Яндоло Юрий Анатольевич: другие произведения.

Престидижитатор Восьмого Дня

Журнал "Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь]
  • Комментарии: 14, последний от 15/02/2003.
  • © Copyright Яндоло Юрий Анатольевич (jurgenfly@mail.ru)
  • Обновлено: 17/01/2003. 464k. Статистика.
  • Роман: Проза
  •  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Обсуждение на Тенетах здесь

  • Номинировано в литконкурс "Тенета-2002" в номинации "Повести и романы".

     

    Бог да смилуется над тобой, старик, твои мысли породили новое существо внутри тебя; а тот, кого неотступные думы превращают в Прометея, вечно будет кормить стервятника кусками своего сердца, и стервятник его – то существо, которое он сам порождает.

    Герман Мелвилл

     

     

    1

    Теперь все действует на нервы. Даже привычное завывание турбин. Сегодня их повторяющийся заезженной пластинкой вой почему-то особенно назойлив. Пройтись, что ли, по постам? Будто бы просто так, но не без тлеющей надежды в сердце.

    Вывернув из дверей, плыву немым сумраком коридора, по необходимости подгребая стоптанными ластами тапок. Скучная мина гордым вымпелом реет на тонком флагштоке шеи. Вот и пост номер один.

    – Сидишь?

    Приветливая улыбка вспархивает мне навстречу, и я ловлю себя на удовлетворенном ожидании этой улыбки. Короткой стрижкой и мальчишеским лицом ее обладательница напоминает пятнадцатилетнего капитана. Но едва уловимый привет слишком уж мимолетен. Кисс продолжает рыться в ворохе разложенных на столе бумаг. Авторизованные биографии наших немочей.

    – Как служба-мёд?

    В ответ Кисс лишь неопределенно пожимает плечами.

    – Что-то случилось? – все неймется мне-упорному.

    Очень выразительные глаза. Как у террориста-боевика в момент задержания группой захвата. Округлые до предела. И скороговорка придушенного шепота, ошарашивающая меня жуткой тайной.

    – У нас тревога!

    Надеюсь, что до слуховых галлюцинаций дело еще не дошло.

    – Тре-во-га – терпеливо втолковывает мне-тупому Кисс.

    Да, вероятно, духота и чувство юмора – понятия трудно совместимые. Какая еще тревога? Учения по ГО, что ли?

    – Тише ты!.. “Гражданская оборона”!.. У минводовской “тушки” шасси не выпускаются. Уже минут двадцать кружит. У нас тревогу объявили – если что, не дай Бог, быть наготове... Ты не знаешь, сколько они так смогут продержаться?

    Так... Вот и разгадка периодически донимающего меня воя пришпоренных до взлетного режима турбин. Неожиданность. И весьма неприятная. Но стократ – для тех, кто там, наверху. Мне передается волнение Кисс. Смотрю на часы, прикидывая шансы на благополучный исход. Интересно, что у них с заначкой?

    К вопросу о заначке. Это нигде не учтенные килограммы и центнеры топлива – лишние минуты жизни сверх лимита в нештатной ситуации. Ведь иногда не хватает буквально секунд.

    – Минут сорок, – размышляю я вслух. – Может быть, час. Пока не кончится керосин.

    Надежда умирает последней. Сначала кончается керосин.

    – А потом – что?

    – А потом, скорее всего, будут садится на “брюхо”.

    Переживает. Еще бы не переживать, с детских лет варясь в едком соку непредсказуемости струйных течений… Ей должно быть знакомо чувство безотчетного ожидания в тоскливую полночь немых молитв. Счастье, блаженное счастье тому, чьи молитвы найдут адресата.

    Но Кисс как на иголках. Ей не до меня.

    – Ладно, не буду мешать, – спешу откланяться поделикатнее. – Дежурь в оба!

    – Только, смотри, никому не говори! – предостерегает вдогонку Кисс.

    Обернувшись, снисходительным кивком успокаиваю Девушку-Его-Мечты и по-ротфронтовски взметаю кулак ввысь. Тревожному медперсоналу – физкульт!

    Щеголеватое, а ля Адьютант-Его-Превосходительства, постукивание бесформенными задниками шлепанцев переходит в мерное шарканье вдоль коридорного меридиана в направлении “пост – палата” с абсолютно нулевым ускорением.

    Живя в надуманной атмосфере тайн, мы чувствуем себя в ней, как рыба в воде, радуемся каждому новому секрету, словно прибавке к зарплате. При этом достигаем немыслимого совершенства в великом искусстве блефа. Наш румянец розов при любой игре. В скромных рабочих книжках каждая авария отмечена безликим символом “А”. То же, но со смертельным исходом, обозначается уже двенадцатой буквой алфавита – сие “катастрофа”. Чтобы враг не догадался, не говоря о прочих штатских. Да здравствует Первый отдел!

    Есть от чего зациклиться, проводя дни в ожидании неотвратимого будущего. И никак не отгородиться расхожими сентенциями, вроде хемингуэевской – о том, что жизнь – трагедия, исход которой предрешен. И нисколько не легче оттого, что и моя трагедия разыгрывается по классическому сценарию, ведь ее постановщик, похоже, режиссерскими находками так и не блеснет.

    А мужики влипли. Это “АП”. Вероятно, именно так умники из инспекции квалифицируют данную переделку. Авиационное происшествие. “Такого-то числа, при заходе на посадку в аэропорту таком-то, днем, при метеоусловиях таких-то, у самолета Ту-154Б, бортовой номер такой-то, такого-то Управления ГА, произошел отказ системы выпуска левой/правой/передней (ненужное зачеркнуть) стойки шасси... И т.д., и т.п... Определить виновных и меру наказания ... Обратить внимание... Усилить контроль... В дальнейшем исключить...” – это уж как водится.

    Но все это потом. А пока самолет упорно скользит по натянутой нити прямоугольного маршрута, разворачиваясь, снижаясь и опять взмывая над полосой, уходя на второй, неведомо какой, круг... А вдруг на этот раз?.. Господи Иисусе!.. Но нет, чуда не происходит – и закручивается новый виток надежды, приговорив к высшей мере ожидания оставшихся на земле.

    Вот он!

    Над деревьями всплывает серебристый силуэт и, с раскатистым грохотом пожирая кислород, уходит, уменьшаясь в размытую атмосферой точку, на запад, чтобы, описав заколдованный круг, через некоторое время известить о своем приближении шелестящим свистом с востока.

    Тревожно осыпаются с третьего этажа клубы табачного дыма, и пока они растворяются в полуденном мареве воскресенья, затягиваюсь снова и гадаю – сядет? не сядет? Но нарастающий свист опять переходит в оглушительный рев раскрученных до максимала турбин, а следом из-за крон пирамидальных тополей появляется самолет, обреченно повторяющий замкнутый в “коробочку” путь.

    Стою на балконе и, забыв о сигарете, всматриваюсь в невыносимую синьку небесного полотна, пока вдруг не начинаю ощущать нить, протянувшуюся между мной и стремительно сжимающейся точкой, сконцентрировавшей в себе полторы сотни судеб. И мне нестерпимо захотелось, чтобы самолет сел, чтобы все обошлось, чтобы выпустилась эта растреклятая “нога”, КБ-мать ее так!..

    Но был полдень. Солнце лениво почесывалось о зенит прямо над головой. Асфальт внизу перегрет. Подоконник раскален. Несусветная жара. И место для наблюдения не очень хорошее. Мне был виден только уход на второй круг. Остальную картину закрывала серая стена раскинувшегося за моей спиной Госпиталя Инвалидов Воздушного Флота. Высокие деревья слева впереди тоже мешали. Кому и чем я мог отсюда помочь?

    Стукнула балконная дверь, и, ступив в прохладу палаты, я рухнул на екнувшую растянутыми пружинами койку.

    Дед, не подозревая о буквально под носом разворачивающихся событиях, сидел за столом и слюнявил очередное приключенческое суфле в глянцевой суперобложке, сосредоточенно пялясь сквозь телескопные линзы допотопных очков в перипетии вымученного массам на потребу сюжета.

    Глядя в потолок, мысленно пытаемся доплюнуть до пересекающей его трещины...

    – Вот брешет-то, подлец, а! – вскидывается вдруг Дед.

    Сердито посмотрев в мою сторону поверх сползших с переносицы мелкоскопов, он слюнявит палец и аккуратно переворачивает страницу.

    Тишина устанавливается ненадолго. Через пару минут спокойного чтения Дед опять взрывается, ударяет ребром жесткой ладони по раскрытым листам и возмущенно взывает к справедливости и порядку:

    – Нет, ты послушай, вот брешет-то! И где оно видано, чтоб эдак – да на самом деле!.. Нет, вот брешет, гад!

    – Автор оставляет за собой право на известную долю художественного вымысла, – вступаюсь я за неведомого литератора.

