Предварительный просмотр

Скачать в формате Microsoft Word

Посвящается Н.С.

Не для всех. Только для сумасшедших. Плата за вход – разум.
Герман Гессе

Утро. Я ненавижу утро. Эта холодная до неприязни всем телом атмосфера мне настолько противна, что одно слово “утро” заставляет вспомнить о тошноте и усталости. Утро. Когда редкие ещё машины куда-то спешат, а шоферы крутят их рули с выражением гнуснейшего героизма на своих замусоленных рожах. Дебилы! Ну какого черта они встают в четыре утра от своих толстых, глупых, дурно пахнущих, некрасивых жен, умывают своюрожу, толстыми крестьянскими пальцами приглаживая свои просаленные усищи! Неужели нельзя проспать хотя бы до восьми, а потом встать и поехать, без всяких там героических поползновений в сторону сокращения времени сна. И вот они едут мимо меня. Куда едут? А бог их, дураков, знает. Едут они, раскручивая руль своими грубыми прокуренными руками, а рядом с ними лежат приготовленные их женами невкусная курица в фольге и холодные, сваренные вкрутую яйца в полиэтиленовом пакете. Мерзость!
Или сумасшедшие старухи-дачницы. Им же лежать в доме престарелых и ждать свою омерзительно воняющую смерть, а не переться к своим овощам и фруктам, выращивать свою редиску. И вот они, с граблями и мотыгами на плечах, топают на свои дачи. Они встали все сегодня часа в два ночи, мучимые старческой бессонницей, сварили себе еду, а теперь идут на свою дачу с ещё большим героизмом, чем шоферы едут на своих колымагах.
Я иду по асфальту, безразлично смотря на собственные ноги, поскольку желания смотреть по сторонам у меня нет. Этот туманный утренний город, такой все ещё вялый, как я, но уже возбуждающийся и готовый вывалить на свои дороги кучу абсолютно бездарного и бесполезного мусора, который ханжеской походкой пойдет на работу, чтобы там сидеть и жить так же, как он всегда жил.
А я иду. Меня тошнит и клонит в сон. Я не пьян, но чувствую себя переваренной пищей. Мне плохо. Я бы умер. Просто умер, бросился бы сейчас на этот тротуар и сдох бы, как вшивый гонорейный бродяга, при этом испытав блаженство от того, что просто дохну и мне никудаидти уже не надо.
Поганое утро. Мне же не долго идти, а почему тогда я так долго передвигаю ноги?
Я иду быстро и жалею, что идти быстрее не могу. Бежать не хочется. Поганое утро.
Ну, иди, иди! Это я сам себя так подбадриваю. Вот дебильное слово! Подбадриваю…
Ну, иди же. Ещё немножко и тебя ждет постель. Ты залезешь туда, будешь самым счастливым и заснешь. Хотя, конечно, не сразу. Ты будешь оттягивать этот момент. Ведь каждому хочется быть счастливым чуть дольше. Ну, потрепи чуть-чуть.
Всё! Дошел. Сейчас, сейчас. Скидываю одежду на кресло. Ложусь в заранее приготовленную постель, закрываюсь одеялом. А-а-а! Ещё минута и не будет у меня ни тошноты, ни воспоминаний об ублюдочных шоферах, куда-то проезжающих таким ранним утром. Ещё минуту и я буду свободен ото всего. Минута пошла. Сплю. Меня не будить.
…Утро, конечно, я терпеть не могу ещё и потому, что оно прерывает ночь. Что такое ночь? Да нет её вовсе. Одиннадцать – еще вечер. Час – ни туда, ни сюда. В два часа – скоро утро. Четыре – лучше бы я умер, свалившись с кровати в родильном доме и разбив о кафельный пол свою никчемную голову к чертям собачим.
Не свалился и не умер. И с этим приходиться считаться. Бред какой-то.
Я прекрасно знаю, что проснусь часа в два, вернее в час, буду находиться час в совершенно идиотском состоянии, когда сон уже уходит, а приходит пробуждение, а толком ничего и нет. Тогда лежишь в постели, мучаешься от надоевших простыней и подушки и спящим разумом ощущаешь себя кирпичом, к примеру, который вполне органично лежит на кровати.
Итак, встану в два часа, чувствуя себя не стираными трусами. Умоюсь. Буду есть. Целый час. Сорок пять минут, из которых проведу, тупо смотря на масло и ковыряясь в нем ножом, как садист-патологоанатом в гениталиях привезенной ему бродяжки.
И так – каждый день. Ни выходных, ни праздников. Каждый день я плетусь по утрам в свою кровать и там получая единственное удовольствие ото всего этого идиотизма.
Изо дня в день. Эти машины, эта тошнота. Тошнит от одного слова “утро”. Ещё меня так тошнит от слова “нежность”.
Впрочем, иногда мне приходиться заниматься и ещё более тошнотворными вещами, чем плестись по утру домой. Иногда я работаю.
Я, как выясняется, писатель. Расскажу предысторию, как любил выражаться один мой знакомый. Он был забавный такой подлец. Прямо так и говорил: “Расскажи, что ли, какую-нибудь предысторию”. Да, собственно, предыстория. Как я оказался писателем. Вздумалось мне, идиоту, как-то написать книжку. Сел, написал. За год написал. Выписывал какие-то значения каких-то слов, чего-то с чем-то сверял, на что-то намекал, куда-то отсылал. Написал. Книжка – идиотская. Ни разу сам её прочесть так и не смог. Бредятина ужасная. Решил её назвать. А чем глупее книжку назовешь, тем её лучше будут покупать. Писатели любят называть свои книжки. Я даже знаю некоторых, которые только названия и придумывали. Придумают название – и рады, а книжку на потом оставляют. И обзовут ведь как, что-то вроде “Секретная пятка кардинала” или “Где ты был, мой Христос?” или ещё как-нибудь. Я же назвал книжку так: “Мой друг Клитор”. Это была психиатрическая трагедия, в который главный и единственный герой, безрукий, на протяжении тридцати лет мучался сном, где он не мог найти клитор у несуществующей жены. Мною обсасывалось каждое слово, мною была создана такая словесная каша, такое словесное болото, что оно засасывало остатки разума читателя. Так получилось, что один крупный литературный критик, видимо, с перепоя назвал мою книжонку новым словом в литературе, правда, не обозначившись, что же за слово он таки имел ввиду. Его глас подхватили еще парочку критиков и их стараниями к концу года, в котором меня угораздило эту душераздирающую историю с поисками клитора написать, я стал самым популярным писателем в стране. Самое для меня примечательное из всего этого для меня было смотреть в глаза читателей, подбегавших ко мне с просьбами расписаться на книжке. Я же видел этих чумородных дебилов! Как они смогли прочитать такую книжку, я понять не мог. Мой взгляд на них говорил приблизительно следующее: “Милые, неужели вы эту дрянь прочитали?”. А они-то читали, и по их восхищенным рожам было видно, что им нравилось, что эта дрянь, такая откровенная мерзость вызывала у них приступы желания копаться в устройстве книги, которого там совсем и не было, они искали параллели с Джойсом, а кто-то даже смог найти якобы мои намеки на Фому Аквинского. Ответственно могу теперь заявить, все равно уже никто не поверит, что в мой книге “Мой друг Клитор”, выпущенной издательством “ПОД пресс”, не было намеков ни на какие литературные произведения, кроме сказок БратьевГримм.
Меня печатали везде, где только могли. Желтая пресса обсуждала меня, обклеивая меня слухами как предвыборными листовками подъезды. Газеты пестрели, как цыганская юбка, моей фамилией Нипель. Серьезные литературные журналы публиковали крупные статьи о моей книге и обо мне, что-то вроде “Жорж Нипель и вульгаризация античной литературы” или “Нипелевская тема в письме Китса к Бенжамену Бейли от 22 ноября 1817 (1)”. Телевидение показывало меня, газеты высказывали меня. Меня любили, меня изучали. А я не понимал, какого черта они нашли во в мне, во всех моих издевках над ними. Меня слушали, мне внимали. Деньги от издательств текли, как текли женщины, думающие обо мне. Мои лица казались даже мне на светящихся экранах и шершавых газетах ухоженными, красивыми игениальными. Люди сделали из меня если не бога, то его советника по экономическим вопросам. Все, что я делал, вызывало восхищение. Меня просили что-то рекламировать – я рекламировал. За рекламу сигарет “Адер Дром (2) ” мне заплатили громадную, как груди какой-нибудь директрисы провинциальной школы, сумму. Я раньше думал, что вся табачная промышленность не получает такой прибыли. Они были идиотами! Они восхваляли меня, они одаривали меня деньгами за мелкую насмешку над всей литературой.
Денег у меня было много, мозгов мало, и я решил всю эту пропаганду моего творчества прекратить. После нескольких зачаточных попыток сморозить какую-нибудь чушь во всяких интервью, которые так и остались попытками, так как любое мое высказывание они принимали за гениальное, я решил обнародовать свою бездарность тем способом, какой для них был бы понятен. Я сел писать вторую книгу. Я написал её за четыре месяца. Я сидел на стуле и выдумывал откровенную пошлятину. Книжонку я назвал просто – “Трусы на пианино”. Это была книжечка навечную тему гения и толпы, непризнанной гениальности. Главный герой по итальянской фамилии Пианино был гением и не носил трусов, высказывая тем самым протест обществу. Это была социальная драма. Чего только стоили его переживания по поводу того, что из-забрюк на нем никто не увидит отсутствия его нижнего белья. В конце концов, вся поучительность моего сочинения назидательно сводилась к тому, что гению необязательно показывать свой протест, достаточно его выдумать. Книжка была настолько бездарной, настолько мерзостной и невыносимой, что даже был горд собой, поскольку думал, что вряд ли ещё один человек на всем свете способен написать более бездарно. Я отнес её издателю. Он прочел её. Он выпустил её в свет.
Они купили весь тираж “Трусы на пианино” за неделю. Толпа взревела, как любят писать различные страждущие. Я был поражен.
Меня завалили заказами. Театры просили написать для них пьесу на противопожарную тематику, национальное радио имени Холи-Харви Криппена (3) передавало в своих утренних, обеденных и послеобеденных эфирах зачитанные по ролям актерами с гнусавыми, почему-то, голосами отрывки из моих сочинений. Все хотели меня. Я был в плену.
На самом деле, без газет и журналов, я был обыкновенным полудурком, который, вместо того, чтобы заниматься чем-нибудь интеллектуальным, стал писать книжки. Ничего во мне особенного не было и нет, но газеты и телевидение, всеобщее внимание делали из меня идеального человека. Не удивлюсь, если узнаю, что банда пенсионеров где-нибудь в провинции собирала пожертвования на отливку памятника мне и установку оного на чьей-то даче.
После того, как они приняли и вторую мою книгу, я решил положить на них свой писательский дар и стал писать третью. Название пришло сразу – “Телефон-трансвестит”. Я не думаю, что нужно вкратце давать сюжет этого романа. Потом были такие бестселлеры как “Волосяной покров”, “А что, если?”, “Воспитатель манишек (4)” и роман-трилогия в пяти частях “Две части”.
Я был молодым и популярным, но вся эта популярность делала меня в глазах недоношенных людей чрезвычайно мудрым и знающим. Я получал письма, впечатлительные барышни рассказывали, что я изменил их жизнь, кто-то присылал обо мне анекдоты – такие бездарные, видимо, сами сочиняли. У моих дверей вечно толпились плоховатые начинающие писатели и хорошенькие, тоже начинающие, девушки. Писатели пытались всучить мне свои повести и рассказы о неразделенной и, почему-то, нетрадиционной любви. Сюжеты их секвенций были примитивны – кто-то страдал от любви к мужчинам, кто-то – от любви к женщинам, кто-то – ни к тем, ник другим, а к самому себе. Одному даже, сунувшему мне в руки свой роман о любви великовозрастного руководителя общества инвалидов скандинавской наружности к своему пекинесу. Ему я посоветовал несколько изменить сюжет. Я промолвил ему: “Голубчик, нельзя жетак – раз и всё! Эта тема уже опошлена! Возьмите что-нибудь посвежее! Например, любовь молодого человека к письменному столу. Вообразите, будто он получает удовольствие от того, что бреет его поверхности! Попробуйте, голубчик!”. Что-то отдаленно напоминающее бикфордов шнур загорелось в его сумасшедших рыбьих глазах и он, пораженный моим откровением, убежал домой, почти не справляясь с желанием мгновенно, прямо по пути, сделать в точности то, что я ему присоветовал. В действительности же я присоветовал ему такую тему вовсе не из желания помочь. Я был просто должен отрекомендовать ему забыть про этого любителя собак, ведь эта тема мне показалась настолько кретинической, что я захотел её использовать сам. А потом, после выхода книги, этот юный подлец навернякастал бы возмущаться, почему это я у него спер тему. Пресса бы мгновенно устроила скандал и я бы просто и деловито избавился от ненужного мне обожания таких размеров.
О, как их было много, этих писателей. Молодые, с жилистыми руками, в выцветших и не размеру костюмах, безвкусно одетых и, во всех случаях, также обутых. Их лица были в янтарных прыщах, головы – в сальных волосах, а рукописи во всем сразу. Мне было противно брать в руки эти помои их творческого воображения. Даже не решался их сжигать – боялся, что будет дурно пахнуть. А уж читать и не предполагал. Я складывал их в кучи у дверей, заставляя их, приходивших по какой-то причине на следующий день самих находить свои произведения в этой куче мусора. Интересно, по каким же приметам они это отыскивали?
И что это за неуважение – приходить на следующий день с утра. Это же какое должно быть самомнение, чтобы думать, что я за ночь прочитаю их ересь. Это я ночью не буду спать, не буду дергать во сне своими ножками, а сяду за стол и буду читать очередные “Страдания молодого мастурбатора (5)” с подзаголовком “Все валиться из рук”!
Впрочем, каждому из них я сообщал в доверительной беседе у порога, что они гениальны, что раскрыли такие темы, к которым другие бояться подходить. Во-первых, это давала знать о себе моя гипертрофированная наглость, выросшая после их восхищений каждым моим словом, а во-вторых, они так быстрее убегали из моей квартиры чтобы сообщить своим старым мамашам, у которых климакс прошел ещё до их рождения, о том, что великий Жорж Нипель назвал ихгениальными. Эти писаки – они так меня раздражали. К тому же пахли мышами!
То ли поклонницы, делившие лестничную площадку перед моей дверью. Единственное, что их роднило с начинающими дарованиями, это то, что их было много и они были молодыми. Они обожествляли меня даже, может быть, больше, чем подающие надежды авторы. Самим бы кто подал!
Поклонницы были хорошенькими, о чем я не преминул, конечно, старый кобель, упомянуть чуть выше. Когда я выходил из квартиры они бросались на меня, как два моих знакомых полудурка на галстуки. Наиболее удачливые из стоявших лапали меня своими пальчиками, а те, которым прикоснуться ко мне не удалось, после долго плакали в углу, вполне оправданно понимая, что жизнь их не удалась. Надо и мне отдать должное! Когда я возвращалсяназад домой, они, как правило, ещё плакали в углу. Ах, как я люблю плачущих девочек, с припухшими от слез глазами! Я брал их по локоть и через час она выходила из моих дверей счастливой. Счастливой и семнадцатилетней!
Я обнаглел до такой степени, что открывал для этих девочек двери по три раза на дню, и какая-то входила в них, после чего я входил в неё. С утра, в обед и перед сном! Особенно хорошо засыпать после семнадцатилетних блондинок! Уж мне-то поверьте, вы, любители обрюзгших тел своих кудрявых жен вбежевом безразмерном нижнем белье.
Конечно, в некоторые дни бывало их в моих объятиях и чуть больше. Я обнаглел до того, что пользовался ими как развлечением, когда мне просто нечем было заняться. Так упитанный обыватель идет на кухню и жует хлеб с вареньем, или что вы там любите, чтобы развлечь себя. А я пользовался девочками. Чистыми и бесплатными!
Ко мне еще часто на различных мероприятиях литературного толка подходили мамаши с дочками, причем мамаши без всякой стеснительности предлагали мне своих девиц, вернее, просили за них передо мной. Я соглашался, если девчонка мне нравилась, а если нет – делал морду последнего девственника и показательно краснел (6).
Девушки эти, по большей части, оказывались девственницами, но никак не хотели признать это, пока я не обнаруживал сам. В таких случаях моя наглость вспенивалась и я целый день чувствовал себя использованным девушкой в корыстных целях.
Маленькие розовенькие сосочки, молодые груди, небольшие, упругие - настолько, что кожа ждала приказа разорваться на них. Эти спинки, бедрышки. О, где же вы, мои маленькие поклонницы? У меня осталась только гладкость слоновьей кости ваших спин в руках (7). Где вы, мои тонконогие? Великий Жорж Нипель ждет вас!
Конечно же, вам этого не понять, ведь вы спите со своими толстыми женами в своих занюханных кроватях и их огромные, похожие на бельевые прищепки, соски и их слоновьи бедра вовсе не располагают к удовольствию. А мохнатый лобок, этот ужасный кустарник из волос, вас, любителя дикого сада, вовсе не наталкивает на мысль попросить жену регулярно выбривать его, а из освободившейся шерсти связать вам пару свитеров, пуловер, зимние носки, шарф и тому подобное. Что там ещё вяжут из шерсти? Можно даже освоить и семейный бизнес. Если добавлять кашемира, можно делать прекрасные пальто, выдавая их за изделия из верблюжьей шерсти или шерсти ламы. Неплохая прибавка к пенсии!
Только девочки, пожалуй, были приятной стороной моей популярности. И деньги ещё. Возможно, провинциальные писатели и мечтают обрести известность, подхватить славу как триппер, но я не был провинциальным писателям, не ходил летом в льняной фуражке и не смотрел голодными глазами на мясистых женщин. Я ничего не хотел из этого. И кваса я тоже не хочу! Не приставайте ко мне!
Я хотел жить спокойно. Мне так надоели вопросы туповатых журналистов о том, есть ли у меня домашние животные и как я отношусь к бобслею, что я стал в прямом эфире кидаться в них своими очками. Дорогими, заметьте. Бобслеи! В газетных интервью я же ничем не кидался, а на вопросы отвечал цитатами из Гюстава Флобера и инструкции по пользованию микроволновыми печами. Особенно мне нравилось цитировать тот раздел, где давались рецепты по приготовлению в этих печках различных пищевых продуктов. Наиболее часто мной употреблялся рецепт компота из сухофруктов.
Если же меня звали на радио, то опять же в прямом эфире внезапно начинал орать нецензурные частушки и изображать домашних и диких животных в период соития с сородичами или с животными других видов. Это имело продолжение и без средств массовой профанации. На различных литературных вечерах и встречах, где так любили зажигать свечи их устроительницы, я находил парочку литературных критиков и подробно описывал мной прошлый сон, в котором я занимался любовью с касаткой (8). При этом я прикладывал руки к губам и достаточно умело имитировал якобы её крики во время оргазма.
Потом я стал носить с собой еду, доставать её и есть во время прямого эфира, навязчиво предлагая разделить со мной трапезу журналисту. Почему-то они постоянно отказывались, за это я выливал им на голову кетчуп, а после совета одного моего приятеля насильно мазал их головы вареньем. И камера любовалась!
Но даже это отказывалось подтверждать мои предположения, что по причине такого моего поведения меня никуда не будут звать, никто не будет звонить мне целыми днями и все, наконец, отстанут от меня. Нет! Эти недоношенные называли меня гениальным, а все мои жесты и действия расценивали как “творческое откровение”, как выразилась одна дама, десятками за вечер рассказывающая скучные истории про водителей автобусов, оказывавшихся за рулем сексуально неудовлетворенными.
Меня мучили эти люди, пристающие ко мне на улице с глупейшими вопросами и просьбами дать автограф. А один старый красномордый гомосексуалист даже уговаривал пойти с ним в баню. Когда они протягивали свои паспорта, деньги, трамвайные билеты, руки, а молодые и впечатлительные девушки даже свои груди, я обычно писал на них моим постаревшим монбланом что-то вроде: “Сам дурак” или же, под настроение, “Занимайте места согласно купленных билетов”. Я издевался, а они не понимали. Если бы я встретил на улице знаменитость, попросил автограф и вместо “Жоржику на память” получил какую-нибудь “Религия – яд! Берегите ребят!”, то настучал бы я ему по голове вне сомнений.
Все норовили со мной выпить. Все. И всё. От дурацкого горького пива до приятного при других обстоятельствах коньяка. Я был у них в плену. Чтобы так, по рабочему, пройтись за хлебом в ближайший молочный – это нет. Я даже не мог высунуть на улицу свой нос и прилегающую к нему рожу. Меня все узнавали и все ко мне подходили. Вот ублюдки!
Казалось бы, ну чего тебе ещё, идиоту, надо? Девки под дверью есть? Есть! Деньги платят? Платят! К круглосуточному порноканалу подключен? К одиннадцати! Что ещё надо? Свободы! Нашелся, тоже мне, шиньонский узник.
Ладно, бог с вами, решил я однажды. Если вы такие идиоты, что платите мне деньги – платите. Я позвонил моему издателю и тихо сообщил ему, что если он не поднимет мне гонорар в десять раз, то ничего писать больше не буду. Издатель согласился. И вообще, что это за издатель такой!
Я задумывал серию романов про Иисуса нашего Христа. В одном романе я довольно превратно рассказал об его отношениях с Понтием Пилатом и Иудой Искариотом одновременно, во втором я высказался в пользу того, что Христос был педофилом. Если писать немного короче, то в последнем романе я попытался твердо убедить общественность в том, что Иисус был торговцем ворованными автомобилями. Внимание! Верстальщик, подчеркни эти слова красной линией (9)! Когда все эти романы были написаны и проданы, а исторические журналы исписаны статьями о том, что, скорее всего, Христос и Чарли Чаплин – это одно и тоже лицо, как, собственно, я предположил в пятом романе о Христе “Автоматическое авокадо (10)”, а один археолог с мировым именем представил общественности факты, доказывающие мои мысли. Он смог доказать, что Мария Магдалина на самом деле была Адольфом Гитлером. Еще раз внимание! В это время мне окончательно снесло рассудок. Я почувствовал себя великим писателем. Об этом я мог бы догадаться раньше!
Ну, что у вас тут, как любила говаривать одна моя знакомая, жившая не где-нибудь, а в настоящей будке французского языка. Осознать себя великим писателем в моей ситуации не представлялось сложным. Об этом твердили на каждом углу все вокруг. Как это было, расскажи, как любил вопрошать ещё один мой знакомый, живший на этот раз в теплотрассе.
Однажды я проснулся. Уже интересно, правда? Проснулся и ощутил желание. Нет, вовсе не сексуального толка. И что это за глупейшее убеждение, будто сексом нужно заниматься по утрам. Просыпаются, значит, мужчина и женщина…ну, или мужчина и тоже мужчина, два мужчины, или же женщина и женщина, мужчина и кобылица, женщина и холодильник с утконосом в отделе для фруктов, в зависимости от вашей сексуальной ориентации. Какой я корректный! Так вот, просыпаются мужчина и женщина! Будильник уже трясется в оргазме. Так-с, хотя бы он. И они, двое, неумытые, с не почищенными зубами, непричесанные, с покрасневшей от долгого лежания на одной стороне щекой, и, к тому же, дико желающие поспать ещё, должны взять и заняться сексом, рискуя опоздать на работу? А если ещё вчера была попойка! О-о-о! Меня, честно, такие вещи не возбуждают. Поэтому я столь же ответственно, как и в прошлый раз, заявляю: это гнусная инсинуация – заниматься сексом утром. Сексом нужно заниматься после позднего завтрака, свежим, с легкими мыслями о прекрасном, а не по пионерскому зову будильника. После позднего завтра, потом – перед обедом, после обеда, во время обеда, а вам, персонально вам, хорошо бы, чтобы и вместо обеда.
