyes
       You see time fly...
       Я узнавал их. Она читала стихи Джима Моррисона - на чистейшем американском, на том самом ужасном американском, на котором они были пригвождены к бумаге, заперты в строки и строфы.
       - ...Her face changed on the car
       eyes & skin & hair remain
       the same But a hundred similar
       girls succeed each other.
       Она читала стихи Джима Моррисона так же естественно, как если бы рассказывала о событиях прошедшего дня, негромким, но сочным голосом, и чужие слова звонко отскакивали от ее нёба. Нарочито тщательная, как у ребенка в голливудских фильмах артикуляция, глаза с мерцающим в зрачках пламенем, жесты, каждый из которых был произведением искусства.
       - Сильно! - потрясенный (по десятибалльной шкале я оценил бы это умотрясение на девять с половиной баллов) пробормотал я.
       - За Джимми, - провозгласила Вера очередной тост, поднимая стакан. - Ему нелегко сейчас.
       Я почувствовал легкий укол. Разочарования? Хорошим лекарством от этого свербящего чувства оказался добрый финальный глоток портвейна.
       - Право, Художник, я не считаю, что Джимми жив. Сейчас-то он мертвее мертвого, и ему приходится нелегко, поверь мне.
       Скепсис от ее слов запивался уже водкой и имел привкус сыра с плесенью.
       - Давай, изобрази что-нибудь в том же духе.
       - Депрессивного? Истерического?
       - Да, что-нибудь в этом роде...
       Я встал. На секунду накатило головокружение, и мир ощутимо качнулся назад.
       - Я не думаю, что это особо болезненно
       И, должно быть, не слишком мучительно.
       Уж оставил идею старомодно повеситься:
       Прогрессивно убью себя электричеством.
       И рухнул обратно на стул.
       - Великолепно! Современно, актуально, жизненно... - прокомментировала Вера и подытожила: - В общем, ДЕРЬМО!
       Я не оскорбился.
       - Да вы знаете толк в искусствах?! - даже восхитился.
       - Не палкой деланы! - подчеркнула она свое очарование. - Это замечательная демонстрация нижнего, экскрементального, то есть дерьмового, уровня восприятия. Совершенно очевидно, чтобы быть способным создать нечто по-настоящему дерьмоподобное, надо постичь и верхнюю, божественную, границу реальности и нижнюю, экскрементальную. Гении - нравственные уроды, они уничтожают верхнюю границу реальности и не подозревают о нижней. Им дерьмо просто НЕДОСТУПНО!
       Я был окончательно побежден и огорошен такой географией реальности.
       - Что, для кого-то из присутствующих это больной вопрос?
       Вся троица уставилась на меня как на олигофрена.
       - Для нас границы восприятия реальности важны лишь постольку, поскольку основной наш интерес лежит как раз за ними.
       Мне оставалось только изобразить долгожданное понимание.
       Даже если не принимать во внимание обстоятельства, при которых я впервые встретился с этой троицей (ТАМ! что само по себе имело душок глюковости), столь непосредственное общение с ними не могло не вызвать несмываемого ощущения ирреальности. Да, да, как раз такого, какое возникает после двух-трех бессонных ночей. Хотя бы их диалоги... Пожалуй, озвучивали они свои мысли только для того, чтобы я находился в струе разговора. В тоже время, по небрежности ли, невнимательности, из их фраз порой выпадало до половины слов, те же, что доставались мне, едва ли были согласованы в родах-падежах-временах.
       Втроем они наперебой вещали о принципах организации экспедиций в те самые двери, о марках, зайчиках и олимпийских мишках, подмосковных грибочках Psylocibe, позволявших найти себя только избранным.
       - Растворение человечка в теплой мудрости Всеблагого и Всеобъемлющего, к счастью, необратимо и незамедлимо, - говорила Саша, гарпуня в банке очередной шампиньон. - Стоит сделать шаг - и тут же нужно сделать второй, третий... Не мешкая, не пытаясь остановиться или повернуть назад. Иначе - хрясь! - разорвет и четвертует. Истинное растворение - это всегда спринт впереди мчащегося поезда.
       - Ты сказала - к счастью?
       - Да, Художник, к счастью, к большой вселенской удаче, необратимо и незамедлимо. Иначе сколь бы был велик соблазн для человечков просветиться на самую малость, на чуть-чуть, для повышения общего культурного уровня, улучшения пищеварения и потенции! Но велика ли ценность будды на три четверти? Десятипроцентного аватара? Сорокаградусного Святого? Поэтому каждый шаг человека обуславливает всю его дальнейшую жизнь - до самого Края и дальше: Вниз, Вверх или в Лес...
       - В Лес? - подпрыгнул я от неожиданности.
       - В какой лес? - не поняла Саша.
       - Но вот ты же сейчас сказала - в Лес...
       Саша удивленно заморгала на меня.
       - Гонишь, брат, не говорила я этого.
       - Она не говорила этого, Художник! - сурово постучала по столу Вера. - Тебе больше не наливаем!
       Мне расхотелось спорить. Но, черт побери, через эту непризнанную оговорку сквозило хрустящим серым ветром. Если только это оговорка, а не фокусы моего восприятия. С каждой секундой я все больше и больше сомневался в том, что слышал слово Лес. После продолжительных уговоров мне налили еще, и давешний дискомфорт тут же забылся.
       - Вам не кажется, что вы застряли в шестидесятых? - перебивал я разнузданные теософские измышления Саши. - Причем не отечественных, а штатовских. Во всех этих словесах наблюдается изрядная передозировка перевранного америкосами дзена вкупе с текстами Берроуза или пропагандистов кислоты вроде Лири.
       Саша с досадой раздавила окурок в ладони пепельницы. Меня уже это не задевало.
       - Нет, не кажется. Не каждый объевшийся ЛСД битник - просветленный, но каждый может накропать что-то, что телевизороголовые тупицы примут за истину.
       - А вы претендуете на авторские права на истину?
       - Скорее, на знание формы ключа от замка в единственных дверях, за которыми ее можно найти.
       - То есть, подразумевается, что она существует в природе? Что это не выдумка параноидальных гностиков?
       - Конечно, существует, - с легким намеком на пренебрежение улыбнулась Саша. - Сомневаться в этом - значит сомневаться в существовании самого себя. А это, знаешь ли, болезнь, требующая электросудорожной терапии... Есть одна дверь, за которой вероятность найти истину отлична от нуля и все остальные двери, где истину искать бессмысленно. Ты можешь странствовать за ними всю свою жизнь, можешь потеряться там к чертям собачим, можешь вернуться и основать новую религию, но всё это будет жирный кусок дерьма.
       - Так что нужно решать, стоит ли твоя жизнь пусть даже самого жирного куска дерьма, - вставил Саша.
       - А вы мне можете предложить что-то стоящее?
       - Самое стоящее! - подчеркнула Вера.
       - Что же это? - меня сей вопрос интриговал гораздо в меньшей степени, чем я то показывал. То было мое потайное свойство - с увеличением количества выпитого прагматизм рос экспоненциально и для любой мистики я становила непробиваем. Но хотелось подыграть им, чтобы узнать, к чему весь этот загруз.
       - Метод! - с интонациями таинственности произнесла Саша. - Универсальный метод поиска истины. У-Мэ-Пэ-И!
       - В чем же он заключается? Вмазать по полной программе? Или обкуриться до райских птичек? - принялся я изображать эти процедуры.
       Саша прыснула в кулак, но сразу посерьезнела.
       - Чтобы это доходчиво объяснить, нужно раздеваться и ложиться в постель, - говорила она. - И, кто знает, возможно, с сотого раза до тебя дойдет. Нужно только это делать не для своих рецепторов и центров удовольствия, а для... - она показала пальцем вверх. Там полз таракан. - Но вот тогда! Тогда ты вопьешься в нее, в истину, зубами и высосешь до сухой оболочки.
       - Хочешь - верь или не верь... - продолжала Вера.
       - Хочешь - глотай или не глотай... - не без двойного смысла хохмил Саша.
       - ...первый шаг на рельсы ты уже сделал, и теперь можешь или бежать вперед или быть раздавленным поездом бытия, - закончила Саша, выпивая маринад из-под грибов.
       Я как пенопласт проскользил по поверхности этой идеи, не имея шанса проникнуть в ее глубину. Она была слишком плотной для моего понимания и застывала на глазах, как хороший цемент.
       Все слова были сказаны впустую, подумал я. Истины и заблуждения, методы и техники психонавтики - всё отрицалось моим этаноловым прагматизмом, оставляя лишь сожаление о собственной тупости.
       Между Сашами уже полчаса разгоралось марево нереализованного желания. Эта эволюция от ненавязчивой предпочтительности до безусловного императива была видна всем четверым, и важность ее оценена правильно, посему уход парочки был остающимися молчаливо одобрен. Негоже, когда желание перегорает вольфрамовой спиралью, так и не удовлетворенное.
       Мы с Верой остались одни.
       Поставив локти на стол, подпирая руками безвольно склонившуюся голову, она медленно проговорила:
       - А ведь я тебя видела. Давным-давно, когда ты еще не назывался Художником. И много раз - позже...
       - В те незапамятные времена, когда я подрабатывал ходячим рекламным щитом у метро?
       - Нет. Во сне.
       Я вонзился в нее взглядом. Разыгрывает? Мистифицирует? Неужели она помнит, что они сделали со мной в Лесу? Но слишком много вопросов. Мало ли, что может сболтнуть выпившая девушка.
       - Я тоже тебя видел, - не спуская с нее глаз, боясь моргнуть, произнес я. - Там же.
       Она издала пробирающий до костей мурлыкающий звук и всем телом подалась вперед.
       - Так это все-таки был ты!
       Тонкие пальчики выудили из пачки на столе последнюю сигарету и вложили ее во влажные губы. Вера благосклонно прикурила от поднесенной мною зажигалки.
       - Общие сны. Никогда бы не поверила, что это возможно, - лился ее восторженный щебет из глубин дымных спиралей.
       - Я и сейчас не верю, - отвечал я. - Что мы там делали, в твоих снах?
       - Жили, чувствовали. Я на тебя злилась. Сильно злилась...
       - А я?
       - А ты упрямился, грубил и не хотел уходить.
       Я всё не мог решить, играет ли она...
       - Помнишь, ТАМ ты меня чуть не убила?
       Она ничем не выдала себя.
       - Если слова во сне могут убивать, - промурлыкала она. - То это действительно была попытка убийства. Но, говорю, я была очень зла на тебя. А когда я злюсь, то становлюсь жестокой.
       Жемчужным резцом она надорвала фольгу на осьмушке плавленого сыра, обнажила его детскую глянцевитость и, полюбовавшись ею, отправила в рот. На верхней губе осталась четкая кремовая полоска.
       - Сейчас-то я себя хорошо веду?
       - О да, Художник! Сейчас ты послушен, покладист и правдив. Ты просто не сможешь солгать мне. - Я не успел проследить, когда эта полоска исчезла с ее губы, но подозревал, что дело не обошлось без того же розового язычка, помогавшего произносить эти слова.
       Смотреть, как она ест, было почти тем же самым, что и касаться ее губами.
       - Ну, например, я спрошу тебя, занимался ли ты сексом с животными?
       Я постарался придать лицу как можно более правдивое выражение.
       - Каждое лето - у бабушки в деревне...
       - Врешь! - восторженно воскликнула она, подпрыгнув на табурете, так что из-за стола показались ее колени. - Но как-то беспомощно, не надеясь, что это сойдет за правду! Я же говорила, ты не можешь сопротивляться мне.
       - Ты не можешь мне соврать, не можешь сказать нет, не можешь просто уйти, - говорила она в ритме джаза.
       - Что же мне остается?
       - Говорить правду, соглашаться, оставаться со мной. Это энергетически выгодно. И логически правильно.

    4

       Вибрирующий ритмичный звук привлек внимание Веры.
       - Ты хотел немного истины? - выдохнула она, подходя ко мне. - Вот теперь можно начать!
       Она протянула мне ладонь, - Вставай! - вывернулась из кольца моих рук, - Идем, - по темному коридору повела меня, - Сейчас ты увидишь, - к распахнутому нутру комнаты, подразумевавшейся как гостиная, - Вот оно! - сплошь устланной матрасами, забросанной одеялами, книжками, мусором, с работающим, но показывающим только настроечную таблицу, телевизором, с извивающейся как единое целое парой обнаженных фигур на белеющих простынях.
       - Вот оно! - прошептала она и прижалась ко мне, словно ребенок к отцу во время грозы. - Смотри и внимай!
       На матрасах перед телевизором белобрысая парочка занималась любовью... Но нет... Меньше всего ЭТО было похоже на любовь. Мог ли я предположить, что соитие может быть похожим на ритуальный танец в честь языческих богов, на неистовую и страстную молитву?
       Я не удержался и прошептал что-то идиотское вроде Они это серьезно?.
       - Серьезнее, чем когда зачинали ребенка.
       Следующим идиотским вопросом с моей стороны был И где же ребенок?.
       - Съели, - спокойно отвечала она. И со хмельным куцым ужасом я понял, что она сказала правду.
       - То, что ты сейчас видишь, - ткнула она меня в бок, - это только их телесные оболочки, а психическая матрица - в Астрале.
       Ну, конечно! Где же еще могут находиться психические матрицы молитвенно трахающихся разнополых близняшек?!
       Они стонали, кричали, визжали, перекатывались по матрасам, и невозможно было отличить в этом вопящем узле самца от самки.
       Волнами накатывали запахи пота, спермы, парадоксально сменявшиеся чем-то хвойным, фруктовым. Вера с видимым наслаждением вдыхала эти запахи жадными ноздрями, взахлеб комментируя титанический коитус, неся, на мой взгляд, несусветную чушь об антипараллельных потоках инь и ян, проникновении в тонкую структуру кармы, Астрале и едином сознании. Я же почти не слушал ее, я внимал им.
       При каждом его поступательном движении она издавала горловой звук - стонообразное подобие выдоха. Он двигался молча. По мере ускорения движения ритмичность ее стонов дополнилась обоюдным непрерывным рычанием. Столь же голые, но сухие стены отражали звуки, окружали ими мечущийся источник, заворачивали его в конверт собственного звука и нежно баюкали.
       Взгляд мой как скотч приклеился к этой блестящей от пота многоножке, и пришлось приложить огромное усилие, чтобы с болью, с хрустом, с мякотью оторвать его, отвести глаза в сторону, посмотреть на Веру.
       - У нас это получилось бы гораздо ярче, - горячо зашептала Вера.
       Как бы это получилось у нас? Само сослагательное наклонение, то есть теоретическая возможность чего-то похожего между мною и Верой расплющивала сильнее гидравлического пресса.
       - Я не могу подарить тебе это сегодня, наверное, это к лучшему... Только не подумай, что я не хочу тебя.
       Двойное отрицание, означающее только думай, что я хочу тебя. Но в каком качестве? Как убийца с лукошком и кривым ножичком, как Страж Леса или как девушка Вера с розовым язычком, умопомрачительными ножками и прочими достоинствами по списку?
       Она слишком плотно прижималась ко мне, чтобы сомнения могли уцелеть. При таком давлении они выпадали из сознания и опускались на дно рыхлым осадком. Не думая больше ни о чем, я нашел ее приоткрытые губы своими губами. Мне пришлось для этого наклониться, немного, самую малость. Ее губы отстранились. Как оказалось, только для того, чтобы сделать глубокий вдох. Она целовалась жадно и виртуозно.
       Словно ящерица из лоскутков старой кожи, она выскользнула из своей байковой рубашки и прижалась ко мне горячим телом.
       Мы оставили близняшкам их Астрал и убежали в другую комнату, с такими же убогими матрасами и одеялами ромбиком. Но наши тела в полутьме отлично смотрелись на них. И уже закрыв глаза, вспомнил ощущение ее тела, потом нашел и ее саму, так же жарко прижимающуюся ко мне. Нашел изгиб её шеи... Казалось, она все это время неотрывно смотрела на меня.
       - Я бы хотела съесть тебя прямо сейчас, - тихо сказала она, а ее пальцы чертили узоры у меня на груди.
       - Что же тебе мешает?
       Она неслышно, выдавая себе только колыханием ночи, рассмеялась и заглянула мне в правый глаз, тот, что смотрит в будущее.
       - Твое сопротивление... Но как славно, что ты ничего не понимаешь!
       - А?.. - она зажала ладошкой мне рот, пресекая все вопросы.
       - Ночь - это не время для вопросов.
       И мы отправились в путь по направлению к тому, что было единственно достойно этой ночи.
       Полный набор инструментов для поверхностного взаимного исследования. С обязательным привлечением таких измерительных приборов, как подростковые несмелые ласки, исследовательский петтинг в рамках лишь наполовину обнаженных тел на лавандово пахнущих лоскутных одеялах. Эксперименты на бархате кожи, касание и реакция, скольжение и ответ подрагивающей волной. Мокрые дорожки, оставляемые ищущими языками, мгновенно светлеющие следы аккуратных зубов и губ. Понижение и повышение атмосферного давления в ротовой полости, как следствие - временная гиперемия кожных покровов, набухание сосков, адреналин и секрет кожных желез. Попытки договориться, не произнося ни слова, опьянение от успеха этого предприятия. Выстраиваемая карта архимедовых точек приложения ничтожнейшего воздействия для получения ошеломляющего эффекта.
       Взаимная картография на ощупь и на вкус, всё более воспринимаемая как тактильная телепатия. И простое строгое правило: никакой разрядки, эпилептоидных конвульсий, усеченных оргазмов. Для выращивания чистого кристалла требуется крайне медленное понижение температуры расплава, иначе в структуре появляются напряжения, зоны неправильной кристаллизации и условной текучести. Это может позднее проявиться вспышками насилия, ревности, в случае переноса - тупым патриотизмом, в случае сублимации - пожаром теплых тонов на холсте, в случае вытеснения - немотивированным суицидом с немедленным раскаянием.
       Медленно остываем, очищаем кровь от гормональных смерчей. Правильно остываем и сравниваем полученные карты. Остываем, кристаллизуем новую конформацию душ.
       Потом она сидела возле меня, и холодное сияние, отраженное от низких туч за окном, концентрировалось вокруг ее сосков. Вливалось в нее, словно подсвечивая изнутри фигуру совершенных линий. Я на секунду зажмурился: показалось, что ее тонкая и изящная рука хрустально-прозрачна. Только едва заметные контуры, наброски изящности формы, эротическая фантазия полуночного стеклодува. Сквозь нереальную хрустальную ладонь я заглядывал ей в глаза, и видел в них свои будущие сны.

    5

       В комнате было темно (точнее, светло) ровно настолько, чтобы я смог без происшествий найти очертания дверного проема. Но не больше. Прошагав по насквозь черному коридору, я щелкнул выключателем и сделал шаг в слепящий прямоугольник света, автоматическим движением закрыл за собой дверь.
       На унитазе сидела голая Саша и курила. Почти прозрачные волосы ниспадали двумя шелковыми струями на грудь, целомудренно закрывая юные конусы.
       - А, привет!
       От неожиданности я отпрянул, наткнулся спиной на дверь и невнятно квакнул в ответ.
       - Не дала? - озабоченно спросила она и затянулась сигаретой.
       Отвечать не хотелось.
       - Это не имело бы смысла в день смерти Луны. Сам знаешь.
       Я ничего подобного не знал, но углубляться в этот вопрос в сортире не собирался. Подумалось, что я здесь лишний.
       Она подалась ко мне.
       - Хочешь, я помогу тебе? - Ее язык нервно пробежал по губам, и я понял, что она имела ввиду. Ловкими пальчиками она расстегнула молнию на моих джинсах. Ей навстречу потянулась разбуженная плоть.
       - Вот уж не надо.
       Еще одна меланхоличная затяжка. Ни досады, ни насмешки.
       - Не надо, говоришь? - сказала она, глядя, как я упаковываю свои причиндалы в джинсы, - Ну, тебе виднее...
       Дым собирался вокруг ее головы надуманным нимбом. Такой же нимб начал образовываться на уровне моих бедер. Ассоциации неизящны: тождественность святости голой барышни на унитазе и упакованных гениталий. Святость как атрибут нивелирует формальную индивидуальность материи.
       Я усмехнулся. Мысль, вполне подходящая для Дяди, но не для меня.
       - Это правда, что про вас рассказывала Вера?
       - Что, например?
       - Что вы съели своего ребенка.
       Она вздохнула и подперла правую щеку рукой с сигаретой.
       - Ну да. И что тут такого? Иногда это лучшее, что могут сделать родители для своего ребенка... И потом, он сам этого хотел, - произнесла она отстраненно.
       - Вы его убили?
       Она негодующе моргнула.
       - С дуба рухнул?! Я же говорю, он сам захотел этого и сам сделал. Остановил сердце - и дело с концом.
       Затянулась сигаретой и покачала головой.
       - Послушай, Художник... Когда он родился, я объяснила ему, куда он попал. Я сказала ему, что он лишний здесь, у меня не хватит ни денег, ни времени для него. И я не смогу выделить ему ни капли любви. Эти дети: им нужна еще и любовь. Наверное, больше любви, чем всего остального. Я спросила его, хочет ли он так жить. Он не поверил. Сразу после рождения все такие недоверчивые. Он попросил у меня месяц жизни, и я обещала ему. Обещала кормить, согревать, называть ласковыми словами, менять пеленки и купать - все, чего он хотел. Я все ему пообещала.
       Мне панически захотелось выйти и не дослушивать до конца.
       - Через двадцать пять дней он все понял. Потому что стал умнее. Или просто увидел, что у него нет будущего - не в этот раз, не в этом рождении. Просто там, в машинке сансары что-то не так сработало - и он действительно здесь и сейчас оказался не нужен. И он решил уйти: попросил его выкупать, накормить - и остановил сердце.
       Еще одна затяжка. Сгибающийся под собственной тяжестью столбик пепла на окурке. Если упадет, то на ее голое колено.
       - Откуда он узнал, что мы зарываем своих мертвых в землю? Он не хотел этого. Он сказал: я ел тебя, и ты можешь съесть меня - это будет очень правильно. Мы так и сделали... А я ела и плакала.
       - Какой же он был? На вкус, я имею ввиду...
       - Но тебя же не это интересует, не так ли? На самом-то деле ты хочешь знать, вкусила ли от него Вера.
       - Пусть так...
       - Нет, Художник, ТАК нельзя. Нельзя нарушать Порядок Вещей.
       Я дал себе зарок как-нибудь спросить ее, что она понимают под Порядком Вещей. Но не сейчас. Не сейчас.
       - Почему ты не сделала аборт?
       - Но он не хотел! Пока они там, внутри, у них одно желание - жить, расти - для них это одно и тоже. Они не видят будущего и не хотят его видеть. А я не могла избавиться от него, я не убийца.
       Она бросила высосанный до фильтра окурок между ног, и быстро прервавшееся шипение возвестило о его гибели в недрах унитаза.
       - Выйди, пожалуйста! Я предпочитаю подтираться в одиночестве.
       Спустя полминуты под урчание спускаемой воды она вышла и направилась на кухню.
       - Если ты не хочешь поразвлечься, я, пожалуй, перекушу.
       После всего услышанного, поразвлечься мне положительно не хотелось. Вспомнил, зачем сюда пришел и с блеском выполнил задуманное. Потом вернулся в комнату, где на матрасе свернувшись жарким клубочком, спала Вера.
       Когда я наклонился к ее пылающей щеке, она пробормотала Теки!. Я лег рядом с ней и меня не стало.

    6

       Завтрак состоялся непозволительно рано. Открыв глаза, я обнаружил себя сидящим за столом на кухне, еще полной запахом вчерашнего портвейна, в компании со всеми тремя обитателями квартиры. Все они сидели в том же, в чем спали: Вера в джинсах, Саши - без какой-либо одежды. У сидящего напротив меня Саши была эрекция.
       - Он меня не захотел, - доверительно сообщила Саша своему мужскому двойнику.
       Саша с эрекцией никак на это не прореагировал. Зато Вера тихо и многозначительно засмеялась. От смеха этого мне стало холодно.
       - Он знает, чего хочет, - поверь мне!
       - Но когда нет резона отказываться... - не сдавалась Саша.
       - Тогда отказ становится резоном, - оборвала ее Вера и ободряюще посмотрела на меня. - Всё правильно, Художник!
       Я был не согласен, но промолчал. С чем бы я ни был не согласен, своими словами они имели ввиду совсем другое. Это я понял сегодня ночью. Поэтому проще молчать и стараться не пялиться на эрегированное достоинство Саши.
       Но здесь зрел заговор против моей сонной утренней целомудренности. Саша начала спокойно, по-семейному, ласкать его рукой. Саша с усилившейся эрекцией продолжал невозмутимо жевать бутерброд.
       - Он какой-то зажатый. Я считаю это непристойным. - Это она обо мне.
       - Не обращай внимания. У человека была тяжелая, требующая серьезного осмысления, ночь, - продолжала защищать меня Вера, с интересом следя и за процессом мастурбации и за моей реакцией.
       Есть черный хлеб с колбасой и запивать это дешевым растворимым кофе в таких условиях было положительно невозможно. Я гонял ложечкой одинокий пузырь по поверхности кофейной жижи, надеясь, что скоро завтрак вместе с развратом закончатся.
       - Посмотрите! Художник потерял аппетит! - прощебетала Саша, размахивая грудями как красными флажками на Седьмое Ноября.
       - Я думаю, он просто завидует, - ответила Вера и похабно подмигнула. - Будет лучше, если он не будет завидовать, да?
       Две девичьи руки потянулись к моей ширинке. Я вскочил из-за стола, опрокинув стул и разлив свой кофе.
       - Пошли вы все к черту! - взорвался наконец, вылетая из кухни.
       Троица разразилась самым непотребным ржанием, какое можно себе вообразить.
       Пока я одевался и зашнуровывал ботинки, никто не произнес ни слова. Слышалось ритмичное движение челюстями и звучное прихлебывание. Мне из коридора была видна обнаженная грудь Веры и ямочка на ее щеке. Когда я гневно загремел замком на двери, она откинула голову, чтобы видеть меня и произнесла одно слово: Приходи!.

    7

       Люди текли мимо непрерывной гудящей, дышащей и мыслящей рекой. Старушка-газетчица, смытая со своего законного места людским приливом, истошно визжала и гребла против течения. Силы ее быстро иссякали; вяло сопротивлявшееся тело уже несло к ниагараподобному эскалатору. По всем законам жанра, в последний момент должен был появиться герой, спасающий старушку из смертоносного потока. Против своей воли, этим героем оказался я. Сухая и обветренная рука газетчицы капканом сомкнулась на рукаве моей куртки, и чтобы спасти его от четвертования, я вынужден был выудить старушку из людской реки и прислонить к мраморной стене.
       Старушка скоро отдышалась и, сказав мне ласково Тут уж не бздеть!, по стеночке вполне успешно погребла против течения. Что она имела ввиду своим эмоциональным высказыванием, я даже не пытался понять.
       Собственно, чего я тут стоял? Кто-то, двинув мне между лопаток углом дипломата, уронил из меня совсем еще молодую и слабенькую решимость завтра... или сегодня... когда-нибудь вернуться в эту глючную обитель, населенную людьми из моих видений и окончательно разобраться в происходящем. Что именно хотел я выяснить? Спросишь ли ты ее прямо о Лесе? - вопрошал я себя. Да, конечно. И получу столь же бредовый ответ. Глупо было надеяться найти у нее ключ к происходящему в моей голове...
       Спустя еще пять минут я решился. Нырнул в толпу, выплыл на поверхность глотнуть воздуху, как страницы в книге перелистал стопку лиц на эскалаторе, пропустил три переполненных поезда с зажатыми в закрытых дверях локтями, сумками и полами пальто.
       Только облокотившись о закрывшиеся за мной двери, я понял, что снова что-то произошло. С моим зрением.
       Исчезла такая родная кровавая ярость, кипевшая последние дни тонким слоем между сознанием и песочными снами. Она малодушно уступила место чему-то мокрому и тинистому.
       Люди, здоровые, розовощекие и ясноглазые люди вокруг - я их видел висячими на поручнях, сидящими с книжками, уткнувшимися в газету трупами. У них были синие уши, трупные пятна на щеках и под глазами и фиолетовые ногти. Втроем с надписью Не прислоняться целовались труп школьницы с синими губами и мертвяк-детина с грязно-голубыми небритыми скулами.
       Завтрак едва держался во мне. Казалось, вот-вот я почувствую запах формалина, которым в анатомичке заливают трупы бомжей. И запах немедленно появился. Уткнувшись мне в плечо, висельник с фиолетово-черным лицом, роняя слюну из непослушного рта на свой плащ, дремал стоя. Когда он выдыхал, удушливыми клубами накатывал перегар, когда он вдыхал, от его одежды несло формалином. Я понял, что никакие усилия не смогут заставить еду спокойно лежать у меня в желудке.
       Воздуху! Я рванулся к целующимся трупам, пытаясь поймать лицом хоть какой-нибудь сквозняк.
       И тут увидел ее. Нимфу. Как же я, скользя взглядом по пассажирам, мог не заметить ее раньше? Вот же она сидит под рекламой чипсов и ест те же самые чипсы, выуживая их из пакетика на коленях двумя пальцами, фокусируя взгляд на очередном пузырчатом листике и отправляет его в рот.
       Она не выглядела мертвой, но жизни в ней тоже не было. Холодно-спокойная, она поглаживала рассеянным взглядом сидящий напротив труп мужчины в плаще, встряхивала пакетик чипсов движением коленей. Я тем временем пытался слиться с окружением, отгородится от Нимфы висящими на поручнях телами, протиснуться дальше - только бы не привлечь ее внимания ни резким движением, ни прямым взглядом. Ручеек холодного пота стек по виску и шее за свитер, рука рефлекторно дернулась, чтобы его вытереть...
       Нимфа посмотрела на меня. Вначале безучастно, как на выделившийся вдруг из фона предмет интерьера, потом взгляд ее вернулся ко мне еще раз, но уже с той цепкостью, с какой она смотрела на незнакомых мужчин. И наконец, она меня увидела по-настоящему. Узнала. Мы смотрели друг другу в глаза, и она явно ждала моего первого хода. Подойду ли? Отведу взгляд? Мышцы ее напряглись, чтобы встать.
       А я уже протискивался между шевелящимися трупами дальше, проклиная этот длинный перегон и моля все божественные сущности разом, чтобы Нимфа не вздумала последовать за мной. Наконец, станция! Прорвался сквозь толпу желающих войти в вагон и тут же рухнул на холодную мраморную скамью. Нимфа осталась в вагоне, растерянно глядя на меня сквозь стекло закрытых уже дверей. Поезд тронулся, увозя ее, обещавшую меня убить. Ту, у которой хватило бы злости и решимости сделать это...