    Отогнув к себе лицевую сторону обложки, Дед старательно изучает фамилию писателя.

    – Право, – ворчит старик. – Знаешь, на чем я это его “право” видал? Я понимаю так, что, о чем не знаешь, не пиши. Неча людей дурачить. А то выдумали тоже – “право”!.. Вот протопать бы ему от Бреста до Москвы, да потом обратно, да под обстрелом – поглядел бы я тогда, чтоб с этим его правом стало... Хотя, с другой стороны, врать тоже уметь надо, а брешет он складно, тут нету слов.

    Я охотно соглашаюсь с соседом, носящим в себе весомый аргумент в виде осколка, полученного в дни, когда он изучал сей предмет не по книжкам складно врущих беллетристов, а на собственной солдатской шкуре. Но, поддакивая, вслушиваюсь в дрожащий за окном воздух, надеясь, что заветная нить все еще связывает меня с кружащим над аэродромом лайнером. Я хочу в это верить.

    Но напротив меня – Дед. Он не знает о моей ниточке и упорно пытается всучить мне свою – и я не отталкиваю протянутой руки.

    Теперь передо мной два клубка, и я лишь слежу за тем, чтобы их нити не перепутались или, что еще хуже, не оборвались.

    Одинокая муха билась о стекло...

    2

    Эх, милый мой, ну и драпали же мы! Какой там порядок! – суди сам – ноги бы унести... Куда? что? – никто не знает, все как очумели – ох и жутко же немец навалился!.. Ну и я, конечно, вместе со всеми драпал от самого Бреста, пока в окружение не попал. Там и остановились.

    Я под Брестом срочную служил. Шофером на аэродроме. У нас там еще эти громады стояли – да ты знаешь, наверно! – ТБ-3. Ох, и здоровенные по тем временам самолеты были. В гофре все... Ну вот, значит, как пошел немец по аэродрому бомбами долбать, так, почитай, все самолеты на земле и побил.

    А мы спросонок повыскакивали – грохот, вой, дым, земля дыбом стоит!.. Вроде как и не понять ничего, но, странное дело, хотя и знали, что, как сказал товарищ Сталин, войны не будет, а сразу поняли, что вот она и есть, та самая война... Поразбежались, забились, как мыши, по щелям да канавам.

    Все ходуном подо мной ходит, но, страх страхом, а любопытно. Отодрал голову от земли, гляжу – летчики к самолету бегут. Раз! – запустили моторы, чуток прорулили – и на взлет. Да только так их тот полет на земле и закончился. То ли бомба в самолет попала, то ли пуля зажигательная в бензобак – как громыхнет он, лишь куски в стороны. Один обломок прямо над моей головой просвистел, чуть ниже бы – и все, прощай, мама. Просто жутко, что творилось. Так вот в первый же день многих и поубивало.

    Драпали, драпали, чего греха таить... Боялись поначалу немца – грамотный, черт. А наш боец окромя политграмоты ничему практически обучен и не был. Каждый был узкий специалист. Пулеметчик знал лишь свой пулемет, простой боец – винтовку, да и то не всегда. Зато Красный уголок у нас весь увешан был плакатами об устройстве противогаза. Любого среди ночи разбуди – с закрытыми глазами доложит тебе, из чего состоит этот самый противогаз, где какой винтик и где какой клапан. Уж это мы изучили досконально. Всё зачеты сдавали. Еще б стрелять умели!.. И сколько потом таскали с собой эти сумки противогазные! – а как же, приказ выполняли... Правда, когда драпаешь, всякий лишний грамм в тягость, вот и повыкидывали эти шланги-маски. Потом все же отменили их. Нецелесообразными, стало быть, признали. Такая вот, брат, военная наука...

    Да и техника у них была – это, я тебе скажу, техника! А у нас – что? В основном старье одно, вроде тех ТБ-3, что на нашем аэродроме базировались. Ни скорости, ни маневра. Даром, что размер большой. А вот не помню, то ли слышал от кого, или читал где, будто их истребитель “мессершмитт” нашим изобретением был. Вроде Туполев его сконструировал, а в серийное производство так и не запустил. А немцы чертежи выкрали, а может, наши им те чертежи сами продали, короче говоря, выпустили фрицы машину под своей маркой, отличный был самолет. Эх, и сколько же мы с этим “мессером” горюшка хлебнули!.. Так что же, выходит, они нас нашим же оружием били?

    А ты не заметил, дверь-то у нас в палате неправильно открывается. Как так? А вот так!.. Дверь, друг ты мой любезный, должна стоять так, чтобы открываться наружу, а не вовнутрь. Не так, считаешь? А вот послушай...

    Осенью поздней дело было. Вырыли мы землянку. Все чин по чину: с печкой, с нарами и, как в песне поется, в три наката. А к печке дневальный приставлен был, следил, значит, чтоб дрова ночью не кончились, и мы не померзли. Ну вот. Набил этот дневальный печурку дровами, рядом еще поленицу сложил, чтоб, значит, сушились дровишки, а сам возьми да и усни. И не то потолок от трубы занялся, не то дрова возле печки загорелись – случился у нас пожар.

    Вскочили мы, шалые со сна. “Пожар! Горим!” – и к двери все, как один, ломанули. А дверь-то в землянке вовнутрь открывалась. Но братва обезумела, да и не мудрено – кругом горит, дым глаза ест, дышать невозможно. Никто толком ничего не поймет, задние давят на передних, те, что есть мочи в дверь упираются, а дверь – ни с места! Так все чуть живьем не сгорели.

    Спасибо старшине, спас. Хоть и старый черт по сравнению с нами был, а здоров, что тот бык. “Назад! – орет. – Так вашу перетак!” А сам отдирает всех от выхода, будто в шторм гребет. Отгреб толпу кое-как, распахнул дверь. Тут от свежего воздуха еще пуще как полыхнет! Мы пробкой так и вылетели наружу, чуть старшину, спасителя нашего, не пришибли. Вылетели, стоим, на пожар глазеем. И смех, и грех. Воины, етить твою: в кальсонах, босиком, от сажи чумазые, волосы да брови опаленные. Погорельцы, одним словом. А как очухались, так вроде и не до смеха нам стало, ведь в той землянке все наше обмундирование с документами и пайком сгинуло. Старшину с горемыкой дневальным потом особисты затаскали, насилу те отвертелись. Поди, докажи, что ты не верблюд. Ага... С той поры двери мы всегда ставили так, чтобы они наружу открывались. Так-то, брат. А ты говоришь...

    Ездили мы ночью – бомбежки боялись. Потому и фар не зажигали. Какие там фары! – ни огонька, боже упаси! На заднем борту каждой машины был нарисован белый круг, и вот едешь, пялишься во тьму кромешную перед собой – где круг-то этот? Едешь-едешь, да и уснешь. Вдруг раз! – как от толчка просыпаешься, глядь, а круг уже перед самым носом, вот-вот капотом ткнешься в передний грузовик. Отстанешь немного – и опять таращишься в темноту, покуда не прикемаришь. Так во сне полпути и проезжали. Со снарядами-то в кузове. Нервное дело. Веришь, и сейчас иной раз этот круг белый примерещится во сне – вскакиваю среди ночи, чтоб, значит, на переднего не наехать...

    Не подфартило мне. Мина рядом с машиной разорвалась. Осколком бедро зацепило, да таз немного покалечило. В госпиталь попал, потом в другой, а там и в третий, в самый, значит, глубокий тыл. Резали меня, лечили – вроде вылечили. Только охромел я малость после этого. Так и отвоевался. Остаток войны в тылу провел. Хотя, тоже не мед был.

    А может тогда мне просто повезло, а? Подумаешь, хромой, зато вот уцелел, да жизнь какую-никакую прожил. А из дружков моих довоенных да фронтовых, ни один, почитай, не вернулся. Вот и соображай после этого, где счастье и что лучше... Много, ой, много война покосила...

    Кто виноват? Почему? Да кто ж сейчас ответит... Время такое было. Кругом враги. И не столько снаружи, сколько внутри. Чуть что – “враг народа”. Вот ведь как поставили!.. Подумать только – одних командиров не меньше тыщи перед самой войной извели! А ученых!.. А партейцев настоящих!.. Тут, брат, широкая операция была. Это мы сейчас грамотные задним умом, все знаем, обо всем судим. А тогда – сказали “враг народа”, значит, враг и есть. И все верили и одобряли. И сейчас поверишь. И одобришь, никуда не денешься.

    Сталин? А что – Сталин... Может, и не знал всего, что за его спиной творилось. А может, считал, что действительно с врагами борется, кто его знает... А только скажу я тебе, шпионов в армии было полно в первые месяцы войны. При мне двоих из нашего батальона расстреляли – сигналили, суки, фонариками немецким самолетам. Ну и досигналились. Со шпионами да с дезертирами особенно не церемонились. Выспросят, что надо, и тут же в сторонку. Зачитают приговор и – по изменникам Родины – пли! По законам военного времени. С этим, брат, строго было.