Итак, это был экзерсис. Теперь к нашим баранам, как любила говорить одна моя знакомая, крупный специалист по овцам и баранам в экономической и, косвенно, правовой сфере общества. Проснулся я утром и, заметьте, не стал заниматься сексом. У меня было желание. С полчаса я думал, что это за желание. То ли я хотел обратно заснуть, то ли почувствовать себя великим писателем. Победило моё врожденное любопытство. Засыпать я уже пробовал ранее, а вот великим писателем быть не приходилось. Итак, решил я, почувствуем.
Я решил написать роман. Хороший роман, без всякого конформизма и отзвуков политической ситуации в мире. Я просто решил написать то, что вышло из под моих пальцев без прагматических коммерческих выдумок. Решил написать то, о чем не написать бы не смог.
Каждый вечер, почти год, я садился за рабочий стол, включал компьютер, набирал свой роман буковку за буковкой. Ручная работа! Днем я думал о нем, а вечером записывал то, что успело остаться от дневных размышлений. Как, бывало, я жалел, если находился вне дома и моимысли начинали бурлить и выливались в поток уже готового текста. Как я жалел, что в это время не записываю их, а вынуждаю себя беседовать с людьми, пристающими ко мне с вопросами по поводу серии моих последних книжечек: “Как вы думаете, а был ли Христос пассивной лесбиянкой?”. Я часто отвечал: “Я думаю, Христос был вами”, но это, конечно, не относиться к тому, о чем я пишу сейчас. Каждый вечер, триста шестьдесят вечеров точно, я отбивал ритм моего будущего романа на клавиатуре. Это оказался такой тяжелый, такой не воспринимаемый роман, что в нем не нуждался никто, кроме меня. В нем практически не было сюжета, а заголовок я вывел целый текст одной или двух католических молитв. Я писал его не для развлечения, не для выгоды и не ради издевательства, я должен был его написать. Я и сейчас оцениваю эту книгу как очень хорошую, очень точную и выстраданную. Когда я её написал, я почувствовал себя великим писателем, и только после неё. Я жил в этом тексте, я продумывал каждую его мелочь и он жил отдельно от меня, создавая своими силами такие же важные для понимания мелочи. Я насыщал его аллюзиями, я утопил его в культурный пласт. Это был потрясающий по виртуозности исполнения роман.
Я передал его издателю. Его напечатали. Его раскупили также быстро, как и все мои книги до этого. Теперь мне самому стало интересным. Я купил по экземплярчику каждого литературного издания чтобы прочесть все, что критики напишут о нем. Мне хотелось его оценки и его признания.
Статьи были, но отчего-то очень короткие и невразумительные. Критики тихо отмечали использованные литературные приемы, еще что-то, но ничего ровным счетом не было сказано по существу.
В это время я писал вторую мою настоящую работу, на этот раз повесть. Написал быстро, очень честно, проще чем роман и уже неуверенно отдал её редактору. Он напечатал. Купили лишь половину тиража, а периодика была испачкана статьями нового знаменитого автора. Его книжка называлась “Я же любил тебя бритым”. Её выпустил один из этих писателишек, вечно шатавшихся у моих дверей и забрызгивающихих своими жидкими соплями. Я даже, если вы помните, посоветовал ему этот сюжет. По опыту продажи своих книг я знал, конечно, что люди любят книги с хамским, попросту говоря, сюжетом, но чтобы такую дурь читать. Я тоже купил и тоже прочитал. Однообразная каша из переживаний сексуально не сформировавшегося подростка-юдофоба на почве любви к своему письменному столу. Он испытывал ярчайший оргазм, занимаясь онанизмом только на предварительно выбритом столе. Вся его душевная драма заключалась в одной несуразности, для него предстающей драматической – стол никак не хотел бриться и снова покрывался шерстью. Большего имбецилизма я не читал. Автор, кстати, очень подробно описывал сам процесс выбривания покрытых зеленым английским сукном поверхностей стола, указывая тип бритвы и марку пены для бритья. Меня не только тошнило, но и подташнивало.
И никаких статей о моей новой работе. Мне было даже обидно – всего полтора года назад все журналы были во мне, их даже можно было переименовывать в мою фамилию. А теперь – ничего. Я же написал прекрасные две книги, о вечной и непогрешимой любви, о трагедиях отсутствия, о потерях прошлого. И мне за это – ничего? Даже мелко уголовного пасквиля? Как мне вас жаль.
Что же, читайте про бритые письменные столы, про Христа-лесбиянку, про любовь к болонкам и сенбернарам.
Я продолжал писать. Я написал еще две небольшие, но хорошие вещи, а книгу никто и не купил. Следующую работу издатель просто не принял. Я бросился к другим – и они отвергли. Я очень быстро превратился в беззвестного начинающего писателя. Меня забыли так же быстро, как и запомнили. Я остался свободным. И девочек уже под моей дверью уже не было, разве только ярые и искренние поклонницы, любившие мои лживые книги, а не популярность. Но они были страшноватыми. Хорошенькие девочки не любят книжек, они любят известных. Надо же, а я так к ним привык. Хорошо, что писатели смотались в другие подъезды и не докучают меня своими измышлениями и нарочитой гениальностью.
Жаль даже – в журналах не печатают, по телевизору не показывают и девочки не стоят у моих дверей. А я так привык к ним.
Черт с вами! Не хотите меня – не надо! Я – по-прежнему великий. Вы отдали мне столько денег, сколько вряд ли потратите на истории про бритые столы. Я стал писателем. Я богатый и довольный! И я пишу то, что я хочу писать, а уж совсем не то, что хотите читать вы. Я свободен!
Я с девочками я разобрался довольно скоро. Я так привык к ним, что не хотел с ними расставаться. Я компенсировал отсутствие поклонниц очень даже прелестными молоденькими шлюшками. Конечно, тип-то я брезгливый, но что же мне оставалось. Девочки мелькали со мной в самых разных местах. Гепатитные журналисты, время от времени, писали в своих газетенках, ну не забывать же меня, в самом деле, о том, что я, дескать, снимаю несовершеннолетних шлюшек. Это чистая не правда! Они были совершенно пятнадцатилетние. Я крайне не люблю этих корреспондентов, этих паломников в серьезную журналистику. Этих маститых борзописцев. Они заходят ко мне иногда из дешевых ларечных изданий. Просят прокомментировать различные казусы. Ну что за такое! Я помню только одну расхитительную журналистку, тетку-писаку, после публикаций которых в одной хронологической газете я буквально дрожал от восхищения целый день. О, она была восхитительна! Если бы я занимался издательским делом, я бы непременно бы выпустил собрание её сочинений. Они вела рубрику для толстых и экономных домохозяек. Она рекомендовала им кулинарные рецепты потрясающих, как ей казалось, блюд. Это было, по её утверждениям, чрезвычайно вкусно и полезно, а главное – экономно. В частности, она подарила миру, как Прометей дарил огонь, уникальнейшие способы приготовления рыбного паштета из манной крупы и рыбного бульона, чая из засохших яблочных огрызков, желе из них же, яблочного коктейля с кефиром, гениальных яблок, политых растопленным сахаром и яблочных конфет, прекрасно приготовляемых из сушенной кожуры яблок, ста пятидесяти граммов овсянки, двухсот граммов сахара и двадцати - масла. Особое место, как легко замечается, в рационе этой Евы, в её гастрономических и, надо думать, эротических фантазиях, занимали они, яблоки. Эти замечательные, бесподобные конфеты она советовала готовить следующим образом: сахар, овсянку и мелко порезанные яблоки нужно было выложить на сковороду, с предварительно растопленным на ней маслом, все это пережарить, а после затвердевания разломать и (о, боги, боги) обязательно хранить в целлофановом пакете. Её фантазия яблоками не исчерпывалась, хотя и была ими забита. Она также предлагала свои новейшие разработки в сфере изготовления кумыса из кефира путем помещения последнего в бутылку из-под шампанского. Вот это была журналюга! Таких теперь и не встретишь.
Вот я рассказал вам предысторию про то, как я стал писателем. А кем же быть ещё? Грузчиком тяжело, адвокатом – бездарно, преподавателем эстетики – похабно. Вот и приходиться становиться время от времени писателем. Садиться за застуканную за нехорошим занятием клавиатуру и набирать тысячи и сотни тысяч знаков. А что, удобно! Это не мешки с мукой носить, не законы препарировать и не пальцы вфигурки складывать. Пьешь себе чаек, стучишь по клавишам – писатель. Обычно писатели бывают такими: с начинающейся лысиной на макушке, с глазами старого гниющего кобеля, с выдающимся носом, красноватым от мелких почти лиловых сосудиков, обильно выказывающих себя на нем, небольшая щетина, начинающая седеть, грязно-серый грубый выцветший костюм с неприятно желтой потертой давно несвежей сорочкой и темно-бордовым галстуком в форме селедки, неаккуратно завязанным ничтожным узлом. Это, очевидно, писательское – завязывать галстуки так, чтобы при присаживании на стул или в кресло конец галстука выглядывал из-под пиджака. Писатели, или как они называют себя, литераторы почти всегда неряшливы, неприятны и несвежи, с запахом больного старого тела. Они вечно ходят по редакциям журналов, предлагая свои рукописи, выполненные на старой низкокачественной бумаге светло-зеленого цвета карандашными каракулями, и раз в неделю появляются в редакциях газет, чтобы, когда-то пропечатав ахиеничную заметку о вреде курения, брать тамсвежий номер газеты бесплатно. Впрочем, не все писатели такие. Я, например, знавал одного человека, отрекомендовавшего себя как приятеля Понтия Пилата, поскольку в своих стихотворных работах он проводил сравнения прокуроров тех местностей, где он читал свои стихи, с Понтием Пилатом. Собственно, что это был за тип. Это был претенциозный писатель, который нигде и никогда не снимал своей умопомрачительной кофты малинового цвета с несколькими крупными желтоватыми пятнами так и не установленного происхождения на груди. У него были седые пушистые волосы ниже плеч, старческие припухшие руки. Его звали Марголий и он любил всем рассказывать одну историю. Ну, это же понятно – какой-то беззвестный научный работник пристал к Марголию с просьбой рассказать, что такое, по его, марголиевскому, мнению, вечность. Марголий вытянул руку перед собой, затем резко поднял её и опустил, после чего повернулся к научному работнику и вдохновенно и героически сказал: “Вечность”. Наверное, эта жестикулярная выдумка его самого поразила настолько, что он показывал эту самую вечность, рассказывая эту историю, с теми же экстремистскими эмоциями и выражением малиновой рожи, что и в первый раз.
Еще Марголий обладал удивительными способностями. По его утверждениям, он мог определить по глазам, поэт человек или приличный. Он так и говорил: “О! Я чувствую на себе его взгляд! Этот тяжелый взгляд!”.
А вот мне повезло. Меня звали не Марголием, малиновой кофты у меня не было и по редакциям журналов я не шастал. Я был неким отличным писателем. Деловитый, как семнадцатилетняя парижская проститутка Monique (11), собранный и трезво взглядывающий на вещи. Такое иногда бывает с писателями. Теперь к вопросу, постоянно волнующему народные массы – чем же занимаются писатели? Это смотря какие! Провинциальные писатели с разваливающимися от старости чемоданами, в старых истертых рубашках поросячьего цвета занимаются, преимущественно, всучиванием редакторам газет своих гражданских позиций, оформленных в виде рассказов для детей и юношества, что-то вроде рассказов “Алешкина рыбалка” или “Лето в деревне”. Это у них занимает от силы два-три часа с утра, поскольку во всех журналах и газетах их уже давно знают и вежливо гонят в шею. А дальше писатели занимаются, собственно, писательской деятельностью, проще говоря, кушают водку в кампании таких же сочинителей. Для меня всегда оставалось загадкой, а как же они занимаются вот этим сочинительством. Возможно, после пятого стакана водки они заваливаются домой и огрызками карандашей чирикают свои народные рассказы о судьбах каких-то грязных деревенских оборванцев. Есть и другие писатели. Писатели столичные. Они молоды, бородаты, постоянно выкуривают сигаретки с задумчивыми человеческими глазами. Такие писатели не носят старые портфели и рубашки, они предпочитают джинсы и свитера, а когда случай требует костюма, они достают его из своих гардеробов. То ли костюмы у них такие, то ли носят они так, но к таким писателям в костюмах как-то неприятно подходить. Такие писатели водки не потребляют с такой постоянностью, как потертые провинциалы. Они предпочитают пиво и изредка цитируют что-то отдающее розовыми соплями. И здесь также есть для меня загадка – а что же эти пивные сочинители пишут, какого жанра они прислужники и каковы их стилистические особенности. А черт их знает. Итак, читатель, я выделил два типа писателей. Как уже стало понятно – основное занятие писателей – пить водку или пиво. Разумеется, есть писатели, не принадлежащие к этим двум группам, взять хотя бы начинающих писателей. Есть и такие. Существует, правда, еще одна группа этаких служителей слова – так называемые “элитарные” писатели. Их нигде не печатают. Редакторы говорят им: “Ой, вы знаете, у вас же элитарная литература, нашим читателям она не понятна. Мы печатаем более простые и примитивные вещи. Вот если напишите детектив или бульварный роман, приносите. Мы с удовольствием напечатаем”. Или, другими словами: “Идите вы к чертям собачьим со своей писаниной. У нас двух сотрудников увезли в дурдом после вашей повести. Печатать вашу заумь мы не будем”. Второго, истинного, значения элитарные писатели не понимают, поэтому бывают очень довольны, когда их бездарные вшивые книжонки причисляют к элитарной литературе. Но если им удается напечатать свои опусы, а тем более, если эта мерзость людям понравиться, то это надолго. У них появляется солидный доход, их портреты печатают в периодических изданиях и они начинают именовать себя богемой и вести богемный образ своей никчемной жизни. К ним отношусь и я.
Богема, знаете ли. Особое видение. Свободные художники. Ломают стереотипы. Манерность и всякая другая дребедень.
Я, как известный в прошлом и писатель в настоящем, естественно почти ежедневно посещаю всякие там творческие вечера различных поэтов-рецидивистов, где какие-нибудь их приспешники, развлекающиеся в свободное время игрой на домре, заставляют меня задавать поэтам вопросы по их творчеству. Какое там творчество - выходит очередная непризнанная гениальность и начинает декламировать таинственным голосом свои сочинения, при этом отбивая ритм грязным ботинком. Я, говорит, стихи составляю. И стихи, главное, такие затейливые. Какие-то черные ключицы обитают в фантазиях автора, прочие выразительные органы чувств. В просто рифмованных строчках автор неясно повествует о любви к непонятным колдуньям, ведьмам и прочей метафизической сущности. Всё это они делают с особой выразительностью – читают, читают, акцентируя на звуке “р”, а потом как заорут, показывая важность образа, или просто так. Нервные они, поэты.
А вот мне приходиться их регулярно выслушивать. А что, спрашивается, мне делать по вечерам и ночам. Ну не в трамвайном депо же напиваться с неприятно ароматирующими водителями. А что вы хотели – богема.
Богема. Сколько придурков называют себя причастными к этому слову: писатели, бывает, не написавшие ни одной книжки, поэты там всякие, художники, вместо холста использующие ванну, а потом её принимающие, музыканты, играющие на фотоаппаратах, фотографы. Ну эти ещё никуда взбрыкиваний не додумались выделывать, но, все равно, бывают такие, что и не позавидуешь. Знавал я одного такого. Фотоаппарат носил с собой даже в уборную. Если приходил ужинать в ресторан, то, когда ему подавали меню, он его раз пять фотографировал, потом убегающую в испуге официантку, потом администратора, приходившего объясняться, что у них не разрешено фотографировать,а когда администратор возмущался, что его просьбы остаются без ответа и просил отдать пленки, которых, кстати, мой знакомый носил с собой целую сумку, он трясся, шипел и грозился разбить администратору, а впоследствии и себе, голову аппаратом, доставая изсумки второй и объясняя, что вторым он будет фотографировать это жуткое фотографическое убийство невинного администратора. Как правило, этого поборника идей искусства в повседневности часто выставляли вон. Он так переживал, бедняга.
Был у меня и другой знакомый фотограф. Этот был не так ненасытен своей творческой деятельностью. Зато принципов в творчестве у него было предостаточно. Он, например, никогда не проявлял пленки со своими работами, объясняя бессмысленностью этого занятия. “А для чего же их проявлять. Я сделал снимок, выразился как художник, как творческая личность, а результаты меня не интересуют”. Надо сказать, выражался он не только как художник и творческая личность. Хотя – нет. Всё же что-то творческое в его манере выражаться было. Когда он был чем-то недоволен, и высказывал своё недовольство вслух, краснели даже видавшие много чего сантехники. Он был так изобретателен в своих выражениях, из четырех основных для языка слов он конструировал такие конструкции, что на них могла удержаться вся мировая литература, включая не записанные эпосы эстонских индейцев.
С фотографами ещё можно общаться. Снимут тебя раз двести пятьдесят за вечер и отстанут. Труднее с художниками. Они вечно норовят пристать со своим видением мира и с клятвенными уверениями, что в ближайшем будущем нарисуют ваш портрет на прессованной по особому, ими разработанному методу, туалетной бумаге подручными средствами. “Мы должны ломать рамки” – объясняются они. А когда им говоришь, что все рамки уже давно сломали другие идиоты, то ониобиженно поправляют свои беретики и отходят к очередному собеседнику, который возьмет и окажется готовым поддержать беседу. И больше - возьмет да и расскажет этому художнику о том, что его творчество примитивно и заранее продано или подарено буржуазной морали. Тогда художник вскипит, возмутится и даст самодеятельному критику по самой по морде. И правильно сделает! Критик сам виноват – надо было первому набить физиономию художнику, чтобы не ходил и не приставал со своим тонким художественным вкусом. Какой вкус! Какой художественный! Да он одеться самостоятельно не может, все ему сорочку в брюки мать-старушка заправляет.
А писатели! Сволочи же. Я видел много всяких писателей. И не одного приличного. Один мой знакомый писатель, по крайней мере, он так себя называл, принципиально ничего не писал. Вообще ничего. Ни имени, ни фамилии, ни элементарного слова в поздравительной открытке на день металлурга. Ничего. Придурок, даже водил иногда с собой рукоприкладчика, чтобы тот свою подпись ставил. Объяснял он это просто: “Не хочу тратить свой талант по мелочам”. Самое главное, он и книги ни одной не написал. Ни рассказа, на стишка какого – ничего. “Я, - говорил – не нуждаюсь в фиксации своего изъяснения. Мои мысли не нуждаются в бумаге. Все свои романы я написал у себя в голове. Вы мещанин и жлоб, если думаете, что я не великий писатель. Почему я не могу быть великим писателем? Я есть великий писатель. И им буду, пока вы не докажете мне, что я ошибаюсь. А пока не доказали, будьте добры считать меня великим писателем! Если, к примеру, человеку руки отрубило, а в голове у него – гениальный роман, а записать его он не может – он что, тогда, не великий писатель? Или же он безграмотный, а придумал потрясающую вещь. Тоже не писатель? Вы, милейший, сноб и конформист, вы не можете мыслить глобально, а я великий писатель!”. И он это рассказывал людям несколько раз на дню, иногда расходясь до того, что пренебрегал своим писательским призванием и иллюстрировал свои мысли, как высказывался один мой знакомый, постоянно не понимающий,как можно столкнуться с несправедливостью, на примере художника, не умеющего рисовать, скульптора-паралитика, дирижера, страдающего болезнью Паркинсона. Во конце он победно кричал: “Но ведь Бетховен был глухой! А музыку же писал! Бетховен гениальный, а я нет?”. Бедняга умер бы от отчаяния, если бы узнал, что для сочинения музыки слуха и не надо, нужны только руки и знания, а Бетховен все свои гениальные вещи написал в добром слуховом здравии. А позже, когда ему в пьяной драке заехали свиной баварской ножкой по одному уху, а пивной кружкой с тяжелым баварским же пивом по второму, он обиделся и перестал слышать.
Черт их знает, когда они занимаются производством предметов искусства. Они постоянно шастают по выставкам, бенефисам, творческим вечерам, просто по ресторанам, где пристают друг к другу со своим убогим видением мира и себя в нем. Шатаются, говорят, что набираются впечатлений и, особенно часто используется, “утоляют жажду общения”.
Я, вспоминается, тоже часто посещал все подобные культурные мероприятия, где меня просили что-нибудь сказать. Я говорил всякую околесину. Люди мне восторженно хлопали и приглашали говорить другого мерзавца от литературы. Толстые, постные, в гигантских очках кудрявые искусствоведши, от которых разило чем-то гнилым и устойчивым,скорее всего, плесенью, любили на таких собраниях поприставать к творческим личностям, вроде меня, со своими блошиными искусствоведческими вопросиками. Я их откровенно посылал к чертовой матери. Всё это выглядело приблизительно так: “Жорж, как вы относитесь к постановке на театральных подмостках вашего романа “Запуганный Шпенглером”. Как вы оцениваете художественный уровень постановки?”. Я ей доходчиво отвечал: “Пошла отсюда, овца бристольская!”. Искусствоведши делали глаза соразмерными очкам и убегали писать новую статью обо мне. Искусствоведши откуда-то вылезли! Вот угораздило!
Итак, подхожу к началу. Однажды меня пригласили в один клуб. Я раньше там не был. Ну вы знаете, собираются несколько дебилов, возомнивших себя пророками, открывают клуб и не пускают туда никого без особого приглашения. Меня туда пригласил один поэт-пустоцвет в твидовом пиджаке (12). Такое небольшое ночное заведеньице по незамысловатому названию “Мирандола (13)”. Ровно в одиннадцать оно открывалось и в его двери заваливались все эти несчастные свободные художнички и прочие лишенцы. Количеством около пятидесяти они шатались по залу, сидели за барной стойкой, за столами. Они постоянно что-то обсуждали, с кем-то выясняли отношения и делились свежими сплетнями. Сначала я зашел неохотно, потом мне не понравилось, и не понравилось так, что я решил зайти в “Мирандолу” на следующую ночь, потом ещё и ещё.
Рассказываю вам, детишки, все по порядку, как священнослужитель. Вот вы были в церкви? Нет! А я был и наблюдал, как там священнослужитель работает, стервец. У него все по порядку. У меня – также.
Управлял этим заведением небольшой упитанный человечек масляной наружности. Если бы я снимал порнофильмы, то обязательно бы пригласил его на роль Карлсона в эпохальной ленте “Это дело житейское”. Я бы выкрасил его лысеющую и тщательно причесываемую голову в рыжий с отливом цвет и прикрепил на потеющей спине пропеллер, чтобы он мог свободно летать повсеместно. Я уже воображаю сценарий – фрекен Бок верхом на пузатом Карлсоне, а Малыш в это время развлекается со своим щенком. Я даже знаю, кого пригласить на роль Малыша и щенка. Можно было бы снять и продолжение, что-то вроде: “Ну где же твои плюшки?”.