    8

       Приходи... Великодушное разрешение, как спасательный плот державшее меня на плаву эти три ужасных дня. Среди движущихся и говорящих трупов на улицах, в метро, даже в своей коммуналке, с постоянным спутником - иррациональным страхом возмездия Нимфы. И мерзкий синий цвет повсюду, в белках глаз и газетных листах, в пакетах кефира и коже первоклассниц. Я уже не верил в то, что когда-нибудь обрету способность видеть все цвета разом. Тумблер будет щелкать из маниакального красного положения в депрессивное синее и обратно. Безумный маятник - от ярости до тошноты. От бешенства до отвращения.
       Синюшный Дядя, как последняя падла, объявил месяц трезвости и целомудрия. Видимо, прислушался к стонам печени и простаты. Но он оставался глух к моим стонам. Пить в одиночку эту голубоватую, похожую на раствор медного купороса, жидкость я не мог. Есть трупно выглядящие (как отпрепарированные вены) макароны - тоже. Единственным спасением было закрыть глаза и предоставить миру несколько часов крутиться без меня. Три ужасных дня... каждый их час вонзался мне в череп ржавым гвоздиком, и последний задел что-то важное там, под костью, потому что я встал, выпил воды из чайника и вышел из дому.
       Приходи? Ни секунды не думал о том, зачем иду туда, что буду там делать, что буду говорить. Даже поднимаясь по лестнице, даже нажимая кнопку звонка. Впрочем, на предпоследней ступеньке поймал за хвост что-то похожее на мотивацию, но она, шустрая тварь, укусила меня за палец и слиняла.
       - Привет, - сказал я.
       За порогом пыльной портьерой висела тьма.
       - Привет, - сказала она голосом Веры. - Заходи.
       Я шагнул вперед и прорвал неосязаемую пленку тьмы. В прихожей было светло и прозрачно.
       - Слишком много вокруг трупов.
       Наверное, это прозвучало как оправдание прихода сюда. Как оправдание постыдной своей слабости... Да, определенно, это была слабость.
       - Нет, это призраки твоих сдерживаемых желаний. Ты просто смотришь сквозь стеклянные двери и боишься войти.
       - Снова двери? Хочешь скормить мне марку или грибочков?
       Вера рассмеялась яблочной волной.
       - Тебе не нужно никуда уходить, чтобы войти в них. Двери здесь.
       - Здесь?
       - Здесь! - она указующе опустила глаза.
       Я за пояс притянул ее к себе.
       - О, это, без сомнения, самые восхитительные двери, когда-либо существовавшие в мироздании, но здесь нет маленьких бутылочек с надписью Выпей меня, а я не Алиса.
       - Этого и не требуется, глупый.
       Она втянула бархатный живот ровно настолько, чтобы моя рука проскользнула за пояс ее джинсов. Под ними были тропики. И ничего лишнего.
       Нас прозрачной струей опутали волосы Саши, словно она была везде, словно она была вокруг нас. Но ее еще не было даже в коридоре, и только спустя полвдоха она действительно появилась.
       - На две секунды нельзя вас оставить - тут же начинаете заниматься черт знает чем!
       Она протекла прямо ко мне и чмокнула в щеку.
       - Ага, мальчик познает первые истины.
       - Какие же это? Внимание, сейчас она изречет!
       - Женщина - это думающее приложение к ее дыре!
       - Хм. Не очень свежая мысль. И сейчас ты скажешь, что мужчина - это мускульное приложение к женщине.
       Саша разочарованно зацокала языком.
       - У него в голове такая каша!
       - Я не обижусь, если ты скажешь - дерьмо.
       - О, спасибо! Именно это я и хотела сказать.
       За прошедшие минуты все страхи и липкое напряжение скатились поздней росой. Я почувствовал себя окруженным самыми близкими мне людьми. Полные блюда доверия и расслабленности - когда еще мне доводилось приложиться к двум этим деликатесам?
       Меня разували, снимали куртку, влекли на кухню. Подмигивали друг дружке и затевали какое-то развлечение.
       - Что мы можем показать Художнику? - спрашивала Вера.
       - Небольшой практикум для желающих постичь УМПИ! - отвечала Саша. - Лабораторные задачи по жажде, вечности и всеобъемлющей Бездне.
       - Какие-нибудь фокусы, - хмыкнул я, вовсе не заинтригованный начинающейся игрой. Мне было достаточно просто находиться здесь, видеть их лица.
       Вера комично надула губки.
       - Фокусников здесь нет. Здесь все взаправду.
       - Скажи, ты и вправду не знаешь, что такое настоящая Бездна? - игриво прижимается ко мне Саша; мой ответ ее совсем не интересует.
       Она села на край стола и раздвинула ноги, вещая с видом профессора:
       - Бездна, это то, что вмещает в себя всё сущее. Следовательно, Бездна - это место, где можно найти всё, что только захочешь.
       - Кстати, хочешь гаванскую сигару? - спросила Вера, становясь между ног Саши.
       - Наверняка турецкая подделка...
       Вера двумя пальцами потянулась к сашиной промежности и через секунду выудила оттуда блестящую от влаги сигару - в целлофановой обертке и с акцизной маркой.
       - Я же говорил - подделка!
       Мне вручили ее, мокрую и пахнущую женщиной.
       - Девушка - табачная лавка, - прокомментировал я. - А пачку нюхательного табачку произвести на свет можешь?
       - Он не верит! - с упреком проговорила Саша. - Думает, это все фокусы.
       - Хорошо, сделаем по-другому. - Вера поманила меня пальчиком. - Иди сюда. А ты разденься. - Это она Саше.
       Саша развязала поясок халата. Синяя ткань соскользнула с плеч, обнажая худое тело. Вера встала перед ней на колени Сашей и указала мне место рядом с собой.
       - На колени, неверующий!
       Голый, абсолютно голый, как у девочки лобок и лепестки нежно-лилового цвета оказались прямо у меня перед глазами. Они казались высечены из цельного куска нефрита, и в них было больше невинности, нежели в поливиниловой промежности лупоглазого пупса.
       - Чудо, не правда ли? - лукаво прошептала Вера, скользя пальчиками по жадному бутону.
       Саша вздрогнула.
       - Вы там все же решите, чем мы будем заниматься...
       - Сиди смирно! - прикрикнула на нее Вера. Под столом она нашла пустую бутылку из-под портвейна и направила ее горлышком прямо в Сашу. Неслыханное оскорбление нефритовой чистоты! Порнонадругательство над сакральными вратами... Но поднимая взгляд на лицо Саши, я понимал, что всё в норме, просто обещанный мне практикум чуть не вмещается в мои моральные устои. Что ж, придется им подвинуться.
       Я видел, как лепестки раздвинулись, пропуская внутрь горлышко бутылки. Стекло уходило в сиреневые глубины, как поезд погружается во мрак туннеля, и я уже сомневался, что оно может остановиться.
       - Она холодная, - пожаловалась Саша, и бутылка замедлила свое стремительное погружение.
       Но то был лишь мышечный спазм. Когда он прошел, бутылка заскользила дальше. Сантиметр за сантиметром. Тонкое горлышко погрузилось целиком. Тут бы ей и остановиться, но движение продолжалось с той же скоростью. Бутылка целиком скользнула внутрь, и лепестки бутона устало сомкнулись.
       Я остолбенело смотрел на ее лобок и впалый живот, прикидывая, где же там может уместиться целая бутыль на 0.7. Начал было протестовать, но и вторая бутылка за какую-то минуту была так же легко проглочена девичьим влагалищем.
       - Видишь, никакого фокуса! - свысока улыбнулась мне Саша и потрепала по волосам.
       - Ты и есть - Бездна? - проговорил я с почти религиозным трепетом.
       - Я - Прорва! - счастливо рассмеялась она. - Видишь, настоящая Бездна может вместить в себя абсолютно всё. Я бы и тебя могла пустить внутрь, если б знала, что ты не задохнешься.
       - Ну, кто из старых или новых пророков мог такое? Моисей? Джим Моррисон? Лири? Кастанеда? - триумфально вопрошала Вера.
       - Ни у одного из них не было такой штуки, - из последних сил защищался я, указывая Саше между ног, будто маскулинность пророков оправдывала их фактическое бессилие перед ликом реальности.
       - Ты не думаешь, что ее следует отблагодарить?... Да не словами, глупый... Женская плоть не ценит слов, ей нужны поступки.
       Она подтолкнула меня к Саше. Я несмело потянулся губами к вратам в Бездну, опасаясь только одного - как бы не высунулась оттуда рука и не надавала мне оплеух за неумелое выражение благодарности. Но Саше это понравилось. Бутон расцветал на моих глазах, увлажнялся и пульсировал. Я разглаживал языком нежные лепестки вкуса апельсина, и они подрагивали в ответ.
       Теперь Вере пришлось меня оттаскивать:
       - Ну, ну, достаточно. А то она возомнит о себе невесть что.
       - Я не понимаю твоего ощущения достаточно.
       Да, я мог бы заниматься этим пару лет, отвлекаясь иногда на сон в теплой утробе, забираясь в нее целиком и оставляя снаружи лишь ноздри.
       - Признаться, я тоже, - подала голос Саша.
       Вера была непреклонна. Ведь самое захватывающее в ее программе было еще впереди.
       - Ты хочешь ее? - прошептала Вера, щекоча мне губами ухо.
       - Она мне уже себя предлагала...
       - А теперь ее предлагаю я. Это совсем другое. Не как развлечение, а как учебное пособие.
       Она встала за спиной, положив мне руки на бедра. Звякнув ремнем, расстегнула мои джинсы, спустила их до щиколоток. К уроку уже всё было готово.
       Она направляла мои движения, устанавливала ритм и амплитуду. Руки на моих бедрах подтверждали бльшую ее причастность к этому акту, нежели мою. Отмерив положенное число фрикций, она остановила меня и легонько хлопнула по щеке начавшую улетать Сашу, возвращая ее реальности.
       - Хватит... Довольно!
       Саша была недовольна тем, что нас прервали. Но Вера была недовольна много больше: Саша что-то сделала неправильно. Что именно - для меня оставалось загадкой.
       - Халтурщица! Так ты докатишься до того, что захочешь спереть оргазм-другой только для себя.
       - Ну, увлеклась чуть-чуть... Но ты же знаешь, мы с ним не в фазе.
       Вера не принимала оправданий.
       - Иди лучше к Шурику. Может, он тебе это и простит...
       - Если такая умная, сама с ним трахайся! - проворчала Саша, уходя.
       - Этим мы и займемся! - крикнула ей вслед Вера. - И получится у нас это по-настоящему!
       От слов этих в голове моей начал сбиваться коктейль из несмешиваемых эмоций: трепетного предчувствия желаемого и некоторой обиды за то, что мне и не думали предоставлять права выбора.
       - Соединение мужчины и женщины - это единственный способ вернуться обратно, - наставляла меня Вера, раздеваясь.
       - Куда - обратно?
       - К настоящему УМПИ! Утерянному, забытому и оклеветанному.
       Я помнил первое движение вглубь. Потом - чудовищный удар. Меня, редкое насекомое, насквозь пронзила игла энтомолога, пробив спинные нервные ганглии и запустив конвейер последнего агонизирующего оргазма. Словно где-то у дна ее лона притаилась пара оголенных проводов под напряжением и я замкнул собою электрическую цепь.
       Возвращение было мучительным, как отходняк. Заново учась дышать, успокаивая дрожь в стонущих ушедшей болью мышцах, едва ли я помнил, что произошло. Прикосновение плеча Веры, лежащей на кухонном линолеуме рядом со мною, вынудило окончательно вернуться в себя.
       - Ты был бесподобен, - произнесла она в потолок истертую фразу, словно для того, чтобы вдвоем посмеяться над ней.
       - Я был мертв! - отрезал я.
       Много позже, когда мы заедали недавние впечатления консервированными ананасами, Вера объясняла мне, что так и должно быть. Взгляд за ширму одновременно и сладок и болезнен, как инъекция героина. Маленькая шоколадная смерть, в которой мучительно только возвращение к жизни.
       - И так будет каждый раз? - с ужасом вопрошал я.
       - Ну что ты?! - смеялась Вера. - Можно ведь потрахаться и для своего удовольствия... А это было прикосновение к истине.
       - Той, что несовместима с жизнью?
       - Нет! Той самой, что несовместима с самовлюбленным сознанием.
       Мы впились зубами в одно ананасное кольцо и Вера спросила уголком губ:
       - Всё еще мерещатся трупы?
       - Здесь это уже не важно.
       Так же, уголком губ, она рассмеялась моей понятливости.
       - Здесь многое теряет свою важность.
       Ананасное кольцо досталось ей целиком.

    9

       - Это к тебе, Художник! - крикнул Дядя из коридора, отпирая наружную дверь.
       - Ну и кто там? - отозвался я.
       - Бля буду, настоящий гангстер!
       Референт Йоша в темном плаще с поднятым воротником, с выпяченной нижней челюстью прошагал до коммунальной кухни и вручил мне свой крошечный и супернавороченный мобильник.
       - Ван Ваныч на связи, - донельзя серьезно произнес он, но можно было догадаться, что он наслаждается ролью правой руки крестного отца.
       Да, Ван Ваныч любил стилизовать всё, что он делал, под гангстерско-мафиозные фильмы. Я видел в этом особый шарм; не ребячество, а сатирическую изысканность.
       - Мне сообщили, у тебя проблемы... - услышал я хорошо знакомый голос из трубки, целиком скрывшейся у меня в ладони.
       - Вы правы, Ван Ваныч.
       - Хочешь обсудить их?
       Это могло быть расценено как прямой приказ, но привилегированное положение enfant gnial позволяло мне немного покапризничать.
       - Они от того не разрешатся.
       - Не любишь откровенничать задаром? Понимаю... - некоторое время я слышал по телефону только шумное дыхание; Ван Ваныч думал.
       - Поступим иначе, - вновь заговорил он, - Я отдаю тебе на сутки в полное распоряжение свою хибару (хочешь - оргию там устраивай, хочешь - испытания гранатомета), а затем ты выкладываешь мне всю подноготную. Устраивает тебя такой оплаченный стриптиз?
       Я согласился с единственным условием:
       - Со мною будет девушка. Возможно, еще два человека.
       - Лады, мой мальчик.
       В глючном сквоте я нашел только Веру. На вопрос, где шляются Шурики, она ответила неопределенным жестом, но в особняк Ван Ваныча согласилась ехать не раздумывая. Мы прибыли к семи вечера.
       Референт Йоша устроил нам принудительную экскурсию по этажам и комнатам, педантично тыкал пальчиком в сауну, гостинную с камином, столовую. За разъяснением правил техники безопасности пользования микроволновкой, Вера незаметно улизнула.
       Я нашел ее в подвале, в настоящем двадцатиметровом бассейне с отпочковавшейся каплей джакузи. Еще спускаясь сюда по лестнице, мне показалось, что я слышал три голоса и даже ожидал увидеть обоих Сашей и не удивиться их появлению, но, подойдя к бассейну, увидел только Веру - мерцающую сапфировую фигурку в подсвеченной игривой воде. Она была... о, это невозможно было держать внутри!
       - Ты божественна! - закричал я, вспугнув трех волнистых попугайчиков, устроившихся на ночевку в карликовом горшечном самшите.
       Вера вынырнула у бортика и плеснула в меня водой.
       - Я знаю, льстец ты бессовестный! Присоединяйся!
       - Нам привезли ужин.
       - И что там?
       - Не знаю, выбирал не я. Но вкусу Ван Ваныча можно довериться.
       Она правильно угадала мое настроение и одела короткий пестрый халатик с навечно оскаленными драконами.
       Мы пили недурное моравское вино, кромсали бифштексы и кидались друг в друга маслинами. Потом занимались любовью; настоящим добротным сексом, а не тем мучительным действом, что в самый первый раз. Возвращались к остывшему ужину, подъедали всё дочиста, бегали за провиантом уже к холодильнику, по дороге туда и обратно снова занимались любовью.
       А еще просто лежали рядом на мохнатом подогреваемом полу перед камином с кованой оградкой и мило трепались. С моей стороны треп был порядком засорен любовной атрибутикой, но с радовавшей меня примесью иронии. Вера же меняла тон с произвольной амплитудой, от меланхолического до экспрессивного, то ощетинивалась, то блаженно расслаблялась. Забавлялась со словами, как кошка с клубком шерсти, запускала коготки в мое самолюбие - она называла это поддерживать тонус.
       - Скажи еще раз, что я божественна, - просила она, сопровождая свои слова набором нисколько не интимных, но потрясающих прикосновений.
       - Ты правда божественна. Ты не можешь быть человеком.
       - Значит, ты отрицаешь мою человеческую природу? - говорила она, скользя по мне теплокожей змеей.
       - Тебе не свойственно ничто грязное...
       - Ха! Пью, курю, матерюсь, да и в сортире не божьей благодатью оправляюсь. Если это не человеческая грязь...
       - Да, нет же... - я безнадежно заплутал в словах.
       - Нет? Пойдем, проверим! - она попыталась встать, но я удержал ее за руку и повалил обратно на пол.
       - Ты именно такая, какой я хотел бы тебя видеть.
       - Тебе не кажется это подозрительным?
       - Почему?
       - Ну, что всё это подстроено...
       Это меня очень позабавило.
       - Если есть такая тайная организация, задача которой делать несчастных людей счастливыми, то пусть их коварный план ничем не будет нарушен.
       - Ловлю тебя на слове!
       Легкая шпионская комедия на полутораметровом плазменном экране, немного сауны, еще немного секса, крепкий сон до двенадцати дня, потом неспешное пробуждение, заплыв на четыреста метров и ланч из китайского ресторана. Маленькие ноябрьские каникулы, складывающиеся из буржуазных излишеств и совершенных очертаний фигуры Веры, экранирующей меня от депрессивных фиолетовых переживаний.
       Наши сутки истекли. Появился Ван Ваныч с референтом Йошей.
       - Хорошо отдохнули?
       - Отлично!
       - Потом посмотрю записи со скрытых камер, проверю, пристойно ли вы здесь себя вели...
       Я так и не понял, говорил ли он серьезно или шутил.
       - Ну, покажи свою красотку!
       Что-то во мне вздрогнуло, когда я увидел, как масляный взгляд бывалого ценителя женской красоты вдруг, словно по щелчку тумблера, сменился пронзительным оценивающим, как никогда делавшим его похожим на бульдога. Так он мог смотреть только на врага.
       Так он долго и пристально смотрел на Веру, и она с легкостью выдерживала его взгляд.
       - Пойдем, побеседуем, - проговорил он, водружая мне на плечо свою тяжелую руку. - А ты, девочка, - обернулся он к Вере, - поплавай пока или скушай что-нибудь, чтобы попка округлилась.
       - Помнишь, когда-то я тебе рассказывал про мою жену, Ладочку? - продолжал он, когда мы поднялись на второй этаж, в его библиотеку, куда за прошедшие сутки у меня просто не нашлось времени наведаться. - Ту, что испарилась сорок лет назад. Так эта твоя девчонка чертовски похожа на нее.
       - Чертовски похожа, - повторил он, внимательно глядя на меня.
       Я же, не придав должного значения ни этому замечанию, ни красноречивому взгляду, принялся рассматривать стеллажи с книгами, уходящие под потолок и массивную хрустальную люстру, висящую в зените. Нам предстоял обоюдно неприятный разговор.
       - Ты перестал работать, Художник. И проебал два заказа от хороших людей, - тихо и скорбно констатировал Ван Ваныч.
       - Вы знаете, почему, - отвечал я. - Вы ведь всегда всё знаете.
       Он нахмурился, но пропустил мою дерзость мимо ушей.
       - Так не пойдет, мой мальчик! Ты не выполняешь свою часть сделки.
       Итак, обещанный мною сеанс стриптиза. Но это будет очень некрасиво.
       - У меня проблемы с Лесом, - через силу выговорил я. - Он вышвырнул меня...
       - Чушь! - повысил голос Ван Ваныч. - Ты был бы уже покойником!
       - Как Художник я и вправду - покойник.
       Вымучив из себя это признание, следовало рассказать ему всё. Но что именно - всё? О заговоре воды против меня или о шраме на правой ладони? О мокрых джинсах Бемби или о городе, заселяемом последовательно то безумными тореро, то смердящими трупами? Мне хватило пятнадцати минут, чтобы представить краткую сводку с Лесного фронта, но лучше бы я откусил свой длинный язык!
       Ван Ваныч долго не мог найти для меня нужных слов, а потому страшно рычал и брызгал слюною. Казалось, снопы молний вырываются из его глаз, и я не на шутку испугался, как бы здесь чего не загорелось.
       - Ты! Долбоеб! - смог членораздельно произнести он, и дальше слова грохотали как ужасающий горный обвал. - Мудозвон безмозглый! Ничего! Мне! Не Сказал! Молчал! Два! Чертовых! Месяца!
       И продолжал в том же духе еще некоторое время, сравнивая меня с разными представителями флоры и фауны и причудливо сочетая русскую и испанскую нецензурщину.
       Спокойно выслушивая все это, я во многом соглашался с ним. Да, следовало рассказать ему об этом гораздо раньше, возможно, сразу после пробуждения в вылинявшем черно-белом мире... Если бы у меня был хотя бы микрограмм уверенности в том, что это мне поможет.
       Ван Ваныч, выпустив пар, немного успокоился.
       - Сколько раз говорил я тебе, Художник, заболел ли пальчик или проигрался в преф - звони мне! Ты же два месяца втирал всем очки, создавая впечатление бурной творческой деятельности...
       - Никому я очки не втирал. Да и что бы вы сделали, доложи я вам об этом немедленно? Шепнули бы на ушко Лесу, замолвили за меня словечко?
       - А ты не хами, парень! - отвечал Ван Ваныч. - Я-то чуть побольше твоего разбираюсь в Его характере. И не стоило тебе заниматься самолечением... Или спасением души...
       - Мне было чертовски тяжело, Ван Ваныч... А врачи и попы в этом случае бессильны, вы же знаете.
       - Да, галоперидол и Отче наш здесь не помогут. Но мы что-нибудь придумаем! - молвил он с угрюмой решимостью, от которой почему-то не становилось легче.
       Он тоже почувствовал беспомощность этой фразы.
       - Художник, заруби себе на носу: я не собираюсь пускать на колбасу захромавшего жеребца, выигравшего для меня самые важные забеги, - и взглянул на меня с отеческой нежностью и властностью Дона Карлеоне. Так, чтобы я понял, что даже будучи бесплодным сорняком, я не лишусь его помощи и опеки. Мне тут же захотелось извиниться за все произнесенные резкости.
       Он предложил мне закурить, но его, без сомнения, настоящая сигара была слишком крепка для меня. После двух затяжек рука настойчиво тянулась затолкать ее в ближайшую кадку с фикусом.
       - А девчонку эту брось, - неожиданно бросил Ван Ваныч и мышцы его огромного торса напряглись под тканью пиджака, - я чувствую в ней опасность...
       Я не понимал, почему он снова заговорил о Вере.
       - Прямо вот так и бросить?
       - Более того: бежать, спасаться... Куда угодно - в Сибирь, в Европу, в Африку... - он осекся, заметив мою искусственную, с долей снисходительности, улыбку и взорвался. - Да, я старый маразматик, но можешь ты меня послушать?!
       При упоминании Веры я стал глуп и упрям, поэтому беседа зашла в тупик.
       - Дурак, - сказал мне на прощание Ван Ваныч. - Коли одумаешься, звони в любой час дня и ночи. А теперь проваливай!
       - Я ему не понравилась? - спросила Вера, когда мы сели в машину и водитель тактично закрыл окошко в салон.
       - Ты ему кое-кого напомнила... Не обращай внимания: всего лишь призраки прошлого. И мы будем окружены ими, когда доживем до его лет.
       - Он мне тоже кое-кого напомнил, - задумчиво проговорила Вера. - Это тоже что-то вроде призраков прошлого... которым не место в настоящем.

    10

       Поначалу я приходил сюда каждый день: двадцать минут изощренной пытки в метро, с зажмуренными глазами, сдерживаемым дыханием, аритмией и струйками пота по спине. Потом просто перестал уходить - в этом уже не было смысла. Вся моя жизнь была здесь.
       Потому что здесь цвет или его отсутствие или некая необъяснимая перверсия цветового зрения уже не имели никакого значения. А за пределами этих стен - животный страх за свою драгоценную жизнь, горькое недоумение якобы случайно встречаемой Бемби и трупы, трупы, трупы... Разлагающиеся на ходу зомби, способные членораздельно разговаривать, заниматься своими тленными делами, даже изображать привязанности, радоваться и огорчаться. И сколько бы не внушал себе, что мое синее видение ни на йоту не изменило окружающего мира, по-прежнему шарахался от каждого встречного. Есть же предпочитал в полумраке, чтобы не видеть некротической синевы пищи.
       Я многому научился за эти дни, протянувшиеся крутой лестницей верх, глубокой кропотливой резьбой по скорлупе условностей. Научился заниматься любовью с молчаливым присутствием одного или двух Шуриков (она держала в ладонях мои мысли, а он - мысли Веры). Научился смотреть в глаза Вере, когда в нее входил Саша, научился не вздрагивать от случайных или намеренных его прикосновений. Научился отличать Веру от Саши по вкусу их сока. Они же забавлялись тем, что по своей вздорной прихоти изменяли вкус на что-нибудь совсем невероятное, коньячное, шоколадное, фруктово-ягодное. И язвительно хихикали, когда я в очередной раз ошибался.
       Посткоитальные ленивые споры на матрасах, и две, три, четыре пары глаз, направленных в потолок, но видящих дальше, видящих другое, существующее в образах и молекулах и не существующее нигде и никак. Споры как способ аккумулировать желание для последующего совокупления. Споры о методе, пути и цели, о примате процесса над результатом, о взаимной важности вдоха и выдоха, жара и холода, пыли и влаги - в применимости к человеческому телу и человеческому миру. О том, что большинство из обычных человеческих мыслей не стоят того, чтобы их думать и еще меньше стоят того, чтобы хранить их в памяти.
       Три похотливых гуру на одного невинного ученика. Я прятался здесь от синего мира, а меня принимали за ищущего вагинальных откровений. Со временем казус благополучно разрешился, я познал истинную ценность уроков плоти и тянулся за новыми порциями как теленок тянется к вымени.
       Долгие молитвы пылающих тел. Вместо четок - фрикции, оргазмы вместо аминь. Всё сексуальное разнообразие: от ортодоксального разврата, орнаментированного правилами и ритуалами до соития без цели, до прикосновений без смысла, до единого дыхания и целомудренного трения друг о дружку слов и мыслей.
       Также абсурдные подвиги во славу УМПИ, женских бедер и святых эякуляций; нудистское рыцарство во имя хлеба насущного. Особенно этим отличалась Вера. Она выходила в магазин без денег, без одежды, под колючий снег, тающий в последних не замерзших лужах. Возвращалась через полчаса с пакетами, расползавшимися от снеди и ухмылкой превосходства.
       - Жрите, родные! - высыпла содержимое на пол.
       От меня таких геройств пока никто не требовал (пока! - вот ключевое слово), а белобрысые близняшки наотрез отказывались куда-либо выходить, ссылаясь на то, что всё - от французского багета до белужьей игры - можно выудить из Саши, стоит только пошуровать ручкой всем-известно-где. Вера заявляла, что пока не получит точных карт, где и что у Саши в Бездне лежит, и не подумает заниматься этим.
       - Столько хлама можно оттуда понатаскать, прежде чем найдешь что-то стоящее! - доверительно сообщала она мне и разводила руками. - Ничего не поделаешь, это ведь Бездна с ненулевой вероятностью.
       Полученные с пищей килокалории мы немедленно обращали в жар наших тел, в сладострастные ритмы, во вздохи и стоны. Затем опустошали запасы, разыскивали заначки, делили и поглощали всё условно съедобное. Эти печи, наши ненасытные желудки, постоянно требовали все новых порций органического топлива, а потому Вере приходилось совершать вылазки за едой дважды в сутки. Она не особо протестовала, ведь мы находили шесть дюжин самых замечательных способов отблагодарить ее.
       Я уже не помнил, когда начал воспринимать происходящее как само собой разумеющееся, какое бы ни случилось злостное нарушение закона сохранения или попрание элементарного здравого смысла. Хрупкая башенка моего личного принципа реальности рухнула под аккомпанемент иерихонских стонов истекающих страстью дев, а над руинами грохотали снисходящие горячими лавинами оргазмы. Это был путь над логикой, над ньютоново-эйнштейновой физикой, надо всем рациональным опытом человечков.
       Совокупления, как горные восхождения, имеющие разную степень сложности. Простые и недолгие, как покорение ближайших холмов, экскурсионные маршруты в поисках красивых видов и учащенного сердцебиения. Это для разминки. Затем - узкие осыпающиеся тропы, карабканье по выскальзывающим из-под ног камням наверх, на вылизанное ветрами плато, и без передышки спуск вниз. Это посложнее, для новичков в сопровождении опытных инструкторов.
       И скалолазанье за астральными оргазмами по отвесным и гладким каменным стенам, как упражнение для посвященных. Саши проделывали этот опасный путь ежедневно, провожаемые взглядами коллег (Вера любила заедать такие зрелища воздушной кукурузой) и учеников. В моменты созерцания их астрального секса, я по-прежнему задавал глупые вопросы и получал терпеливые разъяснения.
       - Вы похожи на брата и сестру, - говорил я, когда Саши сплетались тугим сладострастным узлом. Они, не замедляя движения, не сбиваясь с ритма, дарили мне откровения.
       - Мы гораздо ближе. Мы - одно существо в двух телах. Мы спокойны, только когда соединены воедино.
       Мы - так они думали постоянно, круглые сутки, навечно растворенные друг в друге. И именно это открывало им путь к самой вершине. Мы с Верой ступали на тот же путь, но мне, с моим выпирающим крикливым я, не хватало истинной отрешенности, истинной общности и растворения, чтобы добраться до самого пика. Я срывался и с воплем летел вниз, на острые скалы реальности. Но мои гуру были терпеливы, они могли повторять снова и снова, поправляя и помогая.
       Однако, они не могли или не хотели предупредить о коварных ловушках, поджидавших меня на этом пути. Потому что самые губительные из ловушек таились в самом сакральном - между прекрасных ножек Веры.
       Сложно не назвать это подлостью. Но я оставлю это явление безымянным; когда дело касается пути наверх и УМПИ, определения человеческой морали становятся бесполезны, как отсеченная крайняя плоть.
       Было так: я в ее лоне, двигаюсь равномерно и степенно, свершая нехитрую молитву. И вдруг - словно щелкнул замок. Не могу выйти из нее, пойманный в капкан стальных кольцевых мускулов.
       - Слушай и отвечай!
       Последовательно: непонимание, недоумение, попытки освободиться, прояснить ситуацию словесно... и лишь потом, через боль и отчаяние - внимание к ее несвоевременным словам.
       - Слушай и отвечай!
       Возмущение, взбухающее возмущение... потом снова боль, и уже ничего кроме боли, отрицающей любые дискуссии о своевременности словесных вставок. Через этот варварский урок я постиг, что она от меня хочет.
       - Я слушаю... - вот, что она ожидала от меня. Это было началом непонятного ритуала или жестокой игры.
       Она задавала мне загадки, много загадок, и требовала немедленных ответов. Каждый правильный ответ - отвоеванный сантиметр пути вглубь (только вглубь! еще дальше от благословенного освобождения). Каждая ошибка - мука нереализованного желания и вполне материальная боль. Эдип был в куда более выгодном положении, по моему мнению. Он-то знал, чем и когда закончится допрос с пристрастием. Я же представить не мог, что ждет меня в конце, будет ли мне дарована свобода, сохранят ли мне органы размножения или нежное лоно, превратившееся в зубастый капкан, попросту размелет их в кровавую кашицу.
       О чем она меня спрашивала? Какой ответ считался правильным? Понимание этого включалось как лампочка лишь после ключевой фразы Слушай и отвечай! Вопросы в этой викторине были и словом и интонацией, намеком и обманом. Что-то вроде прогулки по минному полю со лживым забывчивым проводником, с азиатской улыбкой настойчиво пропускающим тебя вперед.
       Если правильные ответы на неких капризных весах Фемиды перевешивали неверные и игра заканчивалась моей победой, внезапной и нечаянной, тогда свобода выдавалась мне в гардеробе взамен заработанного номерка. Всплеск праведной ярости я немедля вымещал на не сопротивлявшемся теле своей мучительницы.
       Освобождая разум от эмоционального мусора, догадывался, что Вера добивалась именно этого - агрессии. Чтобы оправдать следующие раунды игры. И всё равно попадался в эту ловушку снова и снова, поскольку шоковый метод выработки условного рефлекса не срабатывал: никакая адская боль не могла затмить положительного подкрепления.
       Если же весы окончательно склонялись в сторону моего проигрыша, электрический разряд в десять тысяч вольт скручивал мое тело в едином тетанусе, выжимая влагу из всех пор, проверяя кости и связки на прочность, оставляя меня, мокрого и стонущего, в объятиях Веры. Она вытирала ладошкой пену у моего рта, целовала в закрывающиеся сами собой веки и шептала спи, усни, забудь, прости... Измученное сознание благодарно проваливалось в сон, и, пробудившись, уже можно было не искать в памяти шрамов от пыток прошлой ночи. Простые слова Веры искусно проделывали мнемопластическую операцию, так что после нескольких часов сна я не помнил боли и унижения, решая для себя, что вчера была очень милая, хотя и изматывающая групповушка.
       Тем страшнее было наблюдать, как через день или два, когда она в очередной раз произносила Слушай и отвечай!, заретушированные шрамы памяти раскрывались зияющими ранами. Память о былых пытках и конвульсиях оказывалась открыта сознанию, заставляя ужаснуться... Но было уже поздно, теперь мне оставалось только слушать и отвечать. А еще ожидать боли. Обреченно ожидать боли вне зависимости от результатов игры.
       Должно быть, ради разнообразия в сугубо личном ее понимании или в отместку за проявленную строптивость, иногда Вера подставляла мне ту самую экстатическую и электрическую точку, спрятанную в ее слизистых безо всякого видимого повода (нет, я просто уверен, она делала это сознательно!). С тем же болезненным результатом: мгновенный шок, как у несчастной жертвы электрического угря, и долгое обретение контроля над своими мышцами.
       - Предупреждать надо! - взрывался я, когда вновь оказывался способен на внятную речь. Вера удовлетворенно жмурилась и демонстративно поворачивалась ко мне ягодицами. Она знала, что это меня заводит.
       Да, сложно не назвать это подлостью... Но я прощал ей всё.
       Всё, что она не заставляла меня забыть.

    11

       Сколько это могло продолжаться? Затянувшийся спринт впереди мчащегося локомотива без надежды свернуть в сторону, погоня за ускользающей истиной... или солнечным зайчиком. До полного истощения желёз внутренней секреции, до атрофии простаты, до безразличия к женским очертаниям, скуки и апатии.
       Я мог бы почувствовать себя выжатым, но только в те редкие минуты, когда оставался один. Догадывался об этом, и шел на любые уловки, чтобы не дать себе шанса встретиться с пресыщением. Но когда такое все же случилось, апатия отыгралась на мне по полной программе. Она нашла меня в самом темном укромном уголке, набросилась сзади, грубо овладела всеми шестьюстами способами и заснула, зажав меня в своих плесневелых объятиях.
       Трупная синяя жижа затопила сознание, растеклась по нервам, нашептывая мне о романтике ранней импульсивной смерти, об отвратительных женских выпуклостях, подобных формой и сутью недозревшим фурункулам, о гомосексуальных прикосновениях, каждое из которых приведет меня в котел с кипящим свинцом. Она была болтлива и многоречива, потому верилось ей сразу и прочно. Фокусируя взгляд на своих руках, я плевал на них, удивляясь, почему еще не сгнил до костей и позволяю себе шататься по эту сторону заслонки кремационной печи.
       Когда меня обнаружили, изнасилованного и полумертвого, сочащегося отвращением к себе самому и ко всему вокруг, то не знали, что со мною делать. Стоит ли возиться и выхаживать это жалкое подобие человеческого существа или гуманнее будет даровать мне удар милосердия? Я ничего не мог сказать (расплевал всю слюну на неделю вперед, и теперь во рту была пустыня), но глазами умолял прикончить меня и исключить из числа охотников за этими бестолковыми истинами.
       - Можно, я убью его? - спросила Саша, попирая меня ногами.
       - Он для этого не созрел, - молвила Вера. - Пусть поживет еще.
       Меня отогрели горячими телами, сделали новый подвой желания. Оно принялось, расцвело и начало приносить сочные плоды своим садоводам. Синее отвращение испарилось под лучами сладострастия, на месте бывшего депрессивного болота что-то взошло, что-то заколосилось и через день ничего в эмоциональном пейзаже уж не напоминало о пережитом потопе.
       После этого случая мои гуру стали пристально следить за тем, чтобы я ни на секунду не оставался один. Они отгоняли щелкающих зубами бесов блеском своих обнаженных тел и медитациями на одном протянутом через комнату звуке. Но семя апатии, насильно в меня засеянное, незаметно проросло, исподволь развивалось терпеливым паразитом. Чтобы проявиться в известный только ему одному день и час.
       Снова ежедневные практикумы по УМПИ, восхождения вышей степени сложности, просто созерцание нечеловеческого совершенства в движениях и формах.
       Потоки совершенства омывали меня, вытачивая новые очертания самого понятия гармонии. На практике, исключительно на практике, методично иллюстрируя все этапы эстетического метаморфоза, превращения уродливого в прекрасное.
       Так, я понял, что у Веры не было нефотогеничных поз. Любой ее ракурс был неизменно и до предела напитан совершенной сексуальностью. Вот, сейчас она лежала прямо на паркете, скрестив ноги на спине у Саши, прекрасная и расслабленная, и предавалась философоподобному словоблудию.
       - Это концептуально - отдаваться, когда тебя хотят, а не когда того хочешь сама, - вещала она из-под трудившегося над ее телом Саши.
       Я сидел рядом и ждал своей очереди.
       - Не строй из себя Эммануэль. Тебе не идет.
       - Мне всё идет, - постулировала она и вонзила коготки в ягодицы Саши. Тот, как по сигналу, тяжело засопел и скоропостижно кончил.
       Вера отправила его в ванную и поманила пальчиком меня.
       - Давай, Художник!... - и рассмеялась двусмысленности. - Наверное, было бы правильнее сказать: Бери, Художник?
       А я не задумывался о семантике, я смотрел, как из нее мутными вязкими слезами вытекает сперма Саши и заполняет щели между паркетин.
       - Что такое? Тебе разонравились булочки с кремом?
       Либидо буксовало. Появилось склизкое чувство неловкости. Что со мною? Я же проделывал это не один раз, и мне нравилось ее лоно, слегка подзакусившее, и жаждущее основного блюда.
       Брезгливость? Сейчас?!
       Неприятная пауза разрешилась наилучшим образом. Появилась Саша и слизала всё дочиста, открыв мне свои прелести, кои я не преминул заполнить соответствующими органами. Но я запомнил взгляд Веры, спрашивающий меня Что происходит?.
       Видимо, были и другие ошибки, накапливавшиеся как неоплаченные штрафы, но мною не замеченные и не исправленные. Поскольку радикальное решение Веры стало для меня полной неожиданностью.
       Это случилось после пиццы с грибами и салатиков, за которые Саша расплатилась с курьером купюрой, непринужденно вынутой прямо при нем из промежности. Сдачи не надо, - сказала она, разворачивая и выталкивая за дверь обалдевшего паренька, двумя пальцами брезгливо державшего мокрую пятисотенную бумажку. Мы расправились с едой и все вчетвером забрались на подоконник - пить Будвайзер и смотреть на темнеющее небо.
       Вместо приглашения к быстрому сексу, Вера сказала:
       - Тебе нужно уйти.
       Я не принял это всерьез. Когда она повторила фразу, попытался схватить ее и завалить на пол. Решил, что это очередная модификация длящейся здесь игры. Но больше для меня не распахивались ножки и не раскрывались ротики. Меня прогоняли.
       - Что я сделал не так? - возмущался я.
       - Неправильный вопрос! Спроси себя, что ты почувствовал не так, что такое неправильное захотел... - Вера сказала это столь холодно, что меня пробила дрожь.
       Спустя минуту она швырнула мне небольшое утешение:
       - Ты сам поймешь, когда тебе можно будет вернуться. - Маленькая лазейка в бетонной стене, но такая, что и голова не пролезет.
       - Когда?
       - Когда ты решишь, чего на самом деле хочешь.
       - Я тебя хочу!
       - Жалкий лгунишка! Я тебя хочу! - передразнила она меня, - а если разобраться, то ты хочешь и регулярно влезать на Сашу, и чтобы другой Саша перестал меня лапать и еще тебе нужны какие-то деньги и освобождение от какой-то Нимфы и тысячи других глупых и пустых хочу. Так что определись, чего на самом деле хочешь. А потом приходи!
       Мое смешное отчаяние от невозможности сколько-нибудь убедительно солгать ей. Или заставить поверить в то, что я считал правдой. Попытки убедить в абсурдности моего изгнания именно сейчас, когда у нас стало что-то получаться, когда я только коснулся врат истины...
       - Именно поэтому! - отрезала она. - Именно поэтому тебе нужно уйти.
       Прощальная церемония показала мне, что помощи от Шуриков можно не ожидать. Они полностью поддерживали бредовую идею моей командировки за ответом на этот фундаментальный вопрос чего я на самом деле хочу, сколько бы она ни продлилась. Нагие, они вышли проводить меня на лестничную площадку, каждый чмокнул меня в щеку. Потом дверь с грохотом захлопнулась.
       Символическое изгнание из рая. Но почему Ева осталась по ту сторону двери, если она так и не дала мне вкусить от яблока, сожрав его в одиночку? Потому что грехом здесь считается невежество, - отвечал я себе, - невежество и невинность.