    Ну-ка, дай, что ли, закурить. Три года, как бросил – мотор барахлит. А все ж иногда тянет. Зараза какая... Да ты не смотри, что я так шкандыляю, я еще и рюмочкой иной раз балуюсь. А иначе как? К старухе интерес у меня давно пропал. Сам понимаешь – возраст переходный. Старух неохота, а молодые не дают. А зачем последней радости лишаться? Вот еще годик-другой поскриплю, а там все, в Китай-город, на вечную стоянку... Что?.. А это у нас кладбище так называется – Китай-город.

    Да вот еще эта гадость привязалась! Парализовало, понимаешь. Стал утром обуваться на работу – и все тут, приехал!.. Ничего, сейчас понемногу отпускает. Хоть бы с палкой ходить, чтоб под конец не лежать бревном, себя не мучить, да и старуху тоже. Последнее дело – обузой быть... Что ж, пожил, хватит. Пора и честь знать.

    Ишь, звезд не видать, наверно дождь будет. Ну что, спать пойдем? А то завтра с утра опять уколы собачить начнут, выспаться не дадут.

    3

    Иногда кажется, что сходишь с ума. Особенно острыми приступы сумасшествия бывают после внезапного пробуждения днем.

    Измаявшись от регулярных полосканий в информационных помоях; когда от жизни уже не ждешь ничего лучшего и живешь лишь мыслью о том, чтобы не стало еще хуже, трамбуя гуттаперчевое время от зарплаты до зарплаты; когда надоест смотреть, как под пустомельную болтовню парламентов далекие от гениальности правительства совершают конвульсивные попытки утопить все то, что еще не сгорело; когда под несвязные речи новоявленных вождей бывшие братья режут друг другу глотки чуть ли не по всему периметру Нерушимого и Свободного некогда Союза, домогаясь большего, чем могут проглотить; и все вместе при этом – воруя, воруя, воруя... – тогда плюнешь и пошлешь все к чертям, выбросив белый флаг, и от принятой дозы цинизма станет легко и пусто на изжеванной твоей душе.

    А когда в распоряжении еще минимум полчаса, ты растягиваешься на философском ложе дивана, окутанный липкой дремой, и пожухшая листва новостей падает из натруженных рук твоих, и, кружась, осыпается на пол – завтрашний перегной вчерашнего дня.

    Обволакивающая дрема сменяется тяжелым послеобеденным сном.

    Этот сон не приносит облегчения сердцу. Он состоит из напластанных друг на друга кошмаров, замкнутых в бесконечную ленту. Сюжеты проскальзывают, не задерживаясь. Лишь содранная с ленты эмульсия оседает на дне памяти, и когда после битого часа трансляции лента внезапно оборвется, а темноту зрительного зала для одного прорежет хлынувший через пролом век дневной свет, ничего из прокрученного ты уже не помнишь. Разве что неприятный осадок, серым веером опадающий все ниже и ниже – в глубь эфемерной души.

    Но, пробудившись вдруг, ты не осознаешь природу этого осадка, а лишь с диким недоумением таращишься в циферблат электрочасов напротив, и никак не можешь врубиться, который час, утро сейчас или же вечер. И бесится где-то на задворках разума мысль, что сродни инстинкту: “Проспал!..”

    Но еще за секунду до этого, а иногда и мгновенье спустя ты ощутишь на своем горле железную хватку тоски, вырвавшейся из-под спуда не очнувшейся воли. Этой тоске невозможно подобрать имя или отыскать синоним, обозначающий сходное состояние. Сходных состояний не бывает. А если бывает, то лишь однажды в жизни – в ее финале.

    Это тоска по себе. По загнанной в угол судьбе, по жизни, первоначально дарованной во благо, но в процессе потребления круто замешенной на дерьме, неизвестно кем превращенной в выгребную яму.

    А по касательной к трезвому восприятию отстукивает нейронный телетайп, вышлепывая смутные образы из гложущих совесть эпизодов позавчерашнего детства. Шлюзы открыты, и хлынувший поток, сметая на своем пути хилые логические построения, овладевает сознанием, заполняя котлован клокочущим водоворотом. И через пару секунд ловишь себя на автоматическом повторении одного и того же слова, которым, как заклинанием, пытаешься разорвать удушающий стыд памяти. Ощущение реальности зациклено памятью, и этот клин ты тщетно пытаешься выбить словом, завязшим в шестеренках парализованного языка.

    Через полминуты наваждение проходит. Опустошенное сознание по капле наполняется жаждой жизни. Но память сиюминутного сумасшествия оседает в глубинных лабиринтах нездоровой души и лишь ждет нового толчка, чтобы, всколыхнувшись, поднять мутный осадок, затмевающий разум. И тогда опять покажется, что сходишь с ума.

    Не потому ли ты так страшишься сна?

    4

    Еще не достигших возраста Христа, но уже отягощенных бытием с его непосильным бременем вымороченных проблем, нас неудержимо влечет друг к другу.

    Затягиваясь между поцелуями отфильтрованным дымом отечества, мы настороженно внимаем напряжению, с которым время пытается преодолеть полночь, раскачивая маятником два мерцающих огонька. Необитаемый остров ординаторской на вечнободрствующей вахте среди симфонии звуков, рожденных бредом больничного океана. Кисс – моя Пятница, я – Робинзон; и от острого предчувствия приключений вдоль позвоночного столба, покалывая веточки нервных окончаний, стремительно проносятся блуждающие токи.

    Через пролив коридора раскинулся Sоrtirland. “Шварц... шварц... шварц...” – полусонно шаркают по мутному линолеуму чьи-то черные тапки, сшитые, вероятно, из шкуры убитого в госпитальных казематах времени. Лязг взведенного шпингалета – и хриплый прибой тягостных снов прерывается гулким извержением газов, пронзительным журчанием вспененной напором струи, а после такта паузы все завершается мощным клокотанием спущенной по трубе ниагары. И вместо аплодисментов – заключительный стук разболтанной двери и растянутое многоточие удаляющихся шагов по пересохшему руслу люминесцентного освещения.

    Тишина... Переводя дыхание, слышим, как за открытым окном выводит мелодичные трели бессонный сверчок, имитируя переползающее через апогей несмазанное колесо ночи.

    У нее интересные губы. Твердые орешки, они, на мой взгляд, слишком полны и упруги. Будто целуешь два ластика. Ей нравится целоваться.

    Вот она снова ищет мой рот, тычется, прикасается к моим пересохшим губам своими, требуя новых ласк. В почти кромешной темноте я чувствую, как она, закрыв глаза, склоняет голову и через мгновение начинает задыхаться от вибрирующей чувственности, уже не замечая, как мои пальцы скользят по мягким шарикам ее груди, вздрагивающей в такт постанываниям, которые я глушу, пытаясь высосать из припухших от варварских поцелуев губ неведомое откровение. Но оно не является, лишь набухший сосок будоражит ладонь – и рука соскальзывает с захваченного плацдарма, минует равнину живота и воровато пробирается дальше, в запретную прежде зону.

    Похоже, на сегодня все запреты сняты. Кисс лишь томно вздыхает под заоконную музыку звездного хоровода, а в моей абсолютно ясной голове начинает зарождаться нечто поэтичное. Но в тот самый момент, когда я отрываюсь, наконец, от начинающих горчить губ, Кисс быстро перехватывает мою зарвавшуюся руку и возвращает ее в более безопасное место – на талию.

    Обрамленная панорама мелкодырявленного купола наполняется безнадежной скукой.

    – Ты что? – спрашивает шепотом Кисс.

    – Да так...

    – О чем-то думаешь?

    – О жизни, – ухожу я от прямого ответа, но бархатинки ее шепота опять щекотят мембрану глубинного слуха:

    – Я, наверно, ужасно нехорошая, да? Ты обо мне плохо думаешь? Скажи, я плохая, да?

    Теперь уже моя очередь ворковать в элегантно скроенную раковинку с нежно пахнущей косметическим импортом мочкой:

    – Не болтай чепухи. И объявим эту тему исчерпанной.

    Довольно наивный совет.

    – Нет, – упрямится неугомонная Кисс.

    – Что – “нет”?

    – Скажи еще.

    – Что сказать?

    – Скажи, что я хорошая.

    – Ты хорошая.

    – Ты вправду так считаешь?

    – Если б считал иначе, здесь бы не сидел.

    Ответ, достойный не мальчика, но мужа. Для пущей убедительности давлю на курносик Кисс, только что не бибикаю. Врешь ты все. Еще как сидел бы. Да и сидишь, вероятнее всего, именно поэтому.

    – А почему ты вздыхаешь? Я тебе надоела?

    – Да нет, вздохи совсем по другому поводу.

    – По какому?

    – Говорят, что девятилетнюю корову надо резать.