Так я говорю, управлял “Мирандолой” человек, смахивающий на Карлсона. Правда, он получил от кого-то прозвище Каратель и оно пристало к нему и уже не отставало. Каратель часто любил напевать старинные песенки у себя в кабинете, отбивая пухлыми ручонками ритм. Когда меня пригласили к нему в кабинет для беседы с ним, поскольку клуб был закрытым и для его посещенияследовало соблюсти некоторые процедуры, он занимался причесыванием своих редких волосиков одолженной у кого-то расческой. Тип – сразу видно. Черные брюки, светло-серый отвратительный пиджак, примитивная белая рубашка, ярко-красный галстук, почти похлопывающий колени. Лицо нагловатое. Типичный следователь прокуратуры. “Добрый вечер!” – поприветствовал я Карателя. “А вы – Жорж Нипель?” - поприветствовал он в свою очередь и сделал довольную, но подозрительную рожу, немного прищурив хитрые глаза. “Наверное, я”– это моя реплика. “Да, да, да! Знаете, работы много, головы отрывать приходиться, потом эти полеты” – Каратель бормотал какую-то бессмыслицу, сел за стол, достал из портфеля пачку старой исписанной бумаги и пачку новой, нетронутой, и начал переписывать, продолжая со мной разговаривать. “Я хотел бы стать членом вашего клуба!” – на эту мою реплику он оторвался от писанины и сказал: “Конечно! Мы вас выдвинем, нужно всего десять минут. Это где-то тысяч сто!”. Я выписал чек и отдал ему. Чек Каратель согнул напополам, отутюжил ногтем и любовно положил его себе в карман, хлопнув ладошкой по ноге. Заметно повеселев, он продолжал переписывать письмена шумеров, а потом резко вскочил, протянул руку к моему плечу и стал отодвигать в сторону двери – “Суккот (14)! До завтра!”.
Уже за дверью я услышал его победные крики и ритуальные песнопения с постукиванием по крышке стола.
Ожидавший меня у кабинета Карателя знакомый поэт-пустоцвет сменил себя на необыкновенно краснокожего круглолицего лакея, вызвавшегося меня проводить в зал. “Знаете что, Жорж, - панибратски начал он, - я лакей. Вон сколько лакеев у входа лежат и среди них солдаты”. Да тут вся контора сбрендивших, - чем-то подумал я. Будет интересно.
Не представившийся лакей довел меня до входа в зал по темным коридорам и я вошел зал. Что я могу сказать – человек сорок-пятьдесят больных на голову, когда-то уверовавших в свою исключительность. Таких я видел сотнями, но эти были отборными.
У бара сидел невысокий и пухлый, как Каратель, человечек лет шестидесяти пяти. Он пил апельсиновый ликер. Потом я узнаю, что он пил его каждую ночь. Он посмотрел на меня, сказал бармену: “Долей” и сник. Потом подсел опять. Я чувствовал, что он хочет со мной поговорить, но по какой-то причине не делает этого. Только потом мне рассказали, что он ни с кем не разговаривает бесплатно, а так как желания говорить со старым маразматиком за деньги ни у кого нет, то он каждую ночь ходит по залу и пьет свои апельсиновый ликер.
Какой приятный маразматик! Посмотрим, кто здесь есть ещё. Тут мимо меня прошла большегрудая старуха в вязаном берете. Фотоаппарат был в её некрасивых руках. Сумасшедшая! Дура! Она подошла ко мне, протянула к моей шее старческую руку, погладила ей по затылку. Приготовила фотоаппарат и со словами: “Жорж! Да вы же весь в себе! Вами камера просто любуется!” щелкнула меня, показав идиотские глаза и зубы в улыбке. Потом добавила: “Позвоните мне вечером! Все расскажите в подробностях!”. Вот дура-то! Какого черта я должен ей звонить, тем более, что я её первый раз вижу, это во-первых,не знаю номера её телефона, это во-вторых, каким ей вечером нужно позвонить, если сейчас ночь, это в третьих, что я ей могу рассказать, ещё и в подробностях, это в четвертых, и, заключительное, пятое, я вообще не звоню старухам. Дурдом какой-то!
Я оглянул не пьяными ещё, но уже нагловатыми глазами весь зал. Вкуса у оформителя никакого, конечно. Наверняка, женщина. Ужасно убого, как стихи булочников. Вы читали в своей нечитаемой жизни стихи булочников? Вы не читали, я же знаю. Стихи булочников – худшие из всех стихов. После, конечно, стихов сталеваров. Женщины не могут оформлять помещения. Их оформительские работы похожи на занятия аппликацией по воскресеньям – они делают это ради развлечения и думают, что занимаются творчеством. Ещё одно дебильное слово!
Столы накрыты бордовым – как в кубинской полиции. Люди, конечно, что-то прихлебывают из стаканов. Сразу видно – прихлебатели! Публика ещё та! Публика, знакомься со мной. К вам пришел Жорж Нипель!
За неделю я узнал все обо всех обитателях “Мирандолы”. Кто такие, чем занимаются, с кем работают и прочее, прочее, прочее. Все творческие натуры любят сплетни. Даже о знакомом прежде поэте-пустоцвете в твидовом пиджаке я узнал массу интересных подробностей. Я и подумать не мог, что невзрачный неудавшийся поэт, изредка меняющий пиджак из твида на жилет из шерсти, такой скромный и забитый, какие бывают в любом обществе, на самом деле – отъявленный мазохист-геронтофил с трансексуальными наклонностями. Оказывается, он любит быть в рабстве у сердобольных старушек, переодеваясь в молоденьких девушек. Как мне рассказала одна тетка, кстати, сама имевшая сексуальное приключение с ним, он уговаривает божьих одуванчиков на следующую игру: он облачается в девичью одежду, приходит к старушке, которая, по его сценарию, стегает его плеткой или собственным вонючим безразмерным бюстгальтером, будто молоденькую внучку-шлюшку, вернувшуюся под утро. Старушки бьют его, кричат всякие скверности, потом поэт вспоминает, что на самом деле он мужчина, и в знак протеста грубо овладевает старушкой. Все счастливы и довольны!
Продолжаю рассказывать. Придурковатых от искусства там было много. Был, например, один интересный тип. Его звали Гефердлаль (15). Невысокий человек, всегда в черном, с тонкими седыми старушечьими волосами, забранными сзади в хвост, в огроменных черных очках. Он был художником, владел фабрикой по производству солнцезащитных очков, названных одноименно, ненавидел детей, имел обыкновение часто и внезапно лепетать по-французски. Впрочем, это не было его основной особенностью. Самое главное – то, что он менял запонки каждую ночь. Если он однажды приходил в одних запонках, то все в “Мирандоле” были уверены, что они уже никогда не увидят их на его манжетах во второй раз. Это было непоколебимо. Это было вне сомнения – любой человек был уверен, что Гефердлаль придет завтра в других запонках, как был уверен, что Каратель и в следующем году будет переписывать свои бумажки в своей вечной одежде. Каждый человек в “Мирандоле” имел свою черту. Без этого просто нельзя существовать в богемном обществе. Кто-то каждую ночь пил апельсиновый ликер, кто-то менял запонки, кто-то хранил своего мертвого попугая в стиральной машине. Богемному человеку просто необходимо делать что-то особенное, иначе чем он будет отличаться от здорового человека? Гефердлаль менял запонки, та старуха, что погладила меня по затылку, приставала с этим к каждому незнакомому человеку, ещё один тип, для иллюстрации, постоянно всем рассказывал о неизвестных подробностях жизнедеятельности различных писателей.
Его звали скандинавским именем Ромгриг (16). Маленькие, как у свиньи, заплывшие глазенки, обабившаяся морда с пробивающейся сквозь толстый слой грима седеющей щетиной. Он был известным сценографом и, по совместительству, владельцем туристического агентства, которое предлагало клиентам, почему-то, только авиаперелеты в различные области и края земного шара (17). Не знаю, возможно, это была их специфика. Ромгриг любил кокетничать и разговаривать на польском с незнакомыми людьми (18). Прямо лингвисты какие-то! Как только его со мной познакомили, он взял меня под локоть, увел в сторону и начал рассказывать свои любимые истории о писателе, который в Италии надевал женское платье (19) и только тогда мог писать, об одной поэтессе, которая призывала ловить коллег Амалии Энхард (20) и жила с собственным сыном и тому подобное. Потом он перешел на свою персону и распространился о своей нелегкой судьбе, как он летает по свету с помощью своего агентства, как он боится, что у него отнимут квартиру, поскольку документы, удостоверяющие права собственника он потерял (21). За этим он стал обсуждать проблемы современной литературы, гордо заявив: “Жорж, вот вы писатель, а графоманство – это ужасно! Вы знаете, Жорж, после того, как меня пригласили с этот клуб, количество посетителей увеличилось в три раза! Это мне сообщили в администрации (22)!”. Я послал его в туристическое агентство, на что он обиделся.
Знакомства с двумя мне за вечер вполне хватило, я заказал такой же ликер, какой пил гномообразный старикан, вылил его в себя и отправился в кабинет Карателя.
Каратель варил кофе. “О, Жорж, прошу вас. Я могу угостить вас кофе. Здесь нас никто не видит. Завтра в обед улетаю в Чикаго. Билетов, к сожалению, нет. Придется своими средствами”. Каратель протянул кружку с дешевым кофе. Он вообще был чрезмерно жадным типом, да ещё и надевал под сорочку гнусную майку. Затем он рассказал кучу всяких мелочей про членов клуба “Мирандола”, исполнил мне несколько песен, возможно, собственного сочинения и поинтересовался, на чем я приехал. Я ответил, что я пришел пешком. “Жаль, но вы же не можете позволить, чтобы я добирался до дома пешком?”. Мой ответ: почему же? Очень даже могу! Каратель сделал удивленную рожу, а я с ним попрощался и отправился домой. Спать мне не хотелось, на улице было приятно, я шел, разглядывая прохожих и машины. Асфальт был мокрым, я был сухим. Удобно!
Что бы вы делали, вернувшись домой из ночного заведения в два ночи? Я знаю – вы бы расстелили кровать и положили бы в неё своё обрюзгшее тело, скрутили бы губы трубочкой и стали бы храпеть. Жорж Нипель, как вы неправильно догадались, так никогда не делает. Во-первых, я не сплю в два ночи, а во-вторых, у меня отсутствуют губки трубочкой, обрюзгшее тело и прочие приметы особо опасных обывателей. В два ночи у меня обычно хорошее настроение и я смотрю порноканалы. У меня их одиннадцать. Не то, чтобы больше не доступно, а одиннадцать самых любимых и интересных порноканалов. Порно – это вещь. Вшивый провинциальный журналюга поместил бы мой следующие слова в рубрику: “Творческая лаборатория”. Итак, для вашего общего постиндустриального развития. Когда я писал серию романов об Иисусе Христе, я черпал вдохновение и облик Христа с популярной порноленты “Дьявол-фетишист. Часть вторая (23)”. Особенно полезным с точки зрения создания образа оказался третьесортный актер, изображающий дьявола в комической маске. Это так точно паррализировало с Христом, что я не преминул воспользоваться подсказанным образом. Несколько раз я пересмотрел этот фильм, высматривая новые особенности его мимики, чтобы ничего не упустить и донестидо читателя образ Христа в первозданном виде. Повторю, порно – это вещь. Это самое чуткое, самое совершенное и самое высокое из всех искусств. Я так люблю все порноканалы к которым подключен. Я так долго их выбирал и теперь получаю то, что я хочу видеть. По ним не показывают фильмы, вроде “Мохнатые милашки” или “Транссексуальные ночи в Лас-Вегасе”, или, совсем ужасно, “Грязные и лохматые”. Я смотрю хорошие добрые фильмы. “Девочки для Муссолини”, “Никогда не говори “никогда” Рокко Сифреди” и всякие другие. А чего стоят названия? Мне, писателю, они особенно дороги. Вслушайтесь в эту поэтику названий: “Угадай, кто придет к ужину?”, “Наконец, мы свободны”, “Трое мужчин, ни одного младенца и много нянек”, “Я сняла однокомнатную квартиру”, “Женщина, автомобиль и мастурбация”. Пожалуй, стоит выпустить очередную книжку: “Список порнофильмов, просмотренных Жоржом Нипелем за всю свою недолгую жизнь”. Кажется, будет очень хорошо продаваться.
Сколько обычный человек может просмотреть порнолент за всю жизнь? Это, скорее всего, и есть тот основной вопрос мироздания, который беспокоит по ночам плешивые головы ученых. Собственный простатит не беспокоит, а вот вопрос мироздания – это пожалуйста. Итак, сколько же порнофильмов за жизнь. Я думаю, штук тридцать от силы. Я исключаю маргинальных особей, промышляющих мастурбацией и только оной во время просмотра. Эти вообще ни на что больше не смотрят. Я же принимаю во внимание исключительно обыкновенного человека, у которого есть работа, жена и пылесос. Тридцать штук от силы, никакни больше. Я же пересмотрел столько порнофильмов, сколько обычных не просмотрел маститый кинокритик, этакий старичок с козлиной бородкой и таким же тенором.
Вполне ясно, что порнография служит людям для возбуждения их похоти, однако мы, свободные художники, имеем совершенно другое отношение к данному виду киноискусства. Порнография манит нас искренностью чувств, той откровенностью тел и выражений лиц, какую мы так стремимся вынести на бумагу или холст, или на нотный стан, выдумывая приемы и образы, разыскивая их везде, а искренность и откровенность – на лице низкопробного немецкого актера, отдаленно изображающего слесаря-сантехника, вошедшего в незапертую квартиру как раз в то самое время, когда вызывавшая его женщина занимается любовью со своей подружкой,то есть в три часа ночи. Это так естественно и не сжато моралью, которая, как мы все прекрасно знаем, противопоказана искусству, как оральный секс двум эпилептикам.
После просмотра одного не очень убедительного фильма о телесных отношениях в эпоху барокко, сопровожденного Вивальди, я отправился спать. И мне снилось. Выражение почти библейское. Вот! Как бы не забыть – нужно будет на досуге перечитать Библию, и хотя меня категорически не устраивает подача материала, его литературная обработка, иногда приятнопочитать бульварное чтиво. Слишком примитивно для меня. И чересчур возвышенно. Мне что-то неохотно вериться при прочтении Нового Завета, что такая манера изъяснения была присуща еврейским рыбакам. Они и писать-то не могли, а им тут Новый завет приписывают. Нет, нет, и не переубеждайте меня.
Собственно, что мне снилось. Вполне может быть, что фильм перед сном был скучен, или что-то иное, но сон мне приснился следующий. Будто я нахожусь в “Мирандоле”, там темно, накурено, стоит рояль, какие-то непонятные типы непривлекательной наружности с музыкальными приспособлениями в руках, устойчивый запах пива и плохого алкоголя, уже употребленного. И почему на алкогольных этикетках не пишут: “Встряхнуть перед употреблением”? Звучит музыка, какие-то голоса горланят незнакомые тексты. Каша. И мгновенно из этой каши, как утопленник из канализации к потолку вздымается Каратель. Одет: нетрадиционная кепка, черный кожаный плащ, перчатки таких же свойств. Видно, что кожа хорошая, но в ней Карателю ужасно жарко. Что же, придется терпеть. Неприятный сон – Каратель медленно подлетает ко мне и спрашивает угрожающе: “А ты слышал мою новую песню “L'averse (24)”. Я удивленно отвечаю: нет. Кожераздирающий крик: “Ты что, дурак?”. Все исчезает. Потом крупным планом перед моими спящими и прикрытыми глазами выявляется ублаженная рожа того толстяка, который пил в “Мирандоле” апельсиновый ликер. Это, между прочим, Толилей С. Ник, как я узнал чуть позже. И эта рожа смотрит на меня и меняется в лице. Глаза становятся беспокойными, губы дрожат, нос морщится. Теперь он мне показывается в полный рост, но агонии с рожи не убирает. У его бровей началась обильная истерика, глаза уже и вовсе не в себе. Толилей кричит, жалобно покрикивает, предлагает мне фотографии, вынутые из кармана пиджака: “Вот! Вот! Смотрите даром, только не пейте мой ликер! Не пейте ликер!”. Теперь Толилей обозревается лучше – стоит и плачет перед барной стойкой, на которой уныло стоит рыжий ликер, принимая на себя глупые косые взгляды истерического обладателя. Тут, как всегда это бывает во снах, к стойке подходит Каратель, и залихватски выпивает ликер. Толилей смотрит на него уже совсем обезумевшими глазами, на что Каратель с луковой усмешкой высказывается: “Я старый. Мне можно!”.
Вот сны идиотские снятся! Не думайте, что я начну сейчас пересказывать в непотребных количествах все сны, что мне снились за двадцать семь лет жизни. Я не сбрендившая старуха, чтобы вам рассказывать это.
Этот сон оказался вещим. А может и нет. Во всяком случае, меня разбудил звонком Каратель. Он интересовался, оставить ли мне столик на ночь. И из-за этого нужно меня будить! Так же нельзя. Надо будет этому идиоту велеть всегда оставлять столик и не беспокоить меня. Я удивляюсь, как можно быть управляющим увеселительного заведения и при этом меня будить? Да ине только будить. Каратель был придурковатым малым. И таким, каким он мне приснился, он мог бы быть и в реальности, мог также подойти к Толилею и выхлебать его жизнеподдерживающий ликер.
Да, собственно, и не о Карателе разговор. Каратель этого не заслуживает. А всё о том, что же примечательного со мной случилось в этот день. Положим, какой-нибудь шестидесятичетырехклеточный беллетрист и вложил бы в уста своего героя фразу: “Лучше бы я покинул в ту же ночь город (25)!”. Но я не сбежал и этого было достаточно. Я проснулся совсем и отправился к часам десяти в “Мирандолу”.
“Мирандола” была ещё полупуста. Каратель ещё сидел, наверное, в своем кабинете и неприлично высоким голосом, местами исчезающим, напевал свои мотивчики. Я не стал его посещать, а решил посмотреть ещё несколько постоянных обитателей этого заведения. Почти у входа ко мне тянулась рука. Смотрю на лицо – бритое мужское лицо, но щетина заметна - очень жесткая и черная, из тех, что синят щеки и подбородок. Неприятно сразу. Видно, сбрендивший писатель. Угадать было не трудно. Писатель, очевидно, всю жизнь писавший в угоду кому-то памфлеты и фельетоны, залихватски подхватил меня под руку и, отводя в сторону (господи! Что же у них у всех такая привычка?), стал путано рассказывать исторические анекдоты, сцены из жизни великих полководцев, хрестоматийную историю об афере с ожерельем Марии-Антуаннеты (26), поинтересовался, не читал ли я книжек про разведчиков, потом порекомендовал почитать, сославшись но то, что сам он уже читал и прочее, прочее, прочее, как сказал бы автор “Странного гриба (27)” . Мои крепкие нипелевские нервы не выдержали пытки словом и сдались на чрезвычайно нудном и непонятном рассказе о прототипах флоберовской мадам. Только я приготовился несколько раз изящно объяснить собеседнику, что он умственно неполноценен, как к нам подошел его товарищ, детина с внешностью изнасилованного хомяка и спросив писателя о политической обстановке в городе, в свою очередь, увлек его троцкистскими идеями. Никогда не стоит грубо обращаться со свихнувшимисяписателями. Они могут на вас обидеться и покончить с собой дурацким способом – повесятся на шпингалете с помощью двух связанных морским узлом носков, вскроют себе вены на обеих ягодицах или же залезут в холодильник и съедят там себе ногу. Будьте вежливы сними и опрятны!
Я, освободившись, решил более подробно осмотреть полотна неизвестных мастеров, что портили стены залы. Все картины были в неуклюжих гипсовых позолоченных рамах, одного размера, с одинаковыми табличками на раме, где были выгравированы названия. “До того, как умереть” – работа неизвестного турецкого абстракциониста, мастера жанра; “Посмертный портрет бригадного генерала Кунче Сейни (28)” – тоже абстракция – всего лишь черное полотно; “Вид на герцогский дворец в Урбино” работы Лаураны (29), “Полуденный портрет Билитис” Пьера Луйса (30), и несколько недальновидных работ пейзажного направления со швейцарскими горами и итальянскими речками. Прямо под видом на второсортную гору я уселся за стол и официант появился как-то неожиданно. Выяснилось, что они смогут предложить рябчиков в брусничном соусе только через полчаса. Ненавязчивый сервис, как я это называю.
Жду я бруснику с рябчиками. Подсаживается упитанный и нагловатый тип. На писателя не похож, ученым здесь делать нечего, фотографы тоже так не выглядят, значит, либо философ, либо композитор. А, перед собой положил стопку нот. Композитор. Спрашиваю, что же ему нужно. Композитор представляется - Глер Освальд (31), автор монументального произведения “Восходы Азии”. Я раньше не встречал таких болтливых композиторов. Он мне рассказывал про то, как музыковеды-рецензенты после этого произведения говорили, что он, “в сущности историк, настолько точными оказались этнические мотивы, вплетенные им в музыкальную ткань”, что он надеяться стать всемирно известным пятидесяти годам, что всё вокруг – социальный заказ. Все эти слова он подводил к главному. Освальд оказался совсем плохим. Помимо надежды стать знаменитым, он также имел надежду стать и чрезвычайно богатым. Он сразу предложил открыть собственное дело,мотивируя это тем, что за границей все открывают собственные дела на всякий случай. “Вы, ещё кто-нибудь – нужно вложить по миллиону, и мы откроем собственный концертный зал. Мне бы нужно пару симфонических оркестров и несколько помощников, чтобы я мог начать нормально работать. Когда будем работать? - нахально спросил он, даже не догадавшись спросить моего мнения. Я, может быть, согласен платить и за три симфонических оркестра. Я не люблю, когда меня не спрашивают, поэтому я отказал композитору Глеру Освальду, сославшись на то, что несколько собственных дел у меня на этот вечер уже есть. Его, между прочем, через полгода арестовали и осудили на семь лет за развратные действия с несовершеннолетними мальчиками в шортах.
Время к одиннадцати. Несут бруснику. Мимо проходит качественная девушка лет восемнадцати и улыбается. Я в ответ. Как мило! Какие у них рябчики? Попробуем. Последний раз я ел рябчиков с брусникой на Круа-де-Мугер. Это в Биаррице, куда меня приглашали с лекциями. Что за лекции и читал ли я их, уже не помню. Зато в Биаррице я познакомился с совершеннейшей девушкой двадцати двух лет. Выглядела она немного моложе и легкий налет детской недозволенности во внешности и полная распущенность во внутренностях придавал ей особую привлекательность в моих глазах. Её звали Эола. Она была чрезвычайно изящна и тонка в манерах, но при этом играла на арфе, что уже является парадоксом (32). Обычно арфу терзают грудастые дебелые тетки с упругой полосой алой помады на губах-червяках, с неимоверными буклями. Не знаю, хорошо ли Эола играла на арфе, я не слышал, но этих самых арф у неё было предостаточно. Штук сорок или пятьдесят. Однажды вечером она привела меня домой и около часа показывала все свои инструменты. Предполагаю, что назывались то они по-своему, но для меняони были арфами, и большие и маленькие. Я не мог пропустить возможности осмотреть такую диковинку, как девушку с полусотней арф, поэтому внимательно слушал её, смотрел на эти сказочные луки племени взбесившихся монстров-индейцев, представлял как большой индеец по прозвищу Соколиный соль-диез натягивает вместо упругой, как Эолина грудь, тетивы струны самой большой арфы, а рядом с ним вторит ему маленький сын с прозвищем Ястребиный фа-минор, и осмотрел её чуть позже. Собственно, Эола и угощала меня рябчикамис брусничным соусом, собственного приготовления.