    12

       Письмо дожидалось меня уже десять дней. Я рассматривал длинный конверт с голубеющей за прозрачным окошечком бумагой и размышлял, выбросить ли его сразу или перед этим прочесть. Там, за бумагой, вполне могут быть деньги, решил я, и это стало главным аргументом в пользу вскрытия конверта.
       Денег в конверте не оказалось. В несколько печатных строк в сухих официальных выражениях мне сообщалось, что Ван Ваныч находится в Центральной Клинической Больнице с инсультом, в крайне нестабильном состоянии, но очень хочет меня видеть. Приводился номер телефона, по которому мне надлежало позвонить, дабы меня к нему доставили. Я спустился к таксофону.
       Машина с референтом Йошей приехала спустя полчаса. Йоша был издерган, зол и еле держал себя в руках. По едва заметным признакам, молниеносным движениям глаз, резким жестам, можно было заподозрить, что он сидит на каких-то стимуляторах, возможно, на амфетамине или сиднокарбе.
       - Не расстраивать, быть внимательным и чутким, - напутствовал меня Йоша перед палатой Ван Ваныча.
       Я вошел к нему в палату-люкс, в которой было больше от дорогого гостиничного номера, чем от больничной палаты. Со своей высокой кровати, чем-то похожей на его любимый джип, Ван Ваныч увидел меня и приветственно приподнял руку. Тем же движением попросил оставить нас одних и, наверное, отдал еще с десяток распоряжений - всё одним единственным движением.
       - А, Художник! Тебе повезло, что застал меня в сознании, - спокойно улыбнулся он и предложил мне сесть. - Три-четыре часа в сутки - вот и всё, на что меня сейчас хватает.
       Для меня его лицо было благородной синевы. Я решил, что он бледноват. Слева от него на подушке лежала кислородная маска; во время нашей беседы его рука не раз хваталась за нее, но приложиться при мне он так и не захотел.
       - Что, хреново выгляжу?
       - В зеркале я и страшнее виды видывал. - Тут мне не пришлось кривить душой.
       - Ха, у тебя есть задатки дипломата! - этого он мне никогда раньше не говорил. - Вот, хавай апельсин, - глазами указал на столик с фруктовым натюрмортом на блюде.
       Я присел на стул рядом с кроватью, нанося ногтями на шкуру апельсина узор из истекающих эфирным маслом шрамиков. Есть эту мертвую головку новорожденного совершенно не хотелось.
       - Он решил, что я ему не нужен. После стольких лет... - произнес Ван Ваныч. Так, словно мы беседовали на эту тему уже полчаса.
       - Лес? - почему-то шепотом уточнил я.
       - Он самый... Его величество, Его протяженность, Его всемогущество... Он хочет отказать мне в своей милости, прогнать одряхлевшего пса с выпавшими зубами... Хочет отлучить от своей истекающей молоком груди... - (Метафоры его были так неряшливо подобраны!) - Я чувствую это, - он дотронулся до своего седого виска. - Здесь! Понимаешь?
       И замолк, будто ожидал от меня ответа. Но прежде чем я успел вымолвить что-нибудь простое, контактное, вроде Да-да, продолжайте..., он повторил это в утвердительном ключе.
       - Понимаешь... После стольких лет оказаться без Его теплых объятий, без Его прикосновений... Остаться голым и слепым в этом свихнувшемся мире. Что мне тогда останется? Накушаться барбитуратов? Завести роту личных психоаналитиков? Сделать фронтальную лоботомию? Но это гадание - чушь собачья. Лес не предоставляет выбора: если ты изгнан, значит ты мертв.
       Эгоцентрично перепроецировал его слова на свою маленькую трагедию, на изгнание из теплого девичьего лона. Проекция казалась могильным камнем. Если ты изгнан, значит ты мертв.
       - Думаешь, чем большего достиг в жизни, тем труднее умирать? - повысил он голос. - И не надо, как этот идиот Йоша, бубнить о том, что я скоро поправлюсь... Мне, гребаному ясновидцу!!!
       Зашевелился на кровати, и она недовольно заскрипела.
       - Да какой из меня, к лешему, ясновидец! Не смог предвидеть своей приближающейся сраной кончины! О, тут, оказывается, большой лесной подвох! Предлагая мне все запасы своего знания потока времени человеческого мира, Лес не подпускал меня ни к своему прошлому, ни к будущему. Словно желал сохранить миф о существовании своем вне времени. А я... я давно уж часть Леса, я врос в него намертво (намертво! - каков каламбурчик...), потому и не вижу своего собственного гребаного будущего!
       И знаешь, Лес давно перестал скармливать мне кусочки видений. Постепенно уменьшал дозу, а потом и вовсе отказал в этом даре. В последнее время Он лишь терпит меня в своем теле. О, да, сейчас я провожу среди Его деревьев большую часть суток. Казалось бы, чего мне еще желать? Но знал бы ты, что это за часы! Холод, боль, надменное отвращение тех, кто пророс позже меня. И одиночество! Одиночество без Его внимания и прикосновения. Лес делает все возможное, чтобы я сам захотел прекратить это; пусть даже ценой своей жизни.
       Пауза. Его блуждающий по предметам взгляд, подрагивающие бульдожьи брыла.
       - Его терпение иссякает... это понятно и без пророческих видений. Помнишь, как у Мураками - те, от кого сбежала Овца, или умирают или сходят с ума. Лес же ничего не оставляет на самотек. Ренегатов и диссидентов он убивает лично.
       На его лице вдруг появилось выражение религиозного восторга, так не соответствовавшее произнесенным словам. Но, оказалось, это относилось к следующей его мысли.
       - Знал бы ты, насколько Он мудр и древен! Это только для меня Он начался с атомного взрыва, а ведь Он растет уже многие тысячелетия, перебираясь из одних умов в другие, прорастая здесь и там, одаривая послушных и наказывая строптивых... Так мудр и древен...
       Последующий наш разговор для меня большей частью заключался в своевременном кивании, чутком поднимании и опускании бровей, тихих да и нет. Но даже это было не столь уж нужно Ван Ванычу. Мне казалось, глаза его видят не этот мир, а черно-белые угодья Леса.
       - Я не был честен с тобою, Художник. Понимаю, среди людей это в порядке вещей, но нам-то!... нам-то, растущим под одним серым небом... нет, нам надо быть честными друг с другом... Прежде всего, вот что: встреча наша не была случайностью... да, конечно, в говенном этом мире случайностей не бывает, да я не об том... Я тебя разыскивал! Не зная ни имени, ни того как ты выглядишь. Знал только, что со складов Леса тебе отгружено сколько-то тонн этого самого дара, сверхчувства цвета ... Получалось, ты - единственный, кто мог постичь красоту и величие Леса.
       - Зачем это вам было нужно?
       Он не услышал вопроса и продолжал говорить о своем.
       - Возможно, это была моя фатальная ошибка. Возможно, не стоило бы так откровенно эксплуатировать твой дар, торговать им в разлив. С первых наших встреч меня стало посещать едва уловимое ощущение того, что в Лесу что-то не так. Затем это стало очевидно. Беспокойство, раздражение, иной раз вспышки гнева - совсем небывалое для Него. Ты же знаешь, нарушение Его эмоционального равновесия всегда болезненно отзывается в корнях деревьев, в Его глубинных водах и ветре...
       Тягостный вздох и мимолетный взгляд в сторону кислородной маски.
       - То, что я сейчас скажу, тебе не понравится. Мне кажется, именно ты - причина раздражения Леса и, в конечном счете, моего теперешнего положения. Ты не пожелал умирать, не захотел смириться с тем, что Он отнял у тебя дар... Что могло бы больше разозлить Лес? Но не мне осуждать тебя. Не мне... Я только дряхлый старик, говорящая неисправная машинка для производства говна, которая вот-вот навсегда остановится.... Говорю это не из пакостного желания привить тебе чувство вины, чтобы оно сожрало тебя изнутри после того, как я сдохну, а чтобы ты знал: Лес готовит для тебя кое-то похуже!
       Что может быть хуже? - хотел спросить я, но Ван Ваныч не дал мне шанса перебить его.
       - Помнишь, как ты называл это?... Инфернальный дар! Так вот, выходит, что современным фаустам никак не отвертеться от мефистофелевой расплаты за земные блага и таланты. Светоносный поумнел, видно, за минувшие века...
       Иногда он сбивался на едва слышное булькающее бормотание. Я каждый раз порывался встать и позвать кого-нибудь из персонала, но он выныривал из сумрака, хватал меня за руку и продолжал:
       - А вот я за свою жизнь так и не нажил мудрости. Мудрость - это ведь такой острый инструмент для познания мира, а зачем он мне, если всю жизнь знание давалось в готовом, разжеванном виде. Зачем ломать голову над взаимосвязями причин и следствий, когда вся их гроздь лежит у тебя на ладони?
       Фонетическое подобие слов поворачивало поток его мыслей совсем в другую сторону.
       - Ладони... Ладочка... и эта твоя девочка... Совсем одно лицо. Не бросил ее? Ах, она тебя выставила?... Это хорошо, в самом деле, хорошо... Демонический взгляд... Одно лицо и один демонический взгляд. Надеюсь, ты не опоздал...
       Он немного пошаркал по этой болезненной для меня теме, потом возвратился к своим видениям будущего, которых уже нет и никогда не будет, и как ему от этого плохо.
       - Единственное в своем роде ощущение - видеть всё на месяцы и годы вперед. Каждый предмет от создания до разрушения, каждое действие - от задумки до результата... Видеть дерево маленьким семечком в желудке синицы и одновременно поленницей дров у деревенской бани. Нет... это не объяснить! Ведь что такое время для обычного человечка? Это как опущенная в ручей ладонь: холод струящейся между пальцами воды - и только. Я же регулярно получал возможность взглянуть на этот ручей с высоты, увидеть дно его и берега, омуты и перекаты. Когда оказываешься без этого дара, будто слепнешь. Тебе не понять, как дико и непривычно видеть стакан сейчас и не видеть его в будущее, не знать, будет ли он стоять так или упадет и разобьется в следующую секунду...
       Он помахал передо мной указующим перстом, призывая к вниманию.
       - Но поразительная штука... как думаешь, может ли избыток предчувствия будущего накапливаться в виде эдакого подсознательного конденсата? Фьючерс-жир... кхе... кхе... Как-то я обнаружил, что видения не забываются окончательно, они выпадают подобно кристалликам из насыщенного раствора памяти и скапливаются потихоньку на дне, наслаиваются пласт за пластом, а в глубине под давлением из них формируется некая крепкая осадочная порода. Прозрачное и ясное видение целого мира в прошлое и будущее, каждого камешка, травинки и жучка. Понимаешь, ВСЕГО! И мне случается, когда особенно тяжело, когда плачешь о ласке Леса, дотянуться желанием до этой породы и соскрести с нее совсем чуть-чуть. Под ногтями остается самородное чистое будущее...
       Снова невнятное бормотание. Потом он приподнялся на кровати и хитро поманил меня рукой поближе.
       - Так вот... Хочешь, расскажу о твоем будущем?
       - У меня его нет.
       - Позерство! - попытался он быть суровым и не показать своего разочарования моим фатализмом. - Умереть молодым и всё такое... Тебе нужно быть умнее, чтобы принять свое истинное предназначение. К которому ты придешь через боль и кровь. Предназначение! Не девок щупать по клубам и дискотекам, не пачкать красками холст или бумагу. Истинное Предназначение! И когда ты примешь его в свое сердце, сделаешь служение ему своим единственным желанием, тогда, Художник, твое будущее станет как пунктирная линия. Вот ты есть, а вот тебя нет... Как пловец брасом - ныряешь и выныриваешь.
       - Ныряю куда?
       - Ты знаешь! - заулыбался он.
       Он спятил, - решил я. Если старческое слабоумие замешать на масле пиетета, то полученную мазь можно принять за пророчество. Несмотря на аммиачный запах. Но я бы ни за что не стал заниматься этими фармацеями.
       Инсульт не катался многотонным паровым катком по его извилинам, пощадил его память и анализаторы органов чувств, но когтистым пальцем попал куда-то в конвейер восприятия реальности, где сны отделяются от яви, воспоминания - от сиюминутных впечатлений. В этом я все больше убеждался, пока Ван Ваныч монотонно бормотал о каких-то грядках, бродячих деревьях, о том, как правильно выдергивать корни из земли, как по вкусу ветра определять настроение Леса и силу Его голода. Старая, давно осточертевшая всем миллиардам ныне живущих граждан, жвачка об избранности, предназначении, пути и служении каким-то там заоблачным божественным господам с нимбами над солнечно-сверкающей лысиной.
       Потом взгляд его снова стал осмысленным.
       - Что-то я начинаю херню пороть... Ладно, ступай!
       Исход был предрешен. В это поверили все, кроме врачей. Оставалось лишь ждать...
       Пятясь к двери, пообещал навестить его на следующей неделе. Это прозвучало настолько фальшиво, что Ван Ваныч скривился и затрясся в кашлеподобном немощном смехе.
       - Погано играешь, Художник.
       Я стыдливо извинился и вышел.

    13

       В силуэте, приближавшемся ко мне по темной аллее, было что-то неправильное. Понимание этой неправильности мокрым обмылком ускользало от меня, пока позади первого не возник еще один силуэт. Это сразу расставило всё по своим местам: у первого начисто отсутствовали руки. На перевернутой трапеции торса в такт шагам колыхались толстые клубки подвернутых рукавов. Они были обреченно пусты - ошибиться тут было невозможно.
       В нескольких шагах от меня силуэт обзавелся многочисленными деталями. Он был весьма высок. Он был бильярдно лыс. Он слишком быстро ко мне приближался...
       Когда мы поравнялись, его подвернутый рукав игриво задел меня.
       - Художник? - вопрос раздался откуда-то сверху.
       Я встал как замороженный, вопреки здравому смыслу не спеша ни поворачиваться, ни отвечать. И желание было одно: просто исчезнуть.
       - Закурить не будет?
       Пришлось повернуться к нему лицом, не ожидая от этого ничего приятного.
       Безрукий оказался на целую голову выше меня. Он сложил губы мясистой трубочкой и наклонился ко мне. И стоял так все время, пока я паническими пальцами выуживал сигарету из пачки и прицеливался ею. Процедура по вставлению сигареты ему между зубов прошла благополучно. Зажигалка же, подло выдав целый факел пламени, едва не сожгла ему брови. Он отнесся к этому спокойно.
       - Тебя срочно хочет видеть Охотник, - произнес он. - Я тебя провожу.
       Срочно в делах с Охотником означало немедленно. То есть прямо сейчас нужно было переться к черту на рога, а именно в какой-то там энный микрорайон Митино.
       Безрукий что-то буркнул. Мне послышалось Да, прямо сейчас.
       Всё время, пока мы ехали в метро, потом в длинной очереди ждали маршрутку, я пытался разговорить Безрукого. Он лишь добродушно и снисходительно улыбался и молчал. В маршрутке мы сели рядом, он уперся своей скрытой подвернутым рукавом культей мне в плечо. Ощущение было очень необычное: будто бы прикосновение детской ладошки и пальчиков.
       На шоссе в сторону области привычно образовалась пробка. Водила, сволочь, во всю дымил сигаретой в открытое окно, мне же приходилось довольствоваться ролью пассивного курильщика. Глазея на передвигающиеся короткими рывками машины, я гадал, чего от меня нужно Охотнику.
       Я уже не помнил точно, кто и когда привел его в нашу компанию. Скорее всего, это сделал Вий, страстный коллекционер экзотических персонажей. Среди нашей квазиинтеллектуальной тусовки Охотник не нашел бы себе места, не будь его личность настолько обильно увешана разнообразными слухами и домыслами. Якобы, он где-то на Алтае прошел обряд инициации в шаманы. Якобы, он профи по приготовлению и употреблению мухоморов в пелевинском духе. Якобы, иногда ясновидит, яснослышит и может пить всё, включая солярку и тормозную жидкость. Всему этому не поверили бы, но пару раз он брался шаманить для друзей - и все получалось в лучшем виде. За камлание по поводу розыска угнанной машины, потерянных матценностей и прочей мишуры он брал скромно, и чаще - каким-нибудь экзотическим или редким алкоголем. Только особо приближенные к телу знали, чего ему самому стоила такая благотворительность: недель почти полного голодания, периодических жестоких отравлений грибочками и излишним интересом к нему со стороны ментов.
       Даже для тех, кто не был знаком с Охотником лично, притчей во языцех стала его патологическая ненависть к кошкам. Об истинных причинах этого сильного чувства ведали лишь немногие его друзья, к которым я относил и себя. История эта была сколь драматична, столь и неправдоподобна.
       Временами, глядя на Ее фотографии, мне начинало казаться, что я знал Ее, довольно коротко, в тот период моей столичной жизни, лучшие эпизоды которой узнавал задним числом от сотоварищей. Видимо, это было еще до Ее знакомства с Охотником. Для него же Она жила два года.
       Я долго не хотел верить в правдивость этой истории, которую как пионерлагерную страшилку рассказывали на ночь глядя с множеством выдуманных подробностей, чаще для того, чтобы загрузить барышень и приготовить их к постели. Потом мне ее рассказал сам Охотник.
       Для него Она жила два года. Они познакомились на одной из наших попоек, где Охотник, едва появившись, сразу завоевал сумасшедшую популярность своими оккультными вывертами и непостижимыми для затуманенных алкоголем и травой умов демонстрациями телепатии и тому подобной хрени. Он был старше Неё на девять лет и не мог общаться с Ней иначе, как с насмешливым сюсюканьем. Это приводило Ее в бешенство - Ее, уже побывавшую замужем и успевшую развестись, сделать два аборта, съездить спецкором на две войны, перепробовать все, что можно было ввести внутривенно, выпить, съесть или вдохнуть. Это щенячье визгливое бешенство веселило Охотника еще больше, а Она уже была готова придушить его...
       Разорвать этот порочный круг с положительной обратной связью помог элементарнейший случай: как-то после энного количества выпитого алкоголя отвратительного качества Она стояла в ванной над раковиной и размышляла, блевать или нет, и тут вошел Охотник - смурной, непременно желавший женщину и непременно сейчас. Подошел к Ней сзади, молча задрал юбку до пояса... Дверь в ванную пытались выломать, поскольку подумали, что у Нее припадок или белочка; душераздирающие крики из-за двери спустя полчаса смолкли и взорам изумленных спасателей предстала Она с совершенно неземной улыбкой на сияющем лице; так что хотелось упасть на колени и петь Богородице, дево, радуйся....
       На следующий же день Она переселилась к нему - со всеми своими кассетами и компактами, насекомоядным растением и своенравным котом- персом. Примерно в это же время мне удалось найти к Охотнику правильный подход, став одним из его немногочисленных друзей. Поэтому я проводил с ними достаточно много времени, честно завидуя их отношениям.
       Ее смерть... Когда я дотронулся мыслью до этого события, мы уже приехали.
       - Вот и Художник! - произнес Охотник, невысокий и жилистый, с ранней обширной лысиной, пропуская в прихожую и пожимая мне руку. И следующая фраза Безрукому : - Спасибо, что проконтролировал. С меня причитается...
       Безрукий, уходя, довольно буркнул, что, мол, пустяки и всегда пожалуйста.
       - Чудо - парень, правда?
       - Да я едва не описался, когда его увидел.
       Охотник довольно рассмеялся. Он спросил, голоден ли я, потащил на кухню и налил мне для начала рюмку аперитива, сам же занялся стряпней.
       - Упрям ты стал, братец. Я тебя уж которую неделю зову в гости, - произнес он, стоя ко мне спиной у плиты. - Или никто тебе ничего не говорил?
       Врать Охотнику было бесполезно.
       - Говорили. И не один раз. Не то настроение было...
       - Напрасно, депрессивный ты мой, напрасно... Знал бы ты, в какую задницу успел залезть!...
       - Ну не смешно ли, Охотник? - защищался я, - Мы не виделись что-то около четырех месяцев, и вот ты оказываешься более осведомлен о моих делах, чем я сам! Херня получается!
       - Всё правильно. Сколько тебя знаю, на пустой желудок ты жутко скептичен. Обсудим это позже. Всё равно, пока ты у меня, с тобой ничего плохого не случится...
       - Намоленная квартира у тебя, что ли?
       Охотник звучно хмыкнул. Должно быть, это означало а как же!
       - А насчет недоверия на пустой желудок - где-то я уже это слышал... В последнее время для меня ощущение deja vu стало привычным.
       - Да ты сам ходячее дежа вю! - отвечал Охотник. - Но вот то, что у тебя сохранились остатки самокритики, меня радует...
       Во время скромного ужина разговор велся исключительно несерьезный. Что-то по поводу гремлинов в двигателях подержанных Тойот. Потом с бокалами вина мы переместились в гостиную.
       В его гостиной, содержащей музыкальный центр, видеодвойку и диван-раскладушку, мяукали Битлы, не используя и десятой части мощности черт-знает-сколько-ваттных монументальных колонок, и неоново светившийся тюнер музыкального центра был единственным освещением. И здесь было спокойно.
       Охотник стоял на коленях перед оббитым кожей футляром, в котором на бархате покоилась его любимая игрушка - сделанная на заказ пневматическая винтовка с лазерным прицелом. И даже несмотря на свою пневматическую, как бы игрушечную, сущность, выглядела она весьма внушительно - что-то из фильмов про террористов и спецназ. И, насколько я знал, возможности у этой игрушечки были отнюдь не детскими.
       - Развлечемся? - подмигнул он в полутьме и чем-то в винтовке звучно лязгнул.
       Он порылся под кроватью и сунул мне в руки полевой бинокль.
       - Не инфракрасный, конечно, - пробормотал он, - но что нужно будет - увидишь.
       Мы вышли на балкон.
       - Вот. - Охотник набросил на меня нечто очень пыльное. - Мешком будешь. А я ковром.
       Ствол винтовки оказался совсем незаметен среди частокола бамбуковых удилищ, торчащих сквозь балконную ограду.
       - Маскировка прежде всего. - Мне показалось, это была цитата.
       - Дай-ка... - Он отобрал у меня бинокль и пробежался взглядом по окнам высотки напротив. - Ууу! Отлично!
       Он вернул мне бинокль и включил лазерный прицел. Я безнадежно старался высмотреть крохотное пятнышко от лазера в мозаике из светлых и темных прямоугольников окон.
       - Да где же?
       - Двенадцатый этаж, третий балкон слева.
       Свесив хвост за балкон, жирный полосатый кот остервенело слизывал синюю точку у себя с лапы. Она почему-то не слизывалась, отчего кот помаленьку начинал нервничать.
       - Сейчас я его сниму! - неприятно хихикнул Охотник. Когда дело касалось охоты на кошек, он становился капельку ненормальным.
       - Он же внутрь свалиться! Увидят котика с дыркой в боку - ментуру вызовут.
       - Он свалиться наружу! - упрямо проговорил Охотник. - И будет числиться без вести пропавшим.
       - Нереально! - воскликнул я.
       - Да ничего хитрого, - он заливчато рассмеялся. - Ладно, хватит трепаться... Ты смотри!
       - Ну, смотрю... - я послушно уставился в бинокль.
       - В смысле, смотри - оставайся со мной.
       - Не понял, - удивился я.
       - Твое счастье, - бросил в ответ Охотник и передернул затвор.
       - Ну-с, киска...
       С клацаньем затвора что-то произошло. Со мной. Из меня.
       Я ощущал себя маленьким и литым, обнятым холодным металлом, сидящем на дне глубокого-глубокого колодца с невыносимо далекой луной во вне. Дырой во вне. Моей целью. Я должен был...
       Мною! Должны были выстрелить!
       - Охотник, подожди!
       Я - пуля. Я отсюда - и в цель.
       - Чего ждать-то? - и он мягко спускает курок.
       Я - пуля в стволе. Удар, тошнотворный толчок. Ввинчиваюсь во ВНЕ, подгоняемый ударной волной. Я вырождаемый плод этой нарезной утробы. Мгновение яростного жара и боли - и я вырываюсь во ВНЕ.
       Теперь леденящий холод разрываемого в лоскуты моим стремительным полетом воздуха, его беспомощно-яростный крик, его настойчивые объятия, которые я не переставая пытаюсь стряхнуть.
       Жгучее торможение в оглушенной и ошарашенной плоти. Я прорываюсь сквозь, разрываю, разрушаю, крошу и превращаю в кровавую кашицу. Замираю в конце наполняющейся кровью раны. Остываю вместе с начинающей густеть жидкостью.
       Остываю.

    14

       Запах нашатыря вместе со слезами из глаз выжал из меня возглас протеста. Вот я, к примеру, привожу людей в чувство исключительно коньяком - вливанием в рот. Только я собрался высказать это Охотнику, как ощутил у губ край стакана. Это было очень и очень хорошее неразбавленное виски. Black label какого-то бородатого года, как я увидел на столике рядом и довольно ухмыльнулся. Иногда даже приятно хлопаться в обморок как чувствительная барышня.
       - Ну что, довыёбывался?
       - В каком смысле? - я поперхнулся драгоценной жидкостью, не ожидая именно сейчас подобной беспардонности от Охотника. Хотя это было вполне в его стиле.
       - Ну как же - Лес тебя выкинул? Выкинул! И его можно понять.
       - Да что ты мелешь? Какой такой Лес?
       Он всплеснул руками в нетерпеливом жесте.
       - Вот не надо этого, Художник! Не надо строить из себя убогого. Я - не я, и корова не моя... Знаем мы и про Лес и про твои внезапно проросшие таланты...
       - Лес - просто психологический прием, - это очень осторожно, словно меня приперли к стенке и одно необдуманное слово может стоить нескольких выбитых зубов. И уж не спрашивал, как он узнал про мою сокровенную тайну.
       - И художник в тебе, значит, ни с того, ни с сего проснулся... - продолжал жалить меня Охотник, - Вот так вот, вдруг?! Скажи, ты, часом, не возомнил себя гением?
       Я хотел бы ответить чем-нибудь столь же язвительным, да в голове только что-то шумело и металлически лязгало. Мысленные усилия, видимо, отразились на моем лице не самой интеллектуальной гримасой.
       - Ясно, - пренебрежительно махнул рукой Охотник, будто ставил окончательный и неутешительный диагноз - Ты сам не знаешь, с чем связался.
       - О, святые яйца будды! - заныл я. - Охотник, мне сейчас не до этой эзотерической хрени.
       - И напрасно! Тебе бы стоило чуть-чуть поднабраться древней премудрости, чтобы не выходить на поединок неизвестно с чем голым и безоружным. Нет, я не перестаю удивляться, как ты ухитряешься держаться в реальности. Ты и раньше имел в этом мире весьма посредственные якоря, а сейчас вовсе сорвался с привязи!
       Он принялся загибать пальцы прямо у меня перед носом:
       - Течение воды, полет пули, да просто ритмичное движение - и ты уже плюешь на себя, теряешь себя, позволяешь себе литься куда попало. Потом тебя вытаскивай, отпаивай забугорным алкоголем! Ты как дымное колечко, позволяющее воздушным потокам делать с собою всё, что им вздумается: изуродовать, разорвать, рассеять на хрен...
       Только после того, как прошел первый шок от словесной атаки Охотника, я обнаружил логическую брешь в стройных фалангах его аргументов.
       - Постой, почему ты назвал это Лесом?
       Как ни невинен был вопрос, он заметно отрезвил его. Охотник долго колебался перед следующей фразой:
       - А тебе никогда не приходилось смотреть на мир сквозь чужие глаза? Попадать вдруг в чужие сны?
       - Ты шпионил за мной! - дошло до меня.
       - Можно подумать, у меня был выбор! Ты и твой Лес вламывались в мои мозги словно два в дребодан пьяных дружка. Слышишь? Ты САМ впихивал мне под веки свой ненаглядный Лес! Пока ты с ним мирно уживался, рос себе потихоньку робким кустиком, это было любопытно, поучительно, это можно было как-то контролировать или, при желании, держаться подальше. Но после того, как он тебя выкинул, а ты принялся как одержимый лезть к нему то в форточку, то в дымоход, то вырывать у него из пасти добычу... уж извини... ни с одного сеанса не удалось улизнуть.
       ...любопытно, поучительно... - отозвалось у меня в мозгах. Это к вопросу о том, почему мне так легко удалось стать его другом. Но, святые заступники, как же не хотелось об этом думать! Спасательным плотом рядом промелькнуло надувное неверие, и я ухватился за него, не заметив, что яркие бока его дырявы, и воздух со свистом вырывается сквозь отверстия.
       - И ты всё это видел?! Как меня выкорчевывали...
       - И как ты умывался жидким стражем Леса... И даже то, что ты сам подсматривал в чужих кошмарах. Я - рыба в этом океане, Художник. И любое движение, любой всплеск чувствую своей кожей.
       Что-то подобное он говорил и раньше. Но раньше это не касалось меня.
       - Поэтому и звал тебя, хотел предупредить, помочь... Надеялся, что ты не все мозги еще пропил, не всю соображалку растерял.
       Нет, не я рассказывал ему о красных яростных иголочках и синих леденящих прикосновениях, о том, что с тоской смотрю под колеса электричек. Это он поведал мне историю войны с лесным гневом, формулируя в виде догадок, держа за руку и по неуловимым сокращениям мышц догадываясь о попадании в десяточку. Он многое пропустил, но, должно быть, это было не столь важным.
       - Тебя поймали, Художник! Поймали в примитивный силок, и чем больше ты бьешься в нем, тем сильнее запутываешься. Могу дать любой орган на ампутацию, что сейчас ты по самые уши втрескался в какую-нибудь широкозадую дивчину...
       - Ты не видел ее!
       - Видел! Жаль, что у тебя в памяти завелся цензор, вырезающий самые вопиющие кадры. Черные глазки, черные бровки, пухлые губки... Почему ты позволяешь ей манипулировать собою после всего того, что она с тобой сделала?
       Как мог он такое говорить о Вере?! Как он мог?! Но то была только разминка. Охотник сам глотнул из стакана с виски и сказал:
       - Знаешь, съешь ее!
       Я вдоволь повращал глазами, прежде чем смог выговорить хоть слово.
       - Ох...охуел что ли от своих мухоморов?! Ты понимаешь, что говоришь?
       - Тебе это кажется диким, а ей - нет. Она как паучиха, заманившая к себе в норку самца. Ты ее трахаешь, а она в это время поедает тебя, по маленькому кусочку - каждый день. И скоро получит самый большой, самый вкусный, САМЫЙ ВАЖНЫЙ КУСОЧЕК. Ты сам вложишь его в ее ротик и поможешь разжевать. А потом тебя не станет.
       Я ожидал от него чего-то в этом роде. Еще когда чиркал зажигалкой перед лицом Безрукого. Но не ожидал своей реакции на его слова. Вязкая прострация, пузырчатое безволие, залившее сознание пожарной пеной, чтобы предотвратить дальнейшее воспламенение. Охотник просто не должен был, не имел никакого морального права владеть этим запредельным, убийственным знанием!
       Почему сквозь руку не видно света лампы?
       - Всех когда-нибудь не станет...
       - Не сакраментальничай! Тебя не станет потому что ты вылетишь из колеса сансары и прекратишься. И больше никаких реинкарнаций. Никогда больше. Нигде. Никак.
       Это только в молочнозубом детстве я понимал истинную бездонность всех этих Никогда, Нигде... Стандартный трафарет сознания стандартной половозрелой особи отсекает всякие НИ-что-то, оставляя только проекции абсолютов. Никогда - это чуть больше, чем сорок недель, почти столько же, как тридцать три года. И никак не больше столетия. По определению. По вольноопределению.
       - Охотник, - возопил я. И ударил себя в лоб.
       Больно.
       - Я буду всегда. Так мне сказала мама. - И ударил себя в лоб.
       Больно. Но по-другому.
       - Она тебя обманула, Художник. Прости ее.
       - Если я съем свою Веру, я буду всегда?
       - Тебе придется стать препаратором: отделить темную Веру от светлой веры. Первую съесть, вторую выпить.
       - А если наоборот?
       - Тогда она тебя выпьет. И Никогда.
       - Что, никогда?
       - Просто НИКОГДА. Вас представят друг другу, и вам будет хорошо вместе. Никогда.
       - Издеваешься, Охотник?
       - А ты иначе не поймешь. Пей!
       Я выпил. Все равно больно.
       - Но как же я могу?.. Она живая.
       - Она?! Живая?! Она НЕ ЧЕЛОВЕК!
       - А кто же? Суккуб?
       - Хер ее, эту суку, знает... Но люди к ее рождению непричастны. Вера, говоришь?.. - Охотник зло рассмеялся. - Съешь свою веру или она сожрет тебя.
       - А Саши?
       - Саши? Подозреваю, это нечто совсем нематериальное; твои личные мроки. Чужая воля плюс твоя память...
       Я был безумно зол на Охотника. Тоже выискался умник! Нагородил мистической чепухи, трансцендентных измышлений вместо того, чтобы помочь. Хотя бы толковым, не бредовым советом. Я даже хотел высказать ему это, но заметил, что его уже нет в комнате. Он возился в коридоре и на секунду показался в дверном проеме. В плаще и кроссовках на босу ногу.
       - Ты куда?
       Вспыхнула мысль, что Охотник услышал то, что я не успел сказать ему. Оскорбился. Обиделся, как это у него порой бывало из-за ничтожнейшего повода. И собирается бросить меня здесь. Уйти, оставив один на один с кошмарами из моих собственных деформированных мозгов. Уйти!
       - Постой, Охотник! - я вскочил и ринулся в коридор.
       И столкнулся с ним. Он запихивал в карман плаща полиэтиленовый пакет.
       - Я за трупиком киски, - сказал он, гоняя усмешку из одного угла губ в другой, что придавало ему исключительно глумливый вид. - А ты посиди пока. И не бойся.
       С этими словами он пальцем начертал на моем лбу, как мне показалось, глаз и хлопнул входной дверью, не позаботившись, впрочем, ее запереть.
       Я самочинно подлил себе в стакан черного лейбла и принялся бесцельно слоняться из комнаты в комнату. Всюду было неуютно. Всюду казалось, что в затылок мне кто-то смотрит. И вот-вот ткнет пальцем между лопаток. Осязание спиной стены, когда я к ней прислонялся, не избавляло от ощущения взгляда сзади и иррационального ожидания холодного прикосновения.
       - Опасающиеся удара сзади - ложатся, - постулировал я, располагаясь на полу в прихожей.
       - В могилу! - пришло неожиданное окончание, заставившее меня почувствовать себя законченным психом с суицидальными тенденциями.
       Вокруг светившей лампы накаливания вилась маленькая плодовая мушка, описывая эллипс за эллипсом. Я следил за ее полетом и поражался синхронности витков безмозглой мушки и циркуляции мыслей в моей голове. Это можно было изобразить примерно так: Мысль о загадочной личности Охотника, вжжж - виток, Мысль обо мне, несчастном, вжжж - новый виток, Мысль о таком замечательном существе - Вере, вжжж - еще виток, Мысль о маленькой плодовой мушке, которая вьется вокруг лампы синхронно циркуляции моих мыслей, вжжж, Мысль о загадочной.... И так по кругу, по кругу... Цепь сама собой разомкнулась, когда открылась дверь, через меня перешагнул Охотник и согнал маленькую плодовую мушку с налётанной орбиты.
       - Ну, что? Страшно было? - спросил Охотник, наклонившись надо мною.
       - Скажи честно, Охотник, это ты смотрел мне в спину?
       - Я смотрю только в глаза, - ответил он, заслоняя собою лампу. Голова его обзавелась золотистым нимбом, отчего мне тут же захотелось ему поверить.
       - Не бойся, здесь Лес бессилен, даже если ты сам захочешь помочь ему угробить себя.
       - Снова ты об этом! Ну пожалуйста, давай о чем-нибудь нейтральном, о птичках и бабочках...
       - Да, пожалуй, давешний мой комплимент насчет твоей самокритичности был преждевременным.
       Охотник сбросил на меня плащ и стал разуваться.
       - Знаешь, что? - произнес он, когда под его рукой часы занудным женским голосом сказали Ноль ЧасОв сорок пять минУУУт!, - Оставайся сегодня у меня.
       - Да уж не откажусь. Вряд ли ты подаришь мне сотню на такси. И что-то мне не хочется возвращаться домой.
       - Аааа! Боишься, что твоя нимфоманочка устроит засаду? Не дрейфь, она успокоилась и для тебя не опасна.
       - Во-первых, - раздраженно ответил я, - не нимфоманочка, а Нимфа. Во-вторых - я никогда не считал ее своей.
       - Ладно, ладно, - примиряюще забубнил Охотник. - Пусть и Нимфа и не твоя... Давай лучше спать. Свою порцию истин и признаний ты на сегодня получил, остальное - утром.
       Вот как! Каждый стремится запихать в меня побольше своих авторских (All rights reserved) патентованных истин, не заботясь о том, что я не резиновый. Когда-то мои резервуары должны переполниться этой самой истиной. Что будет тогда? Что тогда?!