    – Что? – изумлению Кисс нет предела.

    – Даже при самом лучшем отношении к ней хозяина, конец коровы предопределен. Вероятно, они это чувствуют и потому так печально вздыхают по ночам.

    – Кто вздыхает?

    – Коровы, глупыш.

    – Но ведь ты не корова.

    – В общем-то, да. Скорее – бык. Может быть даже производитель. Хотя это, в сущности, дела не меняет.

    Моей замужней девушке нравится слово “производитель”, она смеется, а ввалившаяся в окно луна играет парой синхронно прыгающих зайчиков в ее блестящих попутным весельем зрачках.

    Мы опять замолкаем, думая каждый о своем. Или об одном и том же. Или, делая вид, что думаем, пытаемся отключиться и не думать совсем. Не думать хотя бы сейчас, этой ночью. Но одна мысль не подчиняется другой. И никак не отключиться по заказу. Рахметов – тот спал на гвоздях и имел в покое пульс сорок восемь.

    Вспышка зажженной спички всколыхнула от стен к потолку задремавшие было тени. Медленно выпустив тонкую струйку дыма, Кисс передает сигарету мне, и я, продлив прикосновение наших пальцев, перехватываю хрупкий табачный столбик.

    После недолгого перекура чинарик, кувыркаясь от щелчка, рубиновым светляком уносится через раскрытое окно в околоземное пространство и, рикошетя от тополиных листьев, шлепается на асфальт.

    Посмотрев, как одна за другой гаснут разметавшиеся от падения искры, а глазок окурка потускнел, прищурился и закрылся навеки, я поворачиваюсь к Кисс.

    Она сидит, похожая на мосфильмовскую гимназистку в платье оборочкой. Тонкие мальчишеские скулы над стойкой воротничка. Нога закинута на ногу, а ножки у девочки – что надою. Покачивая повисшим на пальцах узкой ступни шлепанцем и глядя на меня с некоторой отстраненностью, потихоньку напевает нечто по сезону популярно-сентиментальное. Жаль, что при всех прочих достоинствах абсолютным слухом Кисс явно не обладает, причем, скорее всего, даже не подозревает об этом. В отличие, например, от меня-умного, который подозревает, что она даже не подозревает, что я подозреваю, что она не подозревает об этом. Уф!..

    Белый халат предусмотрительно повис на казенном изделии о четырех никелированных ножках и крючках-рогульках, иззябших по шляпам мелкомасштабного руководства.

    – Ты что?!

    А я уже и сам не знаю – “что”... Спутанный клубок мыслей, устав разматываться в бесконечно тесной вселенной черепа, сгинул, закатившись в подкушеточную бездну. Пересохшая корка шершавого языка – и нет уже ни сил, ни желания целовать припухшие губы Кисс, что она загнанно подставляет, наивно полагая – или вовсе нет? – откупиться этим от бешеного натиска.

    Боже правый, как душно в этой пропахшей эфиром кондейке!

    Футболка обессиленно сползает со спинки стула, и пот кажется уже не таким обильным и липким. Природа мерещится заспиртованной в банке темноты – настолько она статична; даже открытое окно не приносит облегчения – ни намека на сквознячок.

    Голова Кисс запрокинута и лежит на сгибе моей левой руки; ее руки переплетаются у меня за спиной и подталкивают – или мне это только кажется? – подталкивают меня к краю пропасти, из которой уже веет адским холодком, но прохладней отнюдь не становится. Наспех увлажненные губы и языки вновь ищут друг друга, а найдя, лихорадочно всасывают, втягивают в захлестнувшийся над головами омут. Сладкая погибель...

    Кисс все больше и больше откидывается назад. Мы – намагниченная пара, два разноименных полюса, и уже нет силы, способной разорвать нас. Я зависаю над ней, лишь одной правой рукой из последних сил удерживая нас обоих от неминуемого падения.

     

    5

    Первый глоток противно ожег горло, и, булькнув по судорожно сжавшемуся пищеводу, водка горячо растеклась по желудку.

    От слежавшейся на душе мерзости хотелось выть, но лишь бессильно стоналось, да першило в глотке и ело глаза – то ли от теплой выпивки, то ли от злого лука, что остервенело рвали изъеденные никотином зубы.

    Плеснув еще “московской” в не успевший остыть стакан, он одним махом рванул “сотку” и припал костистым носом к скрюченному указательному пальцу левого кулака.

    – Сучка!.. – выдохнулось затяжным плевком сквозь зубы, и он зажмурился, проталкивая кадыком подкативший комок желчи.

    Пить одному было не то, чтобы плохо или хорошо, но уже привычно. Да и где вы сейчас, друзья-товарищи, бывшие собутыльники, компанейские ребята. Не-ту. Будто корова языком слизала, да так, что и следов не сыщешь. Э-э-эх!..

    С каждой новой дозой водка теряла горечь, становилась вкусней, и лишь в издуманной пустыне мозга все туже натягивалась между барабанными перепонками гудящая струна.

    Все из-за нее, Вер-Ванны, законной супружницы... Курва! Проститня подзаборная!.. Как, сладко, небось, сейчас со своим “заинькой”?..

    И еще полстакана теряющей крепость белой опрокинуто в кривящийся мокрый рот.

    Раньше-то не злоупотреблял. Бывало, конечно, что нажирался до зеленых соплей, но не часто, раз-два в год, на праздник и в хорошей компании. А так – все в меру. Святое дело – расслабиться после будней… Ну нарушишь иной раз предполетный отдых… По необходимости, конечно... А кем он, этот “отдых”, скажите, пожалуйста, не нарушался? А?.. Нет, ты пальцем, пальцем покажи!.. Да сплошь и рядом... Сплошь – и рядом!.. А то ишь, чистоплюи хреновы, ангелы-херувимы!.. Туда же...

    Он выпил еще.

    Искореженный калейдоскоп впечатлений нехотя стронулся и завертелся вспять, складывая из разноцветья стеклянных осколков минувшего гипертрофированные миражи со спутанными событиями, лицами и датами, чередуя их, однако, с определенной закономерностью пьяного воображения.

    А ведь верил дуре. Верил, факт. Правда, иногда закрадывались в душу сомнения. Уж больно красива, стерва. Даже роды ее не испортили. Лишь статней стала, да во вкус вошла пуще прежнего... Эх, а дочку, дочку жалко! – кого из нее лярва вырастит, кого та папой будет называть?.. Ах ты, кроха моя горемычная...

    Подперев лоб кулаками, он раскачивал гудящую голову на шарнирах упертых в столешницу локтей, и вместе с головой раскачивался весь этот подлый мир с соседним подъездом, где двумя этажами выше, в двухкомнатной секции с видом на аэропорт, в это самое время его бывший родной замкомэска, обильно потея и загнанно дыша, перепихивался утренней палочкой с повизгивающей от удовольствия Вер-Ванной, чужой, в сущности, женой. Дочку, падлы, как всегда, спихнули на выходные к бабке. “Мы па-а-женимся!..” Хуй вам, а не развод. Ебитесь нелегально!..

    Первый раз накрыл их, как в анекдоте, вернувшись не вовремя домой. Рейс отбили, а начальник это дело не просек, пустил пенку. Так, видать, бедолаге приспичило, что даже дверь закрыть забыли. Так, поди ж ты, еще и виноватым остался.

    Скандал за скандалом – и понеслась-поехала карусель, убыстряя бег, пока не слилось все в однообразное с рвотной прозеленью пятно затяжного запоя с эпизодами тяжелых пробуждений по невесть каким адресам и точкам на необъятных просторах городского ландшафта.

    Прямое и высшее командование было в курсе и причины и следствия, но, хотя попытки душеспасительных бесед успехом не увенчались, ввиду щекотливости положения поначалу поглядывало на его захлесты сквозь пальцы. В конце концов сердце успокоилось пятидневным прогулом с последующей явкой с повинной, как оказалось, напрасной: повинную голову меч сечет ничуть не хуже. Особый вес карающей деснице придал рапорт замначальника по режиму, выловившего его не совсем тверезого, точнее – совсем никакого, на проходной. Нашел диверсанта, бля!.. А “молочный братик” замкомэска не замедлил дать делу ход. На принцип пошел – и заложил мужа любовницы со всеми потрохами. Согласно нормам социалистического общежития.

    На товарищеском судилище вчерашние поддавалы, должники и заимодавцы, у которых самих-то рыльца были в пушку, науськиваемые товарищем замполитом, вдруг взалкали крови и, словно фокусник шарики изо рта, извлекали на белый свет все новые и новые обвинения. Уже вроде и грехи вышли, а обличительные речи все сыпались, как из рога изобилия. И чем больший окаянный груз взваливали они на пригнувшиеся от такой неожиданной солидарности плечи подсудимого, тем кристальнее казались присутствующим и себе лично.