Кажется, что, все же, рябчики Эолы были нежнее. Разделался с этими. Сижу, смотрю вперед себя, о чем-то думаю. Проходят мимо режиссеры в розовых шляпах, поэты с огромными кадыками, либреттисты и прочий сброд. Многие приветствуют, некоторые проходят мимо. Скучно. Вон направляется к двери ярко-синий молодчик, из числа тех, что однажды в юности придумали себе поэтический талант и с тех пор ездят по фронтам, задекларировавшись как мелодекламаторы. А если войны поблизости нет, они разъезжают по домам престарелых, по тюрьмам и особенно по интернатам для слепоглухонемых детей-шизофреников, читая свои простые и понятные не только детям, но даже их воспитателям, стихи. А вон байороновской походкой плывет известный сценарист, который, говорят, очень любит потных женщин. Рядом с ним идет малоизвестный широкому читателю, как пишут в аннотациях к книгам, переводчик Бальзака. Переводы его бездарны, как отдел бесплатных брачных объявлений от заключенных на шестнадцатой полосепровинциальной газеты в Восточном Самоа, а сам он напоминает сорокалетнюю лошадь. Тут же и та старая карга, которая “потрепала меня по загривку”, как она высказалась значительно позже, вчерашней ночью. Её фамилия, между прочим, Ормонд – можно вспомнить шедевр великого дублинца (33). Часто в двери кто-то входил и некоторые мне уже были знакомы по мероприятиям где-то в других местах, а те, кого я не знал, подходили ко мне со знакомствами, а после них – мои старые знакомые, с нескрываемым удовольствием рассказывающие мне очень много всяких подробностей, почему, например, хромой сценарист стал хромать, всю эту душераздирающую историю о его любовнице, как они познакомились, как он выпрыгивал из окна на почве животной ревности и тому подобное, мало интересное широкому, пользуясь повторно аннотацией, читателю.
А вот теперь, широкий читатель, я привлеку твое внимание. Возьми его полностью в глаза, в свои мелкие апатичные глаза и уделяй его мне – вот сейчас. Всё тряслось во мне, будто толстый профессор экономики упал поблизости, я почувствовал приближение неестественной силы, харизмы, как любил говаривать один масштабный мой знакомый. Я прекрасно вспоминаю это мгновение. Как бы вам объяснить? Представьте, что сидите вы у себя на кухне, вон немытая посуда, вон вилка валяется рядом со скомканным полотенцем и из водопроводного крана к вам выливается Господь Бог и прелагает вам заняться сексуальной деятельностью, как выражалась знакомая фотомодель. Вы представили вашу реакцию? А теперь увеличьте её в тысячи раз и представите мою. Я помню, как в дверь “Мирандолы” вошла эта женщина. Вся рядом стоящие замерли притихли и как-то без движения отстранились от неё к стенам, а она, не бросив на них даже взгляда, гордо, невозмутимо, благородно, наконец, прошла мимо и заняла столик совсем недалеко от меня, прямо под портретом Валери Соланас (34), Энди Уорхолу бы понравилось. Это невиданное мной раньше величие просто отбивало все чувства так умело, как заправский повар отбивает баранину, посыпая её мелким алжирским перцем. Я сразу понял, что недалеко от меня сидит великая женщина, даже может быть, что самая великая из всех. Это величие распространялось на воздух, на пространство точно также, как духи распространяют свое действие. Она вошла и зала заполнилась её величием, она прошла мимо и в клетки проник запах её духов.
У меня хватило выдержки не смотреть на неё так, чтобы она замечала. Я намеренно уткнул свой нос в бокал, сделал вид, что задумался о судьбах боснийской интеллигенции или о проблеме воспитания личности в коллективе. Исподволь (вот слово-то!) я наблюдал за этой теткой, точно также задумавшейся и смотрящей прямо перед собой недвижимыми глазами.
Она была во всем черном. Голова обмотана черным платком, черная широкая, как жест, шляпа, плотная вуаль, прикрывающая все лицо, черный шарфик, повязанный вокруг шеи так, чтобы не было заметно кожи, черное платье до пят, целая длина которого, наверное, унижающеся ползла за ней по полу, черные туфли и, наконец, черные перчатки. Довольно грубовато. Даже вульгарно. Приходит тетка во всем черном. Всё это мы уже проходили лет сто назад, и эти декадантские манерные женщины нам очень даже знакомы. Не оригинально. Но вся штука и заключалась в том, что она была совсем не оригинальна, но все же заставляла так чувствовать своё присутствие, что забывалось все на свете. И на размышления о сравнении с декадентками у меня не хватало никаких сил. Рядом просто сидело величие, чрезвычайная сила. Вот так.
Я косил глаза, я делал серьезнейшие усилия для того, чтобы мои взгляды остались незамеченными. Мой разум раздвоился – одна часть занималась достоверным изображением позднего ужина, а другая пыталась отыскать новые способы бросить взгляд в её сторону. В конце концов, мне это все надоело и я отправился к Карателю.
Подходя по темному коридору, я ожидал услышать знакомый голос, распевающий очередную балладу о покорении Дикого Запада, о перехлестах, о тележках с ковбоями, но ничего этого слышно не было. Подойдя совсем близко к приоткрытой двери, я сумел увидеть разомлевшею рожу Карателя, благоговейно перелистывающего журнальчики с толстыми портовыми шлюхами. Я быстро вошел. “Балуетесь?”, - поинтересовался. “Посмотрите, Жорж, какая грудь, - парировал Каратель, протягивая разворот журнала, где была напечатана ужаснейшего вида толстая сальная бабища, - грудь простосказка (35)!”, - шмыгая носом высказался Каратель, а потом мечтательно произнес – “Вот бы сейчас – в самом соку ведь!”. “Неудивительно. Слушайте, я к вам вот по какому вопросу. Что это за женщина, сейчас зашла, вся в черном?”. Каратель сделал рожу ещё более умиленную, чем когда я выписывал ему чек. “Это же Элпис! Когда я пришел сюда управляющим после самоубийства моего предшественника, она уже посещала “Мирандолу”. Каждую ночь. Она всегда приходит в одно и то же время, ни с кем не разговаривает, сидит до утра, а потом уходит, спросите у бармена”. Каратель мне также посоветовал вернуться в залу и посмотреть за этой Элпис. Я прошел, сел за столик, подозвал официанта, потребовал коньяку и начал продолжать изображение на своем лице бесчисленность тяжелых дум о возможных судьбах авиационной промышленности Никарагуа. Потом я перешел на тонкое, прочувствованное изображение обдумывания возможности создания мною движения чилийских шахтеров-кальвинистов с целью прекращения ядерных испытаний во Вьетнаме во время нереста белого сома. Я отвлекся только после того, как обнаружил, что шахтеры интересовали меня значительно больше дамы в черном. Театр пантомимы какой-то!
Неужели можно столько смотреть перед собой! Она уже смотрит так целых два часа. Коньячок так себе! Все в “Мирандоле” по-прежнему – прозаики спорят с поэтами, поэты с драматургами, ходят себе, едят и беседуют, будто никакой женщины в черном и нет здесь. Это, значит, один я так к ней прицелился. Ага! Вот и интересно. К Элпис подошла и села напротив молоденькая женщина – девушкой называть уже поздновато, а полноценной женщиной – потерпи. Ничего особенного! Я подумал, что хотя бы сейчас Элпис как-то измениться в лице, может, даже и заговорит, но она не заговорила и не изменилась в лице. Она сделала совсем другое – наклонила немного свой корпус вперед. Это, очевидно, выражало готовность к поцелую, который напечатала через вуаль на её губы пришедшая девушка. Вы когда-нибудь видели как люди целуются после девяти оргазмов. Они целовались точно также – еле заметные движения губ девушки, больше похожие на содрогания, давали мне повод думать об полном и окончательном отсутствии страсти, которая, по моим наблюдением, всегда у лесбиянок на первом месте. Нет более страстного скопления живой плоти, чем в постели лесбиянок. Я нигде не слышал более громких стонов, не видел более страстных ласк, чем у них. Обычно, на различных мероприятиях, которым я оказывал честь своим присутствием, они убегали целоваться и предаваться похоти, как писалось в какой-нибудь эскапакости века восемнадцатого (36), в туалеты, такое острое желание друг друга они проявляли. А Элпис и та, которая её целовала, были, прямо-таки, чрезмерно апатичны.
Я, между прочим, был в свое время автором небольшой пьесы о лесбийской любви, которая, впрочем, имела большой успех у публики. Моя популярность тогда была огромна и, кажется, публика с радостью и воодушевлением приняла бы даже мою инсценировку старого уголовного кодекса Мексики или инструкцию по эксплуатации новогодних гирлянд. Тем не менее, пьеса была про двух лесбиянок, и ставил на сцене крупнейшего театра такой розовощекий режиссер, немного конвульсивный, у которого была своя методика постановки. Главным в ней то, что принципиально не читал самого текста. Он выдвигал свои мысли с помощью актеров, а слова они произносили только на премьере. Он, помню, страшно удивлялся, грыз ногти, царапал собственные бедра ими обгрызанными, и от этого у него на брюках появлялись маленькие еле заметные полоски затяжек. Потом, уже к концу представления, он заметил, что “пьеску вы написали занятную”, а по поводу своей работы он высказался так: “Гениально, конечно, но, очевидно, не хватило буффонады”. На самом-то деле пьеса была скучна, а режиссер – идиот. Я тоже хорош – написать о женщинах, которые перед тем, как заняться любовью, убивали усатых мужчин, а после залазили в кузов многотонного трейлера, в котором они путешествовали по Колорадо, и в кузове разряжали свое неописуемое возбуждение от убийства. Это все кончилось тем, что их задушил одинокий маньяк, который ездил все по тому же Колорадо на велосипеде собственной конструкции и получал скорее эстетическое удовольствие от мертвых лесбиянок, чем сексуальное. В постановке мне понравилась только работа декоратора и реквизитора – сцена была прекрасно оборудована, видимо, мое имя гарантировало успех, поэтому денег продюсеры не пожалели и по внушительной сцене разъезжали, в разных моментах, до пяти трейлеров. Причем, интересной особенностью маньяка было то, что он втирался в доверие под видом инструктора по повышению уровня мастерства вождения трейлеров. Он употреблял слова, в большинстве случаев, в уменьшительно-ласкательных формах: “Вы ножкой на педальку и работайте руликом”. Это, я знаю, особенно часто отмечалось в различных рецензиях как “новый способ выражения лесбийской действительности”. А в целом постановка была ужасной. Правда, через совсем небольшой отрезок времени, месяца через два, я увидел на одном из любимых каналов фильм, снятый по этому сюжету. Фильм был порнографический, с очень, надо думать, незначительным бюджетом. Но он мне понравился и я даже не стал подавать в суд на его производителей, я лишь попросил группу товарищей отыскать продюсера и режиссера и вежливо укорил их: “Негодяи! Вы хоть мое имя то в титры бы поставили!”. Они внемли и потом почтительно занесли мне записьэтой ленты с красочно вписанным в титры моим именем: “Фильм снят по сюжету Жоржа Ниппеля”. Давно бы так.
Я все еще сидел и наблюдал за их беззвучным и безслюнным поцелуем. Я косился на него минуту, вторую, потом прикрывал глаза на несколько секунд, чтобы снять усталость от их постоянного уже направления в их сторону. И когда я поднимал веки, я каждый раз надеялся, что целоваться они уже закончили, но это всегда было не так. Я уже взглянул на часы, синее яблочко на стрелке которых откатилось на целых двадцать минут (37). Я намеривался дождаться окончания. Ведь когда их тела должны же устать. Я ждал еще и еще, еще и еще. Яблочко перекатилось за получасовой барьер. Жду ещё. Ещё жду. Ну когда же вы?
Потом, а именно через три дня, я засеку время точно. Это будет ровно, по-книжному ровно, неприлично ровно сорок пять минут. Секунда в секунду. Точно в яблочко.
А через неделю или через полторы я буду уверен, что до конца мира поцелуи Элпис будут длиться ровно сорок пять минут.
Но это будет позже, как любил выражаться один мой знакомый исследователь Джорджа Дюби и архетипов. Я продолжаю о поцелуе. Я ждал его окончания с начала, как ждешь обычно чего-то короткого и привычного. И вот когда я выждал – тут ничего и не произошло. В самом окончании этого срока, этих многих минут, я вдруг, будто по наставлению, потерял всякий интерес к подглядыванию за Элпис. Я только успел ещё захватить не остывшим любопытством незаметное, но быстрое отстранение губ женщины от вуали Элпис, а после мне все стало безразличным. Я встал, подошел к знакомому сценаристу, немного побеседовал с ним, узнал новые сплетни.
Все любят сплетни. Даже те, кто их не любит. Сплетни рассказывают все и лишь у некоторых это становиться призванием и делом, без занятия которым невозможно поддержание жизни и здоровья. Мне были известны женщины и мужчины обоих полов, которые занимались обменом сплетнями даже в реанимационном отделении невралгической клиники. Лежа при смерти они обсуждали с соседями по койкам отношения между самыми дальними родственниками лечащего врача, делились самой закрытой информацией по поводу личной жизни внуков медицинской сестры, старой женщины с неприлично для её возраста накрашенными губами, а самого врача и самой сестры они уже и не касались, считая их жизнь давно изученной и обсужденной с самых неожиданных позиций. Люди любят сплетни, это в их человеческой природе. Это естественно. И венские аукционисты (38) могут найти сотни объяснений этому. Я же объясняю это в продолжении мысли одного любителя сводить сюжетные линии двух десятков своих романов в отдельную книжечку и ещё одного, который ни в какие дополнительные издания сюжетов не сводил, а просто все книги писал об одном и том же, да ещё с одними и теми же персонажами (39). Нам просто любопытно слышать о знакомых людях такие подробности биографии, которые сами мы представить не смогли бы. Проходит мимо вас, для примера, знакомая скромная библиотекарша, а вам уже шепчут: “Ой, а вы знаете, ведь она садомазохистка и посещает сатанистскую церковь по вторникам!”. И вам уже интересно представитьэту скромную девушку, которая ещё вчера так стыдливо выдавала вам “Жюстину (40)” из почти не посещаемого отдела лабиринта книжных стеллажей, в лаковой коже или в латексном белье с плеточкой в руках, стегающей мясника с ближайшего рынка.
Какие, собственно, сплетни могут быть узнаны вами от вашего товарища-сценариста? Могу предположить, что все ваши товарищи-сценаристы расскажут вам только о положении дел в кинематографической области, положим, кто урезал финансирование, по какой причине это произошло, или, что будет верхом откровенности, кто любовница режиссера, снимающего сейчас фильм по его сценарию. От моего же знакомого сценариста я узнал массу ещё не успевших затвердеть подробностей жизнедеятельности почти всех известных и неизвестных деятелей культуры.Он, кстати, прославился на весь мир тем, что написал сценарий к фильму, где все роли играли беременные и заикающиеся женщины, чем и вошел в историю кинематографии.
Обойму всех сплетен прервала одна известная писательница, подошедшая к нам. Я с ней не был знаком, и сценарист меня познакомил. Это была потрясающая женщина. Она ездила на вечерние моционы в прибрежные зоны, была автором сакраментальной книги “Игра в инфинитивы” и однажды отважилась написать разгромную рецензию на один мой роман. Она назвала её “Секс и дикость”. Рецензент из неё был такой же, как и писатель. Она была сущей бездарностью, и писала исключительно детективы для детей дошкольного возраста. Однако, эту дуру часто приглашали в различные телепрограммы, а её ахиеничные выводы о сущности современной литературы печатали в газетах и журналах, а один раз на ней даже женился неважный политик, улетевший, правда, после брачной ночи в неизвестном направлении. Последний раз его видели в Алжире. Морская фамилия этой дамы не отложилась в моей памяти, но её придурковатый вид в розовой шапочке занимает одну из самых обширных её ниш. Тогда она сказала мне: “Вы, кажется, Нипель. Прекрасно, прекрасно. В вашей прозе только секс и дикость. О чем же вы можете написать ещё! Я вам не верю. Я не вижу вас в ваших произведениях. Вам нужно читать и читать. Вы ещё плохо начитаны, в вас нет культурного пласта, а без него невозможно стать писателем. Вы же ничего не понимаете в литературе!”. И это мне говорит идиотка, в жизни ничего не написавшая, кроме десятка детских детективов о том, как забежавший в чей-то сад ежик украл яблоко у двух недоносков, когда те смотрели в небо и считали там птиц. И это говорит она, чей словарный запас является миру в таком смешном объеме, каким обладает посол в соседней стране. Это она мне говорит! Что, мне ей ответить или нет? Я не ответил. Я достал пилку для ногтей и осторожно, чтобы не выглядело намеренным, преподнес к её сплющенному и угрожающему прирасти к подбородку носу, левую руку и стал обрабатывать ногти, энергично сдувая ей в лицоногтевую пыль. А потом вопросил её, вспомнив старую пошлую шуточку из детства: “Скажите, а у вашей матери были аборты, кроме вас?”, на что она раздула ноздри и убежала с криками “хам”. А я разве виноват? Книжки для детей лучше писать нужно.
Герои её книг – это обязательно два мальчика лет семи, один белый, другой с темными волосами, которых она наделяла самыми что ни на есть банальными особенностями – один был рассудительный, вежливый, слушался старших, такой круглый с ангелоподобными чертами мордочки, а другой был озорным хулиганом, постоянно соблазняющим первого (на дерзкие поступки). Для большего контраста всегда добавлялась и девочка, этакая смесь первого со вторым, рыжеволосая и озорная. С такой я сам бы пошел куда-нибудь разыскивать её ежика. Ни одной из историй об этой троице я не читал, но они были мне известны, так как о них постоянно сообщала пресса как “об заслуживающих драгоценное доверие детей” персонажах. И, кажется, их омерзительные детские морды были изображены на упаковке мороженного, шоколада и прочих сладостей.
Отделавшись таким образом от надоевшей и нахальной женщины, не способной, как и любая женщина, создавать уникальное, и проигнорировав ринувшегося было ко мне критика, я подошел с известному историку моды и миллиардеру. Это был человек, который, благодаря внушительному капиталу, занимался тем, чем только желал. Он испортил несколько бывших у него бесценных камзолов Людовика XVI тем, что распорол швы, срезал с них все драгоценные камни, по препарированным камзолам сделал лекала и с тех пор заказывает по ним у хороших портных копии, в которых, также расшитых теми же камнями, прохаживается по гостиным, ресторанам и прочим местам. В свое время он претерпел крупную неудачу, когда хотел сшить костюм из полотен Рубенса. Костюма не получилось,а вот три полотна он изрезал напрочь. Хотя с полотнами он имел свои счеты – Базиль, а именно так его звали, регулярно посещал аукционы, на которых за большие деньги приобретал полотна мастеров всемирной известности. Я был на двух аукционов с его участием.Однажды выставляли Гогена – три миллиона долларов начальная цена. Прекрасная вещь. Как только начались торги и кто-то робко крикнул: три миллиона десять тысяч, Базиль во все горло и с приятным французским акцентом предложил: тридцать миллионов. Люди только после окончания торгов пришли в себя, о каком решении предложить более высокую цену на счет “три” можно говорить? Он взял картину в руки, всё полотно изшелестел пальцами, что-то промурлыкал и обратился к журналистам: “Все желающие журналисты приглашаютсязавтра на акт уничтожения этой работы. Я её, пожалуй, превращу в муку”. Конечно, все присутствующие на аукционе журналюги завалились к Базилю в поместье на следующий день, в назначенное время, а вместе с ними представители всех крупнейших информационных агентств, включая одного специалиста по освещению затопленных подъездов. Камеры, микрофоны, все бегаю снимают Гогена, выставленного под бронированным стеклом. Появляется Базиль, за ним слуга с аппаратом на тележке. Бережно открывается камера из стекла, служащий вкатывает тележку, снимает с неё аппарат, включает его и освобождает место Базилю. Базиль с немного уставшим лицом, не выспавшись, очевидно, осматривает картину ещё раз, делает несытное замечание и без церемоний отправляет свернутое полотно в горло рычащей машине. Машина поглощает Гогена, выдавая вместо него черную муку. Журналисты снимают и комментируют. Я за всем наблюдаю. Это не первый раз, когда Базиль уничтожает картины за двадцать-тридцать миллионов, поэтому знающим людям важно то, что он сделаетс получившийся мукой. Был случай, когда он сжег Рене Магрида и подарил прах его работы рядом стоявшей журналистке. Тогда ещё в газетах писали, как её собака через неделю случайно это съела. Базиль купил переваренные остатки съеденного пепла, велел залить их стеклом и выставил это в музее под названием: Базиль “Рене Магрид сожженный и переваренный собакой”. В другой раз он чью-то картину прибил к дереву у себя в саду и палил по ней из ружья до тех пор, пока от дерева ничего не осталось. Ещё он приглашал журналистов на демонстрацию погружения полотна, не помню кого, в крепкий раствор какой-то кислоты. Полотно растворялось почто мгновенно. Я этого лично ничего не видел, но все телевизионные выпуски новостей начинались именно с этого, а газеты на первых полосахпомещали фотографии уничтоженного шедевра. Сам я видел только уничтожение Гогена, как две таитянки превратились в муку. Базиль придумал способ размещения остатков такой: от велел принести ему воды, яиц и посуду, засучил рукава и замесил из черной муки, десятка яиц и воды массу, только немного напоминающую тесто. Тем не менее, он это чуть позже отправил в печь, а через некоторое время выставил работу: Базиль “Хлеб для нищих, испеченный из Гогена”. Я как-то спросил у него, зачем он это делает. Базиль сказал,что уничтожает только те картины, которые он терпеть не может. Очевидно, это его гражданский протест.
Да, побеседовал с Базилем. Узнал о всех крупных лотах на главных аукционах за последний месяц, об очередных произведениях искусства и прочую информацию, которой Базиль так часто и так охотно обременяет сознание почти всех его знакомых. А знаете, сколько знакомых у миллиардеров?
Базиль очень эрудированный и знающий многое человек и с ним приятно иногда побеседовать, но он и все типы, с которыми я разговаривал были только отвлечением от Элпис. Скучно смотреть на молчащую женщину, к тому уставившуюся в одну точку.
Когда я вернулся допивать коньяк и наблюдать за Элпис, довольно крякая, изображая будто истинное воодушевление от недавнего собеседника, она сидела точно также, как и когда я видел её до этого. Все повторялось. Десять минут я косился на неё, пятнадцать, иногда глотая коньяк и заигрывая с бутылкой. Еще десять.