    15

       С закрытыми глазами я почувствовал, что надо мной кто-то стоит.
       - Чего тебе? - сонно буркнул я, уверенный, что это Охотнику вздумалось почистить мою ауру или что-нибудь еще в этом роде.
       Ответа не было, но ощущение присутствия стало густым как сметана. И тяжелым, как целая бочка сметаны, водруженной мне на грудь. Захотелось крикнуть, но в легких не нашлось воздуху. Они спались мокрыми полиэтиленовыми пакетами.
       - Отстань от него, - раздался где-то непостижимо далеко голос Охотника. Потом послышались шаги по паркету и его выдох сожаления уже совсем близко. - Ты не сможешь ему помочь.
       С последним произнесенным им словом исчезла душившая меня тяжесть. Теперь я сумел наполнить легкие воздухом и вытереть лицо от холодного пота.
       Охотник подошел как угловатая фиолетовая тень и больно ткнул меня в плечо костяшками пальцев.
       - Что Она тебе сказала?
       - Кто, она? - со сна я еще ничего не соображал, но туман в голове неожиданно быстро рассеивался.
       Охотник нажал сильнее, так что я зашипел от боли.
       - Она! - сказал он и убрал руку. - Она!
       Я куском протоплазмы стек на пол, потом, не дождавшись ни пинка под ребра, ни руки помощи, самостоятельно поднялся на ноги и встал, пошатываясь, рядом с Охотником. Она! Местоимение, превратившееся в имя собственное, такое, что ни с чем не спутаешь.
       - Это Ее призрак?!
       Подумал, что вот сейчас-то Охотник наверняка мне врежет - так он на меня посмотрел. Словно я сказал что-то святотатственное.
       - Сам ты!.. Призрак!.. - выплюнул он. - Это Она!
       Побрел на кухню, включая везде по пути свет, чтобы разогнать тревожный предутренний мрак. Послышался звук наливаемой в стекло жидкости и отчаянный глоток.
       Разным мне приходилось видеть Охотника: и в доску пьяным, и полным багровой ярости, меланхоличным, уставшим до крокодильчиков на потолке, почти достигшим просветления. Но не надтреснутым, как старая тарелка, да еще выставившим слабину на всеобщее обозрение!
       И вот он сидел передо мной, от природы смуглый узел мышц и сухожилий, и голос его звучал сипло, неровно, срываясь то на шепчущий фальцет, то на птичий клекот.
       - Да, Художник, это и в самом деле Она. Не галлюцинация, не пинок злой совести. Она.... Душа?... Мыслящее, осознающее себя и помнящее прошлое, видящее, слышащее, почти чувствующее... Для призрака многовато, не так ли?
       - Она сейчас здесь? Рядом с нами?
       - Она всегда здесь. Она всегда со мною.
       Обнаружив вдруг где-то под желудком напряженную спираль ужаса, я ждал, что Она вот прямо сейчас прикоснется ко мне в подтверждении слов Охотника. Не знаю, что бы я выкинул, если бы Она действительно сделала это. Наверное, сиганул бы в окно.
       Но ничего необычного вокруг себя больше не ощущал. Минута уползала за минутой, я успокаивался. Несомненно, важную роль в этом сыграло виски. Сейчас Охотник его не жалел.
       - Почему она не ушла?
       - Она не может. Я не могу Ее отпустить.
       Его слова звучали все тише и тише.
       - Мы слишком сильно связаны друг с другом.
       Только теперь вернулось ощущение Ее присутствия. Деликатное и необременительное, оно уже не пугало меня, но служило отличным подтверждением потрясающего признания Охотника. Иначе бы я просто не поверил.
       В Ее присутствии угадывался целый букет оттенков: приветливое внимание ко мне и теплая грусть солидарности, обращенная к Охотнику, но основным было некое объемное впечатление Ее неповторимой индивидуальности. Такое, что любой из знавших Ее при жизни смог бы сразу сказать: Да, это несомненно Она.
       - Ты как-то с Нею общаешься?
       Сразу припомнились столики для спиритических сеансов, программируемые сны и кастанедовские сушеные батончики из Лофофоры Вильямса. Охотник выслушал перечисление возможных средств и способов для общения с душами, глядя на меня с терпеливой жалостью, словно на имбецила.
       - Всё это не нужно. Я просто слышу Ее голос.
       У этой истории было две стороны: трагическая и мистическая. До этой ночи я знал лишь наиболее очевидную, трагическую. Историю Ее смерти.
       Охотник уехал на несколько дней по делам в Питер. Она осталась в квартире одна, на восьмом месяце беременности, безумно этим счастливая. Читала малышу Гумилева и Волошина, слушала Брамса, каждый день разговаривала с ним, поглаживая свое блестящее пузо, ходила по музеям, если находилось кому подбросить Ее до Центра. Охотник звонил Ей каждый вечер и пересказывал сны малыша. Да, помимо всего прочего, он умел и это.
       В трагедии был еще один, ключевой, персонаж - Ее многокилограммовый кот-перс, который за минувшие два года одряхлел и впал, очевидно, в старческий маразм. Потому что стал совершенно откровенно и невыносимо ревновать свою хозяйку к Охотнику. Демонстративно гадил в его обувь, орал под дверью, если парочка уединялась покувыркаться в постели, а то и просто впускал в Охотника когти, стоило ему обнять Ее.
       И вот он отыгрался за все годы унижений, сидения под дверью, тыканий носом в кучки собственного оставленного не без особого смысла дерма. Когда Она спала, прислушиваясь к сонным движениям малыша внутри себя, эта тварь (Охотник никогда иначе не обозначал Ее кота) перекусила Ей правую яремную вену, даже не перекусила - изжевала обломками зубов. Потом легла греться в лужу горячей крови и желтыми глазами следила за тем, как жизнь вытекает из Нее.
       Охотник приехал первым же утренним поездом; его лихорадило и тошнило всю ночь, а предчувствия превращались в уверенность. С Ленинградского вокзала позвонил в скорую, взял такси и подъехал к своему подъезду одновременно с машиной, приехавшей по его вызову. Но было слишком поздно. Она уже остыла.
       Он убил тварь не сразу, даже не через день. Более того, он делал всё возможное, чтобы злосчастное животное оставалось в живых как можно дольше. Обложившись справочниками по хирургии и реаниматологии, консультируясь по телефону со знакомым ветеринаром, Охотник последовательно истязал жалкий комок плоти, препарируя нервы, нанося на них последовательно кислоту и щелочь (банальной вивисекции ему было мало), затем, когда кардиограмма твари становилась чересчур плохой, возвращал ее к жизни, подключал к аппарату искусственного дыхания, вводил противошоковые препараты.
       Откуда взялось у него всё это медицинское оборудование? Старые друзья помогли, - объяснил он и налил нам еще по полстакана.
       Эти изуверские дни он был глух и слеп ко всему, концентрируясь на своем страшном занятии, не способный ни есть, ни спать, только пить разбавленный медицинский спирт, курить трубку и блевать черной желчью. Но как-то раз он не совладал с кипящим вулканом своей мести, и распластанное на хирургическом столике существо с благодарностью испустило дух.
       (Со временем так и не удовлетворенная жажда мести закономерно трансформировалась в патологическую ненависть ко всему кошачьему роду. Не тогда ли его стали называть Охотником? И знал ли я когда-нибудь его под другим именем? Нет, дважды нет. Охотником он стал давным-давно, когда перебрался из родного Барнаула в столицу и занялся охотой на угнанные автомобили. Или ник этот пришел вместе с ним прямиком с Алтая?)
       Девять дней, сорок дней... Не известно, какое отношение к реальному положению вещей имеет это библейское расписание движения душ в лучшие миры. Но через девять дней Она вошла в его разум, коснулась ласково, мелодично прозвучала. Он не поверил звучанию Ее голоса, в очередной раз напился и пьяно уснул. Она дождалась его пробуждения и попробовала еще раз - жестче и настойчивее. В его извилинах что-то правильно среагировало, и он услышал Ее голос - ясно и отчетливо.
       Шок, неверие, убеждение в собственном безумии - вот что ожидало бы обычного человека на его месте. Охотник же нашел в себе силы поверить в Нее, успокоиться, выдавить из себя бесполезную горечь. Только потом смог нормально общаться с Ней, смог просить прощения за замученную тварь и получить его. Она всё понимала. Оставаться всегда сложнее, - говорила Она, словно оправдывая Охотника перед незримым судом.
       - Она поняла меня и потом, когда я купил пневматическую винтовку... ну, знаешь, для чего... Наверняка, следующую жизнь я проведу в кошачьей шкуре.
       А еще - нерожденный малыш. Душа его была слишком слаба, чтобы оставаться с Нею, на грани этого мира или чтобы заново поселиться в растущем человеческом эмбрионе. Ей оставалось только постепенное угасание, тление и медленное разложение ментальной ткани.
       - Она была рядом, и ничего не могла поделать, - говорил Охотник и стряхивал пепел с сигареты в бесценное виски. - Ни-че-го. Ни оттянуть конец этой истощенной души, ни приблизить, ни даже просто отвернуться, чтобы не видеть... Вот именно это и есть настоящая смерть. Не засахаренная нирвана, а простое как пять копеек Небытие.
       Я подумал: хорошо, что я не видел Ее мертвого тела. Такое раз и навсегда отсылает дорогой образ в гниющую юдоль скорби, грубо обрывает ниточки отношений.
       Друзья, товарищи, просто знакомые - все те, кто не вступил в возраст Христа, но вырос из доспехов Жанны Д`Арк, чаще уходили тихо и незаметно. Просто выпадали из столичной круговерти. Кто-то замечал, что этого малого давно не видно, а мобильник отключен... Кто-то с ним пил на прошлой неделе... О смерти ошарашенно узнавали через несколько месяцев. Мало кто видел их покинутые оболочки-тела, а потому из памяти друзей они переселялись прямо в область мифов и преданий, когда их жизнь обрастала невозможными и яркими подробностями, и ни у кого уже не возникало желания разогнать этот мифический туман правдивым дождем.
       Со стороны это всегда выглядит немного глупо и сентиментально: ниточки эмоциональной привязанности, устремленные в никуда. Долги, о которых вспоминаешь за секунду до пробуждения и искренне жалеешь, что не придется их отдавать. Книги, диски, видеокассеты - всё то, что не успел вернуть, - обрастают новым, понятным лишь тебе смыслом.
       Так же, до мелочей, всё повторилось и с Ней. Поначалу этой смерти никто не заметил. Единственное, что настораживало, так это долгое отсутствие вестей от Охотника. Спустя три месяца кто-то его случайно встретил и невзначай поинтересовался, разродилась ли его женушка... Потом в некотором количестве мы собрались выпить за упокой... не получилось. Явился Охотник с черным Макаровым в нервной руке и пригрозил прострелить первую же руку, опрокинувшую стопку по этому поводу. Желающих пожертвовать рукой ради покоя Ее души не нашлось. Без объяснений Охотник забрал меня с этого сборища, отвез к себе домой и напоил до редкого для меня состояния амнезии.
       Это было чуть больше года тому назад. Сейчас мы занимались примерно тем же самым, но теперь-то я знал, за что страдает моя печень.
       А Охотник всё рассказывал о Ней, истории и забавные случаи, и я постепенно начинал узнавать некоторые из них, слышанные мною, еще в Ее исполнении, без смущения, без запинок на пикантных подробностях, касались ли они Ее самой или кого-то из присутствующих.
       У меня же в мозгах тем временем происходили странные процессы, которые сводили на нет все усилия Охотника сохранить меня для человеческого мира. Обнаруженные скелеты в шкафу Охотника, казалось, дали мне право верить в его предостережения избирательно. Я соглашался с тем, что Лес для меня опасен (хорошо, хорошо! Очень опасен!), соглашался, что ни хрена в Нем не разбираюсь... Но приплетать к этому троицу моих наставников небесного сладострастия я упорно отказывался. Как же они могут желать моей гибели, если последние недели я оставался в живых лишь благодаря им?! Понимание того, что Охотник никогда не был со мною до конца откровенен (будто я сильно отличался этим! но всё же), напрочь лишало доверия к его словам. Даже замечаемые совпадения его предостережений и пророчеств Ван Ваныча истолковывались мною совершенно не в пользу их достоверности.
       Охотник, проглотивший вдвое больше меня, не заметил, как размылись и рухнули с таким трудом возведенные им оборонительные сооружения в моем сознании. Лишь однажды он прокомментировал: Она сказала, что ты снова полон желания отдаться на съедение Лесу. Если это так, то ты кретин, и я сейчас умою руки этой водочкой (надо заметить, к тому времени мы уже переключились на Распутина, не обращая внимания на подозрительные сивушные оттенки вкуса, выдававшие в нем дешевую подделку).
       Так, втроем, мы просидели до рассвета. И когда я решился уйти, то прощался с ними по отдельности.

    16

       Если нарочная, словно кем-то умело срежессированная встреча, то начинающаяся с сигареты, если сюрреалистический диалог, то с порцией выпивки в руке. Упорно навязываемые нам Порядком Вещей старые клише человеческого общения, без которых мы будем беспомощны и еще более одиноки.
       Наполняясь до краев честным цинизмом, понимаешь: люди кластеризуются как пузырьки в издыхающем пиве не оттого что это их желание, а лишь благодаря гидродинамическим свойствам мира, данности среды и формы. От сочетания этих объективностей и друг от друга загораживаются канцерогенным дымом, стаканами с плавящей нейроны жидкостью.
       Это я о себе и своей жизни, как говорит Харуки Мураками. Или, вернее, как цитирует этого огайдзиневшего японца Ван Ваныч, словно привычная горечь одиночества - его персональное изобретение. Снова пустой синий вечер, чужие тайны и чужой железобетонный крест... но Охотник начинает немилосердно матерится при упоминании христианской символики, поэтому надо про эту пронзающую смерть привязанность думать как-то иначе.
       Или не думать вовсе, чтобы не выставлять напоказ всю глубину поражения своего здравого смысла грибницей метафизического гриба. Призраки и блудные души? Что тут такого?! Любовь более материальна, чем кварки и гравитоны, мы видим плоды ее трудов ежедневно и, если повезет, вступаем в ряды ее подмастерьев. Так чего стоит ей пленить, привязать к пыльной Земле торсионный газ, из которого, по мнению идеалистов от квантовой физики, состоит человеческая душа? Рассуждения выходят настолько стройными и убедительными, что разом делают неуместными все сомнения.
       Оргию идеалистического бреда беспардонно прерывает ставший почти родным шелест несуществующей воды. Несущий ко мне властный призыв. Словно звонок по министерскому телефону, предписывающий немедленно явиться на ковер. И я подчиняюсь, догадываясь... нет, чувствуя внутренностями, что в Лесу и в мире происходит нечто экстраординарное, требующее моего присутствия.
       - Я иду!
       Шелест между стен становится громче.
       - Я иду! - И откуда-то появляется далекое эхо.
       - Открой мне.
       Голые гибкие ветви беззлобно - Уймись, гнус! - хлещут по щекам. Но это только призрачное заблудившееся ощущение; в этом мире нет ничего принадлежащего Лесу. По закрытой наглухо комнате гуляет сырой осенний ветер, вешая на меня невидимые листья, цепляя несуществующие паутинки, принося запах тления и бесконечного покоя.
       Пойдет ли серый дождь?
       О, это хорошая тема для желающего войти в Лес. Занять беспокойное сознание пустыми монологами-мантрами и проскользнуть в крохотную щель между рассохшимися досками принципа реальности.
       Итак: пойдет ли безвкусный серый дождь в этой стылой комнате на некогда паркетные пыльные полы или прольется полуденной росой нелепое чье-то вожделение нацеленное ни на себя ни на кого вокруг а всё во вне в ничто в выше чем ничто затерявшееся в собственной бездне и найденное на несуществующем дне дырявого кармана трижды безымянного трехтысячелетнего подростка...
       Сработало быстрее, чем можно было ожидать. Я рухнул в Лес, так и не избавившись от ершистого критического сознания, пропитавшего меня насквозь.
       Осмотрелся, ёжась, и с опаской впустил в легкие здешний опасный воздух, всегда настороженный, всегда готовый наказать за преступную мысль, за неверный шаг. Если ты не зван, он как иприт разъест слизистые, и тебе останется только отхаркнуть свои легкие кровавыми ошметками на подушки высокого лесного мха.
       Здесь все изменилось. Лес утратил элегантность и непринужденную красоту, растерял изысканность и неповторимый стиль, убил в себе всё, что притягивало меня к нему. В восковых растениях подлеска больше нет ни капли жизни, они кажутся неудачными подделками, грубыми пародиями на пижонские папоротники или скромные кустики черники. Сосны, эти стройноствольные сосны превратились в веники-переростки; на других деревьях вместо листьев - мелкие прозрачные чешуйки.
       Лес деградирует, - подумал я. - Если у него был создатель, он отвернулся от своего творения, обрекая его на медленное мучительное разложение. Или изменился только мой взгляд на Его эстетику, рассеялись иллюзии, открылось нечто более правдивое, чем раньше...
       Намекать на вторичность Леса, уличать в вероятной неискренности, стоя в самом центре Его могущества было верхом идиотизма. Уже в следующие биения сердца я извинялся и каялся за импортированные из человеческого мира мыслишки. Однако сердце продолжало учащенно колотиться и ничего, совершено ничего катастрофического не происходило. Нечистые измышления еретика Лес принял удивительно спокойно.
       В этот раз никто меня здесь не встречал. Никто не подталкивал к действиям. Я был лишь пассивным зрителем во плоти.
       Горячее ожидание пронизывало воздух, и мне досталась чересчур большая его доза. Я заразился предчувствием и желанием безымянного, но заранее ужасающего свершения. Нужно было только повернуться, чтобы увидеть сцену и главное действующее лицо в начинавшемся действе.
       Он был огромен. Он был переплетением древних морщинистых теней и тонких волокон света. Своим видом он опустошал и уничтожал, выпивал разом всё самомнение и втаптывал в грязь кожуру человеческого достоинства. Крона его походила на черную ловчую сеть, в которой запуталась бездонно-серая туша неба. Приглядевшись, можно было заметить, что сеть эта сплетена из разветвленных остроконечных ветвей-щупалец, каждое из которых целилось прямо мне в мозг. Он совсем не походил на портрет, написанный мною. Не походил ни на что земное... Но всё же он был живым и дышащим Древом.
       Что-то заставляло меня в складках коры угадывать черты его человеческого лица. И я мог бы поклясться: он узнал меня. Каким-то напряжением эмоций, разрядом, проблеском в гипсовом воздухе, он дал понять, что узнал меня. Попросил не бояться ничего, но внимать, впитывать и запоминать. Он знал, что его ожидает - это было очевидно.
       Отсюда, снизу, от его бугрящихся корней, казалось, что он был центром, средоточием Леса. Обходя вокруг, удивлялся, почему не видел его здесь раньше, своими ли, чужими глазами, даже не подозревал о существовании. Почему он оставался скрыт для меня все эти годы?
       Каждый шаг вместе с новым ракурсом черного исполинского Древа, открывал для меня несколько градусов его мудрости... шаг... усталости... шаг... знания физиологии Леса, человеческого мира, последнего иссыхающего листочка, одной стороной смотрящего в Лес, другой же жмурящегося на лукавую реальность. Да, за десять шагов он поделился со мною честностью и прямотой Леса, набором его бесхитростных приманок, доступных и ребенку шулерских приемов. За следующие десять шагов показал лживый человеческий мир, таблицу умножения условностей на абстракции, формулы и схемы радиоактивного распада духа и совести. Шаг... антология всемирной лжи... шаг... скромный свиток вселенской правды... шаг... слово о первозданной пустоте. Замкнув круг, я почувствовал его созревшую обреченность. Переполненный истиной Леса сосуд, по законам нереальности, перестает существовать.
       Предчувствие, как магниевая вспышка. Тающие пятна на сетчатке... Из-за этого я пропустил самое начало.
       В хрустальной тишине, вспаханной и подготовленной, раздался чистый музыкальный звук. Еще один. И еще. Так ломались самые верхние веточки-щупальца - я видел, как они в своем неестественно медленном, сонном полете к земле задевали другие ветки, сбивая и ломая их с той же однообразной музыкой, порождая цепную реакцию разрушения, распространявшуюся сверху вниз с вдумчивой обстоятельностью. Совокупный голос хора нарастал, превращаясь в оглушительный треск, накатывая лавиной хрустящего звона, где каждый звук обрастал комом эха быстрее, чем успевал прозвучать. Теряя свою музыкальность, обрушиваясь, ссыпаясь и уплотнясь в тугую ударную волну.
       Лавина обогнала саму себя, ударилась гулко о землю, так что сладко вздрогнул Лес, и отразившись, помчалась обратно. Столкнулась с собственным запоздавшим хвостом и взорвалась черным матовым шаром.
       Он рассыпался на остроконечные кусочки, словно был изваян из черного льда. Многоголосый звон, аккомпанемент этого танца разрушения, задохнулся в собственных отражениях. Настала тишина тотального удовлетворения.
       Остывающее четвертованное тело, лужи крови, впитывающейся в землю и опилки, заботливо протираемый ветошью топор палача. После казни лобное место надлежит убрать и вычистить. Гора поблескивающих гранями осколков начала медленно оседать. Осколки теперь оплывали, теряли свои острые грани и таяли, сливаясь вместе, становясь черным озерцом-зрачком в глазном яблоке Леса.
       Потом посмертное озеро впиталось в лесную почву, и от черного Древа не сталось ничего. Только залысина на лесном темени, которая спустя какое-то время зарастет, занятая молодыми деревцами, почтительными и послушными воле Леса.
       Желание сжать ладонями голову, расцарапать ногтями виски, докопаться до мягких мозговых оболочек и запустить пальцы в дрожащие скорбной жадностью извилины. Всё, что впитал, всё, что подобрал в паломничестве вокруг черного Древа, всё рассыпалось пылью, как и он сам. Не оставалось ни печали, ни памяти о его величии. Забвение заползло уже быстрозастывающим бетоном во все трещинки, заполнило все пустоты и само стало субстанцией памяти. Памяти пустоты.
       Мгновенное содрогание пространства - и я снова в своей комнате. Лес отрыгнул меня в мир, так и не предприняв попытку убить меня. Он позволил мне присутствовать на этой показательной казни и отпустил, потрясенного и опустошенного.
       Едва вернувшись в мир, я поскользнулся и упал виском на пустой черный сон.

    17

       Проснувшись, я уже знал.
       Разглядывая свое мертвое отражение в зеркале, я уже знал, чего ожидать от наступающего дня. Это вызывало тошноту, в которой не было ничего сартровского; просто непроизвольный рефлекс отвращения. К неизбежности и неисправимости ситуации, к бесчувственным судьбоносным потокам, к пошлости смерти... Хотя это было именно то слово, звучание которого я старался не вспоминать.
       С высоты девяти часов утра, как с вершины холма, я видел весь этот не по сезону теплый, слякотный и раскисший день - до самой полуночи. Видел себя - вздох за вздохом, - в окружении незнакомых людей и предметов. И я еще мог, как мне казалось, выбрать, какой тропинкой спуститься с холма.
       Поэтому через пятнадцать минут я уже бежал к метро, не успев или не захотев позавтракать, не имея даже эскизов своих действий на сегодняшний день, который хотел прожить, не так, как... как было предопределено.
       Вий, конечно, был еще в постели и, скорее всего, не один. Его телефон не отвечал. Я вломился к нему с отвагой камикадзе, ожидая серии матерных посылов в область гениталий или еще дальше, но Вий был не в том состоянии.
       - Чего так рано? - капризно заскрипел хозяин квартиры, по стеночке шествуя по маршруту сортир-ванная-кухня. Видно, вчера он порядком перебрал.
       Я начал в самых доступных выражениях впаривать ему о своих предчувствиях, повторяя слова по два-три раза. Иначе он мог не понять.
       - Заткнись и иди посмотри телевизор, - буркнул Вий в надежде от меня отделаться, - Или девочку по-быстрому натяни. Она любит утренний секс.
       По пути к телевизору, я заглянул в комнату со знаменитой кроватью. Здесь, запутавшись в лиловых шелковых простынях, на необъятных просторах траходрома сонно барахталась очередная девчонка. Судя по всему, она искала край кровати, но устав ползти в одну сторону, меняла направление, а потому ползала кругами. Жалкие всхлипы свидетельствовали о том, что ей это уже надоело.
       Я решил помочь девочке и за ногу стащил ее на пол. Но даже такой минимальный физический контакт с этим голубеньким голым тельцем в мурашках и фиолетовых засосах дался мне слишком большой ценой. Мысленно поздравил себя с тем, что не удосужился позавтракать. К тому же голое тело решило завизжать при падении с кровати, что уж совсем не шло девичьему трупу. Оставил ее испуганно хлопать глазенками и прикрывать грудки, послушно пошел пялиться в телевизор.
       На третьей по счету рекламной вставке экран загородили стегна Вия. Он сердито заявил, что жутко опаздывает по какому-то жизненно важному делу. А потому выезжает прямо сейчас. Девочка, уже одетая и накрашенная, стояла рядом и подозрительно на меня моргала.
       Нет, он не позволит мне остаться в его квартире. И с собой на встречу тоже не возьмет. Я думал, после душа, растворимого алказельцера и традиционных мюслей с молоком мутная пелена в его глазах исчезнет, но ее источник оказался запрятан слишком глубоко.
       - Зря ты пришел, Художник - пробормотал Вий.
       - Ну наконец-то прорвало! - воскликнул я, - Я-то думал, долго ты будешь меня терпеть?
       - А я еще не дошел до того, чтобы открытым текстом посылать друзей. Хотя бы они и гадили мне в сны.
       Это было уже смешно! Еще одна жертва военных действий между мною и Лесом. Я попытался расспросить его поподробнее, убеждая, что никогда бы не посмел встревать в его сны, что всё это происки моих врагов... Он промычал, чтобы я заткнул свой фонтан.
       Выяснилось, что это с ним случилось всего один раз. Недолгая прогулочка по назойливому и лживому Лесу, украшенному как Летний сад вылепленными из серого гипса его мечтами и страхами. Он был так этим напуган, что с тех пор у него не получалось заснуть без подружки под боком и этанола в крови. Я не мог уловить основной темы его кошмара, но подозреваю, это было по-настоящему страшно.
       - Но этого больше не повторялось?
       - А мне больше и не надо!
       Он пожевал верхнюю губу и перешел на другую тему.
       - Тебя куда подбросить?
       Вел он свой Фольксваген очень нервно, скрипя тормозами, газуя невпопад и однообразно матерясь. Раньше я за ним такого не замечал. Девочка не вынесла его манеры езды и выпрыгнула у первой же станции метро. Я продержался немногим дольше.
       - В следующий раз прежде чем прийти, звони мне. Чтобы я мог убежать, - сказал он мне на прощание и, выруливая с автобусной остановки, сбил боковое зеркало у какой-то колымаги.
       На булыжниках Манежной я озадачился тем, куда идти дальше. Ничего путного в голову не приходило. Тянуло в совершенно определенное место, где превыше законов физики были законы чувственности. Но там меня не ждали.
       Я ощущал это как заранее продуманное предательство, становившееся оттого вдесятеро гнуснее. Найти, приручить, привязать к себе, взрастить физиологическую потребность в своем обществе, в прикосновении и звуке голоса, а потом прогнать как...
       - Нет, Художник, все было не так, - раздалось совсем рядом.
       - Вера? - я обернулся на голос, но поблизости никого не было.
       Вокруг меня вообще никого не было, будто кто-то очертил невидимую окружность - прохожие не смели ступить за запретную черту и обходили меня по дуге.
       - Вера? - снова спросил я, адресуя вопрос уже совсем непонятно кому. Но неожиданно прозвучал ответ - тихий шелковистый смех.
       - Да, Художник, - словно она стояла рядом, словно воздух ее слов бурлил у моих ушей. - Ты понял, чего хочешь?
       - Я хочу тебя!
       Я увидел ее у входа в Националь, потом ближе - у рекламного стенда. Она мелькала то здесь, то там, исчезая и появляясь за проезжающими машинами, за снующими прохожими. Это был дешевый монтажный трюк, но выполненный в реальном времени и без всяких спецэффектов. Банальная мистика.
       - Фу, как неубедительно. Потренируйся перед зеркалом, - звучал ее голос за плечом, а она сама стояла далеко-далеко, в трехстах метрах вверх по Тверской.
       Даже не понимая, чего она добивается этими копперфилдовскими фокусами, чувствовал со скрытым удовлетворением, что я под пристальным наблюдением, а значит - не брошен, не забыт. Значит - в безопасности. И уже более чем надеялся, что мне удалось прорвать ткань предопределенности, и теперь я по ту сторону декораций.
       Но меня нашли.
       Не успел я проделать половину пути до Большого театра, как рядом остановилась черная машина, открылись двери с тонированными стеклами, привлекая ко мне внимание прохожих. Подошел ссутулившийся Йоша и тихо сказал: Ван Ваныч умер.
       Я просто кивнул. Принято к сведению. Но ему было этого мало.
       - Поехали. У нас полчаса до начала.
       Сопротивление неразумно и бесполезно. К тому же вдруг пошел противный дождь со снегом, испачкавшимся в смоге. Я сел в машину, нащупал в подлокотнике бутылку тоника и свернул ей крышку. Баварское чудо техники мягко тронулось, почти не потревожив жидкость в откупоренной бутылке.
       Я не смотрел в окно и совершенно не интересовался тем, куда мы едем.
       - Он умер сегодня ночью в три часа двадцать минут от остановки сердца. Реанимационные процедуры эффекта не дали, - с интонациями диктора телевидения сообщил мне референт Йоша. - В соответствии с завещанием, его будут хоронить сегодня же по православному обряду.
       - К чему такая спешка?
       - Последняя воля не обсуждается, - одернул он меня.
       И сейчас, когда уже не стало режиссера, он продолжал играть свою роль. Так мне показалось. Впрочем, казаться мне могло всё, что угодно. Включая самое нерациональное и невозможное. Посасывая горький тоник, я развлекался старой как мир идеей, что НА САМОМ ДЕЛЕ лежу сейчас между горячими телами Веры и Саши, а они ткут из моих снов себе ночные сорочки и прозрачные трусики - съедобные, но горькие как хинин.
       Мы приехали очень быстро. Кладбище было недалеко от центра.
       Кольцо черных одеяний, черных раскрытых зонтов вокруг лакированного гроба, венки, цветы, маленький замерзший оркестрик. Тент над гробом, напряженный священник с псалтырем в руке, рядом симпатичный мальчик-служка с кадилом. Две телекамеры в полиэтилене, известные сосредоточенные лица. Если бы я чаще смотрел телевизор, вспомнил бы и фамилии. Всё было очень похоже на съемки фильма про русскую элиту.
       Надо мной тоже предупредительно раскрыли черный зонт. А с тента струйками стекала вода с кусочками льда.
       Решительные фразы, наборы все тех же стандартных слов из разных уст. Неприлично высокий голос священника, блеющего шершавым речитативом. Потом последнее лобызание в траурную полоску на лбу - это для особо близких (сотни скорбных губ обглодали бы это застывшее лицо до костей). Только восемь человек, я - девятый.
       Лицо Ван Ваныча было тщательно загримировано под то, что другие видели как спокойный румянец, но руки-то, руки - вызывающе синели поверх черного костюма. Мне даже показалось, что я вижу на фалангах сцепленных в последний замок пальцев раскрывшиеся почки с крохотными и прозрачными листочками, мушиными крылышками. И тогда стала мне понятна эта странная поспешность, с какой его тело надлежало упрятать под землю. Еще немного, еще несколько часов - и он пророс бы во все стороны, опушился бы молодыми побегами. Еще немного - и чтобы он уместился в гроб, его пришлось бы подстригать садовыми ножницами.
       Мне не позволили долго находиться рядом с шикарным как Мерседес гробом, и сразу после моего клевка в мертвый лоб оттеснили в сторону и до поры забыли.
       Скрипнули петли закрываемой крышки. Тихо жужжащий механизм медленно и с торжественностью складского автопогрузчика опустил гроб в черный земной зев, и даже потуги оркестрика не разогнали нелепую шутовскую атмосферу церемонии спуска на воду маленького кораблика. Затем присутствующие начали выстраиваться в клиновидную диффузную очередь. К этой части ритуала можно было допустить всех желающих.
       Меня снова слегка подтолкнули в нужном направлении. Вслед за господами в черных плащах и пальто, я тоже зачерпнул рукой кашеобразной грязи из кучи и вылил ленивой каплей в прямоугольник могилы. Отошел в сторону, мне в руку сунули белоснежный платок, который я без стеснения замарал. Только сейчас обратил внимание, с каким непристойным и вульгарным чавканьем лакированных туфель и фирменных ботинок передвигалась по раскисшей земле обойма желавших лично бросить комок грязи в Ван Ваныча. Закрыв глаза, можно было вообразить себя на каком-то хоровом и смачном совокуплении, совершавшемся в такт траурной музыке. Уверен, ему бы это понравилось намного больше.
       Мне что-то полушепотом сказали о деньгах. Я понял только то, что они у меня будут. Как и откуда - было уже не столь интересно. В каком-нибудь латиноамериканском телесериале мой герой оказался бы единственным наследником многомиллиардного состояния мецената. Мне же досталось что-то вроде пособия по инвалидности, впрочем, вполне приличного. Спасибо и на этом.