    Для укрепления пошатнувшейся дисциплины нужен был козел отпущения. И отпускалось козлу по самую заглушку. Дабы другим неповадно было.

    Большому кораблю – большое плаванье.

    В напутственной речи замполит, начав с ритуального плача по погубленной судьбе “бывшего пилота”, очень скоро переключил регистры гундосой глотки на вой иерихонской трубы, чтоб подсудимый смог уловить и прочувствовать, как именно оседает и разваливается его судьба, но тот, отрешенный, лишь успел уловить в безжалостно-сочувствующих глазах сослуживцев медленно оседающую под обломками пыль.

    Приговор был окончательным и обжалованию не подлежал.

    И вот теперь, пока все эти протоколы и характеристики, объяснительные и пояснительные с выписками и справками совершают свой необъяснимо положенный круговорот по приемным и отделам, в ожидании соответствующего приказа, который появится спустя как минимум сутки, он сидит на кухне своей постылой квартиры и пьет теплую водку, закусывая лучами восходящего солнца, в три слоя напластанными на ломте позавчерашнего хлеба.

    Накануне, сразу же после совмещенного с профсоюзным собранием суда, продравшись сквозь отворачивающиеся лица и опускающиеся глаза, как в бреду дотащившись домой, он принялся шарить в кладовке. Минут через десять бессистемных поисков с перетряхиванием ящиков, тумбочек и полок, когда уже поиски увенчались успехом и он стоял под люстрой с мотком бельевой веревки в руках, тупо размышляя, выдержит ли крюк, идиотизм ситуации явил опаленному похмельем обиды рассудку некую, не совсем ясную еще альтернативу...

    Нет, этой радости он им не доставит. Уж больно крепко они теперь втроем повязаны. Так что все теперь – сообща. А дочка, дочка не пропадет. Государство у нас доброе, воспитает...

    Если на то пошло, он тоже может выносить приговоры, не подлежащие обжалованию. Баста!..

    Вкуса последнего глотка он не ощутил. Погасив импульсивное желание желудка вывернуться наизнанку, он с пьяной расчетливостью закурил папиросу, тяжело поднялся из-за стола, неверным шагом вышел в узенький коридор, натянул, елозя указательным пальцем в стоптанных задниках, башмаки, рванул на себя входную дверь и переступил порог. Он не брал ключей. Редко возвращаются, уходя навсегда.

    Спустившись по зыбким ступеням, он вывалился из сумрака подъезда на ударивший по глазам свет занимающегося июньского утра. И когда его воспаленные глаза расщурились вновь, тлевший в них до этого огонек безумия полыхал вовсю, пожирая неутоленную душу.

    Ощерившись переплетенным в спекшийся комок мыслям, он обернулся к дому, чтобы еще раз взглянуть в ненавистные окна, и, тяжело усмехнувшись, пошел ставить точку.

    Эх, Вер-Ванна, Вер-Ванна!.. Жила ты блядью, блядью и подохнешь!

    6

    Имевший неосторожность сболтнуть лишнее, бедняга Зигмунд в длительной опале. Кому охота знать про себя, что он – свинья свиньей, весь смысл существования которой, многократно воспетый на клиросах парнасовых храмов философствующими врунами и бездельниками, сводится лишь к обильной жратве и совокуплению, по возможности – более частому и изощренному. Причем все это, желательно, на холявку. Ничто не греет наши сердца, как нежданно подвернувшаяся дармовщинка.

    Мы слишком буквально понимаем недосказанную фразу Антоши Чехонте, ведь “должно быть” и “есть” суть слишком разные категории, чтобы подменять их друг другом, как бы нам этого не хотелось. Гастрономия и порнография – вот движущие силы прогресса, предметы, проистекающие из человеческого естества. Хотя подобное положение вещей явно не по вкусу многим теоретикам, действуя, как головешка под хвост поборникам непорочного зачатия с осклизлыми глазами истощенных онанистов.

    Один мой знакомый, профессиональный художник и тезка редактора журнала, некогда пробудившего к активным действиям доселе дремавшую прослойку, как-то сказал, что патология не есть предмет искусства. Еще раньше, примерно за месяц до этого, он убедил окружающих, что мерить, чей хер длиннее – это низкий жанр. Я полностью согласен с ним и в том и в другом случаях, но не слишком ли часто мы принимаем обычное преломление лучей в амальгаме за жуткую патологию? Помнится, в далеком сиреневом детстве продавался шоколад “Зеркало и Обезьяна”. С соответствующей иллюстрацией к басне Крылова. Обернутый под бумагой в гремящую фольгу с пробивающимся сквозь нее будоражащим запахом предстоящего наслаждения... И необъяснимая загадка самоотверженного равнодушия взрослых к этим тающим на языке ломтикам восхищения...

    Как там у дедушки:

    Я удавилась бы с тоски,

    Когда бы на нее хоть чуть была похожа.

    7

    Кушетка слишком узка для двуспальных импровизаций. Приподнявшись на локте, вглядываюсь в умиротворенное лицо Кисс. Черные радужки двумя мини-лунами поблескивают из-за приоткрытых век. Ах, Зигмунд, бедный Зигмунд, рехнувшийся на либидо старик, что же это такое ты с нами вытворяешь?

    Время опять ухнуло в бездну, и у мочки возбужденно мечется ее шепот:

    – Что с тобой?.. Ну что с тобой?..

    – Не знаю... Не знаю... – съехавший с катушек музыкальный автомат прокручивает заевшую пластинку с прелюдией из Фрейда к последнему и решительному бою.

    Она не ждет вразумительного ответа. Каждый из нас прекрасно понимает, что сейчас происходит, и отлично ориентируется в сложившейся ситуации. В ситуации, древней, как мир, который, похоже, на этой ситуации и держится. Однако, для признания действий противной стороны де-юре, необходимо публичное подтверждение намерений этой стороной де-факто. Отсюда и вопросы, вполне соответствующие поступающим на них ответам.

    Я ощущаю щекой ее гладкую шею с тонко пульсирующей венкой; провожу ладонью по сочной мякоти с заострившимся соском – и чувствую, как изнеможенный было дьяволенок с гиком и посвистом снова раскачивает за веревки колокол моего мозга, и от этого треснувшая колокольня позвоночника гудит, резонируя звоном в ушах.

    – Что с тобой?..

    Если б я только знал, что со мной... Что со всеми нами происходит в этом полоумном заведении всепланетного масштаба – с палатами-странами, классифицирующими своих обитателей по интенсивности сдвига в ту или иную сторону.

    Интересно, что в такие минуты творится с моралистами и пуританами до седьмого колена? Какими высокими материями они прикрывают собственный инстинкт размножения? Все мы, в сущности, всего лишь набитая идеологией протоплазма. Но как же хочется жить!..

    – Что с тобой?

    Что со мной...

    Да я хочу тебя, Кисс, по-животному просто – хо-чу, и ты знаешь об этом, но почему-то добиваешься признания, и я полагаю, что это будет поток, сметающий шаткую дамбу неискреннего сопротивления. Чего стоит одно твое “нет”, наполненное таким явным сожалением о вынужденном отказе! Мы дети своего времени, и не зря ведь в наших многочисленных характеристиках черным по белому пропечатано: “морально устойчив(а), в быту опрятен(на)”. Так что все идет, как по нотам, своим чередом.

    Мне не однажды доводилось слышать подобные “нет” и столько же раз с благородством идиота идти им навстречу, с запоздалым раскаяньем замечая в глазах нетронутых женщин намек на свою очевидную глупость. От сотворения мира над донкихотством тяготеет проклятие. Слишком часто, говоря “нет”, мы подразумеваем “да”. Мы предоставляем оппоненту шанс уговорить нас, убедить в нецелесообразности нашего отказа. По крайней мере, у нас всегда останется возможность сказать: “Сделано все, что было в моих силах. Обстоятельства оказались сильнее”. Причем опускается факт отсутствия какого то ни было желания воспользоваться этими самыми силами. Понтий Пилат, ау-у!..

    Поэтому я не придаю значения лепету Кисс.

    – Ты что?!. Не надо!.. Ну пожалуйста... не надо... Ну зачем... Ну миленький... Ну не надо... Хороший мой... Ах...

    Ее жаркий шепот переходит в напряженное дыхание созревающей поэмы экстаза. А пальцы оккупанта уже скользят вдоль обворожительно гладких бедер и дальше – по напряженным ногам – ее раздвигающимся ногам! – и, минуя послушно поднятые коленки, увлекают за собой белую полоску ажурной ткани. Крепость взята, флаг неприятеля спущен.

    Она в моей безраздельной власти, и голова вдруг действительно начинает кружиться, чего не бывало давным-давно. Все в порядке... Все будет хорошо... Потом никто ни о чем не пожалеет, и напрасно ты переживаешь, что это наложит на наши отношения нехороший отпечаток. О чем речь, малыш? Немного саднящая горечь разойдется через пару дней. Что касается души, то ее существование требует материальных доказательств.