Как-то я опять бросил якобы случайный взгляд на неё – (о, чудо!) она что-то писала. Чуть позже я так привыкну у её еже ночным писаниям. Она писала что на бумаге, потом читала это быстрым, наверняка, взглядом, подносила к одной из свеч на столе и сжигала. Что она там писала, возможно стихи, возможно список продуктов, которые ей завтра нужно купить на рынке, я не знаю. Но начинала она писать в одно и тоже время, через несколько дней я мог не терроризировать свое синее яблочко взглядом, а точно знал, в какое время она начнет писать. Иногда даже развлекался – пять, четыре, два, один – начала.
Через некоторое время, точно также, точно в установленное время она вставала и уходила.
А мне оставалось поддерживать разговор с полудурками на предмет их творчества. Например, один такой мне заявил: “Жорж, я что хочу сказать – вы нормальный писатель, у вас это в глазах написано. Вот тут у меня есть мощный беллетристический материал. Я хочу вам предложить поработать над этим текстом и напечатать под двумя именами – моим и вашим. Все затраты беру на себя. Вы согласны? Я что хочу сказать – вы скажите, какие это затраты…”. Это когда-то провинциальный якобы писатель, до пятидесяти лет так и не написавший ни одной книги. Что с такими делать? Я лишь вдумчиво посмотрел в его глаза и отошел в сторону. Что-то мне сегодня не по себе. Нужно отправиться домой. Обычная походкадо дома в пять утра, когда нищие только вываливаются с чердаков. Спать хочу. Меня опять не рекомендуется будить.
А вам приносят почту? Это я к чему – разбирая недавно пухлядь бумаг, среди которых содержались весьма достойные образчики жанра, как то: письмо от группы поклонниц с просьбой о моем разрешении назвать будущего ребенка одной из них моим именем; удостоверения в количестве нескольких о моем почетном гражданстве различных стран и столь же почетном членстве всех мыслимых и немыслимых городов, от Женевы, так почитаемой одним из моих знакомых, до Ресефи, столице Пернамбуку, в устье Капибарибе; всяческих бумажек, убеждающих о присвоении мне званий, которые по мере освоения этих залежей бесполезной и бутафорской информации, появлялись все чаще и все настойчивее, и прочей волокнистой чуши, я обнаружил одно письмо. Розовый цвет конверта мгновенно высказал предположение, при каких обстоятельствах я мог это письмо читать. Это прямо относится к описываемым мной событиям, так как его я получил как раз на следующий день после того, как впервые увидел Элпис.
Я помню, что открыв почтовый ящик и увидев в руках розовый надушенный конверт, я подумал что: а)она будет утверждать, что у нее от меня ребенок; б)предложит на ней жениться на только женщинам понятном основании – она прочла все мои книги. В любом случае дура.
Я ошибся. Это было хуже, чем дура. И во много раз. К тому же, письмо было коллективное. Дефлорировал письмо сверху – феминистки!
Дотошный и привыкший к различным, но, как правило, примитивным литературным приемам, уже стремиться увидеть в нижеследующем тексте письма, который я приведу полностью и без зазрения, очаровывающий знак, предзнаменование чего-то важного и поэтому выделяемого мной особенно. Предупреждаю сразу – письмо я добавил из чистого ухарства (да простит меня Карл Проффер (41)). Итак, вот оно, письмо, каждая буковка которого любовно перепечатана мною в этот текст. Комментарии в скобках, вроде, мои.
“Уважаемый Жорж Нипель(я)! Мы, женщины из Общества феминисток за защиту прав женщин в литературе и искусстве имени Э. Варголы (42) (терпеть не могу), возмущены тем, в каком свете представлены все ваши героини. Всех ваших героинь (всех?) вы представляете недальновидными, глупыми, истеричными и непривлекательными, что вовсе не соответствует требованиям всех трезвомыслящих женщин (феминисток?!). Мы ознакомились со всеми вашими произведениями (неужели прочитали?) и пришли к выводу (неужели додумались?), что женщины в них оскорбляются вами намеренно. Потому мы требуем от вас публичного извинения (не ожидал!) в эфире национального радио и телевидения за вред, принесенный вам репутации порядочных женщин…
(Далее следовало семь страниц неприлично рекламного текста Общества феминисток, извлеченного, видимо, из их собственного устава (43). Мне рассказали обо всех целях, со слюнями гончих собак преследуемых ими, пожаловались на бедственное положение угнетенных женщин во всем мире с примерами, включая многочисленные вербальные иллюстрации клиторального обрезания, религиозной проституции и инициация, кои наблюдаются в некоторых странах. А в самом окончании эти собаки разодрали меня предложениями перечислить для поддержания их деятельности несколько денег. Из уважения к себе я пропускаю эти страницы, ко мне персонально не имеющие никакого отношения. И только в начале восьмой, вскоре оборвавшейся заключительными подписями, из которых была разборчива только D.R. Kitzler (44), следовали призывы.)
…Надеемся, что вы учтете интересы женщин и перестанете их унижать в дальнейшем. Если же вы не примите во внимание наши рекомендации, то мы проведем несколько акций, призывающих людей не покупать ваши книги. Вы мужская шовинистическая свинья!”.
По поводу последней фразы я сначала, было, засомневался. Но, по всей видимости, у членов Общества феминисток (45) – они бы не одобрили эти слова – такое окончание писем мужчинам было в списке одних из самых священных традиций.
Их письмо меня развеселило. Ещё раз посмотрел на конверт – авиапочта, захолустный американский городишко, куда все веяния доходят через сто лет после того, как это станет неактуальным в Ботсване. Я то думал, что все феминистки уже давно вымерли, но оказалось не так. Мало того, что они ещё живы, так они ещё и обвиняют меня в ненависти к женскому полу. А как же быть с моим романом “Мой друг Клитор”, о котором я уже упоминал. Акак быть со всеми женщинами, которых я сделал счастливыми? Я недавно упоминал о просьбе группы женщин разрешить назвать моим именем ребенка. Вот как! Ребенок ещё не родился, они писали, что мать даже и пола не знает, а уже хотят назвать Нипелем. Я представил девочку по имени Нипель, с золотистыми волосиками, лет четырнадцати, с хрупкими коленочками, скромно подносящую нескромные цветочки с моему памятнику с мыслью, что я благословил её на всю жизнь, и ни как-нибудь, а целым своим именем. Что-то не хотелосьмне развивать биографию ребенка, если родиться мальчик. Вырастет толстым уродом, а его приятели, онанирующие на чердаках втайне от него, придумают похабное прозвище, рифмующееся с “нипель”. И будет ходить этот малолетний ожиревший придурок по библиотекам и выискивать старые, вновь не изданные книжки забытого писателя Жоржа Нипеля и проклинать его за то, что мамаша-идиотка назвала сына таким именем. Б-р-р-р.
И после этого обвинять в женоненавистничестве (двадцать букв, и все к месту)? Нужно, пожалуй, привести здесь в качестве документации мой ответ:
“Уважаемые феминистки! Я, писатель из Общества защиты прав Жоржа Нипеля имени Жоржа Нипеля, возмущен тем, что вы существуете на свете. Все вы недальновидны, глупы, истеричны и непривлекательны, что вовсе не соответствует моим требованиям к женщинам. Я ознакомился со всеми вашими программами и пришел к выводу, что я в них оскорбляюсь вами намеренно. Потому я требую вашей смерти в эфире национального радио и телевидения…
(Далее я не стал писать несколько десятков страниц моей скромной биографии, благо что я писать, в отличии от феминисток, могу, а ограничился троеточием).
… Надеюсь, что вы учтете интересы Жоржа Нипеля и перестанете существовать в дальнейшем. Вы женские шовинистические свиньи!”.
Письмо, сразу заметно, скабрезное и неоригинальное, но писатель может иногда позволить написать глупо, тем более я, пишущий глупо во всех случаях.
А вообще, тяжела писательская доля, даже если ты и забытый писатель. Постоянно кто-то норовит к тебе пристать: то журналист-скотина, то представители очередного общественного объединения, например Фонда защиты тюленей от оленей или Всемирной организации защиты оленей от тюленей. Даже мне, уже никому не нужному и неинтересному писателю, они предлагают возглавить координационные советы,внести крупное пожертвование, залезть с транспарантом на трубу мусоросжигательного завода, выступить на митинге в защиту пресмыкающихся.
Я получаю их письма постоянно – раз в три дня. Их депеши характерны – сначала я полагал, что они кладут в конверты мусор из своих офисов, а потом, после детального изучения с карандашом в руке содержимого конвертов, я понял, что люди, пишущие письма по двадцать пять листов, явно не в порядке. Не забудьте мне напомнить об одном для этого определения исключении.
В тот период, когда моих книг люди покупали больше, чем хлеба и презервативов, я получал чрезвычайное количество посланий. Были и посылки от детей, присылавших мне ужасные поделки собственными руками, но больше, конечно, было писем. Я могу вас уверить, если бы вам приходило столько писем, то вы бы научились писать ответы на них даже не распечатывая конверта. Я научился так определять, от кого письмо и что этому человеку нужно. Молодые девушки обычно предпочитают отправлять письма в белых конвертах, начинающие писатели и пенсионерки – в дешевых серых, дамы в возрасте, не совместимом с моими представлениями, то есть за тридцать, отправляли бледно желтые письма или открытки, а вот совсем неуправляемые самки писали мне в розовых оболочках. Мужчины мне не пишут. Как показала мне свою наготу практика, письма бывают даже интересными. Самые интересные письма – на одном листе бумаги, и им я больше всего доверяю. Если конверт попадается пухлым, как один мой знакомый, очень любивший пожевать хурму с тарелочки в коридоре, то его можно сразу выбрасывать – ничего дельного не содержится.
Люблю письма, написанные от руки. Провинциальные писатели-маразматики тоже утверждают, что им нравятся письма от руки, они говорят, что так человечнее. Мне нравятся по другой причине – приятно рассматривать лист бумаги, каждый раз уникально изуродованный неизвестным придурком с другого конца страны. Так веселее.
В частности, и письма приходиться читать в промежутках между сном и посещением собраний окололитературного толка.
А теперь об исключении. Некоторое время назад я получал от одной юной особы письма по двадцать пять листов. Иногда картавый искусствовед, под блеянье которого так приятно засыпать, называет голос третьесортной исполнительницы медицинских сестер эротичным, я же так могу назвать почерк. Письма этой прелести, чье имя я не рекомендовал бы себе называть, я просматривал перед прочтением – приятно было смотреть на её буковки. Один известный писатель на десяти следующих страницах непременно бросился бы рассматривать все особенности написания, как то: куда уходит хвостик, какой наклон кто и куда делает и тому подобное. Такой, знаете ли, невинный у неё был почерк. Ильмы над площадкой для крокета. Счастье эстета.
После всемерного изучения листов я принимался за чтение. Допустим, вы получаете письмо от троюродной сестры племянника вашей четвертой жены. Вы, наверняка, с ней напряженно переписываетесь, активно поставляя в желудки почтовых ящиков друг друга свежий корм. Одним утром вы опорожняете свой ящик и выпадает из него конвертик пухлого вида. Откормленный конвертик. Вы садитесь в кресло, разрываете конвертик и – внимание – теперь представьте, что это такого может содержаться на стольких страницах. Могу подсказать – дословная запись застольной беседы во время последнего праздника вашего адресата, подробнейший анализ ситуации на рынке товаров народного потребления в городе N. с приложением в виде сравнительной таблицы цен на триста восемьдесят три наименования, также выраженных в основных мировых валютах по прогнозируемому курсу на момент предполагаемого получения письма, и в золотом эквиваленте; по всей вероятности, также должно на страницах почтового манускрипта встретиться и описание почти всех снов, посетивших адресата за несколько прошедших недель с наиподробнейшими деталями, не сумевшими ускользнуть от его цепкого восприятия, причем рядом будут находиться и философские измышления, “к чему это мне приснился на Рождество газосварщик с малиновом манто” и прочие не вполне любопытные подробности быта. И даже с восторженно поэтическим описание за оконной природы письмо потянет листов, от силы, на пятнадцать.
Я же получал письма совсем не такие. Она умела писать и делала это намного грамотнее и интереснее меня. Как приятно было пробиваться читающим взглядом через всегда легко понимаемые, но так поразительно устроенные фразы, как приятно было подхватывать её слова, шевелить их собственным языком, и через точно рассчитанное угадывание намеков приобретать более образное представление её выражений. Один абзац играл с другим, так далеко написанным от первого, найдя связь в моей голове через словесные нити, в которые, как она верно рассчитала, я неизменно попадался.
Она получала от меня тексты-головоломки, где за гладью ровных слов скрывались хитрые приемы. Я писал основной текст, после каждого предложения вставлял по два посторонних, написанных, однако так, чтобы смысл менялся полностью. Вместе с этим я использовал в основном тексте сложнейшую цепь аллюзий - отыскав и поняв все звенья которой, а многие из них были фальшивыми и уводили в тупики, можно было понять мои намеки. Я использовал всякие анаграмические штучки, в общем, все те глупости, которыми любят развлекать себя некоторые особо сознательные граждане интеллектуального свойства в периоды отрочества, вместо того, чтобы заниматься здоровой сексуальной деятельностью, или вкушать прочие радости жизнедеятельности.
Мои письма к ней были такими хитрыми, что я сам не мог их разгадать через полчаса после их конструирования, но она делала это быстро и легко. В ответах на них она прямо не упоминала ни о чем, но её собственные ловушки были построены по таким же схемам, что использовал я. Кроме этого, она так тонко и так жестоко иронизировала над ними, что я начинал жалеть о том, что писал ей. В конце концов, я перестал это делать, поскольку неумело корреспондировать девушке с дьявольским умом мне показалось неуместным.
Впрочем, не стоит отвлекаться на истории про моих корреспондентов. Кстати, о корреспондентах. Шутка.
Вы, безмозглые читатели, наверное, ждете, когда же я вам расскажу, что было на третью ночь моего посещения “Мирандолы”. Может, вам ещё и голову вареньем намазать? Не пошел я в “Мирандолу” на следующую ночь! Дело в том, что мне нужно было лететь в Баден-Баден, где я должен был прочитать несколько лекций под общим заголовком “Линда Лавлейс (46) и ораторское искусство”. Организаторы платили хорошо, да и вообще – грех не слетать. К тому же обещали культурную программу с тремя девочками. Неплохо живет Жорж Нипель.
В отличие от обывательского элемента, ногами запихивающего в чемоданы свои трико и зеленоватые в красные ромбики носки, при отправлении в небольшое путешествие я беру только два костюма, черный и серый, клубный пиджак и сорочки, в зависимости от количества дней. Галстуки приобретаю на месте.
Итак, мне нужно в Баден-Баден. Где мой гардероб? Ага, вот он, зараза. Когда я возвращаюсь под утро из заведений общественного и частного питания, мне, право, не удобно искать свой гардероб, снимать с себя одежду и размещать её там на ночлег. Поэтому приходиться бросать её на пол, а в гардеробе хранить изрядное количество запасных сорочек, костюмов, обуви и прочего добра. На это уходит много денег. Я ещё и часы раньше терял, тоже много денег тратил. А теперь не трачу – они у меня по всей квартире десятками валяются. Надо бы надеть какие-нибудь. Вот три пары в ванне валяются! Возьму вот эти. Несмотря на упомянутое выше письмо от феминисток, женщин я терпеть не могу только в двух случаях – в искусстве и когда они куда-то собираются. Видимо, это скрытая часть сексуального поведения женщины – не поспевать к сроку, постоянно занимаясь посторонними делами. Если ей нужно куда-то успеть, то она превратит квартиру в полигон сексуальных испытаний, испортит свое платье, броситься его зашивать, порвет чулки, потом это все бросит, наденет другое платье, накричит на первого попавшегося, сядет смотреть телевизор с недовольным лицом, тридцать восемь секунд его посмотрит, потом все-таки решить пойти, и, в конце концов, опоздает на два часа, нервничая по дороге, что забыла выключить утюг.
Надо, конечно, рассказать и о мужчинах. И у них это тайная часть сексуальной политики. Мужчины собираются практично, насмешливо и быстро (47). Вот и все о мужчинах.
Я имею и дополнительное качество – я собираюсь нахально. Нашел у себя гардероб, заглянул в него с ножницами, отрезал нашивки, накинул на костюмы чехлы, вышел. Вся последовательность действий. И – прямо в аэропорт.
А туда нужно ехать на такси. Я, прямо скажу, не доверяю таксистам. Однажды сел в такси, а таксист, такой рослый бородатый человек в большой шляпе мне заявил: “Чем это от тебя вкусно пахнет!”. С тех пор я их побаиваюсь. А в другой раз залез в такси, еду, разумеется, писательская натура наблюдает за поведением шофера, за его мимикой и нехотя поддерживает вялотекущий, как некоторые предменструальные синдромы, разговор. Таксист рассказывает истории, как на него напали вооруженные продавцы недвижимости, беседа медленно сползает к извечной теме температурного режима проезжаемой местности. Он активно рассказывает, сколько градусов было утром, сколько сейчас и какова динамика изменения температуры воздуха за этот промежуток времени. Видимо, для пущей убедительности он задирает правую ноги на уровень руля и пытается продемонстрировать мне надетые дополнительные брюки, но это ему не удается, поскольку часть его внимания все-таки направлена и на дорогу, поэтому, вместо предполагаемого закатывания первых брюк, он закатал и вторые, показывая мне его неаппетитную волосатую старческую ногу с крупной бородавкой на голени. Я вежливо соглашаюсь с его доводами и сдерживаю тошноту. Сообразно моим надеждам, он не стал показывать мне свою майку, хотя, кажется, поползновения в эту сторону испытывал. Вот и сажусь в такси опасаясь, что же очередной таксист предпримет на этот раз.
Шофер оказался молодым человеком революционной внешности, из тех, что лет сто пятьдесят назад любили по праздникам повзрывать монархов. Этот оказался начитанным, узнал меня, что в последнее время редкость в общественном транспорте. Оказался большим поклонником. Всю дорогу до аэропорта он цитировал постранично мои книги и снабжал цитаты комментарием, распространяясь не только о возможных ссылках, сносках и отсылках, но и звуковом ряде в некоторых моментах. Возможно, он учился в литературном институте или ещё где, а может и хуже – сам был писателем. Ну ведь могут же некоторые несостоятельные писатели подрабатывать извозчиками? И сорок пять минут наизусть читать мою ересь мне же? Приятно, конечно, когда тебя цитируют. Впрочем, несмотря на это, эта революционная собака содрала с меня в три раза больше, чем полагается.
В самолете со мной ничего не приключилось, если не считать очередного подтверждения моего убеждения о стюардессах. На ублаженного кампари пассажира, сдавшегося пошловатым романтическим фантазиям, стюардесса и производит впечатление ангела на небесах и прочей мифологической материи, но меня не проведешь. Я заявляю вам – ужаснее стюардесс женщин ещё не родилось. Только, разве что, феминистки. Стюардесса мне ещё попалась очень навязчивая. Может, и правда была такая заботливая, а может ей захотелось со мной неких трехминутных отношений на бортовой кухне – не знаю, только я её совсем деликатно попросил не беспокоить, пообещав, в случае непослушания, превратить весь экипаж в своих сексуальных рабов. А то пристанут со своей едой! И потом, что это за необходимость заниматься некой вполнесексуальной деятельностью на бортовой кухне. Как это она себе представляет? Это я должен сидеть моей частью в сто три сантиметра в чье-то пластмассовой миске с горячим омлетом, пока она “залезет на меня и отбабонит”, как любил говаривать один мой знакомыйфинансист.
По моему, начинает походить на отчет путешественника, не хватает ещё кучера, который будет меня ждать на следующей станции.
Так вот – в Баден-Бадене меня встретили, отвезли на постоялый двор, кстати не дурный, и обещали заехать утром для препровождения меня к толпе студентов местного университета. Номерок в гостинице оказался неплохим солнечным шалашом, но Жожу Нипеля явно скучно обитать в номере и он оправился по магазинам и прочим местам всеобщих удовольствий. Читатель, конечно же, ждет от меня этого дурацкого книжного поступка. По его логике, то есть по вашей, я непременной должен оправится в бордель, что бы освоить одну из местных шлюх. Вот когда вы станете, не дай бог, известным писателем, то у вас наверняка отпадет желание заглянуть в публичный дом.
Нет, я отправился по магазинам, примеряя на себя маску уважающего себя туриста, не дойдя, впрочем, до того пункта обязательной, как контрацепция, повестки дня туриста, который подразумевает посещение местного музея автомобилей или истории единственной в городе тюрьмы для особо одаренных. Иногда, разумеется, обнаруживается и недурственное художественное собрание, которое турист посещает с удовольствием и внутри себя репетируя, как он будет при случае, что это полотно он видел там-то, а вот это посмотрел в другом музее, причем нередко путая кисть и название. Вообще обыватели довольно падки на художественные штучки. Посетив средних размеров музейчик и промчавшись как стадо не напившихся буйволов по его залам, турист по приезду домой, уж будьте любезны, приобретет в скудной книжной лавке альбом репродукций и карандашиком отметит, какие работы он видел, чтобы со временем не забыть.
После трех-четырех магазинов я завернул в харчевню, решив поиздеваться над официантками. Уже упомянутый мной Толилей С. Ник, который, как вы можете помнить, пил в “Мирандоле” апельсиновый ликер и разговаривал со всеми только за денежное вознаграждение, любил поиздеваться над официантками. Это ничего, что я забегаю вперед? Он садился за стол, подзывал толстым волосатым пальцем официантку, и просил принести ему апельсиновый ликер, что же ещё. Официантка сбегала к барной стойке, бармен налил ликеру, она отнесла его Толлею. Что сделал Толилей – он заявил, что не примет ликер до тех пор, пока она, официантка, не принесет ему от бармена справку, что это действительно ликер нужной марки. Она побежала к бармену. Бармен удивился, но справку выписал. Официантка её принесла. Толилей потребовал оттиск печати на справке, а после этого ещё и подпись бухгалтера. Когда наконец все его требования были удовлетворены, он приступил к ликеру, сообщив официантке, что чаевых он ей не даст по причине её медлительности. Только бы не платить!
Я же потребовал от официантки бумагу о соответствии поданного мне блюда с рецептом приготовления с указанием всех использованных продуктов, включая воду. Слишком изнурять я её не стал, разве что потребовал перевода на три европейских языка. Зато и чаевые она получила хорошие.
Принимая телятину в пищу и принимая интересующиеся взгляды трех девушек, сидевших в десяти метрах, я принялся рассматривать их внешности с целью отыскать что-нибудь полезное для себя.
Ну вы знаете этих молодых девушек. Восемнадцать лет, что вы хотите. Сядут в харчевне втроем и давай смотреть на известных в прошлом писателей, критически их обсуждая, хотя если подозвать любую и шепнуть ей на ухо два-три предложения, то вряд ли она откажется от агрессивного секса прямо на столе. Я сейчас вообразил лицо этой измученной официантки, в голове у которой до сих пор, наверное, звучит итальянское название фасоли, если бы я попросил убрать все со стола, потому что он мне необходим в качестве ложа.