    18

       Его сны теперь жрут черви. Достойный конец для любого сна, будь он хоть трижды пророческим, пятерижды пустым, ужасным, сексуальным... Черви продегустируют все его комплексы, по справедливости оценят изящность сюжета и объемность персонажей. Непрерывный круговорот снов в природе - из Леса да к бесам, из страха да в прах.
       Я пытался вспомнить что-нибудь из его последних больничных пророчеств, но всплывала только фраза машинка для производства говна. Слишком общее утверждение, чтобы оно имело практическую ценность. Предупреждения, советы... Что тогда воспринималось как рухлядь, сейчас могло бы сойти за сувениры. Но в памяти было пусто - видимо, всё пожрала та самая Бездна с ненулевой вероятностью. Если поднапрячься, можно выудить из нее что-нибудь похожее на искомые пророчества.
       И конечно, не случайно я оказался на том же самом месте, под той же сосной, где впервые погрузился... нет, пророс в Лес. Стоял, прислонившись к чешуйчатому стволу, не жалея куртку, на которой скорее всего останутся пахучие и липкие пятна смолы. Словно ждал кого-то.
       Ждал, кашляя обрывками пара, будто клочками телеграфной ленты. Не ощущая ни дружественности, ни враждебности деревьев вокруг, не находя в них для себя никакой эмоциональной ценности. Живой конструктор из целлюлозы и лигнина, хвои и прочих деталек - и только. Лес отнял у меня и это - способность чувствовать мир.
       Послышались хрустящие осторожные шаги Нимфы. Мне даже не нужно было поворачивать голову, чтобы удостовериться, что это именно она. Общаясь с провидцами и эзотериками и сам начинаешь видеть мир немного под другим углом.
       - Ты где-то раздобыла пистолет или надеешься меня задушить?
       Она остановилась в двух метрах. А если и правда - пулю в затылок? - подумал я. Забавно получится. Жаль только, Охотнику придется доказывать, что он был не прав post mortem, являясь во снах или маяча призраком в зеркалах.
       - Спасибо, Художник.
       - Что?! - я повернулся к ней, и скопившееся напряжение разом вскипело и испарилось. Она выглядела усталой, очень усталой, но в ней не было того смертоносного свечения отчаяния, которое резонировало во мне безысходным страхом.
       - Я видела Вия. Он мне немного рассказал насчет тебя и твоего зрения.
       - Н-да? Очень мило с его стороны. Я распущу слух, что у него сифилис - будем в расчете.
       - Почему ты мне тогда не сказал?
       - А ты кто - Айболит?
       Ну вот, думал я, теперь ты знаешь, как себя чувствует человек, которого собирались расстрелять, но в последний момент передумали. Совсем никак. Настолько никак, что теперь можно и расстреливать: в небесных книгах это будет записано как самоубийство.
       Теперь она встала рядом. Положила руку на плечо и заглянула в глаз прошлого. В левый.
       - Как ты сейчас всё видишь?
       Поделюсь впечатлением. Почему бы нет?
       - Как видеокамера с синим фильтром.
       - Почему - с синим?
       - В сетчатке глаза есть три типа колбочек: красные, синие и зеленые. Сейчас у меня работают только синие. По крайней мере, я так думаю... Или мозг как-то по-дурацки фильтрует информацию о цвете. Да какая, на хрен, разница! Итог-то налицо.
       Теперь она вполне могла заплакать. От жалости к экс-Художнику, которому, определенно, вновь придется привыкать к своему паспортному имени.
       А еще меня очень интересовал один вопрос.
       - Ты действительно могла меня убить?
       Острые коготки впились в мое плечо.
       - Не будем об этом... Ты не можешь представить, что со мной было.
       - Отчего же? Могу.
       Она меня будто и не слышала.
       - Каждый день ждешь этого со страхом, каждый день надеешься, что это наконец прекратится...
       - И когда же это кончилось?
       - Спустя четыре дня после визита к тебе. Я услышала, как разбились хрустальные стены у меня в мозгу, и следующей же ночью увидела замечательный, светлый сон.
       Как прав оказался Охотник! Не опасна.
       - Я рад за тебя... И за себя тоже - всё-таки хочется ещё пожить.
       Она посмотрела на меня с укором. Пожалуй, очень скоро она и вовсе забудет, что хотела меня убить, поскольку здоровая, психически нормальная женщина не должна думать о таких вещах. Обычное фрейдовское вытеснение, как сказала бы авторитетно Зина.
       Нимфа пригласила меня зайти как-нибудь к ней в гости. Хотя ответ мало к чему обязывал, я отказался. Она не стала настаивать. Мы прогулялись немного по Серебряному Бору, потом на троллейбусе доехали до кольцевой Белорусской и там расстались.

    19

       Дверь была заперта, но в щели лопнувшей кожаной ее обивки, проплутав пальцами в крошившемся паралоне, я нашел два ключа. Открыл дверь и прошел по коридору, заглядывая в комнаты. Никого.
       Интерференция похоронной отупляющей горечи и опустошенности освобождения от смертельной опасности - что-то катастрофическое для чувства самосохранения. События и символы мельчают, приходится доставать микроскоп, чтобы заметить предостережение. Или же упорно не замечать знаков свыше, с той стороны, и из прочих подобных мест, разбить к чертям всю оптику и зашить глаза хирургическими нитками.
       И всё равно равнодушно ощущать приближение катастрофы. Неким специфическим органом восприятия рока. Порядка Вещей.
       В холодильнике плотной стопкой лежало несколько журналов Playboy, словно обнаженных красавиц хотели заморозить, но ничего съедобного не было, кроме початой бутылки с подозрительной этикеткой Русский джин.
       Я снова прошел по пустым комнатам. Попинал огрызки яблок, встревожил стайку окурков в углу. Оставил отпечаток ботинка в сизой пыли. Вообще, вид у квартиры был такой, словно здесь давно никто не жил. Достал из холодильника пару журналов и бутылку и завалился в гостиной на матрац. Ждать, как я объяснил сам себе. Ждать людей или событий. Ждать, когда вернется Вера, в очередной раз нагишом выходившая за покупками или просто отсчитывать безымянные минуты и швырять их в кучку окурков.
       Лежа на животе, потихоньку потягивал из бутылки гадость с можжевеловым вкусом, листал журналы, рассматривал заморских красавиц и выискивал в себе хотя бы намек на желание. Но фиолетово-лиловые сочные тела вызывали не больше возбуждения, чем тушки ощипанных кур в кулинарии.
       Среди всей этой эротической услады для некрофилов, вдруг наткнулся на одну фотографию, от которой у меня прихватило дыхание. На куче опавших листьев полуголого осеннего леса лежали обнаженные девушка и парень, продуманно прикрытые в нужных местах кленовыми пятернями. Это были Саши!
       Это и в самом деле были они. Разнополые близнецы с прозрачными волосами, столь знакомыми мне фигурами, глазами, самим отстраненным выражением лиц.
       Я посмотрел на год выпуска журнала. Он оказался пятилетней давности. Автоматически пролистал назад, пробежал глазами статью о свингер-клубе. Пять лет! - прикинул, что он вполне мог и раньше попасться мне на глаза. Например, в один из тех безумных весенних дней осознания моего дара. И, скорее всего, так оно и было. Листая журнал, смутно припоминал фотографии, отдельные заметки.
       Мороки, сказал Охотник, нематериальные видимости, созданные персонально для меня по хранившимся в моей же памяти обветшалым образам. Видимости? Но как же жар прикосновений, чудные ритмы соитий - все те чувственные опыты в стиле Маккены и Лири? Тотальные галлюцинации?
       Прохладные ладошки закрыли мне глаза. Они же вытянули из сознания всю коварную отраву вопросов.
       - Вера?
       - Угадал!
       Я попытался поймать ее, заведя руку за спину, но ничего не попалось на пути. Ладошки быстро соскользнули с моего лица, и я резко перевернулся на спину. В комнате никого не было.
       Покосился на бутылку Русского джина. Не настаивали ли на нем грибочки? Даже для этой квартиры из зазеркалья такое было чересчур.
       В ванной плеснул себе на лицо холодной воды. Пока она стекала по коже, краем глаза заметил сквозь полупрозрачную занавеску женский силуэт. Одернул занавеску - никого. Задернул обратно - снова колышущаяся мягкость линий, очертания бедер и плеч. Попытался убедить себя, что это всего лишь модная голограмма на клеенке...
       - Отвернись! - прозвучал требовательный голос, побившись эхом о кафельные плитки и соскользнув по эмали на дно ванны. Голограмма приняла позу выжидания.
       Отвернувшись, я почувствовал теплую тяжесть рук на своих плечах.
       - Решил, чего ты хочешь? - раздался голос Веры.
       - Я хочу тебя! - по слогам произнес я, но уже не пытался ее увидеть.
       - Молодец! Разденься и ложись. Я приду. - Легонько подтолкнула меня к двери.
       Она поверила! После стольких неудачных попыток убедить ее в искренности моего желания такая простая победа ошеломляла и пьянила. Или это был Русский джин?
       Сорвать с себя всю одежду было делом нескольких секунд. Я упал на матрац, сотрясаемый дрожью предвкушения. Глядя прямо перед собой, на низкий побеленный лет тридцать назад потолок.
       Я даже не удивился, когда прямо на глазах растаяли туманом стены и потолок, растеклись, растворились углы, перпендикуляры и перспективы, и открылось стальное небо Леса. Неуловимая трансформация прямоугольничков-паркетин в мертвые листья на лесной почве. За секунду до - рука скользит по лакированной поверхности; секунду после - уже сгребает листья, чешуйки, веточки в пористые воздушные кучки.
       - Откройся мне! - шепчет ее голос из трещин в коре.
       - Где ты? - наивно спрашиваю я и пытаюсь вертеть головой.
       Но она сконденсировалась прямо из раздраженного воздуха, вынырнула из ниоткуда, склонилась надо мной, заслонив небо, и облизнула горячим языком мои губы. Ее волосы потекли по моему лицу, словно тончайшие лезвия. Но то была не боль, а сладостное жжение, распространявшееся, казалось, за пределы кожи, за пределы меня, уходившее ввысь и вглубь.
       - Ты и в самом деле готов, - удовлетворенно проговорила она.
       Согласился мысленно с ней. Ждать более, терпеть, играть и притворяться - не было смысла. Кристалл желания чист и прозрачен. Возьми его и делай, что хочешь!
       - Ты понял, что истинное желание и есть ключ к универсальному методу? Понял?! Понял! Награда будет огромна, сладка и фатальна. Надеюсь, ты понимаешь, что это конец?
       Я спросил себя о том же и ответил: да, это конец. Вопросы, накапливавшиеся все эти сумасшедшие и глючные дни, образовали критическую массу, и настало время для одного, последнего, ответа. После которого в мире не останется места для меня.
       - Ты теперь ненавидишь меня?
       - Ненавидеть? - для меня это был совершенно недоступный ракурс. - Тебя? За что же?
       - Ведь я убиваю тебя, отнимаю жизнь... Разве ты не чувствуешь ненависти?
       Ничего похожего в себе не нашел. Лишь смирение - плакучими ивами вокруг прохладного водоема грусти.
       - Нет!
       Облегчая ей задачу.
       - Нет, Вера! - И благодарность в прикосновении ее губ.
       - Перед финальным ударом злодею положено раскрыть его коварную сущность. Можешь задавать вопросы. Я обещаю быть честной.
       - Это всё было специально для меня?
       - Да! - просияла она. - Тебе понравилось, милый? Немного ночных фантазий, немного мистики, чуть-чуть абсурда - это ведь твой рецепт, сладкий мой. - Она не говорила, она приделывала словам крылышки и пускала их по ветру, а те, получив свободу, сбивались в танцующих воздушных струях в бесконечную стаю-фразу. Кто-то назвал бы ее тягучей песней, кто-то - молитвой, но по самой сути своей это было звучащее и крылатое время. Моё уходящее, испаряющееся время.
       Филигранно смастеренная ловушка, предназначенная единственно для меня. Даже проколы реальности, оговорки, незавершенности - для пущей правдоподобности и убедительности. Вспомнил Охотника, который снова и снова оказывался прав. Никогда - это он говорил, а я поверил в это только сейчас. Мне было невообразимо грустно, что эта красивая и замечательная игра, персональная сказочка так тривиально и неправильно закончилась, хотелось чего-то большего, они жили долго и счастливо и назавтра с утра повторения в точности того же, без малейших изменений.
       На очереди другие вопросы. Столь же досужие и бесполезные. Но китайцы придумали для таких случаев замечательную отмазку: Спросить - стыд минуты, не знать - позор всей жизни.
       - Скажи, ты была Ладочкой для Ван Ваныча?
       - Правильно, милый.
       - Зачем?
       - Ваня был недалек от истины. Я действительно была подстраховкой - но не каких-то там органов безопасности, а Леса. Такой опасный Дар, предвидение, не должен был оставаться без присмотра. Почему я покинула его? Потому что в контроле за ним отпала нужда - стало понятно, что он растратит свой дар по мелочам. В общем, так и случилось.
       - Зачем этот дар, если за ним нужно присматривать?
       - А зачем удобряют деревья, милый? Чтобы получить больший урожай!
       - Скажи, почему... - приготовил я следующий бесполезный вопрос, но она перебила меня.
       - Учти, милый, что бы я ни говорила, даже под видом честности и откровения, это может оказаться только тем, что ты хотел слышать. Таковы правила нашей фирменной ловушки для Художника: ты получаешь только то, чего больше всего хочешь, будь то ответы, любовь, боль или смерть.
       - Смерть?
       - Да, милый! Смерть, - молвила она и снова лизнула меня, чтобы подсластить горькое нехорошее слово.
       Хотел ли я смерти?
       - Не мучь, не изводи себя... Только я знаю, чего ты хочешь, ведь я пила твои сны, купалась в твоих страхах...
       - Такое я позволял лишь Лесу.
       - Я и есть Лес. Помнишь, я тебе говорила: здесь всё - Лес, и нет ничего, что бы не было Лесом. Помнишь?
       Я помнил.
       Мои вопросы иссякли. Предвкушение конца иссушило их и развеяло этот бесполезный гербарий. Теперь доминантным стало смиренное желание финального аккорда: проникнуться его созвучиями, пропитаться его темой, чтобы не дать высунуться страху, не вскрикнуть, не вскинуть руки в рефлекторном порыве закрыться от удара.
       - Всё должно быть полно драматизма, не так ли, милый? Мы используем сильную аллюзию. - Финальная бесконечно счастливая ее улыбка. - Расслабься! Больно не будет...
       Чувствовал свое тело как рыхлую податливую массу. Размочен, мацерирован, подготовлен для ассимиляции - куча органики на праздничном столе у Леса. Празднуем долгожданную победу
       Она легла на меня сверху, повторяя мои очертания. Упала в меня.
       Едва ощутимые уколы с тыльной стороны кисти, потом в центре ладоней. Гвозди распятия наоборот, фаллическими остриями к небу, но нет крови, нет боли, нет ни одного из неизбежных атрибутов вторжения в человеческую плоть. Потому что руки уже не принадлежат мне. Корни, покрытые нежным эпидермисом безболезненно и тактично пробивают мой собственный, толстый и грубый эпидермис, исследуют пути нервов и артерий, раскидывают сети вдоль волокон мышц, одинаково благосклонно принимают и подкожную клетчатку и пористую кость.
       Та же тактика для завоевания грудной полости, и всех тех плодородных областей, что раскинулись вниз по позвоночнику от подпирающей легкие диафрагмы до упакованных гирлянд разнокалиберных кишочек, ливерного аппетитного набора и прочей мочеполовой требухи. Вначале - сильные тупые удары под лопатки, в спину, в поясницу, - это бронебойные корни проникали сквозь ребра, пронзали почки, окружали селезенку. Потом захват всех систем, расставленные блокпосты на каждом лимфатическом узле, комендатуры в каждом органе.
       Теперь прикосновение к затылочной кости. Чувствую, что от желания корней она размягчается и уступает, слышу, как лопаются мозговые оболочки, открывая им путь к самому вкусному и питательному - к моему Я.
       Их последний марш-бросок по долям и извилинам, молниеносная оккупация таламуса, мозжечка, развертывание мобильного штаба в лобных долях и портативного дизель-генератора - в затылочных. Группа клеточных коммандос в корневых чехликах цвета хаки ворвалась в тесную комнатушку между черными ядрами и обнаружила там Центральный Рубильник. По постановлению военно-лесного трибунала POWER OFF!
       И. Приторная. Оргастическая. Темнота.
      
      
      
      

    ЗЕЛЕНАЯ ГЛАВА

      
       Her cunt gripped him
       Like a warm friendly hand.
       Jim Morrison

    1

       Всё меняется. Как бы пошло и избито, по-рекламному, это ни звучало, никто не посмеет возразить, притронуться критическим пальцем к простейшей формулировке единого принципа тленности, закона чередования фаз распада и синтеза. Времена года сменяют друг друга, курсы валют скачут вверх и вниз, тарифы стремятся догнать инфляцию, мухи между оконными рамами то лежат кверху лапками в пассивном протесте против холодов, то принимаются биться головой об стекло, приветствуя летние душные закаты. Молекулы бренного человеческого тела в непрестанном конвейере метаболизма замещаются на новые, с гарантией производителя.
       Всё меняется, и только моя комната остается прежней. Диван, стол с въевшимися навсегда пятнами краски, строительный фонарь под потолком, что-то еще из скучной невыразительной мебели и разбросанных в незыблемом беспорядке тут и там вещей. Недвижимость, не в юридическом, а в экзистенциальном смысле слова; овеществление понятия неизменности.
       Эта не подверженная дыханию времени константа становится отличной опорой, точкой отсчета, когда возникает настоятельная потребность протянуть ниточку преемственности между собой теперешним и прежним (всё меняется! мы хорошо помним об этом... всё меняется!), двумя разными личностями, одна из которых заместила другую в этом теле подобно квартиранту, вселившемуся на освободившуюся жилплощадь. Преемнику достался весь мусор памяти, старые вылинявшие обои, безделушки из шкафов и тумбочек, былая боль, антикварные проблемы и обиды. Приходится разбирать этот хлам, сортировать, оценивать, потому что хозяйственная жилка не дает просто взять и вышвырнуть всё на свалку.
       Так просто сказать: Я стал другим!. Опаснее для самолюбия признать истинный механизм этой трансформации: Меня сделали другим. Для вполне конкретных целей (о которых - тссс! - понимающе помолчим) произвели капитальный ремонт, привнесли много нового и удалили что-то из прежнего, ненужного. Теперь я эффективен, функционален и при всём этом еще сохраняю внешнее сходство с Художником.
       Чисто внешнее сходство.
       Голова со стрижкой под бокс просовывается в приоткрывшуюся дверь.
       - Художник, завтра в восемь я тебя бужу. И не вздумай отбрыкиваться! - Это Дядя. Завтра утром мы в который раз едем на дачу под Калугу. Теперь он не спрашивает моего согласия. Едем - и всё тут! Принудительная трудотерапия, без постановления суда и заключения медэкспертизы.
       У него гипертрофированное чувство долга, и именно оно заставляет его возиться со мною. Хотя случай, на мой взгляд, безнадежный.
       Припоминаю, как некогда он приходил ко мне то за водкой, то за презервативами. Теперь он не пьет. А его любимая женщина, почти жена, на неделе бросила принимать противозачаточные таблетки. Одно из двух: или они собираются делать ребенка или Дядя сделал перевязку семенных канатиков. Как-нибудь надо поинтересоваться.
       Когда раньше я твердил ему, что схожу с ума, он успокаивал и ободрял меня. Теперь я говорю, что со мною все в порядке, и Дядя все больше убеждается в моем безумии.
       Такой тихий и вежливый псих с сосредоточенным взглядом. Межстенки нашептали мне все, что знали, и теперь красноречиво молчат. Не слышно и назойливых голосов, подговаривающих к немотивированным поступкам. Ни вспышек ярости, ни депрессивных болот и суицидных мыслишек. Только спокойная уверенность. И это больше всего настораживает Дядю.
       Что стало началом нового меня? Некое исходное ощущение, как первое впечатление плода в матке, от которого остается только неуловимый след, что-то вроде воспоминания о базовой эмоции. Да, дико звучит... воспоминание об эмоции - как энная производная от реальности.
       Того, чем был. Как ощущал. В поиске истоков чрезвычайно важно определить это ощущение. Думаю, у меня получилось извлечь его из-под всей массы позднейших наслоений. Первым был абсолютный мрак... Нет, подождите... Первородная темнота! Между этими казалось бы синонимами бездонная семантическая пропасть: второй полон женского утробного начала. Как раз того, что мне нужно.
       Итак, определились: Первородная темнота.

    2

       Темнота.
       ...срамная и сокровенная темнота беззвучная недвижная ублюдочно-недоразвитая утопающая в себе темнота переваривающая и извергающая саму себя темнота осклизлая гниющая темнота темнота темнота...
       Трещины в ней безумным сияющим узором. Словно замерзшие всполохи мескалиновых молний, рассекающих совершенный вельвет темноты на уродливые лоскуты. Они появились как дефект в лишенной света идеальности, но сами стали ее частью, глубинной структурой и основой.
       Поток безымянных событий замедлил свое течение. Из его водоворотов родилось время - настал я, как голый сгусток эмоций, без прошлого и будущего, чистый как зеркало, одинаково честно отражающее и свет и темноту.
       Я не был телом, не был растением, не был... не был ничем, кроме как субстратом для Его ненасытного голода. Субстанции, некогда составлявшие личность, от самых мягких и податливых до самых жестких, - всё годилось Ему в пищу, всё переваривалось его ферментами.
       Амбиции были окаменевшими раковинами аммонитов, образовавшими целый геологический пласт, в который корни проникали с иступленным упорством. Они находили в малосъедобных толщах такие вкусности как грецкий орех самолюбия, вишневая косточка целомудрия, чечевичные вкрапления алмазных добродетелей. Труд старателей редко вознаграждался такими ценными находками, но они не отчаивались. Они не знали этого чувства.
       Моя любовь была покрыта вековыми древесными наростами, наплывавшими слой за слоем на этот деликатес, спеша переварить и усвоить. Она светилась еще сквозь волокнистые слои, но уже была безымянной, не направленной никуда - ни внутрь, ни наружу, она просто была питательнейшим субстратом для тысяч поколений серой плесени.
       А в память, в мою крупнозернистую память врастали самые толстые корни, перистальтически содрогающиеся и гонящие прочь растворенные в пищеварительной кислоте кристаллики снов, образов, мыслей. Они своей упорной работой промывали округлые пустоты, карстовые пещеры в слоях памяти, прокладывая ходы сквозь ассоциации и цельные образы, невосполнимо калеча и уродуя их, нисколько об том не сожалея. Как малыш-сладкоежка на выставке карамельных фигур, они интересовались не формой, но вкусом и питательной ценностью этих статуэток, витражей, и мозаик. Моя память была самым сладким и питательным субстратом, а потому запасы ее таяли очень, очень быстро.
       Как вспышки света, рядом появлялись люди, чаще одетые, чем голые, чаще в белых халатах, чем в кимоно или спортивных трусах. Не успевал рассмотреть детали, довольствуясь только общими контурами. Не успевал следить и за их чирикающими воробьиными фразами, озабоченными дребезжащими восклицаниями. Они омывали восприятие газированными пузырящимися волнами мимолетного возбуждения и все свое уносили с собою, не оставляя моей памяти ни слова, ни звука. Так же молниеносно миновали ощущения жара и холода, точечные уколы боли и зудящее чувство чего-то инородного.

    3

       Вначале я почувствовал легкое прикосновение. Касание. Касание. Касание. Касание, словно кто-то незрячий ощупывал меня, чтобы узнать.
       Узнал, улыбнулся, окутал теплым одеялом дружеского присутствия. Это было настолько необычно и чужеродно, что я испугался.
       Потом прозрачный голос спросил-ответил Он здесь. Здесь! Здесь? Здесь... Здесь! Звонкими молоточками - да по серебряным наковаленкам. Голос излечил меня от страха, по-матерински обласкал. Он же провел незримую черту между тем, что было до него и тем, чем он сделал мое существование здесь. Я понял: закончилась эпоха, последние песчинки упали на дно, и теперь все будет по-другому.
       Небывалое, пестрое и угловатое облако опустилось с неба на землю, но не превратилось в языкастый туман, а сгустилось и наклонилось надо мной. Присело рядом, лязгнуло зажигалкой Zippo и закурило.
       - Угостить Житаном? Настоящие, французские...
       Я не мог понять, как одно облако может исторгать из себя другое и не уменьшаться при этом. И почему я знаю секретные названия его действий. В этом было что-то неправильное, чего никак не получалось сформулировать.
       - Хотел бы сказать, что все произошло как я и ожидал, - прозвучало облако. - Черта с два! Я не верил, что ты выживешь.
       Облако издавало щелкающие, вибрирующие и шумящие звуки, поразительным образом складывавшиеся во фразы, и из них явствовало, что я жив! Это поразительно точно соответствовало тому параллельному течению времени, мыслей и физиологических процессов, которые я тщетно пробовал как-то объединить одним определением. Жив! Облако отметило это в позитивном ключе, из чего следовала неоспоримая ценность этого состояния... или процесса? Я смешался, запутавшись в категориях, стал жадно внимать говорливому облаку, столь щедро делившемуся информацией.
       - Эх, не надо было мне тебя отпускать. Пожил бы недельку у меня, оклемался бы. Эххх!
       Сожаление. Я узнал, как это выглядит со стороны.
       - Ты хочешь уйти отсюда? - вдруг спросило облако.
       - Куда? - произнес я, но звучало это как Зачем?.
       Да, здесь не всегда уютно, не всегда приятно, но что будет ТАМ?
       О самой природе этого Там я мог лишь гадать. О том, что Там существует, можно было догадаться по своему же интуитивному восприятию Здесь. На большее вычислительной мощности моего примитивного логического аппарата не хватало.
       - Там жизнь, Художник, - произнесло облако. - Ты слышал, я назвал твое имя? Там у всего есть свои имена.
       Имя. Настолько ли оно ценно, чтобы ради него жертвовать привычной обстановкой? Это съедобно? Красиво? Это что-то для самоидентификации или показушное, как паспорт? Я не знал, что это за штука, а потому оно меня не могло заинтересовать. Облако это поняло и попробовало действовать иначе.
       - Посмотри на себя, Художник! - облако дернулось, перелилось под меня, что-то такое сделало со мной, отчего поле моего зрения склонилось к горизонту.
       Я увидел... И мне это не понравилось.
       - Это твое тело, Художник! Тело человека.
       Это было распластанное на земле тело сырного человечка, изъеденное и источенное как трухлявая колода. В него уходили корни, из него выглядывали листочки и веточки. Человечек-клумба посреди голодного и безликого Здесь.
       Облако не унималось, швыряясь в меня кощунственными призывами-лозунгами:
       - Ты можешь уйти отсюда! Ты можешь жить!
       Уйти... как может уйти сырный питательный человечек, компостная куча для ботанической коллекции? Уйти, значит неизбежно оставить себя Здесь, стать чем-то другим, менее сырным, менее дырявым...
       Я принял решение. Это оказалось очень легко, словно кто-то подсунул мне правильный ответ.
       - Оставь меня!
       Текло время, сигареты из пачки Житан одна за другой превращались в узловатые облачка и убегали играть на свежем воздухе. Говорливое облако с зажигалкой Zippo продолжало загораживать мое небо, убеждая меня верить ему, не сопротивляться и не позволить голоду корней задурить мне мозги.
       - Уйди! - на все его громоздкие фразы отвечал я, продолжая кормить, питать, отдавать себя Ему. - Оставь меня!
       Облако не думало отступать.
       - Я тебя обманул, Художник! - прогромыхало оно. - У тебя нет выбора. Мы заберем тебя отсюда - и точка!
       Оно посторонилось, уступая место чистому звуку и ласковому прикосновению, которому можно было довериться: оно ничего не требовало от меня, ничего не предлагало. Да, ему можно было довериться.
       - Пойдем отсюда! - с неожиданной силой рванул меня бестелесный голос, и я услышал, как в теле моем лопнуло разом несколько тысяч корней, излившись едким соком на оголенные нервы. Боль жидким огнем пролилась по кавернам изъеденного моего тела, мышцы ответили разрозненными судорожными сокращениями.
       - Пойдем!.. пойдем... пойдем... - серебряный звон обволакивал меня, освобождая от власти разжиревших корней, лечил раны и успокаивал боль. Заглушал тот шуршащий и скребущий невыносимый звук, с каким корни покидали мое тело, вырывая из него последние доставшиеся им кусочки. - Пойдем!.. пойдем... пойдем...

    4

       Я открыл глаза, и в первую минуту ослеп от пронзительного света, льющегося со всех сторон. От него в глазах тут же выступили слезы, но сквозь них я разглядел юную румяную медсестру в белоснежном и даже слегка прозрачном халатике. Она что-то говорила, наклонившись ко мне, и приветливо улыбалась, а я смотрел за вырез ее халата - туда, где высились перевернутые близнецы-башенки католического собора. Между ними покачивался золотой крестик, ударяясь то об одну, то об другую, и мне казалось, что я слышу колокольный звон. Медсестра заметила, куда я смотрю, и выпрямилась.
       - Вы уже почти выздоровели, - сообщила мне она. - Ваш врач назначил еще несколько анализов, чтобы у нас была окончательная уверенность.
       Я протянул ей руку, подставляя локтевой сгиб.
       - Нет-нет, - она ушла из поля моего зрения и тут же вернулась со скальпелем в руке. - Нужно провести биопсию.
       Она откинула укрывавшую меня простыню, обнажая худое и бледное мое тело. Я взирал на него с высоты подушки и не узнавал его. Чувствовал, но не узнавал. Медсестра подкатила к кровати металлический столик на колесиках, на котором стояли какие-то скляночки и стадом овечек паслись несколько кусков ваты. Одну овечку она обильно смочила спиртом.
       - Всего одно яичко. Вы и не заметите, - сказала она, холодя мне мошонку ваткой. - Правое или левое? - с ослепительной улыбкой спросила она, отводя ледяной ладошкой член в сторону и направляя скальпель на встречу с...
       Я вскрикнул и... не смог открыть глаза. Сквозь веки проступала темнота. Струя холодного воздуха царапала правое плечо и шею. Правая рука поднялась к лицу очень неохотно, словно делая одолжение, но все же соизволила обратить в острые осколки засохшую корку (слез ли, крови ли?) на веках, после чего обессилено упала на укрытую одеялом грудь. А я уже рассматривал ночь.
       На далеком потолке дрожали пятна постного света, непонятно откуда взявшиеся, должно быть, просто растущие на известке как светящаяся плесень. Диковинными спороносами вниз свисали шары на тонких ножках. Аскетичные люстры или панорамные видеокамеры? Эти образования могли быть чем угодно. Внезапный всполох ассоциаций заставил меня похолодеть от накатывающегося ужаса. Правая рука сквозь одеяло произвела инвентаризацию гениталий. Всё на месте. Значит, то был только сон. Фрейдистский сон, подумал я, гримаса комплекса кастрации или как там...
       Другие открытия были менее приятны. К моей груди в разных местах было прилеплено несколько электродов, проводками уходящих за пределы поля зрения. У левой руки высилась капельница. Я поморщился, пробежав взглядом по силиконовым трубкам, продолжающим мою вену. Из литровой бутыли капало каждые две секунды, и я подумал, на хрена в меня вливается столько жидкости и куда потом все девается.
       Но, похоже, здесь все было продумано. Катетер был привязан к члену лохматой ленточкой и уходил трубкой куда-то под кровать - так я определил верной мне правой рукой.
       Потом я понял, что рядом кто-то есть. Одна тихо сопящая фигура лежала на койке в двух метрах слева от меня, другая - еще дальше. Над каждой койкой нависало нечто шкафообразное, перемигивающееся спокойными огоньками и почти неслышно тренькающее.
       Все в совокупности это выглядело, звучало и пахло как больница.
       Я в больничной палате, - констатировал внутренний голос, - подключен к каким-то приборам, нанизан на силиконовые трубки. Возможно, серьезно болен или попал в аварию. Но конечности были на месте, ничего не болело, и было совершенно непонятно, зачем я здесь. Захотелось немедленно встать и пойти выяснять, какого лешего я тут делаю.
       Намерения так и превратились в действия. Я вдруг обнаружил, что открытия эти невероятно меня утомили, до немощной дрожи в конечностях, до головокружения... Закрыл глаза и поплыл.

    5

       Когда я снова открыл глаза, мир ослепил меня уже настоящим солнечным светом. Ангел с аккуратной чеховской бородкой и изумрудными глазами с веселым любопытством рассматривал меня.
       - Доброе утро, любезный! Как себя чувствуем?
       Фамильярный тон отнял у него ангельский чин и превратил во вполне земного молодого врача в безупречно выглаженном халате поверх водолазки. От него пахло озоном и хвоей. Я хотел что-то спросить, но только сипение и деревянный скрип вырвались из моего горла. Разоблаченный ангел в халате тем не менее постарался понять меня.
       - Подождите, я припомню, что спрашивают в подобных случаях... что-нибудь из сериала Скорая помощь... наверное, Где я? Так вот, это неврологическое отделение Центральной клинической больницы - место, где к жизни возвращают с западноевропейским качеством. А я - ваш лечащий врач, специально натасканный и обученный, чтобы возвращение к жизни было как можно менее неприятным.
       Он проследил направление моего взгляда.
       - Этот страшный агрегат - всего лишь монитор вашего состояния: дыхания, сердечного ритма, активности мозга. Надеюсь, вся эта электроника больше вам не понадобится. - Он демонстративно отлепил электроды с моей груди. - Ритм отличный, даже лучше чем у меня... А вот глюкозку пока оставим.
       Потом он светил мне маленьким фонариком в зрачки и просил следить глазами за его пальцем, шнырявшим вверх и вниз и пикировавшим к самому моему носу.
       - Замечательно! - резюмировал он. - Наверное, теперь вы захотите спросить Что со мной?. Но вот на этот вопрос так сходу не ответишь...
       Я снова попытался произнести что-нибудь членораздельное. На этот раз у меня вышло что-то вроде хршшшш....
       - Это совершенно лишнее. Скоро вы сможете болтать как парикмахер, а пока наслаждайтесь прекрасным утром. Как ни в чем не бывало проснуться после пяти месяцев комы - это, знаете ли, не шутка. Это просто Санта-Барбара какая-то...
       Пять месяцев?! На шутку это точно не походило. Я отчаянно дернулся на койке.
       - Спокойнее, прошу вас! Все в порядке, вы живы и, смею надеяться, надолго. Думаю, что смогу частично удовлетворить ваше любопытство. Прежде всего, сегодня девятнадцатое апреля. Насколько я помню, вас нашли в конце ноября прошлого года где-то рядом с Таганкой в детской песочнице, совершенно голого, присыпанного песочком и снегом. По крайней мере, так сказал дворник. Вас доставили в неотложку в бессознательном состоянии, с общим переохлаждением. Потом также обнаружилась двусторонняя пневмония, что, учитывая обстоятельства, и не удивительно.
       Как вы оказались в ЦКБ? Сюда вас привезли друзья, как мне сказали, очень крутые друзья. Впрочем, у нас к таким привыкли. Поначалу вами заинтересовались наркологи, в основном, потому что подозревали отравление клофелином или какими-нибудь наркотиками, однако их в вашей крови не обнаружили, равно как и психотропных препаратов, ЛСД и растительных алкалоидов. Так вы попали к нам, в неврологию.
       Едва ли я что-нибудь понял из его речи. Крутые друзья... Наркотики... Пневмония, найденная в детской песочнице... Ах, да, сейчас же весна. Не думал, что доживу до нее...
       - Вы у нас сегодня горой дня. Морально готовьтесь к пристальному вниманию наших светил медицины. Ведь иначе как чудом ваш случай не назовешь.
       Убеленные сединами доктора слетелись на меня как галдящие чайки на тушу выброшенного на берег кита. Они задавали мне какие-то вопросы, на которые я мог отвечать движениями головы или просто игнорировать, сверялись со своими записями, слушали сердце, пальпировали, тыкали в коленки и запястья молоточком, кололи иголкой ладони и живот. А я смотрел на соседнюю койку, где коренастая медсестра, накрашенная сверх всякой меры поверх отечного немолодого лица, сдернула одеяло с бледного худого тела, отодрала кусочки пластыря с державшимися на них электродами из-под ключицы и с груди, сняла шапочку с ворохом проводов с безволосого черепа. Вдвоем с санитаром они без видимых усилий на простыне перенесли тело на каталку и переставили капельницу на другую стойку. Тут я понял, что это девушка. Почти черные ареолы сосков точно крупные родимые пятна на четких контурах ребер, обтянутых полупрозрачной кожей, пушистый лобок и руки с невероятно длинными пальцами.
       Один из стоявших у моей койки врачей повернулся в ее сторону.
       - Пианистка? - Утвердительный кивок санитара. - Так чего ждем? Везите на томографию. Скажите, от завотделения. - Повернулся к своему не менее представительному коллеге. - А он - молодец, устроил девочку вне очереди...
       Девичье тело снова укрыли одеялом и повезли из палаты. А представительный врач схватил меня за руку.
       - Сожмите!