    Она уже на пике предчувствия и лишь постанывает, не раскрывая глаз, от ласкающих прикосновений и поцелуев. Милая Кисс...

    Гудящий набат, опасно раскаченный разнузданным дьяволенком, вдруг опрокидывается – и мир рушится и летит в тартарары... Мгновенно лишенные уютной безопасности, все срываются с мест и бегут, несутся куда-то в поисках укрытия, немо шевеля ртами, сшибая и давя друг друга... И, как при замедленной кинопроекции, со стороны летного поля приближается черный силуэт полутораплана с торчащими вверх колесами.

    Сотнеголосый крик переплетается с неотвратимо нарастающим ревом мотора в адской симфонии трехсекундного апокалипсиса; и все бегут и бегут прочь по растянувшейся до бесконечности плоскости пола зала ожидания.

    Трехлетний мальчик, влекомый крепко ухватившей его за руку мамой, напуган всеобщим сумасшествием. Не всегда успевая переставлять ноги, он хочет возмутиться и даже заплакать, но от быстрого бега в никуда не может сосредоточиться. Пухлой рукой ребенок пытается придержать соломенную фуражку – предмет его гордости, но та соскальзывает со стриженной головы и летит на пол. На ходу обернувшись, мальчик видит, как фуражка катится, чиркая красным козырьком об узорчатые плитки пола, и безутешные слезы вот-вот готовы брызнуть из покрасневших глаз. Он глядит на мать, но та не обращает внимания на потерю, в стремительном беге все дальше увлекая его за собой, и ужас преследования передается от матери сыну.

    Внезапно безумная гонка обрывается. Сообразив, что не успеет выбежать наружу, почти настигнутая ревущим зверем, женщина с ребенком ныряет под откидной прилавок камеры хранения, и вжимается в пыльный угол возле обтянутого брезентовыми ремнями чемодана.

    – А где папа? – спрашивает мальчик, но вместо ответа слышит металлический лязг, оглушительный грохот и звон осыпающегося стекла.

    В ужасе прикрыв глаза, мать стискивает малыша в отчаянной попытке прикрыть его от смертельной напасти, свалившейся с ясных небес...

    Самолет, чья траектория полета из-за ошибки пилота была направлена в сторону центрального выхода на перрон, встретил препятствие, считанных метров не долетев до многостворчатых окон аэровокзала. Статуя вождя мирового пролетариата с простертой в сторону летного поля дланью каменной грудью встретила удар, и аэроплан, вцепившись скрюченным винтом в арматуру разнесенного вдребезги памятника, рухнул, объятый пламенем, на гранитный пьедестал.

    В те далекие от нынешнего тотального терроризма годы ограждения объектов носили по большей части декоративный характер, а ГВФ был еще настолько либерален по отношению к пассажиру, что тот в ожидании посадки на рейс мог чуть ли не по взлетной полосе гулять. Так отец мальчика стал невольным свидетелем катастрофы. Он наблюдал, как завороженный, от начала до конца всю эту жуткую, невероятную до бреда картину – от появления низколетящего, перемещавшегося судорожными галсами, самолета, до его столкновения с памятником перед вокзалом. Он видел, как самолет цепляет землю, переворачивается и с нелепо торчащими вверх колесами, надрывно звеня мотором, продолжает двигаться вперед, будто неодолимая сила тянула его к огромным окнам аэровокзала. Отец мальчика смотрел – и не мог сдвинуться с места. И лишь когда искореженная чудовищным ударом машина упала на обломки скульптуры и загорелась, к ногам вернулись жизненные силы, и мужчина, отбросив погасший окурок, кинулся к гудящему переполохом зданию.

    Когда он, наконец, отыскал свою семью у камеры хранения, где уже стоял, сияя желтыми галунами, вернувшийся из недолгой эвакуации страж чемоданов, то запоздалая нервная дрожь прошлась морозцем по коже. Мужчина взял на руки сына и обнял жену. Супруги сбивчиво делились впечатлениями, а пожилой хранитель транзитных ценностей солидно кивал и отпускал немногословные замечания, пытаясь скрыть некомпетентность и легкую досаду от пережитого испуга и бегства с вверенного поста.

    А вокзал наполняли аукающие и кличущие разыскиваемых по именам порастерявшиеся пассажиры.

    Потом они втроем – отец, мать и сын – с похожими смешанными чувствами в каждой душе вышли к месту гибели самолета, где топталось, переглядываясь и перешептываясь, изрядное количество наэлектризованных случившимся страхом зевак. Мальчик тоже очень боялся и поэтому, что есть силы, вцепился в руки родителей, глядя, как пожарные сосредоточенно поливают пеной шипящие и постреливающие обломки, которые никак не хотели гаснуть.

    Подошел взволнованный человек в летной кожаной куртке, тоскливо глянул на тлеющие останки машины и с осуждением выдохнул чье-то имя. Родители мальчика решили, что так звали погибшего летчика. Мальчик, услышав это, расплакался. Ему стало нестерпимо жаль сгоревшего пилота, гораздо жальче потерянной фуражки, которую все же нашли, и слезы лились непрестанными крупными каплями, найдя себе выход после стольких безуспешных попыток.

    Отец, пытаясь успокоить ребенка, склонился над ним и, ласково прижав к себе, сказал:

    – Ну что ты, сын, успокойся. Не надо плакать. Ничего страшного не случилось. Нет там никого, это дровишки горят. Понимаешь, дровишки...

    Пожарные с угрюмой старательностью заливали очаг возгорания, и их трудовой энтузиазм увенчался успехом. Пламя погасло, и лишь дымилась, испаряясь, влага на дюралевом скелете. А мальчик, не совсем доверяя родителям, все же перестал плакать и глядел, как радужные круги от поднимающегося к зениту солнца играют в пузырящихся пеной многочисленных пожарных лужах...

    – Да что такое с тобой!..

    Веер ресниц смахивает пелену наваждения, и стены ординаторской вновь обретают устойчивость.

    Однако... Эти непроницаемо темные глаза с тревожно дрожащими лунными бликами я уже видел – и как видел!.. Сколько безоблачной голубизны было легкомысленно утоплено в таком вот омуте, с готовностью распахивавшемся мне навстречу. Похоже, эти глаза будут меня преследовать всю оставшуюся жизнь, рождая непредсказуемые реминисценции. Глаза, в которых давно пропало отражение мальчика, наивно пытавшегося разглядеть себя в бездонной черноте.

    Как там у классика: “А был ли мальчик?”

    Невероятно... Кажется, что был.

    8

    – В провинции два предателя! – щеки Сервантыча, раздувшись переспелыми помидорами, гневно затряслись, и он пригвоздил двумя ударами колбаски указательного пальца грешников к стульям, будто хотел распять их на подотчетном инвентаре.

    Директор Дворца Культуры Водопроводчиков в силу своего культпросветовского образования избегал называть Клозетовку подлинным именем, предпочитая наименования
    более нейтральные и благозвучные, которые, с одной стороны, подчеркивали его городское происхождение, а с другой – как бы прозрачно намекали, что он, Сервантыч, к замшелой клозетовской бодяге имеет такое же отношение, как, например, Пушкин к Михайловскому – и не более того.

    – Да, два предателя! – с хорошо поставленным драмкружковским артистизмом директор выплевывает одно за другим имена отступников, и те псевдонимами Искариота катятся под огромный директорский стол, по пути обрастая домкультуровской пылью.

    Еретики, поерзывая на импровизированных распятиях, пытаются обернуть нависшее обвинение в шутку, но шутка с заискивающими интонациями выходит натянутой, и становится понятно, что пощады не будет. В чем-то, конечно, Сервантыч и прав, его тоже можно понять, хотя это и несколько громковато сказано – “предатели”. Да и по своей ли воле. А если не по своей, то какие же они предатели. Скорее диссиденты, “узники совести”, как по “Голосу Америки” именуют политических зеков. Но как это объяснить глубокоуважаемому шефу, взирающему на все со своей директорской колокольни.

    Пьеро, как всегда, строит из себя балбеса и, легкомысленно переглядываясь с М.Ф., несет несусветную чушь, пытаясь плетнем ахинеи огородиться от директорских претензий. М.Ф. завидует природной легкости Пьеро – с того все, как с гуся вода, кругом хохмочки да смехуечки. А тут готов сквозь землю провалиться. Ишь, как Сервантыч разошелся. Ему бы сейчас наколку во всю курчавую грудь: “За измену нет пощады!” Похоже, что для шефа они так и останутся предателями. Единственными двумя предателями во всей Клозетовке, этой водопроводной артерии Города.

    Внезапно Сервантыч, сменив гнев на милость и смерив низких перерожденцев полным презрительного разочарования взглядом, мановением короткопалой руки отпускает их с миром, потрясая на прощание индюшиным багрянцем щек. Наконец-то...