Девушек, как я упомянул, было в количестве трех штук и все они были довольно миловидны. Здесь важно понять, что если Жорж Нипель говорит, что девушки миловидные, то они и на самом деле такие. Я, по какой-то счастливой случайности не отношусь к тем мужским существам, для которых каждая особа женского пола – предмет вожделенных мечтаний. Вполне может быть, что когда мне будет за пятьдесят, и я буду настолько сведущ в определенных вопросах, чтобы сразу определять, сколько раз во время некоторых отношений нужно мыть проходящую мимо толстуху, но мне ещё не столько.
Три девушки сидели от меня на расстоянии десяти метров в более демократичных условиях (о, Жорж Нипель, сторонник тирании), на диване, задрав на него ноги и отставив туфли на полу.
Особенно часто блестели глаза в улыбке у девушки в красной лаковой кожи куртке. Она прижимала колени к груди, обхватывая их руками и светло-голубые джинсы приятно обтягивали ноги. Каштановые волосы были взъерошены, как чувства налогоплательщика, а пальцы выдавали её возбуждение постукиваниями по костяшкам.
Вторая ноги поджала под себя. Она постоянно ела и левой рукой убирала прядь белых волос. Слишком округлая голова делала ёё более привлекательной, чем если бы её череп был правильной формы. Она красноречиво прижималась к третьей.
Третья была девушкой с большими глазами, с чуть заметными скулами, хорошеньким подбородком и своеобразными губами, делающими её похожей на пингвиненка, и она держала руку на шее. Она постоянно переводила взгляд с меня на подруг, будто желая узнать их реакцию на мои действия.
А каковы мои действия – сидит Жорж, жует мясо, холодно улыбается. Всё. Чего же тут интересного?
Тем не менее, они отпускали неслышные шуточки в мои адрес. Когда я нахожусь в подобном положении, а нахожусь в нем я часто, то я всегда пытаюсь вообразить, а над чем же там они смеются. И когда смех двух и более юных особ касается меня, мне всегда приходит на ум, что хихикают они вовсе не над шутками.Они, очевидно, рассказывают друг другу о сексуальных воззрениях на мой счет и из-за врожденной неловкости покрывают это смешками.
Бог с ними – попросил официантку принести прессу, демонстративно раскрыл разворот и стал читать заметку о сумасшедшем коллекционере, всю жизнь посветившем собиранию спичечных головок. Что дальше – ситуацию на фондовой бирже пропускаем, отдел культуры бегло оцениваем – бездарно, хотя есть сообщение о прибытии Жоржа Нипеля с моей несвежей фотографией.
Посетив ещё несколько магазинов, включая и магазин подержанных пластинок, я отправился в гостиницу, сытый и спокойный.
Утром за мной заехали. Смысл моего участия в образовательной жизни Баден-Бадена заключался в трех лекциях, которые я должен был прочесть перед студентами университета. Обещанная культурная программа оказалась весьма далекой от моих представлений. Утром меня перезнакомили со всеми имеющимися в наличии творческими людьми, среди которых был один полоумный хранитель музея. Знакомство продолжилось за скромной трапезой в мэрии, где все приглашенные обсуждали меня, да ещё и имели наглость делать это в моем присутствии.
После освобождения от нудных стариканов в льняных шляпах я, наконец, смог приступить непосредственно к чтению первой лекции. Немного убогой аудитории предстояло отражать мои голос от своих стен на протяжении некоторого времени. Ректор университета меня представил студентам и я начал. Не думаю, что стоит приводить здесь стенограмму выступления. Помимо студентов меня послушать собрались и ряд профессоров, занявшие первые ряды. Особенно обратил внимание на одного – упитанного человечка, похожего на американского лесничего, который горячо рассказывал двум сидящим рядом, очевидно, приближенным студентам. Я не смог до конца вникнуть в суть монолога, но некоторые фразы мне оказались понятными, как то: “ладно, живи, каблучок”, “он у меня на коленях сопли глотал”, “если ты нормальный”, “скажу, так и было”. Лично я бы не сидел с таким профессором рядом. Также я водил глазами и по студентам. Мой взгляд уперся в два других, пунктирующих за мной из глубины аудитории. Это были взгляды уже знакомые мне – две из трех девушек, что наблюдали за мной в харчевне. Хм! – как говорил один мой знакомый академик.
Успешно отчитав лекцию и сдавшись на просьбы провести “творческую встречу”, как они это называли, с профессорским и студенческим составом вечером я согласился.
В восемь за мной вновь заехала и отвезли в здание университета. Отвели меня в большой зал, оформленный, знаете ли, с провинциальной торжественностью. Наверное он назывался “Зал для встреч с Жоржом Нипелем” или что-то в этом роде.
Собрались, как и должны были, несколько сотен студентов и сотня профессоров. Меня усадили в пыльное кресло на сцену, а рядом со мной сел ректор по фамилии МакКварки. Он прочел небольшую вступительную речь о том, какой я замечательный писатель, о том, как счастливы все и он лично, что находятся в одном помещении с человеком, настолько обогатившим мировую культуру. Я было даже смутился! Шучу.
Оказалось, что научные крысы меня хорошо знают и мое имя ещё висит у них на ушах, то есть вертится на слуху. Меня попросили рассказать чепуху о моей литературе, потом задавали вопросы. Скучно и настолько привычно – не одну сотню раз я просиживал на подобных встречах, будь то общение с ассоциацией поэтов-конфуцианистов или общение с представителями профсоюза сталеваров. Но, в отличии от названных социальных групп, студенты задавали вопросы чаще и, надо признать, глупее. И не только вопросы. Вылез, например, один толстяк в смешных очках а-ля председатель правительства одной банановой республики, и сказал, запинаясь от волнения, следующее: “Жорж! Здравствуйте! Я всю жизнь мечтал с вами встретиться! Я прочел все ваши книги! Я большой ваш поклонник! Разрешите выполнить сегодня мою мечту – я хочу прочесть стихи, которые я написал вам!”. О, боже мой! Я извлек из саквояжа свои улыбок тот экземпляр, что числится под названием “как мило!” и нацепил его.
Я думал, наглость этого толстого ублюдка ограничится тремя-четырьмя строками из самодельного стишка, но он превзошел все мои ожидания и пятьдесят три минуты мучил меня сравнениями самого низкого качества. Чего только стола первая строка: “Жорж Нипель, вы – светоч!”. Я, правда, занялся в это время обменом взглядами с девушками, присутствующими в зале, и среди них я нашел несколькопрелестных образцов. Но главное – и отдельные, не в меру догадливые читатели, как нет-нет, да любят выразиться некоторые борзописцы, хотя нужно быть полным идиотом, чтобы не догадаться, уже догадались - это были те две девушки, что посещали мою лекцию, и которые были в харчевне, тоже присутствовали. На этот раз они сидели уже в первых рядах, видимо, я, все-таки, произвел на них впечатление натуральной хлопковой ткани – практически неизгладимое. Почему-то с ними не было их подруги, первой, которая, собственно, и пялилась на меня больше всех. По моим умозаключениям, по выводам моего ума, коего у меня в достатке, как любил выражаться один мой приятель, претендент в будущем колене на престол, эта третья, скорее всего, деятельно совокуплялась с очередным, как они это называют, бойфрендом, и, конечно, ей было не до всеобъемлющего творчества Жоржа Нипеля. Надо отметить, две девушки, от силы восемнадцатилетние, довольно активно интересовались мною, тем не меняя все так же красноречиво относясь друг к другу. Это я о чем говорю – вряд ли особо опасный обыватель сумеет с первого взгляда выяснить, какие это отношения у двух девушек. Но я не обыватель, а маститый писатель, кто способен все определить сразу. Без всяких сомнений – они были любовницами. Что ж, интересно (48).
Вечер встреч, какое пошлое названьице, закончился весьма обильной речью все того же МакКварки. Он повторил почти в дословности все сказанное им вначале. А вот затем наиболее резвые из студенток и некоторые студенты, взобрались на сцену и окружили меня просьбами об автографе. Я мечтал когда-то, разумеется, о вселенском покое, но иногда инъекции признания доставляют некоторый укол удовольствия. Росписей тридцать или тридцать-четыре я отдал всяким бумажками, намеренно игнорируя две руки. Стоит ли объяснять, чьи это были руки? Это я продолжаю измываться над дешевыми “психологическими” романами, авторы которых так любят “развернуть психологический портрет преступления (49)”.
Двум рукам автограф я дал после всех. И была мной поставлена на их бумажках вовсе не роспись, а небольшой текстик, несколько отточенных слов. Если честно, я написал там название отеля, номер и время.
О, коварный Нипель! Постойте – это я то коварный? Две девки меня соблазнили, а я коварный! Нате, пожалуйста! Да, разгадал их связь, назначил свидание им обеим, ну и что из того? Только и облегчил им …
Я предвижу, что в свете последних событий, некоторые из моих читателей не рекомендовали бы мне писать на бумаге номер отеля и время – во избежания юридических последствий. Это вы думаете, я такой баснописец? Ошибаетесь, любезные!
Между прочим, я практикую такой способ защиты от этих самых последствий. Несколько лет тому назад приобрел я по случаю в собственность небольшой охранный комплекс – систему хорошеньких скрытых видеокамер, и оборудовал ими всю квартиру – по семь-восемь штук в каждой комнате, даже в ванной. Ими я пользуюсь при “гигиенических процедурах”, как писал один человек, с теми девушками, чей внутренний мир я успешно познаю. Я даже завел специальный шкаф для видеокассет, накопившихся за это время в изрядном количестве. Приятно, видите ли, иногда не посетить кабак ночью, а сесть за монтажный пульт и смонтировать маленький документальный фильмчик из самых ярких и захватывающих эпизодов. С определенными актрисами я отснял даже и по сериальчику. Так что, если и заявиться юная дева с претензиями, будто я её “изнасильничал”, а таких две уже было, я с удовольствием достану из шкафчика заботливо подписанную кассетку с её именем и продемонстрирую ей. Я всегда заботливо подписываю кассетки именами сообщниц – это называется “неслучайные половые связи”. И вряд ли уже девушка пойдет в суд. Ну разве могу я кого-то изнасиловать! Помилуйте! А те две девушки, которые посещали меня с жалобами, во время просмотра этого занимательнейшего кино возбудились и принудили меня к жестким половым отношениям, предварительно попросив меня (обе!) оказать им удовольствие самим включить камеры. Хорошие были девушки! Я с ними вместе даже впоследствии монтировал отснятый материал.
Памятуя о предосторожностях, я догадался приобрести три видеокамеры во время вчерашнего похода по магазинам. Минут сорок я потратил на скармливание им кассет и установку их в особо неприметных местах, с тем расчетом, что и ракурс съемки будет повествовательным.
Свидание, если это так можно назвать, я назначил в одиннадцать и пунктуальные гостьи постучались в мою дверь вовремя.
Я так и думал, что две маленькие лесбиянки придут под ручку. “Попытаюсь описать их, правда, моему перу недостает той живости, какая здесь требуется, поэтому я постараюсь компенсировать ее максимальной правдивостью и точностью” – так писал в подобном случае один французский сумасшедший в романе, где все герои были отъявленными злодеями, думали только о совокуплениях, а главная героиня – фантастическая корова, доверчивостью которой кто только не пользовался (50). Описать их, тем не менее, нужно.
Первая, выше названная мной Пингвиненком, ибо настоящего имени я дать не могу, но оно хорошо рифмуется с прозвищем, была девушкой восемнадцати лет, невысокого роста, русых волос. Грудь небольшая, но очень красивой формы. Та часть, стыдливое человечество которой не придумала сносного названия, была особенно восхитительна. Читатели, обладавшие смиренным любопытством и терпением, требуемым для изучения одной преинтереснейшей книжицы, сразу же, я уверен, поняли, откуда брезжит эта стилистическая усмешечка (51). У Пингвиненка были большие прелестные голубые глаза и очень вкусные щеки. Вам хватит!
Вторая, которую я никак не прозвал, а поэтому она будет фигурировать под своим порядковым номером, оказалась девушкой девятнадцати лет с прямым римским носом, хитрыми глазами и тонкими губами. Если читатель ещё не забыл, то у неё было интересное строение черепа, так – ничего особенного, и с первого взгляда не заметно, но это её делало более выразительной. Грудь больше, чем у Пингвиненка, но не намного. Приятный животик.
Не совру, сказав, что обе они были особами пылкими и темпераментными и я получил и доставил пребольшое удовольствие во время нашей встречи, так сказать, физическом уровне.
Я не стану, и это понятно, описывать разнообразнейшие подробности их и моей деятельности по соображениям весьма далеким от этических. Я, как-никак, планирую отдать в печать эти заметки, и не всегда удобным бывает наличие романтических сцен в книге. Во всяком случае,мой новый издатель не рекомендовал мне это делать.
По таким печальным для меня причинам придется написать отдельный рассказик эротического толка, рассказывающий об этих двух девушках чуточку подробнее.
Я, в целом, очень страдаю от рамок, которые накладывает на меня возможное издание этих записок. Я вынужден избегать слов, считающихся в неприличном обществе неприличными и поэтому лишаю читателя многих подробностей собственных эмоций по тому или иному поводу.
Пожалуй, я внесу коренные изменения в структуру данных записок с тем, чтобы обогатить их более насыщенным эмоциональным фоном, что не позволяют делать рамки приличия. Такова уж писательская доля. Да, следует оказать большее внимание чувствам и выпустить подобающий текст отдельным небольшим тиражом для особо ценящих чистоту слова экземпляров. Я думаю, что предполагаемое полное издание будет отличаться совершенно иным способом подачи событий. Пишу как заправский писатель-идиот из восемнадцатого века.
Забегая вперед, отмечу, что у меня было ещё несколько встреч с ними. Я наведывался в Баден-Баден три раза, и они приезжали ко мне в гости четырежды. Помимо неимоверно приятных ощущений, они привозили и инициативу привести моё жилище в божеский вид, хотя чем не по-божески оно выглядело, я не знаю. Часто жалею, ноне имею более частой возможности обладать их общением.
После ночи и целого дня в компании этих девушек я был вынужден улететь домой. В самолете ничего не случилось, и даже никто не приставал с заботой, а вот таксист опять попался трагифарсовый. Это был старикан далеко за шестьдесят, я бы его назвал: “Смерть поводить отпустила”. Немного взъерошен, полон рот железных зубов, рядом с сидением – трость нелицеприятного свойства. Я её сначала не заметил, а когда пригляделся, было уже поздно. Старикан дал жару. Онразвил скорость, в три раза превышающую допустимый предел, со словами: “С ветерком!”. Меня эта гномообразная гнида (52), пользуясь выражением одного любителя шахматной игры с самим собой на берегу Женевского озера, признала во мне какого-то секретаря и посоветовала отыскать у того же Конан-Дойля рассказ о реинкарнации, весьма сомнительно ей (гномообразной гнидой) растолкованной.
Кто бы знал, чего мне стоило отбиться от назойливого шоферюги, настолько не захотевшего меня выпускать, что он даже попытался своей облезлой тростью, ловко засунутой им в ручку от двери, помешать мне вылезть из машины.
Вернувшись домой я остаток дня проспал, а ночью занялся отсмотром и монтажом тех замечательных фрагментов, запечатлевших меня и двух собеседниц.
Когда же я вновь посетил “Мирандолу”, в ней было все точно так же, как и до моей маленькой развлекательной поездки в Баден-Баден. Каратель напевал песенки, Ормонд гладила всех по затылку, а Элпис писала, сжигала и целовала любовницу на протяжении сорока пяти минут.
На этот раз я выбрал столик, находившийся далеко от Элпис, но мне было удобно наблюдать за ней из темного угла. Меня не было видно, но её я видел прекрасно. Вряд ли стоит повторять все то, о чем я уже изволил написать. Элпис повторялась.
Я заказал руанского утенка и, разъединяя нити его мяса, стал присматривать за ней. Вот она закончила писать, вот зашла её любовница, вот поцелуй, а к утру они уйдут.
Вот так – каждую ночь я приходил в “Мирандолу”, присаживался куда-нибудь так, чтобы меня не было заметно, сначала отгонял назойливых критиков, карикатуристов-филологов и сочинителей музыкальных шарад, а потом, со временем, когда они уже не подходили ко мне, просто сидел, ел, наблюдал за Элпис. Я так старался быть незаметным для неё и это так получалось, что возникал страх– “а вдруг она меня заметит!”. Но у меня было преимущество – я же знал, что она будет делать по минутам, и мог развивать свои наблюдения в соответствии с её расписанием. Я точно знаю, что она так никогда и не заметила меня. Несмотря на это, с течением ночей все в “Мирандоле” знали, зачем я сижу один и куда я смотрю, а одна бабка, драматург Серафима, как она себя называла, хотя в жизни ничего не писала, кроме сценариев детских праздников в дошкольных учреждениях, постоянно деликатно подходила ко мне и на ухо, оставляя мокрый след, шептала о своих ассоциациях: “Вы знаете, вы с ней напоминаете мне Эдгара и Вирджинию (53)”. В другой раз я ей напомнил Свана и Одетту (54), потом еще кого-то.
Знаете я провел не одну ночь в таких наблюдениях за ней. Казалось бы – что интересного в женщине, делающей одни и те же вещи точно по расписанию? А я что-то находил.
Я упоминал о величии, которое исходило от неё. Будто сидишь в одной зале с кем-то сверхъестественным. Я чувствовал её величие. Она была настоящим гением. Представляете? Женщина и гений!
Я чувствовал, что каждый раз, когда она сжигает эту бумажку, она сжигает что-то великое, сравнимое с ней самой. Я всегда смотрел на неё и ощущал себя ничтожным и бесполезным. Жорж, что же есть у тебя – два десятка книжек, три четверти которых написаны или ради шутки или ради денег? У тебя совсем ничего нет, Нипель! Я знал, что все это бессмысленно, что я так и сделал ничего, что живу без смысла – та самая ересь, которой так любили набивать свои романы моралисты девятнадцатого века.
К моему счастью, такие мысли исчезали вместе с Элпис. И днем, свободный от неё, я был абсолютно тем же, кем был. Как говорил мой приятель, крупный специалист по религиозной проституции, “гетеры занимались тем, чем они занимались”. Днем и вечером, я был беззаботным и свободным от её влияния писателем, бывшим гением. И Пигвиненок со своей подругой навещал меня, и я навещал их в Баден-Бадене, по роковой случайности встречая там ректора МакКварки, отнимавшего как минимум минут тридцать своими разговорами и приглашениями с новыми лекциями. И все было замечательно. Но стоило мне ночью забраться к угол потемнее и смотреть на Элпис, как все мысли сводились только к тому, какое я ничтожество.
Подбегала Серафима, слюнявила ухо словами: “Вы мне напоминаете Роберта и Агнес (55)”. Я улыбался и продолжал смотреть на Элпис.
Каратель снова напевал дикие первобытные песенки. Все было точно таким же, как и вчера и все будет так завтра. И, кажется, мир не так уж и отличался от Элпис – все одинаковое изо дня в день.
Даже завхозов иногда тянет на философские размышления – что там говорить о писателях.
А мне отчего-то никогда не предлагали Нобелевской премии. За мои идиотские книжки её вполне могли бы дать. Большинство моих сочинений, без сомнения, ужасны, но они все же были очень даже взрывоопасными романами. Я даже думаю, что изменил массовое сознание в кое-каких вопросах. Могли бы и предложить стать Нобелевским лауреатом. Я бы отказался. Знаете, хотя, чего вы там знаете, как чувствует себя человек, вошедший в учебники по литературе? Как чувствую себя я, когда знаю, что все писатели, все человечество в ближайшем будущем будет учиться у меня? Вы знаете, какое это чувство? Я знаю! Никакое.
Хотя я сейчас и забыт всеми литературоведческими журналами, всеми критиками и интервью у меня берут журналисты только из провинциальных газет, я все ещё остаюсь великим писателем. Этакой живой легендой – когда все думают, что ты жил в одно время с динозаврами и Черчиллем, а ты – живой и радостный. Как-то у меня шаловливо получилось – в двадцать семь лет стать живой легендой. А легенды, как правило, нужны только исследователям фольклора и беззубым сказительницам. Я ни на что не жалуюсь, вы не подумайте! Я очень хотел в свое время обрести покой, как душевный, так и налоговый. Первый я получил, а без второго я могу и обойтись. Приятно совершать маленькие выезды в сторону провинциальных городов, где на тебя смотрит все население, но не часто. Намного приятнее жить в свое удовольствие и не испытывать угрызения совести и издателя. Люди меня еще, раз от раза узнавали, но широкой огласки в последнее время моё имя не подвергалось. Несмотря на это, в двух десятках учебников литературы для школьников существовал раздел моего имени, говорю только по то количество, какое смог прочитать сам, а некоторые не особо сознательные научные сотрудники получали за исследования моего феномена научные степени. Правда, один мой знакомый, писавший работу по моей книге: “Воспитатель манишек”, жаловался мне, что никак не может получить степень по причине смерти семи его научных руководителей. Он меня умолял стать восьмым, но я деликатно отказался. “Воспитатель манишек” – одна из моих самых идиотских и, в то же время, самых популярных книг. Всего лишь набожная история про священнослужителя, заменившего всю паству на стаю бродячих собак. История получила подтверждение в развитии, а именно: священник воображал, что собаки передают ему свои псиные мысли и исповедовал их, крестил щенков, родившихся прямо на алтаре, читал им проповеди и делал прочие вещи, которые священники обычно любят проделывать. В конце концов понял, что бог – он сам собака, и поэтому отправился к Папе Римскому, который в это время повыгонял всех из Ватикана к чертовой матери, а на освободившиеся места поселил кошек и подтвердил, что они и есть ангелы (56). Вы представляете ситуацию, да? Папа Римский проповедует кошкам, читает им “et Urbi et Orbi (57)” и прочие занимательные рассказы, а тут приходит священник со идеями собачьего бога. Как вы понимаете – неразрешимый конфликт. Противостояние культур! Вульгаризация! И вот тут-то и открывается чудесная истина, что все люди – манишки, а бог – их воспитатель. Причем книжка была написана не только без пунктуации, как у какой-нибудь Гертруды (58), а и без пробелов между словами.
Если вы скажете мне, что это не самый идиотский сюжет на свете, то я обещаю сочинить ещё дебильнее. Но вы такого не сможете сказать. А если и скажете, то я вас все равно не услышу. А меж тем, эта книга была переведена на сто четыре языка мира, включая трансваальское наречие каталонского. Мне за неё заплатили большие деньги. С одной этой книжки я мог бы жить безбедно до конца жизни. Вашей.
Я забыт в настоящее время широкими массами и все упоминания только в учебниках и монографиях. В двадцать пять лет повлиять на всю мировую культуру – это вам не в двадцать шесть. Практически во всех нынешних шумных романах, которые иногда просматриваю, я нахожу свои следы. Вот мой прием! Вот моя конструкция! Вот мой стиль – этот кусок как будто собственными пальцами настучал. Весело! Только вряд ли кто отважиться повторитьиздание моего рассказа “Точки G (59)”, который я выпустил отдельной книжкой. Сюжет замысловатый и нет нужды его пересказывать, скажу только, что текст был переведен в символы азбуки Морзе и таким образом напечатан. Книжка пользовалась большой популярностью у военных связистов, а в одном журнале известный критик Пол Таин опубликовал рецензию на этот рассказ таким же образом. К сожалению, там было всего несколько предложений из-за того, что текст по азбуке Морзе занимает намного больше места, чем обычный.