    6

       В тот же день меня перевели в другую палату, поменьше и поуютнее. Сосед по палате не разговаривал и не двигался. Только выпученные сверх всякой меры глазные яблоки вертелись во все стороны и регулярно слышалось, как он сглатывал слюну. Поначалу я решил, что он парализован, но кто-то мне прошептал трехэтажное название этой болезни, метаболической войны между душой, не желающей оставаться в этом мире и телом, не желавшем умирать. Так я понял нагромождение медицинских терминов.
       Два раза в день его кормили с ложечки. Стоило только коснуться ложкой его нижней губы, и он прилежно наползал на нее ртом. Естественные потребности он отправлял тут же, в огромные взрослые памперсы.
       Впрочем, в первые дни моего возвращения в сознание, я тоже не отличался подвижностью. По нервным путям от органов чувств хлынул столь мощный поток впечатлений, что автоматические предохранители немедленно отключили сознание от контроля за ним. Я мог вести беседу с врачом не понимая ни того, о чем меня спрашивают, ни тем более того, что я отвечаю. Врач оказывался вполне удовлетворен беседой, а значит, я нес не полную ахинею, а что-то разумное и рассудительное. Это могло бы меня ввергнуть в ужас - раньше. Сейчас я воспринимал это как досадную недоработку, которую широколобые инженеры устранят со дня на день. И, говоря начистоту, это было бы слишком большим удовольствием - контролировать свое тело, понуждать его по своему бредовому велению двигать руками, ногами, произносить слова, просто понимать чужую речь и говорить самому. Некий секретный комитет внутренней безопасности отстранял меня от властвования над своим телом и органами чувств лишь мне во благо.
       Но, подобно моим мышцам, которые ежедневно истязали электрическими импульсами, заставляя подрагивать и сокращаться, восстанавливало тонус и сознание, становясь крепче и выносливее. Контроль возвращался постепенно, каждый день прибавляя мне двадцать-тридцать минут самодержавной власти над собственным телом.
       Так же отрастала и память. Опровергая железное убеждение, что нельзя восстановить целое яблоко из огрызка, она проступала кластерами и томами. Долго пустовавшая книжная полка вновь заполнялась фолиантами Родные, Дом, Москва, Те, кого любил, ворохами газетных листов с фотографиями случайных знакомых, попутчиков и просто пейзажей, прекрасных и уродливых, наполненных и пустых, всех тех декораций, среди которых мне приходилось бывать.
       Как подарки под новогодней елкой, обнаруживал вдруг названия предметов, действий и свойств. Иногда - аккуратными наборчиками, готовыми к употреблению. Чаще - непроходимыми завалами существительных и глаголов, которые надлежало расчистить, рассортировать: целые слова - в одну кучку, битый мусор слогов и суффиксов - в другую.
       Но общий тон моему возвращению к сознательной жизни задавало одно особо взрывоопасное впечатление. Всё было Зеленым!
       Я понял, что видел всё именно так уже давно, с самого пробуждения, с изумрудных глаз доктора и салатовых стен больничной палаты, но только сейчас отыскал название для этого цвета.
       Зеленый! Как в тему для буйства весны в больничном парке, куда меня вывозили каждый день на сорок минут. Я этому радовался, словно щенок, которого выводят на прогулку. Шел ли дождь или светило доброе солнце, я рвался наружу и не спешил возвращаться в палату к пучеглазому необщительному соседу.
       Какое эмоциональное состояние соответствовало зеленому цвету? Это была спокойная уверенность. Или ее оттенок - радостная, предвкушающая уверенность. В том, что все будет хорошо, что все идет правильно, в соответствии со вселенским всеобъемлющим Планом. Оптимистичное утверждение легитимности Порядка Вещей на территории моей жизни.
       Как лишние детали, оставшиеся от собранного прибора, рассматривал собственные воспоминания о красных или синих днях, даже о полном отсутствии цвета... Неправдоподобные воспоминания! Разве может быть в мире что-нибудь кроме Зеленого?!
       Мой изумрудноглазый врач убеждал не держать субъективные ощущения в себе, уверяя, что все это чрезвычайно важно для моего выздоровления. Как-то я не выдержал медоистечения из его уст и ляпнул о своих изменениях цветового зрения, он потер переносицу двумя пальцами и произнес:
       - Это у вас, должно быть, невротическое.
       Так же, методом словесного поглаживания, он как яд из жабьих желез выдавил из меня кашицеобразное признание о Лесе, самую малость. Он поспешно и, мне показалось, испуганно, прекратил эту процедуру, едва почувствовав привкус тотальной лесной ирреальности.
       - Ну и как вы думаете, что я могу на это сказать? - спросил он, теребя бородку ламинариевого цвета.
       - Параноидная шизофрения?
       - Я бы не был столь категоричен в выводах... Мы пригласим психиатра (о, уберите это нехорошее выражение с лица!), и вместе с ним разберемся в вашем мироощущении.
       Когда он ушел, в наказание за свою болтливость я заставил себя полчаса смотреть в окно на тот самый больничный корпус, где в палате-люкс некогда отсчитывал последние дни Ван Ваныч. Теперь там умирал кто-то другой.

    7

       Очередной кульбит в людских судьбах, и все меняются ролями словно майками после матча - теперь ко мне в палату приходили посетители, как некогда я входил к умирающему Ван Ванычу. Но было одно коренное отличие: я собирался жить.
       Первым был референт Йоша. К большому своему сожалению, я ровным счетом ничего не запомнил из беседы с ним, поскольку она выпала на мой сумрачный период. Я догадывался, что лечили меня здесь на деньги Ван Ваныча, но не понимал, почему меня не оставили умирать в неотложке. Потому что всегда считал стержнем отношения Йоши ко мне простую и понятную ревность. Но, похоже, я ошибался, и он видел во мне вегетативный отросток Ван Ваныча, ценный тем, что сохранял на себе след его благосклонности.
       В любом случае, я радикально заблуждался относительно истинной роли Йоши. Преданный референт, судя по всему, оказался единственным преемником маленького бизнеса Ван Ваныча, без сверхъестественных дарований, но с многолетним опытом и устоявшейся репутацией.
       Неделей позже, когда я в полной мере вступил во владение своим телом и разумом, пришли Охотник и Она.
       - Здравствуй! - сказал я не Охотнику, а прекрасному призрачному лику, светившемуся у него за плечом.
       - Мы рады, что ты вернулся, - приветствовал меня небесно-музыкальный голос, от которого на глазах наворачивались слезы.
       - А уж как я рад! - Мое восклицание повисло в воздухе и осыпалось зелеными искрами нам на головы.
       Немая сцена в переложении для двух актеров и одного призрака. Моя восторженная рожа, вылезающие из орбит глаза Охотника, неземное сияние где-то посередине. Мне эта пауза показалась вполне естественной. Разве можно было что-то говорить, когда молчала Она?
       - Японский бог! - выдохнул наконец Охотник, опускаясь на стул. - Ты видишь Ее? И слышишь?!
       - Как тебя, - спокойно, словно всё так и должно быть, отвечал я. - Вот только сквозь тебя я читать не смогу...
       Охотник запоздало пожал мне руку и снова рухнул на стул. Полминуты, проведенные в моей палате, казалось, вытянули из него все силы. Несмотря на свою смуглость, он явственно побледнел. Что его так расстроило? - думал я, по-своему оглушенный нечаянным открытием Ее сияния, от которого невозможно было отвести глаз.
       - Как ты здесь? - пресно, совсем без интонации произнес Охотник, вдруг вспомнив о цели визита.
       - Лучше не бывает, - рефлекторно отвечал я, а сам тем временем рассматривал Ее сияющее лицо, такое яркое и четкое, тающие в дневном свете очертания призрачного тела, словно завихрения сигаретного дыма. Наверное, так Она выглядела в шестнадцать лет - незрелая женственность, заполняющая угловатые формы подростка. Но не глазами видел Ее. Точно, не глазами. Потому что эти светящиеся черты, эти изгибы и округлости проступали даже сквозь закрытые веки. И никак не получалось своим бинокулярным, специально природой для того приспособленным, зрением, определить расстояние до Нее, хотя бы приблизительно. Она то казалась далекой, как облака, то вдруг, при следующем повороте головы или взгляде в сторону, оказывалась совсем рядом, на расстоянии поцелуя. И даже мысль о возможности этого поцелуя почему-то не казалась такой уж абсурдной.
       - Дырку просверлишь, - почти взаправду смутилась Она и спряталась за Охотника от моих нескромных взглядов и мыслей.
       - Не пялься на девушку! - строго произнес Охотник, взявший себя в руки, и принялся выкладывать на тумбочку фруктово-кондитерские гостинцы.
       - Представляешь, всё стало зеленым! - сообщил я ему. - Каким-то овощным, сочным.
       - С обновкой тебя, - хмыкнул Охотник. - И как оно?
       - Радостно как-то... Зелено и радостно. Хочется надеяться на лучшее и всё в том же ключе...
       - Разве зеленый - цвет надежды?
       Я поморщился двусмысленности.
       - Не надо мешать в это великомучениц. Для меня зеленый - цвет жизни.
       По этому поводу неожиданно захотелось выпить. Но - какая досада! - среди гостинцев ничего похожего хотя бы на крошечную бутылочку не наблюдалось.
       - Ты не принес с собой ничего вкусного? - и уточнил, - Обмыть зелененькую обновку...
       - Тебе нельзя пить, Художник. Я настоятельно не рекомендую.
       Поинтересовавшись между прочим, чем меня здесь кормят, когда собираются выписывать и прочими подобными мелочами из разговорника Пациент и посетитель, Охотник как-то неловко подступил к другой теме:
       - Что ты помнишь из случившегося с тобою тогда, осенью?
       - Мне нельзя думать об этом, - подражая давешнему его наставлению, отвечал я. - Врачи настоятельно не рекомендуют.
       А сам продолжал завороженно глазеть на Ее сияние. Не знаю, какие жизненно важные сведения Охотник ожидал получить, но мое нежелание говорить разозлило его.
       - Нет, так просто ты не отделаешься! - занудел Охотник. - Не думай, что навсегда распрощался с Лесом.
       - Ну какого черта тебе надо? Какого черта надо Лесу? - начинал злиться и я.
       - И мне и Лесу нужен ты. Но Его претензии на тебя более обоснованы, - долбил он. - Лес тебя съел и выпил. Вы теперь пронизаны друг другом насквозь.
       Меня затошнило. Привычная реакция на всё эмоционально неудобоваримое.
       - Итак, - давил Охотник и произносил по слогам, - что ты помнишь?
       Обмануть его, сослаться на амнезию. Или закатить истерику и броситься к кнопке вызова дежурного врача. Поскольку кое-что всплывало в памяти удивительно крупными фрагментами. Например, фраза Я не верил, что ты выживешь. Только фраза, без ремарок места и времени ее рождения. Еще - его обезьянье любопытство касаемо моих отношений с Лесом... Казалось, случись мне сгинуть в лесных чащах, Охотник проанализировал бы этот драматический финал ровно с таким же интересом, как и мое свершившееся спасение, сделал бы соответствующие выводы и накропал косноязычную (он никогда не показывал мне своих трудов, но почему-то казалось, что они непременно должны быть занудными и косноязычными) статейку в один из тех самиздатовских эзотерических журнальчиков, размножаемых на ризографе.
       Я выбрал амнезию. Схватился за голову и застонал:
       - Ничего не помню, - подумал, что это перебор и исправился:
       - Почти ничего...
       - Хорош ваньку валять! - грубо перебил меня Охотник. - Это прежде всего в твоих интересах. Конечно, если ты хочешь жить.
       Я обиженно молчал, а он все не унимался:
       - Он в тебе и ты в Нем, запоминай, Художник! Он в тебе и ты в Нем - понять это для тебя сейчас самое важное...
       - Замолчи! Замолчи, ради всех святых коров! - завыл я, закрывая уши ладонями. Но Охотник, похоже, решил добить меня.
       - Лес заражен тобой. Ты - Его паразит, Его глист! Я чувствую это... И Она может подтвердить, что ты сейчас черпаешь силы не из больничных кашек и бульончиков, а прямиком из Леса.
       О, он всегда найдет слова, чтобы донести до тебя истину, этот Охотник. Невкусно приготовленные фразочки, решения быстрого приготовления для любой эзотерической задачки в прикуску с пересоленными доводами и переперченными аргументами. Впрочем, он не особо навязчив - если очень хочешь подохнуть, он это поймет по твоему дыханию и не станет мешать. Он это уже доказал.
       - Перестань, Охотник! - очень своевременно вмешалась Она. - Ты так скорее убьешь его, чем поможешь.
       Охотник отвернулся и долго стоял у окна, выполняя одно из своих замечательных дыхательных упражнений. Пусть выглядело это забавно, но когда он повернулся ко мне, с ним можно было спокойно разговаривать.
       - Я помню, что ты был в Лесу. Уговаривал меня не сопротивляться, обкуривал Житаном... Ведь было это?
       - Было, - согласился Охотник. - Только я не курю Житан.
       - Но как ты там оказался?
       - Длинная история... Если коротко, это Она вытащила тебя... Как морковку выдернула из Леса. Я был только проводником...или переводчиком.
       - Ты не хотел оттуда уходить! - обиженно проговорила Она. - Сопротивлялся, мог бы даже укусить, будь у тебя зубы.
       - Так это тебя нужно благодарить? - повернулся я к Ней.
       - На хрена призракам твои благодарности? - всепрощающе улыбнулась Она. - Больно было не видеть тебя в этом мире, больно было видеть тебя ТАМ - так что же нам оставалось?
       - Но стоило ли вытаскивать, если ты не хочешь помочь нам удержать тебя здесь? - встрял Охотник. - И мы возвращаемся к тому же вопросу: хочешь ли ты жить?
       - Видишь, никаких шрамов, - я демонстрировал ему свои запястья. - Вообще, никаких попыток суицида. Так что же заставляет тебя сомневаться в моем жизнелюбии?
       - Да твое поведение, психоделический ты мой! Разве не сам ты пришел к лесным морокам и сказал ешьте меня? Лес не мог ни одолеть, ни удержать тебя силой. Он заманивал, подсовывал вкусные наживки, но всегда оставлял возможность отступить - на каждом шагу, пока твое последнее решение не запечатало все выходы. Твое решение, Художник!
       От такого пробирала дрожь. Сам выбираешь себе час смерти. Сам отдаешь себя улыбчивым палачам. И это по-настоящему последнее решение принимается вовсе не на сознательном уровне. Как последнее путешествие бритвы по венам или нырок под колеса люмьеровского поезда - подсознательно, из животных глубин. Потаенные срамные желания и схороненные комплексы ведут тебя под руки к садовникам, чтобы те прикопали, полили и оставили приживаться в лесной земле.
       - Если, по-твоему, я сам хотел этого, пусть подсознательно, зачем вы вытаскивали меня из Леса?
       - А мне было скучно без тебя! - бессовестно заявил Охотник.
       После его ухода Она высунулась из салатовой стены и сказала, что хочет со мною поговорить. Просто смотреть на Ее сияние было безумным удовольствием, и за продление этого удовольствия я с радостью обещал Ей столько времени, сколько смогу выдержать. Но разговор оказался сложным.
       - Он тебе завидует, - прозвучала Она. - Знал бы ты, как сильно он тебе завидует!
       - И поэтому он сегодня был так невыносим?
       - Он страдал, он боролся с собою... Ему было очень непросто примириться с тем, что ты видишь меня. Он почувствовал, что теряет меня, что ты, узрев, как бы получаешь на меня больше прав.
       - Глупо из-за ревности тыкать меня мордой в лесной унитаз, выжимать из меня то, что, может быть, я и вспоминать-то не желаю.
       - Напрасно ты злишься на него. Тебе не стоит так зеркально отражать его эмоции.
       Как точно Она сказала! Я бессознательно отражал раздражение Охотника. Но у меня были и свои субъективные причины.
       - Почему-то меня не покидает уверенность, что он использовал меня, чтобы удовлетворить свое любопытство по поводу Леса.
       - Нет, Художник. Ты все неправильно понял. Ему с самого начала не нравились твои погружения в Лес. Но что он мог сделать? Запретить тебе водиться с дурной компанией? Признай, ты не дал Охотнику ни шанса помочь тебе. Ему оставалось только наблюдать.
       Ее сияние приблизилось ко мне, будто пристально рассматривая. Взгляд Ее глаз, как пара солнечных лучиков, скользящих по моему лицу ощущением тепла.
       - Ты не веришь мне?
       Кто я такой, чтобы не верить неземному свету? Хотелось просить смотри, смотри на меня!, хотелось постоянно чувствовать кожей тепло Ее взгляда. И так же мучительно хотелось Ей верить.
       - Ты несправедлив к нему. Знал бы ты, как он переживал, когда ты исчез... на самом деле исчез, не как уходят умершие, а просто сгинул... Он винил себя в этом. Ведь ты был ему другом, едва ли не единственным другом, прощавшим все его закидоны.
       Тут я в первый раз за время нашей беседы улыбнулся. Закидонов у Охотника действительно было ненормальное количество, и постоянно появлялись новые.
       - Он не оставлял надежды найти и вернуть тебя. Тело обнаружилось очень быстро, но только тело... Пустующее тело... Охотник искал твое сознание, голодал неделями, чтобы очиститься от земного, затем травил себя этими ужасными смесями с поганками, мухоморами и всякой сушеной гадостью, пытаясь пробиться в нечеловеческое. Ты же представляешь, как это бывает - долгий и опасный путь наверх, считанные минуты в апогее восприятия, часто - всего один взгляд за запретные двери, а потом - дни и недели отходняка... Но всё было тщетно, никаких следов, никаких намеков. Ни тебя, ни Леса. Он словно сомкнулся вокруг тебя, ничем себя не проявляя в мире.
       Так продолжалось всю зиму. Мы не знали, где ты... В Лесу - это понятно. Но где это - Лес? Охотнику бы было достаточно Его единственного сонного шевеления, чтобы найти путь к Нему...
       - И Лес выдал себя?
       - Нет, скорее, ты выдал Его. Я не знаю, как это произошло, чего такого Лес не смог переварить в твоей памяти, но Он слишком поспешно приоткрылся в мир, будто хотел отрыгнуть что-то. В начале апреля Охотник однажды вскочил, принялся орать на манер Архимеда Нашел, нашел!. И... потом мы тебя втащили. Охотник для проникновения в Лес снова использовал один из своих пакостных составов с мухоморами. После возвращения у него несколько дней были проблемы с дыханием и постоянная тошнота. Так что твое освобождение чуть его не угробило.
       - Вы так усердно спихиваете друг на друга честь называться моим спасителем...
       - Так в действительности обстоят дела, Художник. Да, я выдергивала тебя из Леса, но без Охотника я не смогла бы попасть туда. Мы слишком сильно связаны, чтобы действовать поодиночке. - Призрачная фигура заколебалась, и я подумал было, что Она уйдет прямо сейчас.
       - И, знаешь, как бы мило или безобидно Лес ни выглядел со стороны, это действительно страшное место. Мы с Охотником, чего скрывать, натерпелись там страху.
       - Почему?
       - Потому что это последняя станция. Оттуда просто так не возвращаются.
       - Я же вернулся...
       - Охотник умные вещи говорил, а ты прослушал... Изрядная часть тебя навсегда осталась там, в Лесу. Так же как часть Леса навсегда проросла в тебя.
       В Ее исполнении слова эти достучались до моего разума.
       - Значит, ничего еще не кончено? Я не развязался с Лесом?
       - Сдается мне, ты с ним и после смерти не развяжешься!

    8

       Та сексапильная медсестра, что собиралась кастрировать меня во сне, действительно работала в неврологическом отделении. Когда меня в первый раз повезли на водные процедуры, пересадили из инвалидного кресла в остро пахнущую хлоркой ванну, именно она (а не пятидесятилетняя санитарка) осталась, чтобы потереть мне спинку.
       Намыливая меня истерзанной губкой в форме безухого зайчика, она сказала Ого!. Это относилось к моей вполне обоснованной эрекции.
       - Я сообщу вашему лечащему врачу. Это хороший признак.
       - Вас это не смущает?
       - И не возбуждает, - предупредила она следующий вопрос и плавно перешла на ты, словно обсуждаемая тема делала нас ближе, - Я за эти месяцы видела тебя в таких несексуальных положениях, что теперь мы сможем стать разве что друзьями.
       Я рассказал ей о своем кошмаре с ее участием, и она прелестно засмеялась.
       - Мне нравится, когда меня боятся... - призналась она. - А я прихожу и излечиваю страхи.
       Она сильно лукавила, говоря, что я не способен ее возбудить. Потому что во время следующего сеанса она безо всякого предупреждения забралась ко мне в ванну и устроила шумную возню в мыльной пене.
       - Ты такой беспомощный, такой послушный, - тихо рычала она, прыгая на мне и выплескивая воду на пол. Кто бы мог подумать, что моя пассивность, вялые сокращения атрофированных мышц сумеют так завести пышущую здоровьем девушку?!
       То, что она проделывала со мною, сложно было назвать сексом. Да, конечно, финал был отчасти предсказуем, поскольку вполне вписывался в рамки нормальной физиологии. Но закономерному финалу предшествовало диковинное действо, в котором были и элементы приемов оказания первой медицинской помощи, и что-то вроде детской игры в доктора и больного для половозрелых особей. Мне не позволялось совершать никаких произвольных движений, не дай боже, пытаться обнять скользкие от мыльной пены медсестринские прелести, издавать звуки, а тем более осмысленные фразы. Складывалось впечатление, что чем больше я походил на безвольного неподвижного слизня (или, быть может, хладный труп), тем больше это ее возбуждало. И не было более верного способа испортить всё дело, чем проявить активность.
       Об этом феномене я той же ночью имел беседу с Ее видимым лишь мне сиянием. Правда, началось всё с Ее восторгов.
       - А девочка, должна заметить, без комплексов!
       - Что, интересно подсматривать за нами?
       - Я, конечно, и похлеще видала. Да и проделывала тоже... Но для ночного развлекательного канала сойдет, - с ангельским хихиканьем отвечала Она.
       - Сестричка действительно представляет меня трупом?
       - Ну, знаешь, этого я тебе не скажу! Ты, должно быть, слышал о такой вещи, как женская солидарность.
       - Приведения не имеют пола, - бестактно напомнил я.
       - Глупости! Пусть я - барабашка, но это не мешает мне оставаться женщиной. Это именно то, чего тебе, Художник, никогда не понять!
       Я пробовал возразить Ей, но не посмел удерживать, когда Она молвила:
       - Извини, сейчас я нужна Охотнику.
       Вскоре наступило утро, и новая персона заняло мое внимание.
       Изумрудноглазый врач сдержал слово и пригласил ко мне психиатра, своего несовершенного двойника. Так мне померещилось, когда я спросонья его увидел: та же крахмальная безупречность, водолазка до кадыка, чеховская бородка и, конечно же, изумительного цвета глаза. Но казалось, что знакомое лицо натянули на совершенно посторонний, более массивный и угловатый, череп.
       После его добродушного пожелания доброго утра и стандартного как вы себя чувствуете?, наваждение развеялось - я решил, что психиатр не столь уж сильно похож на моего лечащего врача, лишь несколькими самыми общими чертами.
       Итак, психиатр, хотя и запоздало, но добрался-таки до моих покореженных мозгов. И не было рядом Дяди, чтобы вырвать меня из его аналитических лап.
       Начиналось это вполне безобидно. Мы вместе рассматривали цветовые тесты, чернильные пятна, рисовали домики, кружочки и зверюшек. Потом были долгие и нудные расспросы о родителях, детстве и отрочестве, о моих занятиях и мировоззрениях. Теперь я мог сравнить методы работы профессионала и свои жалкие потуги на психологические зарисовки друзей Ван Ваныча. Разница была очевидна: он мягко, но настойчиво разбирал меня по винтикам.
       Несколько раз он заводил речь о Лесе, о котором был наслышан от моего лечащего врача, но я тут же начинал тихий саботаж.
       - Скажите, этот Лес, он вам что-нибудь советует, приказывает?..
       - Извините, я мало что помню об этом... Деревья, много деревьев - вот и всё.
       - Вы не хотите об этом говорить?
       - Я просто не помню...
       Как-то незаметно на втором часу этой экзекуции Ее сияние прошло сквозь дверь и призрачной фигуркой присело рядом. Она и при жизни была приколисткой, но сейчас просто превзошла себя. Психиатр спрашивал, слышу ли я голоса, а Она в это время рассказывала похабный анекдот, заставляя глотать подушку, чтобы не заржать на все отделение. Психиатр трепал меня по плечу, пробовал успокоить и, потеряв надежду на продуктивную работу, покинул палату, пообещав в следующий раз не расстраивать.
       Так установилось своеобразное расписание моей больничной жизни. Психиатрическое утро, зеленый день с прогулками на свежем воздухе (О чудо! - я смог ходить самостоятельно! Невинные весенние радости - покоренная лестница, обувь, оставленная на теплом асфальте и трава, ласкающая босые ступни, даже ранний комар, севший на запястье и накачивающийся моим малахитовым соком...). По вечерам - короткие и сладострастные набеги медсестрички. И ночь, занятая Ее сиянием, спорами, беседами и несколькими предрассветными часами глубокого сна.
       Однажды мне взбрело в голову спросить Ее о прошлом, чего я обещал себе никогда не делать.
       - Ты помнишь, когда мы с Тобою впервые встретились?
       - Конечно, Художник! - к немалой моей радости тут же ответила Она, - Это было на сабантуе по поводу одного новоселья. Я сидела у хозяина квартиры на коленях, и он пытался напоить меня до потери сопротивления, а тут входишь ты и говоришь А чистые стаканы в этом доме имеются? Народ не желает лакать вермут из блюдец. Хозяин квартиры засмеялся: Во, это Художник! Ты сказал мрачно: Так и есть, постоял, пожал мне руку, потом Мы будем знакомиться или стаканы искать?.
       Точное попадание в тщательно замаскированный бункер памяти. Взрыв, обломки во все стороны, клубы дыма вырываются из развороченной железобетонной коробки... Именно так, с динамикой взрыва, из потаенных уголков памяти выбрасывались подробности нашей первой, второй и прочих встреч, которых, как оказалось, было немало. Обнаруженные слайды - коллекции Ее взглядов, словечек, любимых жестов. Диалоги, километры магнитной ленты с нашими диалогами. И графики наших сезонно изменяющихся отношений.
       Внезапные жестокие стычки по пустякам, взаимные откровения через стоящую между нами бутылку водки, снова противостояние и позиционные бои с распусканием грязных сплетен. Перемирие, встречи на нейтральной территории и детальный разбор военных кампаний, успехов и поражений. Дружба и вражда, непрерывно и диалектически трансформирующиеся друг в друга.
       Так продолжалось до появления в нашей компании Охотника. Ее внимание сразу же переключилось на борьбу с его усиливающимся влиянием. Потом вспыхнула внезапная страсть, полностью отдавшись которой, Она стала совсем другим человеком, спокойным и уравновешенным. И с этого момента моя память о прошлых неоднозначных отношениях с Нею непостижимым образом начала затираться, день за днем, секунда за секундой, как старая запись на кассете. После Ее смерти стерлось и само имя.
       - Как такое возможно?! - хрипел я в темноте палаты, взбудораженный неожиданными находками, и сосед шумными выдохами сопереживал мне. - Разве можно выборочно забывать людей и события?
       На банальное вытеснение это списать никак не получалось. Не приложил ли к этому свои шаманские ручки Охотник? - замелькала параноидальная мыслишка, которую я тут же озвучил.
       - Он себе такого не позволяет, - заметила Она. - Уж не обижайся, но ты сам, исключительно сам возвел эти непроницаемые стены в своих мозгах. Видимо, у тебя такие представления о порядочности.
       - Кстати о порядочности... Во время одного из наших милых перемирий мы с Тобою часом не?...
       - Нет, Художник! - прозвенела Она. - То, что тебе припоминается как интим, было импровизированным обманом. Ты был тогда порядком нажрамшись и не заподозрил подвоха, когда я подсунула тебе в темноте свою подружку в той же кондиции, а сама пошла рыдать над сдохшими в аквариуме рыбками. Помнится, туда кто-то уронил кастрюлю винегрета.
       Правда в Ее устах сияния была безвредна как погашенная известь. Она не могла шокировать или уязвить; такие гладкие отполированные единицы информации со сточенными углами.
       После первого удачного сеанса восстановления памяти при помощи призрачной терапии, мне так много чего хотелось спросить, узнать, уточнить, но я останавливал себя, убежденный, что Ей это будет неприятно. Она сама облегчила мне задачу.
       - Ты можешь забыть это идиотское чувство такта. Если что-то хочешь знать, спрашивай, не стесняйся!
       Какое мне дело до минувшего? Почему, мучаясь бессонницей, безуспешно пытаюсь вспомнить слова, сказанные или услышанные годы назад? Зачем, если никто, кроме меня не помнит этих слов, если давно устарела содержащаяся в них информация?... Но жажду по хинному напитку истины не утолить никакими суррогатами, никакими подделками, а потому я спрашивал, спрашивал, спрашивал, выстраивая ландшафты прошлого, выискивая в нем дороги в настоящее и тупики, теряющиеся за год, месяц, неделю до сегодняшнего дня. Заставляя соседа по больничному боксу часто икать и сглатывать. Он одинаково остро реагировал и на мой голос и на мои беспорядочные мысли.
       Меня интересовали не только загадки прошлого, но также и то, что живому человеку в принципе знать не положено - нематериальная анатомия, отношения человеческого и призрачного. В этой области Она была едва ли подкованнее Охотника. Порой Ей не хватало слов (гораздо чаще мне не хватало догадливости), но Она силилась что-то объяснить мне с таким рвением, будто от этого зависела моя жизнь. Как знать, возможно так оно и было?
       Шаг за шагом, мы подходили к самому актуальному вопросу. И как-то ночью я осмелился задать его.
       - Скажи, каким образом вы связаны с Охотником?
       Тут Она даже не пыталась объяснить. Она сделала иначе:
       - Хочешь знать? Смотри!
       И открылась мне.
       Никто и никогда, клянусь всеми своими будущими воплощениями, да, НИКТО И НИКОГДА из живых людей не открывался мне так, как это сделала Она. Безумно смело, отважно, отобрав у самой себя право на сокровенное и стыдливое. Не просто сбросив одежды, открыв беззащитную кожу, но впустив внутрь, распахнув пред моим любопытством внутренности.
       Что я увидел? Узлы света, десятки и сотни узлов слепящего света, соединенных мерцающими сосудами-каналами в сложнейшую иерархическую структуру, одетую слоями прозрачных оболочек. Это выглядело как сияющий плод в утробе. Еще большую схожесть с плодом придавала уходящая во тьму искрящаяся пуповина.
       То, что держало Ее в человеческом мире.
       Между Нею и Охотником тянулась пуповина, толстая как кишка пожарного шланга, настолько плотная, что невозможно было определить материал - какой-то немыслимый композит, в котором, конечно, были и любовь и страх и поперечные сшивки эгоизма. Общая память прозрачной лимфой перекачивалась по сосудам туда и обратно. Сейчас, когда Охотник был от нас в добром десятке километров, пуповина была туго натянута. Но это было не физическое натяжение, а судорога психической зависимости, желание постоянно ощущать рядом Ее присутствие.
       Мое желание рассмотреть пуповину поближе натолкнулось на сильное сопротивление. Даже неосуществленные попытки приблизиться к ней мгновенно наказывались щелчками и разрядами подсознательного гнева.
       - С ума сойти! - прошептал я, когда видение погасло как киноэкран у меня перед глазами, и я снова различил привычный уже спокойный свет Ее сияния. - Просто С УМА СОЙТИ!
       - Не надо, - прозвучала Она. - Еще не хватало, чтобы мужики после стриптиза сходили с ума.
       - Это было больше похоже на вскрытие...
       - А велика ли разница для призрака? - захихикала Она. - Знал бы ты, на что сам похож!
       - Что-то страшное?
       - Порой я начинаю видеть тебя ходячим деревом. Решай сам, страшно ли это.
       - Только не для меня. Я привык быть деревом.
       - У нас с тобою много общего, Художник. Мы живем одновременно в двух мирах... или ни в одном из них... так, болтаемся где-то посередине как дерьмо в проруби. Между нами большое сродство, поэтому мы можем видеть и слышать друг друга, касаться иногда...
       - Касаться?
       - Касаться! Разве ты не помнишь, как тебя, упрямого компостного человечка, выдергивали из Леса вот эти ручки?! - и Она протянула ладони к самым моим губам. По коже пробежали колючки статического электричества и теплое дуновение скользнуло мимолетной лаской по подбородку. Рождая неожиданную безумную идею... которая отказывалась формулироваться, сопротивлялась моим стараниям упаковать ее в слова и фразы:
       - А я?... Я могу... коснуться тебя? - подумал, что не то я хотел спросить, а что-то несоизмеримо более смелое. - Нет, не коснуться... Помочь... Выдернуть тебя из этого мира?...
       Она надолго замолчала. На час? На два? Я успел основательно вздремнуть, увидеть меркантильный сон, в котором нашел пучок наручных часов, когда Она вернулась из своего молчания и сказала:
       - Только тебе дано знать это.
       Ничего конкретного, никакой полезной информации. И, в общем, это был самый правильный ответ с Ее стороны. Сам выдумал себе проблему - сам ее и решай! Решай... Призраки редко ошибаются, но что делать с пуповиной, державшей Ее в этом мире, я не знал.
       Утро привычно началось с приветствия психиатра и фразы Как вы сегодня себя чувствуете?. Несколько дней назад он попытался погрузить меня в гипнотический сон. Я не стал объяснять ему, что это никак не удастся, пока Она сияющей фигурой стоит рядом и рассказывает мне последние новости от Охотника.
       - Вы сопротивляетесь, - с совсем легким упреком произнес психиатр, убедившись в моей негипнабельности.
       Тогда он предложил мне небольшой медикаментозный курс. Вы расслабитесь, улучшится сон, заодно, очень вероятно, произойдут положительные сдвиги с вашим цветовым восприятием, - говорил он и начал столь подробно разъяснять мне принцип действия транквилизаторов, словно основную надежду возлагал на психологический, а не на биохимический эффект их приема.
       Я послушно глотал все прописанные таблетки и честно докладывал об их действии. Вернее, об отсутствии действия. Психиатр был в недоумении, настаивал, чтобы я принимал их в его присутствии, проверял меня на цветовых тестах, на которых никак не получилось бы симулировать, и убеждался, что изменений в состоянии не наблюдается.
       - Я спокоен, расслаблен, у меня замечательное настроение. Так каких положительных сдвигов вы добиваетесь?
       - Уверяю вас, стабильность вашего состояния только кажущаяся. Зеленое ваше видение - лишнее тому подтверждение.
       Позже обсуждению подверглись мои симпатии и антипатии, возможные привязанности среди медперсонала и пациентов отделения.
       - Кто вам здесь особенно импонирует?
       - Мой лечащий врач, - отвечал я, - Он на вас немного похож.
       - Чем же он вам понравился?
       - Я думаю, это что-то вроде цыплячьего импринтинга - он был первым, кого я здесь увидел.
       Упомянул вскользь и медсестру.
       - Она добра ко мне.
       Такой оборот речи насторожил его.
       - Насколько добра?
       - Очень добра, - подчеркнул я и выразительно посмотрел на психиатра, надеясь на его мужскую проницательность. С проницательностью у него оказалось всё в порядке. Он произнес ага! с интонациями археолога, раскопавшего нечто весьма стоящее, и сделал заметку в блокнотике.
       Но одну привязанность я от него скрыл. Впрочем, стоило ли причислять к моим привязанностям Пианистку? Я видел ее лишь однажды (те месяцы, которые наши тела провели рядом - не в счет), и с тех пор, как меня перевели в другую палату, даже не пытался снова увидеть. Мне казалось, в этом есть что-то постыдное и нездоровое, как подсматривание в туалете.
       С другой стороны, я немало времени проводил в коридоре перед ее палатой, ловя обрывки фраз, приставая к выходящим с обхода врачам с вопросом как она?. Пианистка? - неизменно спрашивали врачи. - Без изменений. И любопытствовали насчет моего собственного самочувствия.
       Пианистка, лауреат каких-то там конкурсов Чайковского, еще год назад собиравшая полные залы по всей Европе... я не стремился больше узнать о ней. Так стоило ли называть это привязанностью? Скорее, ситуационное родство. Или нечто большее - лесное родство.
       - Она такая же как я, - говорил я Ее сиянию. - Ты слышала, ее называют Пианисткой? Она тоже обменяла свободу на лесной дар...
       - Ты почти ничего не знаешь о ней, Художник. Не спеши с выводами.
       - Но это же очевидно! Разве Ты не чувствуешь ее связи с Лесом?
       - Это только тело, Художник. Уже очень давно - только пустое тело. Вот и всё, что я могу сказать.
       Но Ей не получалось развеять мою безосновательную убежденность, и каждый плановый обход заставал меня на привычном посту перед палатой Пианистки. Ежедневный диалог, как сакральный ритуал:
       - Как она?
       - Пианистка? Без изменений.
       По вечерам приходила истекающая страстью медсестра. Она забирала мой член в горячий ротик, а мою руку направляла себе под халат. И чаще всего это случалось одновременно: я кончал ей в рот, а ее влагалище принималось заглатывать и жевать мои пальцы. Потом мне надлежало облизать ее кислый сок с пальцев и поцеловать в губы, пахнущие моей же спермой. На члене оставались разводы губной помады, которые сестричка стирала влажной гигиенической салфеткой.
       - Почему я? - спрашивал ее, когда она вытирала мне новой салфеткой губы и пальцы. - Вон лежит мужик, который больше меня похож на труп.
       Она не любила со мной разговаривать, ей нравились молчаливые игры. Однажды она просто откинула одеяло моего соседа и демонстративно отсосала у него. Потом подошла ко мне.
       - Нет, он не такой вкусный, как ты.
       С тех пор, как я начал ходить, медсестра уделяла мне все меньше внимания. Прикосновения ее были так же ласковы и нежны, но то была ностальгическая нежность, подобная тающему инверсионному следу пролетевшей влюбленности. А в употребляемых ею грамматических конструкциях начинало превалировать прошедшее время.
       - Ты был таким милым, когда лежал в коме, - говорила она, расчесывая мои отросшие на сантиметр волосы. - Так тихо дышал, иногда икал подолгу, по часу и больше. И у тебя вставал ровно в пять утра. По тебе можно было часы сверять.
       - Откуда такая осведомленность?
       - Во время ночных дежурств я приходила к тебе в это время.
       - И пользовалась мной?
       - Играла, ласкала... Только не говори, что ничего не чувствовал!
       Не хотелось ее разочаровывать, но в Лесу мне было не до ее интимных прикосновений.
       Хорошим символом моего выздоровления стал отказ сестрички остаться со мною в душе. Я почувствовал, что она разом охладела ко мне
       - Ты перестал нуждаться в моей помощи, - сказала она как-то вечером вместо привычных оральных ласк, потом клюнула в кончик носа и ушла.
       Лаконичное это прощание подготовило меня к пертурбациям следующего утра.
       - Ликуйте, мы вас выписываем! - заявил изумрудноглазый доктор и оживленно замахал на меня руками. - Чего тянуть? Вот прямо сейчас одевайтесь, оформим бумажки, и выпустим птичку на волю. Повторного приступа в ближайшие годы можно не опасаться, но наш уважаемый психиатр, как я знаю, настоятельно рекомендовал вам попить еще таблеточек для подстраховки. Ну и я до кучи назначу хороший препарат для двухмесячного курса.
       Создавалось впечатление, что меня хотели побыстрее выпроводить. Уже через час одетый в презентованные Йошей фирменные шмотки, побритый, причесанный, в меру взволнованный, я пожал руку изумрудоглазому врачу и направился к далекой, укрепленной как блокпост, вахте.
       Уходя бесконечным коридором, я боролся с назойливыми порывами оглянуться через плечо, зная уже, что даже если поддамся, обернусь, через несколько метров вздорное желание вернется. Что толку было смотреть на пустой коридор?
       Не распознал вовремя тихой поступи предчувствия. Уже у грузового лифта меня обогнал санитар, толкавший скрипучую каталку с мертвым телом, полностью закрытым зеленой простыней. Это была она, Пианистка, девушка с длинными пальцами и пушистым лобком. Что бы ни утверждали мудрые призраки, я чувствовал в ней очередную жертву Леса, и горькое бессилие переполняло меня.