    В тесном кругу труппы можно перевести дух. М.Ф. распечатывает пачку “Лайки”, купленную в киоске по пути на эшафот, и угощает возрадовавшихся по этому поводу соратников. Потом засмолил сам, имитируя глубокомысленную затяжку.

    – Ты же не куришь, – равнодушно уточняет Кокс.

    – Брат из армии вернулся, – отзывается затертым приколом М.Ф. – Тут запьешь скоро.

    – Лучше не начинай, пока не втянулся, – продолжает гнуть дидактическую линию Кокс, вальяжно развалившись в дерматине вестибюльного кресла.

    – Чего к человеку пристал? – встревает насмешливый Урвик. – Видишь, ему недосуг.

    Конец фразы звучит как “не до сук”, поэтому въедливый Кокс, прежде чем заткнуться окончательно, вякает: “И мне не до них”, – и переводит взгляд в потолок.

    Настроение в коллективе вялое. Разговор не клеится. Все понимают, что это начало конца. Распад. Пьеро, прищурив глаз от дыма зажатой в углу губастого рта сигареты, тихонько тренькает на своей восьмирублевой гитаре. Урвик, переваривая рассказ об аутодафе, задумчиво стряхивает пепел на пахнущий свежей мастикой паркет. Вот и отошла лафа. Больше всех переживает Кокс – драматург со стажем, тайный любимчик вождя, чего не скажешь, например, о М.Ф., который тоже грустит, но совсем по другому поводу. Во-первых, отвратительно чувствовать себя несамостоятельным сопляком, а во-вторых – сорвалась Великая Мечта.

    Впрочем, все к этому и шло. И дело даже не в дурацкой пьянке и последствиях в виде разрисованного фэйса. Все это, в сущности, стало лишь толчком для давно вызревавшего решения. Можно, конечно, став в оппозицию, фрондировать, пока праведный родительский гнев не угаснет окончательно, но какой смысл? Как ни крути, Ницкий прекрасно себя чувствует на сцене ДК и танцплощадке и поступаться своим единоличным владением явно не собирается. А путаться у него под ногами в роли бесплатных дублеров, отрабатывая это сомнительное право на репетициях пьесок из репертуара агитбригад под мудрым руководством Сервантыча, обрыдло хуже горькой редьки. Надо укрепляться в школе. Впереди почти год – целый вагон времени. А здесь... Что ж, значит не судьба поиграть дальше мраморной лестницы вестибюля.

    Кокс куда-то исчезает, но минут через пять снова материализуется в сумраке фойе второго этажа, раскачивая на пружинах рук увесистый том энциклопедического словаря. Видно, сгонял к Люси в техническую библиотеку, что на первом этаже. Похвальная оперативность...

    Распахнув фолиант перед ухмыляющейся физиономией, Кокс елозит пальцем по странице в поисках нужного слова. Наконец, довольно крякнув, разворачивает книгу к сгрудившимся вокруг товарищам:

    Читайте!

    Завидуйте!

    Я – гражданин!

    А не какая-нибудь

    гражданка.

    Слава богу, на этот раз Кокс предлагает не драматические опусы собственного разлива, к написанию коих сызмальства испытывает неодолимую тягу. Ну и тягомотина!.. Когда однажды подобные чтения были встречены едкой критикой Урвика, Кокс скорбно заметил:

    – А ты сам попробуй что-нибудь сочини.

    – Запросто, – ничтоже сумняшеся, ответил Урвик и, не сходя с места, выдал головокружительное восьмистишие:

    Если б взять земному шару –

    И фитиль потолще вставить

    В жерло задницы вулкана,

    Что в окрестностях Помпей, –

    То-то б Ад, как рукавицу,

    Взрывом вывернуло б на хрен,

    Вдохновив чертей унылых

    К написанию поэм!

    Урвик всегда мыслил масштабно. И в то же время легко. Этой-то легкости, похоже, Кокс так и не смог ему простить.

    Но теперь все со сладостным любопытством начинают штудировать по-телеграфному лаконичный текст, посвященный нетрадиционной точке зрения жительниц острова Лесбос на межличностные отношения. Стихийные прения по данному вопросу были открыты незамедлительно.

    – Это как они умудряются?

    – Да как, проще простого. Берут огурец или деревяшку подходящую – и погнали гусей в Одессу!

    – Ну да...

    – Точно, тебе говорю!

    Неотразимый любимец женщин Урвик охотно делится комментариями из своего сексуального опыта, несколько, на здравомыслящий взгляд М.Ф. его преувеличивая, что, впрочем, не мешает остальным, ввиду отсутствия подобного опыта вообще, слушать оратора с неослабевающим вниманием. Впрочем, вполне возможно, у Кокса с Люси что-то есть – зачастил чего-то родимый в библиотеку. Не литературного же опыта для своих опусов набираться. Правда, на ехидные расспросы товарищей баловень мельпомен отвечает уклончиво, но, судя по цветущему виду провалившейся абитуриентки, с гормональным обменом у нее все нормально.

    В порядке развития затронутой темы, Пьеро, разминая припрятанную в заначку беломорину, затеял дискуссию о сомнительной пользе межполовых отношений. Он, дескать, вообще предпочитает “гонять петуха”, так как все бабы – сволочи, о чем вон даже в словаре написано. Хотя попробовать, конечно, не грех – чисто для разнообразия. Но покуда руки еще не отсохли, ну их, тварей, подальше. Все беды в мире из-за баб. А эта тоска зеленая с супружеской обязаловкой после женитьбы еще надоест.

    На этот раз М.Ф., против обычая, его изысканий не поддержал. Видя, что постибаться на заданную тему не выходит, Пьеро басовито загыкал, изображая брависсимо соло после остроумной шутки. Партии хора не последовало.

    А еще недавно поводов для веселья было, хоть отбавляй...

    Разместившись за длинным столом, дальний от двери край которого примыкал перпендикуляром к двутумбовому под зеленым сукном столу начальника клозетовских муз, дрампитомцы увлеченно внимали красноречивому шефу, разгоряченному собственным вдохновением до состояния свежевыпеченного колобка, катающегося от телефона к графину. Брызжа слюной, духовный наставник страстно декламирует в лицах новую драму на производственную тему с любовью в обеденный перерыв. Он самозабвенно смещает акценты и расставляет логические ударения, как щенков тыча зеленых наперсников в лишь ему заметные нюансы, мгновенно перевоплощаясь из образа в образ.

    – Так, всем все ясно? – Сервантыч с изрядной долей скепсиса осматривает поверх очков руководимый им самодеятельный сброд, за сизифов труд пестовать который он вынужден сам себе начислять надбавку к зарплате, и швыряет на стол репертуарный сборник. – А теперь – сами и хорошо!

    Календарный год богат праздниками – официальными, полуофициальными и неофициальными, в зависимости от отрывной табели о рангах. Каждый праздник, особенно престольный, нуждается в соответственном художественном оформлении для наглядной демонстрации трудящимся их неиссякаемого оптимизма. В таких случаях агитбригада Дворца Культуры Водопроводчиков под неистощимым началом Сервантыча оказывалась незаменимой. Особенно ценным был энтузиазм, с которым артисты работали на износ, но бесплатно.

    Коллектив подобрался небольшой, но интересный, где все одинаково самоотверженны и каждый талантлив по-своему. С детсадовского возраста выступая по культмассовым мероприятиям – то в составе косолапых ансамблей интернационального танца, то в грандиозных поэтических монтажах по грядущему Большому Поводу, то с сольным чтением прокламаций в защиту мира от посягательств извне, – драмкружковцы считали себя довольно опытными актерами, за что им непрерывно доставалось от шефа, и больше все – М.Ф.

    Локальные споры рождаются и гаснут один за другим. М.Ф. уверен, что эту роль нужно играть иначе, проще, без лишнего пафоса и нажима, но руководству оказывается виднее – и у М.Ф. начинает получаться именно то, к чему, по мнению Сервантыча, и надо стремиться. Хотя и не совсем то, что М.Ф. замечает по сморщенной сливе директорского носа. Но шеф машет на непутевого рукой мол, сойдет и так, больше из тебя все равно ничего не выжмешь – и переходит дальше.

    Когда тебе дают почувствовать себя пешкой, невольно начинает жечь яд сомнений – а так ли уж ты талантлив и настолько ли одарен, как кажется. Или ты просто типичный бездарь с изрядной долей уязвленного самолюбия, которому все слишком легко дается?

    Так или иначе, но занятия в драмкружке становились для М.Ф. все скучнее, да и театр как искусство, по его мнению, давно свое отжил. Поэтому на одном из творческих перекуров М.Ф. выдвигает идею, которой суждено стать Великой, вроде Китайской Стены.