Много я делал всяких интересных для общественности штук, а сейчас вот сижу в самом углу и наблюдаю за какой-то сбрендившей в черном. В какой-то момент я понял, что зависим от неё, что уже труднее получается сесть и писать что-то ночью, а не пойти и на неё смотреть. Труднее стало дожидаться ночи, чтобы отправиться в “Мирандолу”. Я начал зависеть от Элпис и это меня забавляло. Возможно второсортный памфлетист из газеты городской пожарной команды и написал что-то вроде: “Я говорил себе: “Жорж, одумайся”. Любят они использовать этот прием: “я говорил себе то-то и то-то”. Выходит, что у них герои – с расстроенными нервами, раз имеют привычку что-то говорить себе, да ещё, наверняка, дикторским голосом. Глупость какая-то. О чем это я? Ах, да! О зависимости. Мне сначала было смешно, когда драматург Серафима сравнивала меня и Элпис со всякими возлюбленными, но потом это перестало казаться бредом продолговатой старухи. Расскажу, как это было.
Как и всегда, я пришел в “Мирандолу” ещё до Элпис. Занял столик, один из тех, которые я обычно занимал, там, где Элпис не могла меня видеть. Сразу попросил принести мне всю еду, чтобы лишний раз официанты ко мне не подбегали, и стал ждать появления черной дамы. Деликатно подсаживается Каратель. В ответ на мой не располагающий к разговору вид предупреждает, что не надолго. Рассказывает про совершенно непонятные мускулирования, про ещё какую-то карательскую забаву, но главного ещё не спрашивает, но я вижу, что глаза хитрые. Наконец прощается, и, пред тем, как встать из-за стола, мягкенько так спрашивает: “А у вас это? Серьезно?”. Вот зараза Каратель. Что за народ! Если писатель второй месяц присматривает за женщиной из темного угла, то уже нужно спрашивать, серьезно ли? Или Серафима, дура дурой. Я и Элпис, видите ли, напоминаем ей Тома иДжерри. Да я и Элпис даже не знакомы. Даже в глаза не смотрели – уже се серьезно. Так вот – в одиннадцать ровно зашла Элпис. Меня сразу взяли в плен её арабские террористические флюиды. Прошла к своему столику, села за него. Я, естественно, знаю, что она будет делать сейчас и после. Вот она начинает смотреть в одну точку, точно так же, как и вчера, второго, третьего, четвертого и так далее дня. Сейчас она возьмет бумагу, будет писать, ровно одну минуту двадцать четыре секунды, потом сожжет это все, подносяк свече нижний левый угол. Потом придет её любовница, поцелуй сорок пять минут, потом они обе уйдут, это вовсе уже знаете.
Понятно, что мучает вас вопрос, зачем же она это все выделывала. Меня он тоже мучил, пока я не нашел ответ – а хотелось ей. Никто в “Мирандоле” не знал, кто она, откуда, зачем, сколько ей лет и прочее. Никто не знает, когда она появилась, никто не видел её лица. Я предполагаю, ей было лет тридцать пять. По какому признаку я это понял, я не знаю. Скорее всего, я просто усвоил это вместе с её фигурой и походкой. Что-то подсказывало мне, что её тридцать пять лет.
Было время, когда я думал о внеземном происхождении Элпис. Я, который так наиздевался над религией и представлениями о метафизике, что дальше уже некуда. Я полагал, что Элпис может быть дьяволом. Или богом. Это же чудовищно, что никто не знает о женщине ничего, включая её появления, чудовищно, что никто не может подойти к ней, даже официанты – она ничего не заказывает. Я расспрашивал персонал – и они не обладали никакой информацией, только имя ходило за ней следом, но и откуда все его знают, мне тоже выяснить не удалось. Все терялось в предыдущих барменах и официантах, уже давно уволившихся, но и те узнавали её имя от предыдущих.
И я сидел ночью, о которой я сейчас рассказываю, и смотрел на Элпис. Приходили обычные мысли, что я, может быть, свихнулся, раз смотрю больше сотни ночей на какую-то дуру в черном, были мысли, когда это все закончиться. И вот здесь появилась следующая мысль, она возникла во мне сразу, цельная и концентрированная, как полуфабрикат молока – я люблю Элпис. Будто внутренний голос – ну, точно, уже сам с собой разговаривать стал – сказал мне это и я удивился, и стал обдумывать, принимать это положение.
Было похоже на правду – я её любил. Да, началось – спрыгнул с ума – влюбился в женщину, обернутую черными тряпками, обнимаемую, предполагаю, несмелыми и глупыми любовницами, непонятно что пишущую на бумаге. И это называется Жорж Нипель. Кретин!
Нужно было что-то делать. Интересно также и то, что Элпис иногда провоцировала во мне и желание сексуального толка. Мне почему-то хотелось увидеть её лицо, её руки, кожу, ноги, оказаться в одной постели с ней. Я начинал завидовать её любовницам, уж точно имевшим радость видеть Элпис без дурацких черных тряпок, словно на похоронах главы местного самоуправления. И у меня не было шансов. Что мне делать? Она ведь любила женщин, а это не моё амплуа. И почему я не женщина? Очевидно, потому, что я мужчина. Я её любил, но мой пол не подходил для её любви – не мог же я заискивать перед ней, как старый педофил-инвалид перед девочкой с леденцом. Безвыходная ситуация. И потом, нужно же заговорить с ней.
Намерения сидеть в “Мирандоле” до скончания века у меня не наблюдалось и я решил получить Элпис в свои объятия. Неопределенное что-то созревало у меня в голове, но оно никуда не годилось. Нужен был смысл в действиях и пришлось искать его. Просто подойти к ней с произнести пафосную речь выглядело глупо и нецелесообразно, к тому же я боялся её. Обратить своё внимание, вылезть на поле её зрениятоже не представлялось результативным. Положить на стол перед её приходом письмо с безжизненным мадригалом на старофранцузском? Думаю, что она не обратит на него внимания – как всегда уставится в одну точку и все остальное по плану. Подослать к ней кого-то? Да уж не Карателя. И фантастически глупо будет выглядеть.
Но я же автор пятидесяти двух сценариев и знаю, куда выйти (60). Я придумал следующее. Когда-то я написал рассказик, по которому один режиссер с одним усом поставил фильм. Эксцентричный режиссер был – носил один ус и две шляпы одновременно. Кинокомпания уговорила меня стать автором идеи и сценария будущего фильма этого режиссера, я согласился и написал историю о человеке, который случайно познакомился с девушкой и очень боялся к ней подойти. Его грызли всякие мысли о ней, но он не решался. Тут ему нужно было съездить в Венецию – он был репортером и его направили делать материал о тамошнем карнавале. Ну, знаете, маски смерти и так далее. Этот человек купил в антикварной лавке старинную пятисотлетнюю одежду для карнавала – плащ, треуголку, маску, ещё что-то, и решил в таком виде появляться перед возлюбленной. Вот ещё нашлась романтическая душа, шиллеровский герой. А эта девушка работала секретаршей. Приезжает этот репортер из Венеции, надевает карнавальный наряд, находит лошадей с каретой, двенадцать штук, и оправляется к ней на работу. Приготовил цветочки какие-то. Входит в помещение в венецианской одежде и маске, молча подходит к девушке и дарит цветы. Она, бедная, испугалась, орет, как торговка на ярмарке, практически в обморок падает. Этот репортерчик уже смотался. Она и её сослуживцы, в том числе и управляющий, подбегают к окну, а там неизвестный в цирковом наряде садится в карету мощностью двенадцать лошадей. Возлюбленная секретарша, понятное дело, оставшийся день никакую работу выполнять не может и периодически хватается на сердце. Кто такой, откуда – только это вопрос её преимущественно и мучает. На следующий день то же самое. Подношения цветов неизвестным в страшной маске продолжаются целый месяц. Секретарша становиться нервной и вообще религиозной. Ходит по парапсихологам и по психологам обыкновенным, не переставая молиться богу, думая, что за ней приперлась смерть, но цветы все равно принимает.
Скажу прямо, не повезло репортеру. В последний день он осмелел и собрался открыть ей свою внешность. Она постоянно в продолжительных истериках. Подъезжает он на карете, заходит в офис. То ли у него выражение маски было в тот день особо располагающее, то ли ещё что-то, но она его застрелила. А нечего секретарш пугать. Нервный срыв у неё был.
Режиссер поставил фильм быстро. К нему написали хорошую музыку и прекрасный симфонический оркестр её исполнил, кроме того, был очень хороший художник по костюмам. Размашистые сцены, синий шёлк венецианского плаща переливался по экрану, хорошенькая актриса – впечатлительным женщинам очень понравилось. Я помню, с придурковатым режиссером был на премьере, а после мы много интервью давали вместе.
Так вот, что я придумал. Мой ход был прост и насмешлив. В Венецию я не ездил, а отправился однажды в театральный магазин и приобрел там корсет. Пришлось слетать к хорошему знакомому модельеру и предъявить фотографии Элпис, сделанные мной в тайне, конечно, от неё, и попросить сделать мне такие же вещи. Он снял мерку и через пару недель я стал обладателем точно такой же одежды. Шляпа, вуаль, туфли, перчатки и даже чулки.
Да, вы уже поняли. Я намеревался всё это надеть. А что мне оставалось делать. Мне было трудно сначала дышать в корсете и ходить на каблуках, но по-другому приблизиться к даме в черном, любящей женщин, я не смог. Я надеялся, что Элпис будет удивлена появлением своей копии. Я рассчитывал, что она захочет копию соблазнить. Если бы вы знали, сколько мыслей транзитом прошло через мою бедную писательскую голову, как я боялся, что какая-нибудь мелочь все испортит. Я неделю обдумывал все действия во время наблюдения за ней. Целых семь дней я смотрел на неё и представлял за соседним столиком себя. Я все продумал и тогда решился.
Сначала я написал письмо Карателю от имени дамы странного поведения, желающей посещать его заведение, попросил оставить для неё нужный столик и приложил убедительный чек. Каратель через полчаса прислал ответ, что он чрезвычайно рад видеть даму странного поведения в “Мирандоледе” в любое время. Это называется “кто сомневался”!
И вот я решился. Было смешно натягивать на себя чулки и шляпу. Корсет и со знанием дела сшитое платье изображали на мне женскую фигуру, остальное скрывало мужские признаки и к зеркалу подошла форменная Элпис. Я выглядел совершенно черной сумасшедшей женщиной. Одел туфли и отправился в “Мирандолу”. Чем не член кружка “Юный трансвестит”?
Женщиной, скажу я вам, стать не так просто. Хорошо иметь знакомого модельера, бросившего работать с летней коллекцией только из-за меня, но этого недостаточно. Те две недели, что он шил платье и делал туфли, добросовестно работая над каждой мелочью, я потратил на посещение двух почти отхожих мест – его же модельного агентства и актерской школы при одном очень ценимом обществом театре, где в когда-то давношла моя пьеса. В этих местах меня учили быть женщиной. Во мне начали проявляться задатки перфикциониста, как у одной моей хорошей знакомой. Я подошел к роли женщины обстоятельно и со вкусом.
В модельном агентстве я занимался тем, что сперва смотрел, как модели ходят по подиуму, а потом сам выхаживал на каблуках. Неделю икры болели, не думая переставать. “Мирандолу” я не посещал, потому что, во-первых, я находился в другом городе, а во-вторых, ночью нужно спать для утренней работоспособности. Каждый день, с утра и до обеда, я проводил время с моделями. Я выглядел комично на каблуках, но на это никто не обращал внимание – во время они были заняты тем, что ругались друг с другом, рвали одна другой волосы и демонстрировали мне в гримерках свои груди, ягодицы, лобки и даже интимные места – они, как понимаете, переодевались чаще, чем хотел. Первые дни, что я просто наблюдал за их походками, я перезнакомился со всеми моделями и очень тесно пообщался со многими из них. После рабочего дня я давал некоторым сеансы одновременной любви, спрашивая у модельера, бывшего мои хорошим знакомым, несколько дней выходных для них, чтобы они не совершали со мной акт хронологического изнасилования, тратя на меня семь минут, боясь не выспаться, а отдавали мне большее количество времени. На всю ночь я и сам был не готов – все таки надо учиться ходить, а вот три часа были очень даже полезными.
Благодаря хорошей преподавательнице азов женской походки, которую модельер ко мне приставил, к концу второй недели я научился сносно ходить по-женски.
Одновременно с модельным агентством я посещал и актерскую школу. На это я тратил своё послеобеденное время. Маститый режиссер с запутанной бородой учил меня вхождению в образ, вживанию в роль. Однако, я так ничему из актерского шарлатанства не научился, что ещё раз подтвердило мои слова в одной книге о бесполезности и лживости системы Станиславского. Бог с ней, справлюсь своими средствами. Жаль только времени, я бы его мог провести с пользой и с моделями.
И лишь после таких приготовительных процессов я решился на поход в “Мирандолу”. Я вошел в неё ровно в десять, за час до прихода Элпис. Только в этом я изменил её распорядку – подумал, что ничего не получиться, если мы зайдем в одно время, хотя бы из-за того, что столкнемся в дверях. Я прошёл к столику рядом с обычным местом Элпис. Меня приняли за неё, и некоторые очень удивились, посмотрев на часы, на то, что мной был занят другой столик.
Я начал смотреть в одну точку, как это делала она. Я ждал её. И она появилась. Она ещё не замечала меня, пока шла к своему столику, но обитатели “Мирандолы”, уже видевшие и принявшие меня за неё, удивленно смотрели. Элпис прошла, села за соседний столик и, как я и ожидал, не подала реакции на меня. Я изображал из себя её зеркальное отражение – сидел рядом, лицом к ней, на расстоянии двух метров, на том же самом месте, что и в первый раз, когда я, а не она, старался не выглядеть заинтересованным.
Мой трюк был точно рассчитан. Представьте на себе – приходите вы домой в предвкушении исполнения супружеского долга, а в постели ваша жена лежит с рассудительным мужиком, чрезвычайно отдающим вами. Что вы будете делать в первую очередь? Правильно, удивитесь. Я бы тоже удивился, если бы попал в вашу ситуацию – зашел в спальную, а в кровати лежал бы кто-то, похожий на вас. Да я бы так испугался, что на месте бы стал верующим, бегал бы по квартире и орал религиозные песнопения, тексты которых почерпал бы из замусоленного сборничка под пошлым названием “Бог с нами!”. Бог с ними! Вот самомнение!
Вот так же и Элпис. Заходит в “Мирандолу” – и выясняет, что она там уже сидит. И я её понимаю – не каждый раз видишь экземпляр женщины, зарывшейся в шелк так, что даже ушей не видно. Становиться сразу же интересно – а кто это, а как её зовут, а зачем это она. На простое любопытство и рассчитан мой трюк, который я, признаюсь, арендовал у неё же.
Теперь главное – выждать, найти тот рубеж между любопытством и разумом, дождаться, когда первое отвергнет второе. В одну минуту это случиться, и она захочет пренебречь своим молчанием. И тогда она обратиться ко мне. Здесь же венцом всего будет служить и фактор сексуальной заинтересованности, поскольку мне дали обильные разъяснения по вопросу соблазнения девушки в роли девушки, и я начал недвусмысленно применять эти знания. Не уверен, что женщина её возраста польстится на мои “лесбийские” позы, вздохи и прочий шарм, но мне ничего другого не остается. Тридцать шесть лет для меня сложный возраст – в период неписательской молодости ни о ком старше двадцати я и не помышлял, во время шумной писательской известности, как вы уже знаете, я довольствовался молоденькими девушками, потом были ещё более молоденькие проститутки, надо, пожалуй, книжицу написать, потом приключения подобного плана резко сошли на нет в силу появившейся порядочности и посещения “Мирандолы”,отнимающей ночное время и из-за возникшей порядочности и желания постоянства. Оно неизвестно откуда вылезло и в настоящее время я борюсь с его пагубными последствиями и угрожающими признаками, хотя те две девушки из Баден-Бадена сумели придать очарование и грацию более или менее постоянным встречам с ними. Таким образом, на физическом уровне я не общался в дамой тридцатишестилетнего возраста, поэтому вдвойне удивительно моё к ней желание. Какие там тридцать шесть – двадцать шесть – последний рубеж моих увлечений. Поэтому я из-за разных возрастов я тоже сомневался. Во что такое сомнение, когда есть любовь и желание. Я так хотел оказаться в одной постели с Элпис – типичный инкуб (61).
Я хотел быть с ней в постели. И здесь нужно правильно понять, что я имею в виду. Постель - не украшенное обозначение двухминутного полового акта, какие вы так любите практиковать, это совсем другое. Это чувственное - лежать в одной постели, в мятых простынях, в теплоте двух тел, в каждом из которых есть то, что притягивает одно кдругому, по крайней мере, в моем случае мне хотелось так думать. Слезная писательская нега - лежать в одной постели, не занимая себя агрессивными фрикционными движениями, но получая более тонкий и ломкий оргазм, оргазм от разума, а не от степени раздражения эрогенных зон. И я этого хотел - быть близким ей и чувствовать её, чувствовать её близкой мне. Засыпать с ней, просыпаться. Привязывать этими мятыми простынями себя к ней и её к себе, её к кровати, себя к кровати, кровать к письменному шкафу, кровать к настольной лампе, настольную лампу к двери и так далее. Быть жертвами друг друга.
Постель. Пастельная всегда постель. Возьмите это в шуршащие пальцы - постель. Было много кроватей, но никогда - постели. Никогда для меня не стелили. Кровавая кровать. Постная постель. Поздняя постель.
В то время, пока я сидел в женском платье и шляпе, рядом с ней, во мне шуршала одна мысль – но она же лесбиянка. Предположим, что она когда-нибудь захочет узнать, что за женщина сидит рядом, возможно, случиться так, что когда-нибудь мы окажемся перед кроватью. Но что дальше? Мой сочинительский мозг не мог ответить на этот вопрос. Приходилось с ним мириться.
Я так мало упоминал о внешности Элпис. Это, впрочем, естественно – кроме передвигающихся черных тряпок в её внешности ничего и не было, поэтому мне приходилось внимать только осанке, только походке, и, иногда, труднопроглядываемыми формами тела. И соблазнила меня не внешность, а аура, исходившая от неё. Вот так – превращаюсь в идиота-парапсихолога.
Законы жанра, которых вы где-то нахватались – не спорьте – я же вижу, что вы их нахватались, как венерических заболеваний во время последнего пребывания, чуть не сказал “в домах скорби”, в домах терпимости, и теперь они, эти ненужные приобретения, мешают вам наслаждаться серьезной литературой. Итак, законы жанра, которых вы где-то нахватались, заставляют вас думать, что Элпис кинется на меня в первую же ночь моего идиотского маскарада. Не прав ты, читатель. Тебе следовало бы читать более содержательную литературу, а не потреблять романы на бумаге из плохо перемолотой макулатуры.
Не одну и не две ночи я просидел в роли женщины. Элпис не сдавалась. В “Мирандоле” привыкли и ко мне. Что удивительно, все таким же образом пугались меня, когда я входил – сторонились, отходили к стенам, освобождая дорогу, не решались подходить. Из ночи в ночь я садился недалеко от Элпис, многозначительно смотрел в одну точку и терпеливо ждал. Dolce far niente, как сказал бы один мой итальянский знакомый.
Но всему приходит время. Элпис не выдержала однажды. Она сидела и смотрела перед собой – такой её все должны были видеть. Но я чувствовал, что давало мне преимущество. Я чувствовал, что она какой день смотрит боковым взглядом только на меня. Знаете, так бывает – смотришь на что-нибудь усиленно боковым взглядом, всего лишь краями глаз, а присматриваешься так, что предметы и людей перед собой не видишь. Так, наверное, и у неё было. Точно не знаю, не спрашивал. Но чувствовал.
Вы, кажется, не правдоподобно представляете себе это изображение. Ну где там ваша фантазия? Прекратите фантазировать на темы непорочного секса с женщиной со второго этажа соседского дома. Можете вы представить, черт возьми, не старого ещё писателя, который влюбился в козу в черных тряпках, сам надел такие же и уже месяц они сидят друг напротив друга и молчат. У меня, я предполагаю, под вуалью рожа наиглупейшая, да и все остальное тоже.
А может я с ума сошел? А что, вполне возможно. Сел читать какую-нибудь Библию и сбрендил? Кто знает! Это же очень просто. Воодушевился, например, очень логичной фразой о том, что Бог был с Иудой, и Иуда овладел горой, а вот с жителями долины не справился, потому что с ними был не Бог, а железные колесницы, и сошел с ума. Или почитал эту Иезекилевскую порнографическую исповедь – про елей и фимиам. Не говорю и о сексуальных домогательствах дьявола к Христу – получилось там у них на горе или нет? А эта глупость про распятие вышеупомянутого гражданина Христа Иисуса – его за то, что до него гражданин Адам со своей сожительницей Евой наглым сжевали червивое яблочко в известном плодовом саду, выражаясь словами одного любителя аллитераций (62). Я внушаю себе, что мог и не сойти с ума на конечной станции при осмыслении этих священных фактов. Но при анализе генеалогического древа все того же гражданина Христа стать человеком с неустойчивой психической организацией весьма просто – достаточно свести воедино две генеалогические линии Иисуса. В одном месте у Иосифа отец Иаков, в другом Илия, и, собственно, причем здесь Иосиф, если, по утверждениям, надо полагать, свидетелей, папашей родившегося мальчика являлся гражданин Бог (к сожалению, фамилия ещё выясняется, но он уже находиться в международном розыске – никак найти не могут, а он, гад, уже сколько алименты не платит). И потом – этим двум идиотам ангел сказал – родиться у вас сын – назовете Эммануил. Нет, не понравилось им! Назвали лучше – Исусик.
Хотя, все-таки, с ума я ещё не сошел, если способен рассуждать. Да, я, к своему удовольствию, жив, здоров, и Метерлинка читать не собираюсь. Когда сидишь по ночам в женской одежде целый месяц, библейские персонажи придут в голову. Потом посещали Тристан и Изольда, Зигфрид, рыцари Круглого Стола со своей чашкой, Синяя Борода, другие мифологические мерзости, которыми обычно любят кормить впечатлительное юношество. Уже через неделю я стал собирать по всей своей памяти куски мировой литературы, зачем-то хранившиеся там. Выяснилось, что помню я много чего, но все эти образчики художественного слова находятся в ужасном состоянии. Всякие мысли приходили в голову – и ни одной – по существу.
Я что-то оторвался от поднятой мной темы. Я почувствовал в один день, что он станет последним. Элпис, я полагаю, уже не могла бороться с желанием узнать, кто же я.
Не сказал, что после того, как я пришел в черных одеждах, к Элпис перестали приходить любовницы. То есть в первую ночь одна приходила, они целовались и ушли, а вот следующую ночь Элпис провела одна. Двадцать шесть или двадцать семь таких ночей. Я проверял, сколько она сможет выдержать и решиться ли вообще.
И в одну ночь она тихо поднялась и подошла ко мне. Это я сейчас спокойно пишу, а тогда мне было не беззаботно. Что бы вы делали, если бы к вам подошел, скажем, Лоуренс Стерн? Вот встал бы из могилы и подошел! Мне кажется, вы бы не испугались – у вас бы было такое же чувство, как и у меня – вы бы не знали, что вам делать.