    9

       Коммунальная квартира выглядела гораздо более чужой, чем обычно. Она опаршивела, обезлюдела и казалась одной из умерших здесь старух. Замок в двери моей комнаты натурально заржавел и не хотел открываться, да и сама дверь изрядно распухла и почти срослась с косяком. Побившись об нее плечом, отломав несколько длинных щеп, с треском и матом я ввалился внутрь. Открытая форточка, загаженные птичьим пометом поверхности - стол и подоконник. Высохшая голубиная тушка на батарее, от нее - сладкий трупный запашок с оттенком жженого пера.
       Я взял дохлого голубя за крыло, заглянул в опустевшую глазницу, в застывший приоткрытый клюв и выбросил его в форточку. Теперь здесь снова можно жить.
       Home, sweet home! За полгода здесь многое изменилось, и не в лучшую сторону. Мужа Зины посадили за раскроенный череп собутыльника на три или четыре года, а сама она уехала с ребенком к матери в Серпухов. К своему стыду, не смог вспомнить имени ее сынишки; для меня он навсегда остался Цыпленком.
       Вместе с Зиной из шкафов, сыпавшихся трухой и тараканьими экскрементами, исчезла почти вся кухонная утварь и посуда, которыми пользовались помаленьку все обитатели квартиры. Холодильник остался на своем месте в углу, но был непривычно пуст.
       Изменился даже Дядя. Впрочем, сразу я этого не заметил.
       Мы с ним встретились, как всегда, на кухне. Он был рад меня видеть. Увы, я не мог сказать о себе того же. Он принялся рассказывать о своей новой работе, о сумасшедших бабках, за нее получаемых, о своем неожиданном карьерном росте, но вскоре привычно соскользнул на женщин.
       - Я тут твою Нимфу трахнул... - выдержал паузу, чтобы увидеть мою реакцию. Ни радости, ни горя по этому поводу я не испытывал, чем Дядю слегка расстроил. Уже менее патетично он продолжал:
       - Давно, еще на Рождество. Она пришла, вроде, тебя поздравить, узнала, что ты в ЦКБ, расстроилась до слез. Я принялся ее утешать - ну, и понятно чем дело закончилось.
       - Поздравляю! И как она тебе?
       Он закатил глаза в театральном восхищении.
       - Charmante! - я от него ожидал какого-нибудь матерного эквивалента, - Чудеса тантра-йоги и эквелибристики! Впрочем, дальше дело не продвинулось.
       - Куда уж дальше!
       - Я имею ввиду, по пути упрочнения отношений. Регулярности, так сказать.
       Регулярности? Я не ослышался?! Неужто Дядя оставил свои замашки коллекционера и потянулся к тихим радостям семейного очага?
       В свою очередь я позабавил Дядю рассказом о нравах медсестер в ЦКБ. Он все внимательно выслушал, смеялся где надо, понимающе хмыкал и вальсировал бровями. Потом он задал вопрос, которого я ожидал от него и заранее не знал, что ответить.
       - Чем собираешься теперь заниматься?
       Я легкомысленно пожал плечами.
       - Наслаждаться жизнью - в меру своих финансовых возможностей.
       Дядю такой взгляд на жизнь решительно не устраивал.
       - Я думаю, тебе стоит найти хорошую работу или... - лицо его озарилось светом энтузиазма, - восстановиться в институте...
       Заговори он сейчас на хорошем китайском о проблемах раннего конфуцианства, меня бы это поразило много меньше. Только и пробормотал непонимающе:
       - Столько лет прошло... Да и зачем?
       - Посиял ясной звездочкой - имей мужество вернуться на сыру землю.
       Он говорил долго, эмоционально и убедительно, доказывая мне, что моральный долг перед обществом - это не пустые слова, БМВ в гараже - не жестянка на колесах, а женщины любят только представительных и обеспеченных. Я молча слушал, глядя на его гладковыбритые зеленые скулы и сожалел о его неизлечимой болезни. Это становилось очевидно даже без лабораторных анализов - Дядя был заражен плесневым грибком позитивно-корпоративного мышления, того самого вида, от которого шарахался все годы становления совкового капитализма.
       Но зараза проникла в него глубже, чем я мог предполагать. Он окончательно убил меня тем, что подогрел на плите молока в кастрюльке по Зининому рецепту и вылил в него ложку густого темного меда. Пить жидкости крепче кефира он давно бросил.
       - Завязал, - рубанул он воздух между нами ребром ладони.
       - И у тебя получается трезво смотреть на женщин? - полюбопытствовал я.
       - С этим все в порядке. Второй месяц окучиваю одну дизайнершу. Уютная такая, домовитая бабенка...
       Казалось, я говорю вовсе не с Дядей, а с кем-то, одолжившим его тело. Откровенно, я больше симпатизировал прежнему раздолбаю Дяде, чем этому наигранно-успешному супермену. Нет, я был не против его пятикилометровых утренних пробежек (Надо же держать себя в форме, Художник! - черт возьми, слово в слово - рекламный слоган каких-нибудь Рибуков) или умеренности в питии. Но его имплантированное за счет фирмы жизнелюбие было сродни энтузиазму гончей, стартующей за тряпичным зайцем или трудолюбию хомячка в беговом колесе.
       Глядя на прилежно прихлебывающего молоком Дядю, я не смог удержаться:
       - И каждый вечер они пьют парное молоко.
       Потом идут в постель и он ебёт ее.
       А их мохнатый пес гоняет блох со скуки,
       Лениво лижет яйца и думает о суке.
       Дядя не принял это на свой счет.
       - Это Бродский?
       - Неумелое подражание.
       Это был взгляд с собачьего места, творение одного моего школьного друга, который прошел весь путь позитивиста - до логического конца. До химической лаборатории, где стал обслуживающим придатком безумно дорогого HPLC-хроматографа. Теперь он не пишет стихов.
       Ровно в одиннадцать Дядя пошел спать.
       Я выдавил на ладонь из упаковки две прелестно-обтекаемые, так похожие на НЛО таблетки - из прописанных мне психиатром. Положил их на корень языка и сделал шаг к раковине за пригоршней воды, чтобы запить. Пустил воду в раковину... поздоровался с ее веселой текучестью, а она мне приветливо ответила... так между нами завязалась дружеская перепалка, когда друг друга никто не слушает и каждый говорит о своем... и почувствовал, что она как-то ужасно знакомо тянет, увлекает куда-то с собой. Таблетки, предназначенные именно для предотвращения этого, все еще были у меня на языке. Не успел! - подумал я, проваливаясь в журчание потока.

    10

       Не успел, - сказал я серому небу.
       Вкрадчивые слова врачей, их бронебойные аргументы, их так гладко проскальзывающие в пищевод таблеточки почти убедили меня, что прогулки между черно-белыми деревьями были не более чем занимательными галлюцинациями. Лес превратился для меня в некую абстракцию, о которой можно поразмышлять в одиночестве, поспорить с Охотником или с Ее сиянием. В метафизическую игрушку для особо продвинутых.
       Но вот Лес предстал мне во всем своем черно-белом великолепии, соединяющем в себе жизнь и картонную фальшь. Настоящий, пронизанный той неизмеримой глубины реалистичностью, которой не присниться, не привидеться, которую не смоделировать на графических станциях. Просто реальный Лес.
       Мир деревьев.
       Первые минуты я бесцельно бродил между деревьями, пристально разглядывал каждую веточку, каждую иголочку, каждую былинку. Спешил все потрогать руками, попробовать на вкус, вдохнуть запах. Привыкал к невыдуманной реальности Леса. Черно-белые решения Его выполненного в примитивистском стиле дизайна не претендовали на оригинальность или завершенность. Подчеркнутая элегантная небрежность, свидетельство сокрытой мощи.
       Когда неодолимое очарование стало рассеиваться, настал черед сереньких малодушных сомнений, карликов ужаса. Они пинались мозолистыми пятками в дыхательный центр, перебивая вдохи и форсируя выдохи. Скандировали Он смотрит на тебя! Он ненавидит тебя! Он желает твоей смерти! Он готовит удар!.
       Я совсем было поддался их истерии. Потом вспомнил магическую формулу: Он во мне и я в нем... Значило ли это, что я в безопасности здесь, что Лес бессилен перед паразитом в собственном теле?
       Смотри! Слушай! Чувствуй!
       Реакция слепой медузы: здесь что-то есть. Беспокойство. Раздражение. Голод. Снова беспокойство. Инородные ощущения просачивались в мозг и мгновенно усваивались. Инородные ощущения, в которых угадывалось что-то очень знакомое... Откуда они? Где источник?...
       Беспокойство. Голод. Раздражение. ЗДЕСЬ ЧТО-ТО ЕСТЬ! Голод.
       Словно на свой приемник ловишь чьи-то сокровенные мысли.
       Потом я понял, что это не что иное, как ощущения и эмоции Леса. И вслед за этим потрясающим открытием - эйфорическое чувство защищенной уверенности. Лес не видит меня! Лес не знает, что я ввалился к Нему без приглашения и расхаживаю среди Его деревьев!
       Соприкосновение со сложнейшей нервной системой Леса. Внутренние процессы, совокупности инстинктов, программы поведения - это то, что находилось здесь же, рядом, но было закрыто от моего взора. Я видел лишь самую поверхность - сиюминутные драйвы и мотивации, бегущие молнии желаний. Мог лишь подсматривать за эмоциями и желаниями Леса, но был слишком слаб и ничтожен, чтобы влиять на Него.
       Предвкушение. Сдерживаемое нетерпение.
       Кто-то появился в Лесу.
       Вначале лесными глазами, потом и своими собственными, я увидел Его сегодняшнюю жертву. Обыкновенный подросток-акселерат, вскормленный на бушевских бройлерах. Изливающиеся вселенской печалью глаза, неживая маска застывших мышц на лице, сомнамбулическая походка решившего укорениться и отринуть от себя все человеческое. Он брел, пошатываясь, натыкаясь на стволы деревьев, равнодушно принимая столкновения и ушибы.
       Каждый приходит в Лес своим путем. Кто-то прямо здесь прорастает из глупого семени, другой сбегает из человеческого мира и укореняется, чтобы покрыть корой беззащитное измученное тело, зашелестеть листочками, стать одним из неисчислимого множества Его деревьев. Кого-то заманивают сюда невиданными дарами, инъекциями гениальности. Такие становятся любимчиками Леса... или деликатесами на Его пиршественном столе.
       Ну нет, больше этого не будет!
       Я преградил ему путь.
       - Ты чего здесь забыл?
       Парень прошел мимо, пустые его глаза даже не остановились на мне.
       - Ты не понимаешь, куда попал... - слова умирали на дальних подступах к его сознанию. - Тебе здесь нечего искать. А что найдешь - все равно не сможешь унести отсюда.
       Все было бесполезно. Он не желал меня слушать. Я прыгал вокруг него как безумный, а он шел вперед, опустив голову, держа руки в карманах и загребая листья ногами. Сплевывая через каждые несколько шагов.
       - Ты будешь слушать? - я схватил его сзади за плечо и развернул лицом к себе. - Ты будешь слушать, малолетний дебил?
       Он блекло матюгнулся и попытался вырваться.
       - Ищи себе других игрушек, щенок!
       Он одним и тем же движением, как безмозглый механизм, старался выскользнуть у меня из пальцев, все также ритмично сплевывая мне под ноги.
       - Ну ты туп, братец, - я хлестнул его по лицу. Он пробормотал козел и снова сплюнул.
       И сделал еще шаг по направлению к древесному Несознанию.
       Лес ждал его с похотливым нетерпением; я видел это по пятнам лишайников на коре. Он заглядывал в свою жертву снизу, чтобы подсмотреть спящие зародыши снов и желаний, и благодаря им стать еще прекраснее и смертоноснее. Из заскорузлого воздуха на бредущего подростка смотрели миллионы голодных глаз, а из слезных желез вместо слез ручьями текла едкая слюна.
       Лесные глаза не видели меня. Они ощущали жаркую тень, мечущуюся вокруг, опаляющую голодные роговицы, суетливую и неуязвимую. Лес не видел меня, но догадывался что я здесь, был оттого печален, а потому во сто крат более голоден и нетерпелив.
       Распутывая паутину лесных эмоций, я всё чаще натыкался на Его голод, который теперь был слишком силен. Лес не собирался укоренять подростка в своих владениях, не собирался культивировать его смиренным деревцем для получения обильного урожая в отдаленном будущем. Лес был слишком голоден, и он желал мяса человеческой памяти прямо сейчас.
       - Тебя съедят, тупица! - орал я прямо в ухо подростку, а он уже становился на колени и зарывался пальцами в землю. Он не слышал моих слов, он готовился укорениться.
       Лесные пищеварительные корни (я чувствовал это!) поникли через ладони своей жертвы и стали прорастать вдоль вен и нервов, быстро, очень быстро, словно опасаясь, что им помешают добраться до самого сладкого. Лесной голод подстегивал их, заставляя пробуравливать живую плоть, безропотно принимавшую муки.
       Я не мог допустить, чтобы Лес добрался до памяти этого парня! Прикоснулся к его плечам и приказал Живи!. Его передернуло как от разряда электрической дубинки.
       - Живи!
       Корни замедлили свой рост, почувствовав возрастающее сопротивление. Но это было МОЕ сопротивление! Я искал и не находил сознания в этом теле, словно Лес закончил уже свою трапезу и мне осталась пустая человеческая оболочка. Не хотелось верить в это. Где-то рядом, непременно где-то рядом должно быть его отрекшееся от власти сознание.
       - Живи! Думай! Чувствуй!
       Я не понял, что произошло. Не заметил, какое из моих судорожных действий, какое из выкрикиваемых слов произвело такой эффект. Но за вдох до того, как Лес проник в его память и сны, подросток выдернул руки из земли, осмотрелся с неописуемым ужасом на вдруг ожившем лице и тут же рассыпался древесной трухой. Лишившиеся опоры пищеварительные корни, проторчав несколько мгновений нелепыми фаллическими скульптурами, рухнули на землю и расплылись грязью. Лес взвыл в бессильной ярости, от которой содрогнулось свинцовое небо. Поистине, бессильной ярости, поскольку ни вернуть свою жертву, в которой я как-то смог пробудить сознание, ни наказать за эту дерзость меня, Лес был не способен.
       Когда мне надоело смотреть на беснующийся Лес, я расплескался студеным эфиром по земле и покинул Его.
       Я все еще стоял над раковиной с протянутой к струе будто за милостыней рукой. Вода хлестала из крана, и холодные брызги орошали мне лицо. Сколько времени прошло? Немало, судя по затекшим ногам и полынной горечи во рту от полностью растворившихся таблеток.
       Закрыть кран, вытереть руки о висящее на крючке вафельное полотенце, взять курс на свою комнату. Три шага, поворот направо, в коридор, четыре шага до скрипучей доски, поворот налево и дальше до своей двери. Если провести по ней рукой, гарантированно можно заполучить две-три занозы.
       Никаких отрицательных эмоций. Всепроникающая радостная зеленая уверенность. И единственное желание - добраться поскорей до дивана.
       В теплых темных диванных ладонях погружаясь в сон, я слышал зеленую колыбельную. Всё зелено. Всё правильно. Всё так и должно быть.

    11

       Охотнику, пришедшему проведать меня следующим вечером, довелось присутствовать на премьере вымученной сценической постановки под названием Моя вечнозеленая ярость. Полагаю, он был немало позабавлен этим представлением.
       - Мать вашу! - бушевал я. - Гнобить во все щели!
       Вот только бушевать и изрыгать ругательства получалось у меня ну уж очень скучно и меланхолично. Зеленое спокойствие с удручающей эффективностью сглаживало все всплески эмоций, разбивая накатывающиеся волны ярости в мелкую рябь.
       - Великодержавная срань лесная! - безобидно рычал я, как дряхлая, растерявшая все зубы собака.
       А еще кричал, грозя кулаками заведомо невиновному потолку и вообще всячески изображал невменяемость. И всё потому, что менее чем за сутки мне довелось трижды (трижды! чтоб эту троицу раскорячило!) побывать в Лесу и вырывать трех недоносков из Его любящих объятий.
       Матерясь через слово, я поведал Охотнику об этом зацикленном кошмаре, когда не успеваешь прийти в себя от погружения в Лес, как проваливаешься в Него снова, чтобы проделать точно ту же работу лесного санитара. Отхлестать по щекам очередного ублюдка и выбросить из Леса, наподдав для скорости по заду.
       Не способствовал моему успокоению и насмешливый тон Охотника:
       - Похоже, тебе не нравится эта работа.
       - Я не желаю быть ловцом над пропастью во ржи для этих ублюдков! - взвывал я, скатываясь до жалкого хныканья и сетований на бесполезность прописанных психиатром таблеток.
       Видя такое моральное разложение, Охотник отвел меня в ближайший бар (четыреста метров на юго-восток) и принялся заряжать за свой счет обоймой простеньких, но эффективных коктейлей.
       - Трижды, говоришь?... Ты уверен, что это был не один и тот же недоносок?
       - Нет! Черт побери, нет! - как от пчелиного роя отмахивался я, с ужасом отвергая такую возможность. - Я вырезаю у них этот проклятый орган, которым они пробивают реальность... Я спасаю их необратимо!
       Он сознательно шел на провокацию:
       - Спасаешь? А ты никогда не задумывался, что Лес, возможно, - это своего рода награда, компенсация за долгие десятилетия жизни в Сознании, в одной коммунальной черепной коробке со всякими комплексами, самоцензурой, непережеванными обидами и неосуществимыми фантазиями? Сознание, постоянное ощущение своего Я и его априорной ущербности - это слишком тяжкий груз для человечка. Много ли ты знаешь людей, которые влюблены в свою способность мыслить и осознавать себя? Наркоманами и алкоголиками ведь становятся, когда начинают тяготиться грузом своего сознания, с небоскребов прыгают по той же причине...
       - Так, по-твоему, их не надо трогать? Пусть укореняются, растут, видят беззаботные сны о древесном единстве, пока не подойдет их очередь шагнуть в пасть к Лесу?
       Охотник многозначительно молчал и раскуривал свою трубочку.
       - Нет, подожди! Я сейчас... Я сейчас объясню... - стянув со стойки бара листок с меню, на обратной его стороне я стал лихорадочно набрасывать свое представление о строении Леса. Чтобы было понятно, сразу вывел жирными буквами Анатомия Леса. Больше слов здесь не было, я не привык излагать свои мысли средствами русского языка. Вместо этого даже не рисунок - а чертеж. Сферы бытия Леса - отстойник для фрагментов сознаний его несчастных жертв, бродильный чан памяти, сфера упивающихся немыслием деревьев и Его исток - то место, где ранее высилось Первое Древо. Все вместе сильно смахивало на древнюю православную икону с грешным нашим миром, чуть выше этажом - ордами святых, ангелов и Светом не изображенного, но подразумеваемого Спасителя откуда-то сверху, из пентхауза.
       - Ты вернулся к старому восприятию технаря? - щурился на меня Охотник, рассматривая сей чертеж и сетовал на отсутствие масштаба. - Ну-ка, послушаем...
       - Лес - это живой организм, - водил я пальцем по бумаге. - Четыре жидкости циркулируют в Его теле - желания, эмоции, мысли и сны...
       Охотник вдруг со всей силы хрястнул кулаком по столу, так что все сидевшие рядом испуганно подпрыгнули на задницах, а бармен положил рядом с собой на стойку электрошокер.
       - Если бы до тебя это доперло полгода назад! Если бы ты слушал меня тогда!.. - он оглянулся, увидел недовольные и напряженные лица.
       - ...а ты гнул свое: это моя Муза, блядь с крылышками и лирой... - уже гораздо тише и спокойнее.
       - Никто не спорит, я был редкостным мудаком. Но тогда я не мог видеть того, что вижу сейчас. Не мог смотреть Его глазами, не мог чувствовать то же, что чувствует Он. Да, Лес - это живое существо! Если хочешь - живой мир, эдакий вечно голодный, коварный и лживый солярис. Если он выполняет тайные желания, если дает человеку власть, деньги, талант, то лишь затем, чтобы мясо мыслей и снов его стало жирнее и вкуснее....
       - И ты за эти сутки уже трижды вырывал у Него из пасти куски этих самых мыслей и снов, - заключил Охотник.
       - В этом-то всё говно! Меня никто не спрашивает, хочу ли я спасать этих сосунков. Я просто проваливаюсь в Лес и вытаскиваю их.
       - Но как ты это делаешь? Кто тебе объяснял, как именно надо освобождать лесных пленников?
       - Кто учил тебя дышать? Переваривать пищу? Освобождать кишечник и мочевой пузырь? Это врожденные рефлексы. Точно так же и с Лесом. Никто не руководит мною, никакие голоса мне ничего не приказывают. Такой же рефлекс: засвербело - почесался.
       Охотник тяжело вздохнул и, иллюстрируя мою метафору, почесал свою плешь.
       - Только не воображай себя спасителем душ человеческих...
       - Намекаешь, что я лишь анонимный инструмент в руках Добра? - криво улыбнулся я, изображая при этом руками американский знак кавычек. Мы на редкость единодушно хмыкнули. Нам обоим была чужда западная традиция поляризации мира на Добро и Зло.
       - Нет, Художник, ты лишь паразит в Его плоти. В больнице я говорил это не для того, чтобы посильнее задеть тебя. Просто так оно и есть. Ты - паразит Леса, и тебе придется с этим смириться.
       Слова его больно жалили и ядом своим реанимировали мои старые параноидальные мыслишки.
       - Ты и это знал? Скажи мне правду, ты знал, что всё так и будет? - пытал я Охотника.
       - Нет, откуда? Но для чего-то ты должен был выжить...
       Пораженный этим разрядом мудрости, я заткнулся и позволил залить в себя еще несколько порций алкогольных коктейлей. Ближе к полуночи Охотник вывел меня на свежий воздух и, убедившись, что я в состоянии самостоятельно дойти до дому, пожал мне на прощанье руку, просил передать привет Лесу и его жертвам, и направился в сторону метро. Я же зашагал в хлорофилловых сумерках на северо-запад, ведя обратный отсчет метрам до своего подъезда. По пути дергал за ниточки, неряшливо торчащие из рыхлого клубка сознания и получал самые невообразимые рассуждения.
       Прежде всего, по моему хмельному и неустойчивому мнению, надлежало решить, стоило ли смиряться и осваиваться со своей новой ролью (на выбор: паразита, ловца чертовых недоносков или альтруистичного чип-н-дейла), с новой идентичностью или же трусливо бежать к докторам-психиатрам, чтобы те кормили меня таблеточками от галлюцинаций, проводили сеансы гипносуггестии и психоанализа.
       Вот тут-то и пригодилось словечко Ван Ваныча - Предназначение. Пригодилось, чтобы изрубить его в мелкий фарш, обуглить на высоковольтных проводах, залить азотной кислотой и укатать под метровый слой асфальта - так я возненавидел это слово.
       Предназначение... Почему не пришло в его больной мозг что-нибудь другое, гуманное и благородное? Призвание? Предопределение? Служение? В трехстах метрах от дома я сел на скамейку передохнуть и покрыть ненавистное слово еще одним слоем мата. Такое холодное, не оставляющее человеческому достоинству ни единого шанса. Будто ты вещь, предмет обихода с одной очевидной функцией - Предназначением!
       Состояло ли оно, мое персональное предназначение в том, чтобы болтаться между человеческим миром и Лесом, ныряя (как бредил Ван Ваныч) за вшивыми недоносками, решившими, что проще быть деревом, чем человеком? Предназначение, как моя Единственная Задача в этой жизни. Единственная причина, по которой остался в живых после любящих объятий Леса, а если развивать мысль - единственная причина, по которой родился, вырос из сосунка в волосатого остолопа, пережил корь, скарлатину, ветрянку, пневмонию, дюжину гриппов, просроченные ботулиновые консервы, перевороты и либерализации цен, передозы и перепои.
       Предназначение! Грызть яблочную мякоть - персональное предназначение червяка. Грызть лесную плоть - мое, сугубо мое Предназначение...
       Червь, паразит - как высшая ступень развития личности некоего Художника.
       Предназначение! Совокупно с мерзким этим словом, я начинал ненавидеть и тех, кого спасал в Лесу. Но что делать?! Как сопротивляться этому? Как сопротивляться своей паразитарной сути?
       Жонглируя шарами воспоминаний, раскладывая пасьянсы из карт образов полугодовой давности, я поражался, с каким прилежанием закрывал глаза и уши на самые вопиющие ошибки, оговорки Леса, на настойчивые предостережения друзей-доброжелатей, приближая этот спектакль к драматической развязке. Очень вовремя - умеренная амнезия и, наоборот, озарения, инсайты, знание из воздуха и труднообъяснимые поступки.
       - Меня словно кто-то подталкивал! - заявил я проходящему мимо безымянному силуэту, изрядно его напугав.
       Все это проделки говенного Порядка Вещей, который вовсе не берет на себя обязанности доброго Боженьки или Светоносного Врага. Он лишь устанавливает среди Вещей равновесие, единственно возможный сбалансированный Порядок. Если суждено было появиться Лесу, то неизбежно должен был возникнуть Его ничтожный враг, сосудистый хищник. Паразит.
       - Это мое Предназначение? - спросил я себя. И увидел свой подъезд.
       Предназначение! Меня тянуло блевать на это слово, но что бы я ни думал, чего бы ни хотел, на что бы ни надеялся, за четыреста пройденных на северо-запад метров я проделал такой путь, на который многие живые люди вообще не решаются ступить, сходят с ума, травятся или вешаются. Такой путь, который плоские книжные герои преодолевают на протяжении целых глав и томов... Даааа! К возвращению в коммунальные стены я принял свое Предназначение как данность.
       На редкость мудрое решение. Совсем не похоже на меня. Но похоже на уверенную зелень в глазах и сознании. Потому что всё было решено заранее, помимо моего желания, моей воли, моих человеческих прав и свобод, которые неведомы безмерно уверенной зелени. Мне оставалось только подмахнуть робкой подписью Ознакомлен постановление свыше - что я и сделал.
       - Лес - это моя реальность, - приговаривал я, выдавливая одну за другой таблетки из упаковки в унитаз. - Лес - это моя работа.
       Такой вот символический жест смирения. Таблетки плавали по поверхности ленивыми стайками, а мне уже слышались далекий хрустальный звон и тихий шелест - предвестники падения в Лес.
       Я мог заниматься обоснованием (оправданием!) своей подрывной лесной деятельности сколь угодно долго и сколь угодно безуспешно. На отправлении моих обязанностей это не влияло. В любое время дня и ночи меня могло вышвырнуть в Лес, под серое небо, ощущение Его голода.
       Как и тысячелетия назад, во время моей первой притирки с Лесом, случалось выпадать из реальности в самых неожиданных и плохо для этого приспособленных местах. В лифте и на эскалаторе, просто на улице. Я мчался по Лесу в листвяном смерче, находил очередного недоноска, истирал в порошок и возвращался обратно. Иногда это удавалось проделать за считанные секунды, так что никто ничего странного не замечал. Менее приятно было открывать глаза, когда тебе пытались сделать непрямой массаж сердца одновременно с искусственным дыханием или тыкали в нос платком, смоченным ядреным турецким парфюмом.
       За несколько дней я научился ощущать напряжение лесных эмоций, многократно возрастающее при появлении Его жертвы, и заранее подыскивать себе пристойное местечко. Еще из человеческой реальности мог увидеть лесную жертву, привычно определить пол, возраст, очертания тайных желаний. В Лес приходили самые разные люди за разными дарами, но было в них общее, что очень правильно определил Охотник - невыразимая усталость от кандалов своего Я. Но они выбирали неверный способ избавиться от этой тяжести, а потому я безжалостно вышвыривал их обратно в человеческий мир.
       В этом человеческом мире занятий у меня было немного. Наборы движений по приготовлению пищи, ритуалы личной гигиены, и прочее, бытовое. Откровенное безделье ничуть не напрягало; я мог весь день просидеть на подоконнике, изредка закуривая сигарету (больше из желания увидеть прихотливый дымок, чем из-за потребности в дозе никотина), пока команда желудка не направляла мое тело на поиски пищи или другая, схожая, команда не отправляла мое сознание в Лес.
       В первых числа каждого месяца приходил курьер и вручал мне конверт с несколькими зелеными купюрами. Этим участие Йоши в моей жизни ограничивалось.
       Еще я безуспешно искал ту самую пятиэтажную хрущевку с квартирой, населенной фантомами из моих снов. Даже нашел то место, где она должна была стоять. Но там не было ничего кроме скверика в две дюжины лип и тополей, детской площадки с той самой песочницей, в которой меня обнаружил дворник, да пары чугунных скамеек перед монстрозным сталинским домом.
       Что же это было? Пять этажей, три подъезда галлюцинаций, освещенных окон, хлопающих дверей, шагов по лестницам, звуков работающих телеящиков, магнитофонов, спускаемой из унитазных бачков воды и голоса, голоса, голоса - и всё для меня одного?! Колоссальная иллюзия, призванная одурачить одного-единственного строптивого человечка. Операция, проведенная с поистине лесным размахом.
       Итогом этой операции оказался один жизнерадостный зеленовидящий идиот, живущий на пособие, выплачиваемое ясновидевшим мертвецом.
       Бывшие знакомые меня упорно не узнавали. Вий, ведомый своим одноразовым испугом, от греха подальше сбежал из Москвы и десантировался где-то в Европе, впустив в свою квартиру с суперкроватью хамоватый выводок кубанских родственников.
       Летние циклоны донесли до меня известие о том, что обладательница умопомрачительной спины и божественной лодыжки на излете зимы благополучно разрешилась от бремени здоровым крикливым младенцем, опровергнув тем самым все мои опасения и нехорошие предчувствия на ее счет. Я повстречался со счастливым отцом новорожденного уже в середине июля, не принял всех его неуклюжих попыток не узнать меня и выпотрошил из него все подробности. Когда до него дошло, что ничем кроме здоровья малыша и интенсивности лактации у матери я интересоваться не намерен, он расслабился и пригласил меня в подвернувшуюся закусочную на чашечку кофе.
       Действуя столь же напористо, я мог бы заставить признать меня и многих других некогда знакомых, изображавших ранний склероз. Но цели такой себе не ставил. Решил, что если у них нет потребности в моем обществе, то у меня в их - и подавно. Мне с избытком хватало Охотника и Ее неземного сияния. И конечно же Леса.
       Изредка я наведывался в один из знакомых клубов, до ночи слушал живой прокуренный джаз (предыдущее увлечение Вия, навязанное и мне, ставшее чем-то вроде символа той ушедшей эпохи) и планомерно нагружался алкоголем. Наступал момент, когда я чувствовал себя тем, прежним Художником. Тогда приходило желание женского общества, потом появлялось и само общество... Тут было важно придерживаться простой тактики: не трезветь ниже определенного уровня. Иначе очарование рассеивалось и становилось невыносимо скучно.
       Так проходили будние дни асфальтового московского лета. А каждые выходные Дядя вывозил меня на дачу - заканчивать внутреннюю отделку дома, окучивать, поливать и полоть. Он не оставлял надежды физическим трудом на свежем воздухе оздоровить меня телесно и душевно, а именно согнать с моего лица то выражение сосредоточенности на неких внутренних процессах, которое появилось у меня после выхода из больницы.
       - Ты будто к своему пищеварению прислушиваешься! - ворчал он.
       Я только фыркал в ответ на его обвинения в аутичности, прислушивался к метаболизму Леса и настаивал на уединении, когда замечал судороги Его голода и слюноотделение в предчувствии очередной жертвы.

    12

       Устроить тело поудобнее, расслабить мышцы, сконцентрироваться на единственном желании, нащупать рваные края дыры в человеческой реальности (ха, как они щекочут ладони!) и протиснуться в Лес. Не свалиться мешком грешной плоти куда попало, а соскользнуть в определенную Его точку. Туда, где я нужен в данный момент.
       Стандартная процедура входа в Лес, отработанная до автоматизма каждодневной рутинной практикой.
       Теперь осмотреться, оценить обстановку... почесаться, зевнуть, сплюнуть... Часто ловлю себя на том, что начинаю здесь играть в эдакого крутого сине-зелено-крапчатого берета, последнего оставшегося в живых во враждебных джунглях, где под каждым кустом таится то злобный вьетконговец, то прыгающая мина. Постоянно приходиться напоминать себе, что единственный недремлющий враг сидит в моей собственной башке.
       Паразит в Его плоти должен опасаться только своих потаенных желаний.
       Осматриваюсь... Вот он... Вот мой клиент на сегодня!
       Я склонился над низеньким кустиком-подростком, стелющимся над самой землей, словно он рос где-то на обдуваемой всеми ветрами скале, а не меж ладоней Леса, где навсегда установилось неопределенно-прохладное межсезонье. Увы, пол его установить уже было невозможно. Так сильна была его ненависть к собственному я, что за несколько часов, проведенных в Лесу, он продвинулся в растворении невероятно далеко. Впрочем, сколько субъективных столетий он здесь пробыл?
       Несколькими днями раньше я бы не смог помочь ему, наверное, даже не подумал бы, что это возможно. Такие запущенные случаи были мне просто не по зубам. Теперь я знал, что делать. Сидя рядом с ним, положив руку на его густо поросшее молодыми побегами плечо, я выискивал в целлюлозных тканях и сосудах рассыпавшийся бисер сознания.
       Нет, нет, нет... он не хотел, он ужасно не хотел возвращаться, он не хотел жить в отвратительном человеческом мире, но был слишком труслив и рассудочен для самоубийства. Он хотел остаться, хотел растворения, хотел сладости и света, чувства общности со всем древесным миром... хотел... хотел... хотел... теперь он состоял исключительно из желаний, и все его желания относились только к Лесу. Он уже добровольно отдал Ему на съедение свою память о человеческом мире, оставив себе только отпечаток боли оттуда, чтобы не усомниться в своем выборе.
       Это молодое растение не хотело уходить. Но я был неумолим в своем желании освободить его и вернуть в человеческий мир. Следовало только найти для него особый ключ, уникальную мелодию, складывающуюся из нот-эмоций.
       Раз за разом мне приходится заново решать одну и ту же задачу, поскольку единого решения не существует. Каждая заплутавшая в Лесу индивидуальность, каждая проросшая личность, прокалывает человеческую реальность своим уникальным сочетанием эмоций и желаний, формируя свой собственный канал (я долго искал подходящее слово, чтобы описать этот механизм Охотнику. Он благосклонно принял термин канал. Называй хоть соломинкой для коктейля, - сказал он по этому поводу. Ну, значит, будем называть каналом). И вернуться в человеческий мир из Леса можно только через тот же канал. Его-то и надлежит мне нащупать, затем оборвать лесные узы, выдернуть из земли и подтолкнуть пробуждающееся сознание в сторону мира. Если этого не получается, если канал зарос, рассосался, я сдаюсь и оставляю дерево Лесу. Таких деревьев без будущего здесь многие и многие гектары - человеческих душ, потерянных для человеческого мира.
       Я так увлекся решением этой задачи, что ненадолго перестал следить за дыханием Леса, за циркуляцией Его мотиваций и драйвов. И наказание последовало незамедлительно.
       Хруст шагов, в котором почудилось сразу столько всего знакомого - прикосновений и взглядов, слов и шуршания одежды, заморских песен, глянцевых журналов, выползающей из половых органов философии и отблеска нетерпеливого движения моей персональной смерти за левым плечом, обломавшейся раз, но не потерявшей оптимизма. Разбуженное этими шагами, в подвалах памяти закопошилось запрещенное к упоминанию имя, просившееся в глотку, щипавшее язык, требовавшее, чтобы я произнес его... Потом зашушукались страхи в холодном карцере, застучали кружками о каменные стены. Волнение пронеслось по мозговым катакомбам, просачиваясь с уровня на уровень. Но теперь я знал, как усмирить жалкие каторжные чувства. Обернулся, чтобы встретить свой страх лицом к лицу.
       Меня ждало жестокое разочарование, даже - комичное разочарование, мультяшный гэг, непроизвольно, подобно кашлю, вырывающий смех из глотки.
       Неконкретная антропоморфность - две руки, две ноги, туловище, голова на шее. Нечто, весьма приблизительно похожее на человека, более того - с угадывающейся в фигуре женской округлостью. И никакого опасного лица из прошлого (запрещенное имя снова пленено и заключено в темницу), а полное отсутствие такового.
       Это был всего лишь безликий голем, сотворенная Лесом глиняная кукла.
       Голем остановился в нескольких шагах от меня, торсом поворачиваясь то влево то вправо, точно радарная установка. Лес чувствовал, что я где-то рядом. Я недоумевал, для чего понадобилась Лесу эта ходячая нелепость. Почувствовать себя демиургом? Нанести мне смертельный удар? Хотя эту версию я отвергал сразу, уж больно анекдотично было бы принять погибель свою из рук глиняной бабы.
       Был момент, когда мне стало жаль Его. Ведь Лес более не мог придать своему созданию правдоподобный человеческий облик. Тем более - из тех, что могли служить оружием против меня, Его паразита. Потому что эскизы человеческих лиц хранились у меня в памяти, куда доступ Лесу был теперь закрыт.
       - Чего ты хочешь? - утробно прозвучало создание Леса без лица, даже без ротового отверстия, и голос его унесся тормошить кроны деревьев.
       Я давно ждал этого вопроса из моей прошлой жизни. Равно как и последовавших за ним приторных фраз. Было бы странно и непростительно для Леса не прибегнуть к этому ходу. Но, боже мой, не так же топорно!
       - Хочешь, все будет как прежде? - заурчал голем. - Хочешь, всё будет для тебя - теплая колыбель несознания, вся мудрость человеческого мира от Света до Тьмы и обратно, все миллиарды цветов и оттенков и даже больше... Намного больше... таких ценностей, таких возможностей, что для них нет названия в человеческих языках... Хочешь снова стать художником? Провидцем? Видишь, мне есть, что предложить тебе!
       Я счел излишним отвлекаться на эту бесстыдную и неизобретательную попытку подкупить меня, соблазнить невероятными обещаниями, а потому продолжал свою кропотливую работу по подбору эмоционального ключа к запертому сознанию подростка, выискивая в руинах его памяти намеки, самые ничтожные следы, способные помочь мне в этом.
       А Лес не унимался.
       - Ты же плоть от плоти моей. Ты скучаешь по древесному миру...
       - Сгинь-рассыпься! - дерзко отвечал я, по-прежнему занятый работой. - Я уже начинаю скучать по тишине.
       - Ты же хочешь вернуться, я знаю... - однообразно урчало глиняное чрево.
       - Увы, Прекраснейший, я понял, что Ты не всесилен и не можешь повернуть время вспять. Иначе бы Ты не разговаривал сейчас со мною, ничтожным червем.
       Вот! Одиночество... Грусть... В волокнистых тканях молодого растения я нащупывал всё новые осколки пережитого, окруженные капсулами боли. Я собирал эти эмоциональные обломки, и они сами слипались воедино в моих руках.
       - Не сопротивляйся своим желаниям! Позволь себе укорениться, позволь себе расти как настоящее дерево...
       Не слушаю голоса Леса. Теперь ключ собран, клубок эмоций дрожит и бьется у меня в руках, и я вижу личный канал этого беглеца из человеческого мира - затягивающийся на глазах, отсекающий ему путь обратно.
       - Живи! - без жалости обрываю его корни, швыряю и пинаю его древесное тело, побуждаю защищаться, протестовать, сопротивляться... Пока не закрылся канал, пока есть для него возможность уйти.
       - Живи! - а сам жестоко избиваю его, подталкиваю к каналу, прислушиваюсь к шевелению его сознания, в котором часто-часто вспыхивает тревожный сигнал я... я... я.... На мгновение отвлекаюсь на утробные словеса глиняного создания... И краем глаза замечаю рассыпающиеся в пыль древесное тело, убежавшее прочь от боли, прочь от Леса, прочь...
       Сделано! Очередной малец освобожден и вышвырнут в человеческий мир. Теперь можно и потрепаться с глиняными бабами.
       - Как хочешь, Змий-искуситель, но ты жутко неоригинален. Все эти библейские сценки... Придумай что-нибудь новое, яркое, живое!...
       Я был настроен на долгий философский разговор. В моих карманах для него нашлось бы немало разрывных доводов и осколочных цитат из средневековых теософов. Но ничего из логического вооружения не понадобилось; после потери одного молодого деревца из своих огромных владений, Лес не захотел вести со мною диспуты. Или голем был неподходящим для этого инструментом. Глиняная кукла рассыпалась с тихим песчаным вздохом, не нужная более ни мне, ни Лесу.
       Убедившись, что путь назад в Лес навсегда закрыт для разбуженного сознания, я вернулся в мир, спокойный, расслабленный, удовлетворенный хорошо проделанной работой. Этому спокойствию следовало бы удивиться: столь непосредственное общение с волей Леса теперь могло взволновать меня не более, чем реклама туалетной бумаги.
       Должно быть, мистический трепет перед хозяином вообще не свойственен паразиту.

    13

       - Мифы... мифы... Ты по уши увяз в мифах, ты высморкаться не можешь, не сравнив себя с мифическим героем! - отчитывал меня Охотник за евангелическую интерпретацию лесного искушения. - Ты только тем и занимаешься, что пытаешься втиснуть свою жизнь в какой-нибудь очередной миф! Помнишь, ты уже примерял на себя роли Адама, Эдипа, Фауста?.. кого там еще?.. Похоже, у тебя вечные проблемы с идентичностью. Потерял право называться Художником и теперь цепляешь на себя ярлычок поярче. И не хочешь смириться с простейшей мыслью, которую я уже задолбался тебе внушать: ты - паразит Леса!
       Я признавал его правоту, но с оговорками.
       - Лес сам мифичен насквозь. Нельзя войти в Него и не стать частью этого мифа.
       - Хе! Не ты ли с апломбом сталкера-профессионала утверждал, что Лес - не сверхсущность, а живой организм?
       - Правильно, Лес - живой миф, корень и отец всех людских мифов. Его пища - сны и память, фантазии и комплексы, - всё это строительные материалы для любого мифа.
       Охотник щурился и посасывал свою трубочку.
       - Поэтому пассивность Леса меня так разочаровывает. Да, чертовски разочаровывает! Я ожидал от Леса чего-то острого, опасного - интриг, хитроумных ловушек, макиавеллевской игры с двойными агентами. Он же топчется на месте, как тупая рогатая скотина.
       - Ох, Художник, когда же поймешь, что сказки с игрушками кончились...
       - Ладушки, я - примитивный лесной паразит, а не спаситель человечества от древесного Несознания. Но почему тогда Лес бессилен помешать мне, почему Он пытался договориться со мною?
       - Чего у меня спрашивать? Ты сам знаешь, что у Леса всего одно оружие против тебя - искусственно завысить твою самооценку, заставить вообразить себя супергероем, спасителем человечества от чудовища, пожирающего разумы. Он будет заискивать перед тобой, подкупать, обещать власть, богатство и славу, только чтобы ты почувствовал себя всесильным и безнаказанным, чтобы расслабился, потерял бдительность...
       Да, это была дьявольски соблазнительная мысль - быть на равных с Лесом. Или даже диктовать Ему свои условия. И я мог на такое купиться.
       - Чему улыбаешься, Художник? Натягиваешь на себя шкурку Давида в поединке с Голиафом? Или богоборствующего царя обезьян? Так и знай, вообразишь себя мессией - я сам, лично, отвезу тебя в психушку!
       Шутки шутками, но как далеко могут дойти друзья, чтобы спасти тебя от твоей же сущности? - думал я. Психоневрологический диспансер - только первый шаг. Потом - лоботомия? Ах, да, таких вещей уже давно не делают...
       - Не зависай! - толкнул меня Охотник, отрывая от гипнотизирующего водоворота ментальной хрени. - Ты порой напоминаешь мне нахального и прожорливого грызуна, крутящегося вокруг слепой черепахи и ворующего у нее пищу. Черепахе-то, конечно, сейчас ничего не достается, но ей не впервой голодать. Она просто дождется, когда грызун сдохнет от старости или обжорства и потом наестся вволю!
       Об отдаленных перспективах моего паразитического существования говорить совершенно не хотелось, и я только вяло хмыкнул.
       Напоследок пообещал Охотнику быть внимательным и осторожным, не мнить себя мессиями и спасителями и почаще медитировать на тему своей паразитарной природы и соответствующего места во вселенском равновесии. Убедившись, что я могу без его помощи прожить еще несколько дней, он собрался уходить.
       - Что-то еще? - обернулся Охотник, уже спускаясь по лестнице. - У тебя такой вид, будто ты хочешь мне что-то сказать.
       - Нет, - отвел я глаза, - нет...
       Потому что не представлял себе, как сказать ему то, что жгло меня сейчас изнутри, отчего буквально вскипали мозги.... Как?! Какими словами? Я знаю, как избавить тебя от Нее - так что ли?! С Охотником всегда приходилось быть очень осторожным в выборе слов.
       Дело в том, что я действительно знал. Наверное, еще с пробуждения в больнице, с открытия зелени в глазах, с первого визита Охотника и первого взгляда на Ее сияние. Но осознание пришло только сейчас, созрев и пробившись на поверхность. Уверен, не желая того, Лес помог мне разобраться в буреломе неосознанных умений, спровоцировал цепную реакцию полимеризации образных паттернов, которые выстроились в структуру, доступную пониманию и описанию - в знание. И я понял, что МОГУ! Могу сделать иначе, правильно и совершенно.
       Вспоминая глубинное строение призрачного Ее тела, я находил бесспорную аналогию между пуповиной земных привязанностей, пленяющей Ее, и корнями Леса - внешне схожие нематериальные системы для циркуляции памяти и эмоций. И эмоциональную пуповину можно было оборвать так же, как я проделывал это бесчисленное количество раз с корнями лесных жертв.
       Я знал и мог. Но как найти подходящие слова для тех, кому собирался помочь? Казалось, их вполне устраивает сложившаяся ситуация. И у меня определенно не хватало смелости, чтобы рассказать об этом Охотнику.
       Осторожное зондирование почвы пришлось начинать с Ее сияния, регулярно посещавшего мою мрачную комнатку (увы, Она теперь проводила со мною гораздо меньше времени, чем в больнице, поскольку не выдерживала постоянного натяжения эмоциональной пуповины). С Ней, предельно честной и открытой, это было намного легче. Даже потому, что Она сразу заметила череду моих намеков и недомолвок.
       - Художник, давай без словесных извращений! Спрашивай прямо.
       - Хорошо, Сама напросилась!.. Мммм... Что бы Ты сказала, предложи я Тебе свободу?
       - Свободу? - рассмеялась Она. - Ты еще обсасываешь идею выдернуть меня из этого мира? Смотри, как бы это не стало твоей навязчивой идеей.
       Некоторая досада по поводу того, что меня не приняли всерьез, очень мне помогла. Невесть из каких источников хлынуло красноречие, целые водопады красноречия, апелляций к моему огромному лесному опыту выкорчевывания индивидуальностей, увязших в своих и чужих эмоциях, селевые потоки разномастных доводов и собственно моего страстного желания помочь восстановить Порядок Вещей.
       В этой горячке добрых намерений, я принялся демонстрировать, как это может быть. Протянул к Ней руки, коснулся горячего, дрожащего...
       - Стой, Художник!
       Ее крик отрезвил меня. Я опустил руки, чувствуя как сбегают по телу струйки пота. На кончиках пальцев остывал жар Ее нематериальной кожи.
       Последний аргумент, этот нечаянный тактильный контакт, убедил Ее больше, чем все предыдущие словесные излияния. Убедил настолько, что Ей стало страшно - я понял это по дрожанию призрачной фигуры, по вибрациям Ее голоса.
       - Я знаю, это тяжело для него - мое постоянное присутствие, - прозвенела Она. - В конце концов, он здоровый мужик, и ему нужна женщина, живая женщина из плоти и крови. А со мною... С постоянным ощущением моего присутствия, зная, что я всегда стою за спиной, он не может жить нормальной жизнью.
       Солнечные лучики Ее взгляда ослепили меня.
       - Пожалуйста, Художник, поговори с ним! Скажи, что это возможно. Скажи, что так будет лучше всем нам...
       Я понимал, что эту часть переговоров мне спихнуть не на кого. Если я покрывался мурашками при мысли о предстоящем разговоре с Охотником, то Она, с Ее неземной любовью к нему, просто по природе своей не могла его начать.
       Приглашая в гости (а на самом деле - заманивая для этого серьезного разговора), я ожидал от него язвительных насмешек, ссылок на мою умственную неполноценность, даже праведного гнева и злобных выпадов. Но оказалось, что я сильно недооценил эмоциональность его реакции. Охотник просто взбесился.
       - И ты туда же, экзорсист гребаный! - проорал он, вдребезги разбил стул о стену и вылетел на лестничную клетку.
       Высунувшись из окна во двор, я обозвал его психованным эгоистом и две недели отказывался общаться с ним.
       - Ему нужно время, чтобы решиться, - мягко убеждала меня Она.
       - Кто он такой, чтобы распоряжаться Тобой?! - срывался я на крик.
       Это звучало в моей комнате особенно дико и глупо. Непростительно кричать на заблудшую душу, непростительно.
       - Я принадлежу ему, - спокойно отвечала Она. - Это не унижение, это радость.
       Я не хотел этого понимать, как и того, что сам впал в зависимость от Нее, наверное, даже влюбился. В бесплотный голос, который слышали только два человека на Земле, в черты лица, который видел только я один. Она мне сама это сказала, прямо и нетактично.
       Но после взрывной реакции Охотника, решимость Ее заметно ослабела. Беседы в сослагательном склонении не давали мне ответа на важнейший вопрос, хочет ли Она освободиться. Когда я спросил Ее открытым текстом, Она надолго замолчала, что было для меня нестерпимо. Казалось, будто Она ушла поплакать за ширмочку.
       - Да, если Охотнику не будет больно, - наконец ответила Она.
       Ишь, чего захотели! - усмехался я про себя с цинизмом дантиста. Чтобы на свободу, да чтоб без боли! Где ж такое видано?!
       Внешне спокойный и уравновешенный, пришел Охотник. Извинялся за свою вспышку, обещал компенсировать материальный и моральный ущерб. Но не прошло и десяти минут, как его спокойствие полетело ко всем чертям. Раздражение прорвалось, как созревший фурункул, и он стал злым и желчным.
       - Ты не человек уже. Деревянный чурбан, движимый как марионетка грешной душой непосредственно из преисподней, - брюзжал он, явно стараясь нащупать больное место. - Твое тело просто по ошибке сочли живым. Тебя должны были зарыть в землю еще полгода назад!
       Я не обижался и отвечал, что мое самолюбие давно слетело, как шелуха, и он может называть меня самыми чудовищными словосочетаниями - оскорбить меня не удастся. Она поддерживала меня и благодарила за терпение.
       - Мне совсем не сложно, - говорил я, - лишь бы Охотнику стало легче.
       Он выговорился - и ему действительно стало легче. Но ненадолго.
       В течение следующего месяца Охотник вел себя исключительно по-свински. Каждый вечер в восемь часов он звонил на мобильник Дяди, просил передать мне трубку, брюзжал Не хочешь извиниться, экзорсист-недоучка?, дожидался моего неизменного нет, не хочу и отключался. Я со вздохом протягивал Дяде червонец за услуги связи и беспокойство, он же великодушно отталкивал банкноту и советовал вызвать моему беспокойному абоненту скорую психиатрическую помощь.
       Что каждый из нас будет чувствовать, лишившись Ее небесного голоса и теплого ангельского присутствия? Что за психами мы станем, если уже сейчас всё пошло в разнос? Чтобы предугадать это, нужно, как минимум, быть человеком. У меня же, по словам Охотника, с этим были большие проблемы.
       Охотник в этом немного разбирается.
       Можно ли к этому привыкнуть - жить рядом с призраком того, кого любил? И сколько лет, месяцев, недель может человек жить с призраком и не тронуться умом? Размышления о психическом здоровье Охотника имели четкую тенденцию зацикливаться на несколько истасканных тезисов. Ни один из них не выдерживал проверки логикой и при ближайшем рассмотрении они оказывались слеплены из затвердевших обид.
       Ожидая его очередного вечернего звонка, я чистил молодую картошку и размышлял над странными перипетиями в установлении вселенского равновесия. В потоке жизни далеко не всегда соблюдается правило симметричного ответа, но уж когда такое случается, то ярко и понятно всем и каждому: тебя рожают - ты рожаешь, тебя убивают - ты убиваешь, тебя вытаскивают из голодного Леса - ты помогаешь кому-то вернуться в машинку Кармы, хотя бы ненадолго уйти из этого мира пошлости и относительности.
       Наверное, это и есть самые очевидные проявления Порядка Вещей.

    14

       Он пришел сам. Выложил на стол из тинэйджерского рюкзака (совсем не соответствующего его стилю и возрасту) два лимона, поставил женственную бутыль коньяка Otard и что-то из рыбных деликатесов. Жертвенные дары на алтарь самозванного божка.
       Несвежее, в пятнах, его лицо и плотная сосудистая сеточка на белках глаз свидетельствовали не об одной бессонной ночи. Я думал, он снова будет кричать, спорить, убеждать меня в чем-то... Но, казалось, он решился - окончательно и бесповоротно.
       - Как это будет? - спросил он.
       - Как улетающий самолет. Всё дальше, меньше и тише.
       Ответ удовлетворил Охотника. Он снова запустил руку в рюкзак, в котором еще скрывались неисчислимые богатства. Бутылки, банки и вакуумные упаковки появлялись из недр рюкзака в неправдоподобных количествах, занимая весь стол.
       - Думаешь, хватит? - неуверенно пробормотал Охотник.
       Я прикусил язык, прежде чем ляпнуть Кого еще ты пригласил?. Его сомнение относилось прежде всего к спиртному.
       - Хммм... чувствую, на этот вечер мне надо поставить капельницу из чистого спирта. Знаешь, что такое предчувствие страха? Это страх в квадрате!
       - Тебе придется засунуть его куда-нибудь подальше, - произнес я почти враждебно. - Я не позволю твоему страху мешать Ей.
       До его прихода меня терзал вопрос, нужно ли вообще устраивать церемонию прощания. Ведь чего проще - распахнуть мысленно окна и подтолкнуть туманное прекрасное создание к бездонному небу, лети, пташка!. Но теперь-то я понял, что эта церемония необходима - прежде всего для Охотника. Чтобы обмануть, одурачить его страх, это подозрительное и вполне самостоятельное существо, которое, без сомнения, будет изо всех сил мешать Ее уходу. Не лишним это будет и для меня самого, пусть уже и не совсем человека.... И для Нее.
       - Всё готово? - прозвенел Ее взволнованный голос. Так, будто Она, немного опоздав, только что прибежала на вечеринку, запыхавшаяся и разгоряченная.
       - Только тебя ждали, - ответил Охотник.
       Она приняла нашу игру. Без слов мы договорились, что будем играть в прощальную вечеринку с традиционными излишествами, проводами до вокзала и позабытыми в такси чемоданами.
       Открыта первая бутылка, разлиты положенные сто миллилитров в граненые стаканы, приготовлены закуски. Человек, призрак и ходячее дерево заняли свои места за столом, застеленном по этому случаю газетами.
       - Ну, все в курсе, за что пьем? - и Охотник, не дождавшись нашей реакции, опрокинул содержимое стакана себе в рот.
       - Он упьется, - обеспокоенно прошелестела Она.
       - Это и к лучшему, - одними губами отвечал я, но Охотник услышал.
       - Вы оба правы! - пародийно прокартавил он с интонациями мудрого раввина и налил себе еще.
       Смотреть, как он нагружается алкоголем и при этом самому соблюдать умеренность было весьма непросто. Но мне нужно было сохранить ясность в голове.
       Надеясь развеять тяжкое молчание, Она пробовала шутить:
       - Можете организовать соревнование: кто первым найдет меня в новом воплощении. Победителю обещаю любовь до гроба!
       Шутка была встречена кисло.
       Совсем некстати в дверях возник Дядя. Он с неодобрением бросил взгляд на Охотника, на накрытый стол, на незанятое место (там, где сидела Она), полностью снаряженное закусками и доверху налитым стаканом.
       - Что празднуем?
       Ему объяснили, что это проводы, не уточняя, чьи именно, и предложили присоединиться. Он не стал вспоминать свое привычное завязал, а отделался энергичным:
       - Не получится... Дела!
       Стащил со стола кусок ветчины и, вылетев в коридор, полез в карман за мобильником, надрывно запиликавшим баховскую Ave, Maria!.
       Мы, сидевшие за столом, замерли. У каждого нашлась своя причина. Один не хотел вспоминать чего-то, к чему очевидно подталкивала эта мелодия. Другой, наоборот, силился выудить это же из памяти, но подсознательный запрет был слишком силен. Почему замерла Она? Наверное, терзаемая нашими противоречивыми желаниями. Ведь чужое желание для призрака может быть и ласковой ладонью и кованым сапогом.
       Но было и общее в нашем замешательстве. Восприятие мелодии, как знака свыше, с передающих антенн сотовой связи или из Центра Управления машинкой Сансары.
       - Похоже, мне пора, - Она сделала вид, будто взглянула на наручные часы.
       - Да, пора... - я посмотрел на Нее, так по-человечески сидящую за столом перед полным стаканом коньяка, и мысленно проклял себя за то, что намеревался сейчас сделать.
       - Не надо, Художник! - прозвенела Она. - Всё правильно.
       Охотник сложился в подобие позы лотоса, вывернув вверх зеленые пятки, набил свою маленькую трубочку какой-то смесью из расшитого бисером кисета и прикурил от своей любимой Zippo. Мне он не предложил затянуться.
       Он курил совершенно невероятные смеси (каждую - на свой особый случай), в которых банальные табак или Cannabis indica были нечастыми компонентами, зато в изобилии присутствовали сушеные насекомые или части животных. Что за смесь он курил сейчас, разобрать по сладкому зеленому дыму я не смог.
       После нескольких затяжек, он начал петь что-то невообразимое вибрирующе-горловое, отточенными звуками высекавшее из дымных глыб дрожащие миражи, которые стали загромождать и без того тесную комнатенку. Эти звуки, эти наспех изваянные сладко пахнущие фигуры выводили меня из равновесия. Настолько, что я хотел открыть форточку и попросить его заткнуться... Пока не понял, что навязываемые ритм и форма следовали единственной цели - стать стеной перед ордами Страха.
       Я догадывался, каких трудов стоило Охотнику сдерживать страх.
       Мне нужно было решиться. Сейчас... нет, вот сейчас... Вдохнул сладкий дым, вслушался в ритм отваги, в подстраивающееся под него биение своего сердца. Почувствовал конвульсии эмоциональной пуповины между Нею и Охотником. Напряжение. Упругость. Сопротивление...
       Сейчас!
       Я протянул к Ней ладони, коснулся того упругого и горячего, что можно назвать Ее ментальной, нематериальной кожей и взрывом желания, страсти, веры в свою силу оттолкнул от человеческого мира.
       Пуповина оборвалась беззвучно, но болезненно. Свой ломоть боли достался каждому: сжался и заскрипел зубами Охотник; зашатался я от камнепада боли, пробарабанившего по затылку и выбившего зеленые искры, которые расплылись напуганными головастиками из поля зрения; дернулось и пошло волнами Ее светящееся в полутьме лицо.
       Но главное было сделано.
       Не вспыхнуло никаких божественных прожекторов сверху, не открылось переливающихся светом туннелей... Она, освобожденная от пут этого мира, начала удаляться во Вне, всё быстрее и быстрее, скороговоркой описывая свои ощущения, считая, что это будет нам, остающимся здесь, любопытно. Мы же слушали слабеющее журчание Ее голоса, как чудесную музыку, совсем не вникая в смысл слов хрустального звучания.
       Последние минуты Она молчала. Или мы Ее уже не слышали.
       - Увидимся! - бесцветно сказал в пустоту Охотник.
       Я просто поднял руку ладонью к Ней, уходящей; не знаю для чего - то ли бросить последнюю эмоциональную стрелку, то ли отгородиться от непередаваемой печали Ее затухающего сияния.
       Как последний подарок, ощущение тепла на лице, доброго жара на роговице глаз - Ее взгляда. Слабее и слабее... Потом и это финальное ощущение стало фантомом, постреакцией кожи. Остался лишь холод.
       Свершилось. Она ушла.

    15

       То было вчера.
       А сегодня... О, силы небесные, лучше бы этого Сегодня не было вовсе! Лучше бы вырезать этот день портняжными ножницами из ткани времени, чтобы не остался он ни в памяти, ни в шифровках разведданных со спутников, ни в сводках метеорологов. Чтобы хотя бы исключить его из прошлого, если уж никак не получилось НЕ прожить его - от начала до конца.
       День после Ее ухода.
       Этот день я переползал как раскаленную пустыню битого стекла, облизывая шершавым потрескавшимся и кровоточащим языком каждую проклятую секунду, склеивая из них минуты и часы, с богохульствами швыряя сделанное через плечо. Что может быть мерзостнее и ужаснее дня после? Так всегда бывает с событиями, значимость которых разум не в состоянии постичь сразу. Поначалу входные данные забивают все каналы ввода - и счастливое состояние непричемности, нестобойности охватывает сознание. Системное зависание, блаженный спасительный шок, позволяющий тут же не сойти с ума. Но день следующий срывает целлофан первого шока и встречает презрительным плевком реальности. Уклониться невозможно, утираться бессмысленно. Потому что каждый последующий день готовит те же снайперски точные плевки, ежеутренне, между чашечкой кофе и взглядом в зеркало, потом еще несколько - в течение дня и особо смачный, с зеленой соплей - перед сном.
       Вчера Охотник ушел, едва мы прикончили коньяк. Молча, отстраненно, со смешной пластикой лунатика, будто основательно обкурился плана. Мне показалось, я стал ему не нужен или хуже того - отвратителен. Как эвтаназиолог, сделавший последнюю инъекцию.
       Теперь нас ничто не связывает. Даже прошлое с общими действующими лицами - и то у каждого своё, со своими акцентами, своими ракурсами, своей идеологией. И, как ни горько это осознавать, странная наша дружба, по всей видимости, закончилась с Ее уходом.
       Но вчера, несмотря на убийственный взгляд Охотника, я был удовлетворен выполненной миссией. Сегодняшнее утро встретило меня плевком в глаза и бесноватой мыслью ЧТО Я НАДЕЛАЛ!. И не помогли ни зеленое аварийно надувающееся спокойствие, ни уверенность с титановым облегченным каркасом. Сам цвет остался, но эмоциональные атрибуты его сбежали, оставив меня на растерзание отчаянию и запоздалому раскаянию.
       Нет, я не стал пить. Я никак не пытался заглушить эту боль, решив, что раз там, внутри я могу ее чувствовать - значит там что-то еще есть.
       Четко прощупывающаяся пустота на месте чего-то, что относилось только к Ней и ни к кому из людей телесных. Пустота, которой не дано заполниться ничем посторонним. Потому что никогда не получится сообразить, какое чувство следовало бы испытывать теперь, после Ее ухода? Светлую грусть невозвратного? Потаенную радость за предоставленную Ей свободу выбирать?
       Запоздалое облегчение от найденной в Ее словах уверенности, что не сгинешь вместе со своим тленным телом, что предстоит долгая дорога, в которой забываешь каждый пройденный шаг перед каждым следующим и лишь интуитивно догадываешься о цели. И страх перед костлявой с косой сменяется снисходительным любопытством: Ну, любезная, куда мы теперь?.
       И что следовало напалмом выжигать в себе, как грязное, пошлое и недостойное? Жалость к оставшимся, в том числе - к самому себе. Негодование на то, что оставила без своего внимания, слова, теплого прикосновения, без которых ощущение пустоты усиливается стократно. Все те эгоистичные порывы, которыми наполнены мозги.
       Всё лишнее - прочь!
       Поражаюсь, насколько же я стал похож на деревья в Лесу. Как они, непринужденно отряхиваю с себя паутину ненужных эмоций и мелочных мыслишек. Возможно, реши я сейчас повторить осенний опыт с разрезанием своей плоти, наткнулся бы под кожей на лубяные волокна и молодую древесину.
       Стать деревом в человеческом мире - и наказание, и дар. Стать человеком в мире деревьев, в Лесу, это только долг и ничего кроме долга. Обязательство по навязанной тебе сделке, которое нельзя оспорить, которое нельзя нарушить, нельзя просто послать на все развеселые буквы или засунуть в столь регулярно используемые всеми отверстия. Потому что это становится твоей природой, твоим дыханием, твоей жизнью и наполнением твоих мыслей.
       Должно ли это когда-нибудь закончиться? Например, смертью моего земного тела или гибелью Леса без притока новых страждущих укорениться? Нет. Определенно, нет. Здравый смысл подсказывает мне, что это патовая ситуация. Не вычерпать, не выпить моря - не истощить Леса даже самозабвенной работой орд паразитов. Слишком велик Он, слишком всеобщ. Слишком много тех, кто готов накормить Его мясом своей памяти.
       Мною давно уже не затрагивается вопрос, гуманно ли, правильно ли то, что я делаю. Не подвергается сомнению, нужно ли спасать измученных человечков от лесного Несознания. Всё это - пустое пережигание глюкозы, болтовня и сотрясения воздуха, потому что ежедневно я отправляюсь в Лес, чтобы под серым небом выпалывать новые проростки.
       Хрустальный звон и шелест ветвей под ласками лесного ветра.
       Внимаю шепоту воды у Его корней, рыщущих по людским разумам в поисках оставленных без присмотра кусочков памяти, мыльных пузырей снов и туманов фантазий. Вслушиваюсь в тона Его свербящего древнего голода. Кому-то снова надоело быть человечком.
       Мне пора. Делаю всего один шаг. В нечеловеческое.
       В Лес.
       1
      
      
      
      
  • Комментарии: 18, последний от 23/12/2002.
  • © Copyright Меро Михаил (mmero@rambler.ru)
  • Обновлено: 13/11/2002. 559k. Статистика.
  • Роман: Проза, Эзотерика, Мистика
  • Оценка: 7.23*7  Ваша оценка:

    Все вопросы и предложения по работе журнала присылайте Петриенко Павлу.
    Журнал Самиздат
    Литература
    Это наша кнопка