Элпис поднялась и подошла ко мне. Она взяла меня за запястье, кинула кисть в свою и повела за собой. Это произошло! Я обрадовался, как терзаемый сперматоксикозом и комплексом сексуальной неполноценности подросток, первый раз в жизни совершивший половой акт со страшной прыщавой одноклассницей. Она молча провела меня к двери, мы вышли, она посадила в машину. Шофер тронул. Она молчала, я молчал. Мы ехали совсем недолго. Элпис точно также взяла за руку и вывела меня из машины. Из-за темноты я не разобрал даже, в каком районе я нахожусь. Был небрежно освещаем фонарями дом, в который она и завела.
Элпис все это время держала мою руку. Я думал, догадается она, что эта мужская рука, или под шелком перчатки и за миниатюрностью моей конечности это легко скрыть. Наверное, не догадалась. Она не включила света. Мы обе, я могу так написать?, молчим. Элпис ведет меня на второй этаж. Я смотрю по сторонам, но ничего из-за темноты не различаю. На втором этаже значительно лучше видно – луна проникает в окна. Постель. Элпис подводит меня к ней. Жорж Нипель, что с тобой делают?
Вот здесь происходит обрыв. Обрыв медлительности, её величия, всего прочего. Она срывается и начинает меня неаккуратно раздевать, стаскивая с меня перчатки, вуаль. Я точно так же это делаю с ней, благо, что одеты мы одинаково.
И я боюсь этого – я же мужчина. Это обнаружится через три секунды. Вы знаете, мысли могут нагреваться. Вот сейчас. Она обнаружит. Она снимает с меня платье. И я с неё снимаю платье. Что же сейчас будет?
И вот он – главный кульминационный момент этой динамичной сцены – мы сняли с друг друга одежду. Оказалось, что мы оба – мужчины.
Густой, как липовый мед, его голос пробормотал что-то. Я в дикой панике схватил его и свои вещи, сбежал по лестнице, чуть не упав на ней, на первом этаже сделал попытки одеться. Поскольку мы приехали уже под конец ночи, эта чудовищная постельная сцена случилась как раз в тот момент, когда ночь переходит в утро за минуты. Наспех одевшись, натянув на себя платье и надев туфли, я выбежал из дома. Район мне был знаком. До моего дома идти недалеко, но порядочно. Бродяги уже начали вылезать из канализационных люков. Опасаюсь – кто знает, какие у них воззрения на писателей, ранним утром прогуливающихся по улицам в одном женском платье, из под юбки которого свисает рванная сетка чулок. День начинается. От потрясения остается только тошнота.
Утро. Я ненавижу утро. Эта холодная до неприязни всем телом атмосфера мне настолько противна, что одно слово “утро” заставляет вспомнить о тошноте и усталости. Утро. Когда редкие ещё машины куда-то спешат, а шоферы крутят их рули с выражением гнуснейшего героизма на своих замусоленных рожах. Дебилы! Ну какого черта они встают в четыре утра от своих толстых, глупых, дурно пахнущих, некрасивых жен, умывают свою рожу, толстыми крестьянскими пальцами приглаживая свои просаленные усищи! Неужели нельзя проспать хотя бы до восьми, а потом встать и поехать, без всяких там героических поползновений в сторону сокращения времени сна. И вот они едут мимо меня. Куда едут? Абог их, дураков, знает. Едут они, раскручивая руль своими грубыми прокуренными руками, а рядом с ними лежат приготовленные их женами невкусная курица в фольге и холодные, сваренные вкрутую яйца в полиэтиленовом пакете. Мерзость!
Или сумасшедшие старухи-дачницы. Им же лежать в доме престарелых и ждать свою омерзительно воняющую смерть, а не переться к своим овощам и фруктам, выращивать свою редиску. И вот они, с граблями и мотыгами на плечах, топают на свои дачи. Они встали все сегодня часа в два ночи, мучимые старческой бессонницей, сварили себе еду, а теперь идут на свою дачу с ещё большим героизмом, чем шоферы едут на своих колымагах.
Я иду по асфальту, безразлично смотря на собственные ноги, поскольку желания смотреть по сторонам у меня нет. Этот туманный утренний город, такой все ещё вялый, как я, но уже возбуждающийся и готовый вывалить на свои дороги кучу абсолютно бездарного и бесполезного мусора, который ханжеской походкой пойдет на работу, чтобы там сидеть и жить так же, как он всегда жил.
А я иду. Меня тошнит и клонит в сон. Я не пьян, но чувствую себя переваренной пищей. Мне плохо. Я бы умер. Просто умер, бросился бы сейчас на этот тротуар и сдох бы, как вшивый гонорейный бродяга, при этом испытав блаженство от того, что просто дохну и мне никуда идти уже не надо.
Поганое утро. Мне же не долго идти, а почему тогда я так долго передвигаю ноги?
Я иду быстро и жалею, что идти быстрее не могу. Бежать не хочется. Поганое утро.
Ну, иди, иди! Это я сам себя так подбадриваю. Вот дебильное слово! Подбадриваю…
Ну, иди же. Ещё немножко и тебя ждет постель. Ты залезешь туда, будешь самым счастливым и заснешь. Хотя, конечно, не сразу. Ты будешь оттягивать этот момент. Ведь каждому хочется быть счастливым чуть дольше. Ну, потрепи чуть-чуть.
Всё! Дошел. Сейчас, сейчас. Скидываю одежду на кресло. Ложусь в заранее приготовленную постель, закрываюсь одеялом. А-а-а! Ещё минута и не будет у меня ни тошноты, ни воспоминаний об ублюдочных шоферах, куда-то проезжающих таким ранним утром. Ещё минуту и я буду свободен ото всего. Минута пошла. Сплю. Меня не будить.

КОНЕЦ


 

КОММЕНТАРИИ

1. Это, конечно же, явный намек на набоковскую “Лолиту”, где главный герой Гумберт Гумберт говорит о своей работе “Прустовская тема в письме Китса к Бенжамену Бейли”. Как видно, автор не только иронизирует над названием, но и дает дату написания письма, что делает иронию более понятной.
Кроме того, для более эрудированного читателя эта ирония приведена неспроста. Она задает направление основной теме романа. Достаточно обратиться к тексту этого письма: “…Вспомни: разве ты, мысленно рисуя себе лицо певицы, не воображал его себе в минуту восторга более прекрастным, нежели оно могло быть на самом деле? Тогда, высоко вознесенному на крыльях воображения, тебе казалось, что реальный образ совсем близко от тебя и что это прекрастное лицо ты должен увидеть”. Здесь и содержится “нипелевская” тема, о чем автор скрыто и упоминает.
2. Опять же ссылка на “Лолиту” Набокова. В ней упоминалось, что герой-драматург Клер Куильти рекламировал сигареты “Дромадер”. Автором, очевидно, для обострения намека был использован и знаменитый набоковский прием – манипуляции со словами.
3. Холи-Харви Криппен (1861-1910) – американец, убивший свою жену, актрису варьете Беллу Элмор. Он сжег ее останки в погребе своего дома и пытался бежать в США вместе со своей любовницей, переодетой в одежду мальчика. Арестован на борту судна благодаря посланному радиосообщению, и стал первым преступником, пойманным с помощью радио. Впоследствии был повешен. Понятен сарказм автора – назвать радио именем человека, повешенного с его помощью.
4. Можно ошибиться, но, кажется, название “Воспитатель манишек” параллезирует с романом Джона Толкиена “Властелин колец”. К сожалению, на что намекают другие названия, понять не удается.
5. Наверняка, пародия на “Страдания молодого Вертера” Гете.
6. Скорее всего, взято из рассказа Эдуарда Лимонова, в котором он описывает, как во время его пребывание в Югославии женщина привела к нему как к почитаемому писателю с подобной просьбой свою дочь.
7. Вольная цитата из “Лолиты” Набокова. В оригинале: “…Впадина моей ладони еще была полна гладкого, как слоновая кость, ощущения вогнутой по-детски спины Лолиты…”.
8. Скрытая цитата из моего стихотворения “Крики”.
9. Это перефразированная аллюзия на “Лолиту”. Там главный герой просит наборщика набрать имя Лолита до конца страницы: “…Повторяй это имя, наборщик, пока не кончится страница”.
10. Здесь видится иронический перефраз названия фильма Стенли Кубрика “Заводной апельсин”.
11. И опять встречается вольная цитата все из того же Набокова: “…Так пускай же она останется гладкой тонкой Моникой - такой, какою она была в родолжение тех двух-трех минут, когда беспризорная нимфетка просвечивала сквозь деловитую молодую проститутку”.
12. Собранная в одну детали внешности разных героев “Лолиты”. Две цитаты: “и я перешел на изучение английской литературы, которым пробавляется не один поэт-пустоцвет, превратясь в профессора с трубочкой, в пиджаке из добротной шерсти” и “сидевший напротив господин моих лет в твидовом пиджаке (жанр гостиницы преобразился за ночь в сомнительное подражание британскому усадебному быту) глядел, не отрываясь, через вчерашнюю газету и потухшую сигару на мою девочку”.
13. Аллюзия на “Лолиту”. У отца Гумберта была гостиница “Миранда” в Швейцарии. Кроме того, название этого закрытого клуба дается автором и в другом качестве – с целью обозначить действия героя – с итальянского “мирандола” переводиться “глядя на неё”
14. Довольно подозрительное слово. Насколько удалось выяснить, такого слова нет ни в одном широкораспространенном языке мира. Вполне возможно, что это какой-то личный намек.
15. Аннаграмма фамилии Лагерфельд. Лагерфельд Карл (1938- ) – известный парижский кутюрье. Основой его описания послужила легенда о том, как Лагерфельд в возрасте десяти лет потребовал от родителей запонки. Помимо фамилии, с прототипа также списана и внешность, и ненависть к детям, и разработка линии солнцезащитных очков марки “Lagerfeld”.
16. Понятно, что это сокращение от отчества Романа Григорьевича Виктюка – известного российского режиссера.
17. Ирония над словами Виктюка в одном из интервью: “Самодостаточность человека позволяет ему посредством собственной руки и фантазии перелетать страны, достигая в своих смелых поисках высочайшего удовлетворения, недоступного ему в реальности. Мастурбация дает возможность единения с небом”.
18. Также Виктюк в телевизионных интервью любит показывать свое знание польского языка.
19. Здесь передаются слова Виктюка о Гоголе, который якобы не мог писать, не переодевшись в женскую одежду. Из интервью Виктюка: “…Не говоря уже о Гоголе, который не мог писать, не переодевшись в женское платье. Это скрывается, об этом нельзя говорить: "Как это?! Какой ужас!.." Но великий русский писатель обожал эти переодевания. И писал в женском платье, особенно когда находился в Италии. Ему там, наверное, не надо было закрываться, как он это вынужден был делать в России. И с этого начинается его "Женитьба". Во всяком случае, я так хотел бы поставить эту пьесу. Когда стучат в дверь, а он в женском платье - и не может его сбросить.
…У итальянского писателя Томмазо Ландольфи есть повесть "Жена Гоголя", где он уверяет, что у Гоголя была надувная кукла, и в зависимости от его настроения менялись возраст; физические данные и половые детали этой куклы”.
20. Здесь более сложная для понимания реминисценция. Амалия Энхард – американская летчица. Мне удалось понять, что же означает призыв ловить её коллег. У Цветаевой: “Выше! Выше! Лови летчицу…”. Исходя из этого, автор передает слова Виктюка об отношения Марины Цветаевой и её сына: “Когда яставил "Федру" на Таганке, то не знал о том, что Цветаева жила с сыном. Самого факта не знал. Но так выстраивался сам спектакль, где была параллель с Мариной Цветаевой и ее дневниками, которые у нас никогда не печатались. Это возникло само собой, подспудно. Оказалось - действительно так. Ко мне потом подошел "цветаевед", друг семьи Цветаевых, который знает все. Он был сражен тем, откуда я знаю то, что очень тщательно скрывается”.
21. Из интервью Виктюка: “…Если бы вы только знали, как я ее (квартиру) получил! Об этом нужно рассказывать сутки. В ней раньше жил Василий Сталин. А потом - его дети. Вы себе это представляете?! Я все думаю: вернусь как-нибудь, а квартира опечатана. Ведь ее у меня могут отобрать.
…Мне тут рассказали, что ордера воруют и переписывают. И вот я бросился искать свой ордер, а найти не могу. Фантазия моя разыгралась... К тому же нужно было куда-то уезжать, а ордера нет. Ну, думаю, вернусь, а квартира уже опечатана. Начали сниться кошмары. Мне теперь снятся два жутких сна. Раньше был один - это когда я опаздываю, и мне кричат: "Виктюк, на сцену!" А я всегда на сцене. Ну а теперь появился второй: это когда просят показать ордер. Ужас!.. Потом оказалось, что этот ордер долгое время провалялся в жэке, а затем, так какя за ним не приходил, его отправили в архив. Из архива же его забрать нельзя: оттуда, как с того света, ничто не возвращается. Но нашлась одна добрая женщина, сотрудница того архива и моя поклонница, которая мне этот ордер передала. Мы с ней тайно встречались, это целая драматургия. Но, несмотря на это, страшный сон, где меня выселяют, периодически мне является...”.
22. Все тот же Виктюк. Эта фраза – сборная конструкция, по словам автора, из двух высказываний Виктюка в разных по времени интервью.
23. Здесь и далее даны подлинные названия порнографических фильмов.
24. С французского – ливень. Этот намек, к сожалению, не понятен.
25. И снова здесь говориться о Набокове. “Шестидесятиклеточный беллетрист” – это конечно он, принимая во внимание страстное увлечение Набокова шахматами. Даже в гостинице в Мотре, где он жил последние годы, он снимал номер 64. У Набокова эта фраза звучит так: “И единственное, о чем жалею сегодня, это что я не оставил молча у швейцара ключ 342-ой и не покинул в ту же ночь город, страну, материк, полушарие и весь земной шар”.
26. Известная афера, к которой Мария-Антуаннета не имела никакого отношения, но которая сильно сказалась на её репутации во французском обществе того времени.
27. Очередная аллюзия на “Лолиту”. Там говориться о Клере Куильти, как об авторе “Странного гриба” в частности.
28. Кунче Сейни – глава военной хунты, свергнувшей в 1974 году президента Нигера Амани Диори. Умер в 1987 году. Кунче Сейни – негр, и на этом основана “неполиткорректная” шутка автора, что портрет “всего лишь черное полотно”.
29. Лаурано – имеется в виду архитектор Лучано Лаурано. В тексте он представлен как автор картины “Вид на герцогский дворец в Урбино”, однако, это шутка. Лучано Лаурано перестраивал дворец Федериго да Монтефельтро в Урбино и автор говорит о его авторстве картины, а не самого дворца,стремясь, таким образом пошутить над недостаточно эрудированными читателями.
30. Пьер Луйс (1870-1925) – французский поэт и прозаик, автор литературной мистификации “Песни Билитис” – сборника поэм в прозе, якобы сочиненных древнегреческой поэтессой Билитис, подругой Сапфо. В трех циклах “Песен” героиня говорит о своей любви с девушкой Мнасидикой, упоминаемой Сапфо, и с юношей Лукасом. Здесь, прежде всего, знак лесбийских отношений Элпис и будущей её близости с Жоржем. То, что “Песни Билитис” - мистификация, говорит и о мистификации Элпис как женщины.
31. Здесь заметен анаграмический намек на уже упомянутого Освальда Шпеглера. От его фамилии автором оставлено только четыре последних буквы и она превращена в имя, а имя – в фамилию. Кроме того, персонаж представлен как автор произведения “Восходы Азии” – явная зеркальная аллюзия на работу Шпенглера “Закат Европы”.
32. Ироническая отсылка на миф об Эоловых арфах, которые тот же Набоков упоминает в начале “Лолиты”. Цитата из “Лолиты”: “…в тридцать лет он женился на англичанке, дочке альпиниста Джерома Дунна, внучке двух Дорсетских пасторов, экспертов по замысловатым предметам: палеопедологии и Эоловым арфам (распределяйте сами)…”.
33. Восходит к набоковской фразе: “J'ai toujours admire l'ceuvre ormonde du sublime Dublinois” – с французского – я всегда восхищался ормондским шедевром великого дублинца.
34. Валери Соланас – лесбиянка и феминистка радикальных взглядов, 5 июня 1967 года покушалась на жизнь Энди Уорхола из-за его расхождений с её взглядами. Её портрет, под которым сидит Элпис ещё до героя говорит о лесбийских наклонностях, прибавляя к этому тему феминизма, как противостояния двух полов, возникающую впоследствии. Имя Энди Уорхола в открытом тексте также появляется не случайно. Это намек на финал, который паррализирует с известной фотографией “Фабрика Уорхола”, где изображены мужчина и женщина, скинувшие одежды (одежда женщины – черного цвета, как и у Элпис), причем и женщина наделена мужскими половыми органами.
35. Цитата из моего стихотворения “Хочешь, дружок?”.
36. Аллюзия на “Жюстину” маркиза де Сада, причем словами Набокова: “Я сделал в частном порядке фильмы из "Жюстины" Сада и других эскапакостей восемнадцатого века”.
37. Синее яблочко на стрелках, о которых говорит автор, присуще часам Breguet – одним из самых лучших часов в мире.
38. Весьма удачная вольная цитата. Автор называет Фрейда и его последователей венскими аукционистами, несомненно, со слов Набокова: “…я их нежно целовал братскими губами в сонном беспорядке венской дребедени, продаваемой с молотка, жалости, импотенции и коричневых париков трагических старух, которых только что отравили газом…”.
39. Иронически говорится о метаромане Набокова, который, как известно, во всех романах использовал схожие мотивы и приемы, а также завуалированных героев, например в романе “Защита Лужина” эпизодически появляются Машенька и её муж Алферов – герои первой набоковской повести “Машенька”. А первым упоминается Марсель Пруст, автор серии романов под общей серией “В поисках утраченного времени”, состоящей из семи книг, последняя из которых сводила воедино сюжетные линие и героев предыдущих. Кажется, автор здесь прибавляет и косвенную отсылку к творчеству Эмиля Золя, а именно к его серии романов о Руггон-Макарах из двадцати томов.
40. “Жюстина” – скандальное произведение маркиза де Сада – один из самых порногорафических романов мировой литературы, полный описаний актов чудовищного насилия и сексуальных извращений.
41. Двойная аллюзия. Карл Проффер – автор книги “Ключи к “Лолите”. По поводу этой фразы (у Набокова: “этого “Эдгара” я подкинул из чистого ухарства”), Проффер говорит, что “ухарство” добавлено вовсе не случайно, а как намек на Эдгара По, что и без комментария совершенно очевидно. Автор этим смеется над Проффером, в силу непонятных причин решившим объянить читателям эту фразу.
42. Настоящее имя Энди Уорхола, уже упоминаемого ранее в случае с Валери Соланас. Как и с радиостанцией, названной именем Холи-Харви Криппена, автор иронично называет общество феминисток именем Уорхола, напоминая о неприязни его ультрафеминисткой Соланас.
43. Здесь автор намекает на ту же Валери Соланас. В “Манифесте Валери Соланас” она большое внимание уделяет рекламе феминисткой организации SCUM, что и высмеивает автор.
44. Опять-таки из Набокова: “и всякий хороший фрейдист, с немецкой фамилией и некоторым знанием в области религиозной проституции, поймет немедленно намек в "Др. Китцлер, Эрикс, Мисс”. Dr.Kitzler - с немецкого “доктор Клитор”. Это связано с чуть ниже упомянутым романом Жоржа Нипеля “Мой друг Клитор”, как игра-слов, обращенная с оправдание. То есть упоминанием романа “Мой друг Клитор” Нипель показывает, что он хорошо относиться к его обвинителям, а именно к “разборчивой” D.R. Kitzler. Религиозная проституция, о которой говорит Набоков, вслед за доктором Китцлером также переносится в текст письма.
45. Очень удачная и язвительная ирония – назвать женщин, так активно борящихся против доминирования мужских начал именно “членами Общества”.
46. Линда Лавлейс (1954 - 2002) – всемирно известная порноактриса Линда Марчиано, урождённая Борман. Прославилась благодаря фильму “Глубокая глотка” – культовой картине американской сексуальной революции. После окончания порнокарьеры работала секретаршей, но принимала активное участие в общественной жизни, часто выступая с лекциями о вреде порнографии. Очевиден язвительный сарказм, особенно если сопоставить термин “ораторское исскуство” и название фильма “Глубокая глотка”. Упоминание имени Линды Лавлейс сделано автором вдогонку к эпизоду с письмом феминисток, так как она также являлась одной из самых рьяных феминисток.
47. Скрытая цитата на Набокова: “В моих гигиенических сношениях с женщинами я был практичен, насмешлив и быстр”.
48. Этот эпизод, возможно, скрытое примечание к лесбийским отношениям Элпис.
49. Из письма Достоевского
50. Адаптированная цитата из уже упоминаемой “Жюстины” маркиза де Сада и иронический намек на него.
51. Помимо цитатые и намека автор ещё и имитирует стиль де Сада, о чем и говорит.
52. Фраза Набокова
53. Определенно, имеется в виду Эдгар По и его жена и кузина Вирджиния.
54. Герои романа “По направлению к Свану” Марселя Пруста.
55. В отличии от первых двух названных пар, которые были любовниками, здесь иронически имеются в виду Роберт Баден-Поуэлл и его сестра Агнес, основавшие в 1910 году движение герлскаутов.
56. Здесь иронизируется само по себе нелепо звучащее событие – в 1987 году Папа Римский Иоанн Павел II подтвердидил существование ангелов.
57. “К граду и миру” – традиционная речь Папы Римского.
58. Имеется в виду Гертруда Стайн (1874-1946) – американская писательница, оказавшая влияние на Скотта Фицджеральда и Шервуда Андерсона манерой письма: разговорным тоном, использованием повторов, отсутствием пунктуации, что создает ощущение сиюминутности действия. Нужно отметить, что в той или иной степени используется и автором – и использование повторов, и разговорный тон.
59. Узел нервных тканей в вагине, который способен к высокой возбудимости. Заявлена некоторыми экспертами ещё в 50-х годах 20 века. Реальный факт существования не подтвержден, о чем свидетельствуют последние работы Теренса Хайнсы из Pace University (Нью-Йорк), опубликованные в American Journal of Obstetrics and Gynaecology, однако в массовом сознании “точка G” и её стимуляция – одно из самых сильных сексуальных переживаний женщины, а возбуждение точки G партнером рекомендуется как наивысшая степень любовного исскуства почти во всех пособиях по технике секса для широкой аудитории.
60. Вольная цитата Набокова: “Я автор пятидесяти двух удачных сценариев. Я знаю все
ходы и выходы”.
61. Инкуб — (от лат. incubare — ложиться на) в средневековом христианском учении о
нечистой силе демон мужского пола, домогающийся женской любви; с инкубами часто
сожительствовали ведьмы. Жорж Нипель где-то упоминает о мыслях по поводу нечистой силы в Элпис.
62. Имеется в виду Набоков. У него: “…я был податлив, как Адам при предварительном просмотре малоазиатской истории, заснятой ввиде миража в известном плодовом саду”. Аллитерация слогом “пр” в “при предварительном просмотре”.