    Как всё гениальное, идея проста и заманчива. В случае ее осуществления М.Ф. гарантирует всем примкнувшим мгновенную популярность со всеми вытекающими последствиями, а главное – возможность беспрепятственного самовыражения способом, по сравнению с которым их дебильные упражнения в лицедействе не стоят выеденного директорского яйца.

     

    9

    Махмуд Ницкий, виртуоз регионального значения и незаместимый лидер банды “Кирной Глюк”, что в официальной информации подавалось как ВИА “Грезы”, апатично глянул сквозь склянки джонленнонских очков:

    – Что, мужики, играть хотите?

    Обалдев только от одного факта снисхождения, М.Ф. с Пьеро безотрывно смотрят на горбоносую физиономию Ницкого и, почти задыхаясь от ощущения вплотную приблизившегося счастья, утвердительно кивают.

    – Ну-ка, дай!

    Махмуд осторожно принимает гитару, с готовностью протянутую Пьеро, и удивленно скользит вдоль ладов диоптриями, будто впервые за последние двести лет держит в руках щипковый инструмент ценой в литр водки.

    – Это что же, гриф у нее ключом, что ли, регулируется? Ну-ну...

    Затем Ницкий зачем-то заглядывает через розетку внутрь фанерного барабана, хмыкает, недоверчиво тренькает струнами, подкручивает колки и, наконец, объявляет:

    – It is country. Примерно так.

    Его длинные суставчатые пальцы начинают нервно пританцовывать по ладам. Сгорбившись, пригнув обрамленную рыжими патлами голову почти вплотную к струнам и подбивая остроносой, со сбитым набок каблуком, туфлей в такт игре по сиденью кресла, Махмуд извлекает из гитары удивительные звуки, где гармония переплетается с диссонансом, порождая иллюзорную музыку пьянящей свободы. Кайфуя от собственных импровизаций, лидер “Глюка” вдохновенно морщится, и облезлый корпус инструмента елозит по его тощей коленке, обтянутой добела истертыми джинсами.

    Вот это класс!.. И чем больше внимал М.Ф. игре Ницкого, тем явственней ощущал разделяющую их пропасть. Ницкий был недостижим, как туманность Андромеды.

    Картинно изогнувшись над смолкнувшей гитарой, Махмуд поднял отрешенное лицо к разинувшим рты слушателям и, высмотрев лишь ему явленное нечто, залабал отчаянный рок-н-ролл.

    Восторг ледяными иголками пробежал по коже пацанов.. Нет, что бы там ни говорили про трех брошенных жен, и М.Ф. и Пьеро сейчас были твердо убеждены, что Ницкий – светлый гений их забытой богом Клозетовки, разбазаривающий драгоценный талант на озвучивание пошлых танцулек.

    Мантией с царского плеча Махмуд величественно возвращает пацанам древесную восьмирублевку:

    – Ладно, как-нибудь заходите. Нам сейчас дублеры нужны, гастроли кой-какие намечаются. Будете заниматься. О времени договоримся. Ну, пока.

    Пожав вспотевшие от свалившейся удачи ладони, Ницкий тут же уходит в себя и отрешенно, словно выполнивший миссию пророк, удаляется в сторону музыкальной комнаты, подволакивая нескладно длинные нижние конечности – туда, к полной мелодий орфеевой лире.

    Счастливо улыбаясь, М.Ф. переглядывается с Пьеро. Кажется, свершилось. Свершилось!

    Шила в мешке не утаишь. Тем не менее, поначалу М.Ф. решил выдержать натиск.

    – А кто у вас на клавишах?

    – Пока обходимся.

    – Возьми меня.

    – Видишь ли, родная, по мнению ведущих критиков Би-Би-Си, рок – занятие не женское. Тут, понимаешь, надо волочь и дудеть.

    – Возьми, а? Ну пожалуйста, – скорчив просительную гримаску, Смолли Сайз кротко припадает к плечу руководителя дублирующего состава “Грез” кудрявой головкой. – Я буду дудеть, честно-честно.

    Чтобы отвязаться, М.Ф. роняет в стиле одесского Гобсека:

    – Что я буду с этого иметь?

    Но не тут-то было.

    – Хочешь, я тебя поцелую? – с готовностью отзывается на почин потенциального начальства Смолли.

    Слово с делом у нее не расходятся, и ошарашенный М.Ф. получает короткий чмок в правую щёку.

    Осклабясь, Пьеро с демонстративным подобострастием забегает на полшага вперед и выступает с протекцией:

    – Гм, товарищ руководитель, может быть того, в порядке исключения? С испытательным сроком. Девушка, судя по всему, старательная, грамоте нотной обученная, и, опять же, горит похвальным желанием... Гы-гы-гы...

    Ишь ты, испытатель нашелся! Честно говоря, М.Ф. не очень-то хочется связываться с этой ветрогонкой, со времен совместной самодеятельности надоевшей пронзительными стенаниями а ля Алла-С-Сеновала. Да, видно, деваться некуда. К тому же им действительно нужен органист, а Смолли, не чета Пьеро, хотя бы в состоянии отличить минор от мажора.

    М.Ф. притормаживает. Перед его мысленным взором предстает нетленный образ клозетовского театрала.

    – Еще раз – и хорошо! – поворачивает он строгий фас к соискательнице вакансии.

    Смышленая Смолли Сайз все ловит с полуслова – и умело, но быстро целует его в губы. Выполнив протокол, она подхватывает джентльменов под руки и, сияя невиннейшей из улыбок, поднимается по мраморным ступеням Дворца в новом качестве. М.Ф. чувствует себя взяточником, но чувство это скорее приятное. Как теплый бочок Смолли под локтем. Интересно, что скажут по этому поводу остальные. Например, незабвенный пан директор.

    Но Сервантыч удивительно благодушен. Урвик с Коксом тоже не спешат посыпать головы пеплом. Сервантыч не против. Он даже “за”. Ансамбль, так ансамбль. Группа, уточняет Пьеро. Группа бывает захвата в кино про десантников, а в искусстве это называется ансамбль, строго проехал по нему сквозь очки Сервантыч. Пусть будет ансамбль. Лишь бы драмкружка не бросали. А Смолли, драммаэстро пришлась явно по душе. Вон как сразу, индюк старый, перья перед ней распушил. И польщенная высоким вниманием девочка щедро авансировала индюку радостные гримаски.

    Получив статус дублеров, они репетируют, с наслаждением обсасывая термины и названия, через жаргон эстрадных лабух, как через святое причастие, приобщаясь к божественному миру электрических звуков.

    Прим-вокал “Кирного Глюка”, двадцативосьмилетний оболтус и неоднократный лауреат региональных смотров художественной самодеятельности Санта Монтана поучает новобранцев азам профессии:

    – Первая заповедь музыканта: никогда не работайте со спутанными проводами, – назидательно изрекает он, перешагивая через сплетения шнуров, распластанных по всему полу репетиторской.

    Прямо-таки наставнический зуд пробуждает в лауреате с испитым лицом органистка. Чуткая Смолли, с врожденной стервозностью хлопая накрашенными глазками, провоцирует Монтану на все новые педагогические потуги, пробуждая в руководительской душе М.Ф. неуместное чувство профессиональной ревности. И, кажется, не только профессиональной.

    – Конечно, сыровато, много перепевок, но, в общем, для первого раза сойдет, – глубокомысленно рецензирует свежеиспеченное произведение Монтана.

    М.Ф. немного обидно за “перепевки”. Но он терпелив и решает дождаться реакции более объективных рецензентов, коими во веки веков для бардов выступала толпа. Через несколько дней премьера, и вот там-то они вобьют свой хард-роковый гвоздь программы под впечатляющим названием “Бог Солнца”. Одним словом, гастроли покажут!..

    Серый клубный “пазик”, под завязку набитый аппаратурой, “Кирным Глюком” и их безымянными дублерами, катит по утреннему шоссе многообещающим маршрутом “Клозетовка–Город”. С шиком курятся “БТ” из щедрого кармана Пьеро. Подремывает на заднем сиденье Махмуд Ницкий. Через проход от него лечится вчерашним пивом солист и лауреат. С непробиваемым равнодушием уставились в окно бас-гитарист и ударник – братья Карамазовы.

    Сервантыч – безоблачней заоконного мая. Усевшись за спиной водителя лицом к народу, начальник экспедиции рассказывает увлекательные истории из своей обширной руководительской биографии, обильно сдабривая их бородатыми анекдотами с “клубничкой”. В самых скабрезных местах Смолли фыркает и заливается звонким хохотком, а остальные попросту ржут в молодые луженые глотки. Временами шеф переводит стрелки повествования на криминальные рельсы, привлекая всеобщее внимание черт знает откуда выкопанными подробностями леденящих душу сюжетов об убивцах, потрошителях и гомосексуалистах.

    Месяц май до краев наполнен красными датами, и в этом году поводом для всеобщего ликования к ним добавлена еще одна – выборы в Верховный Совет, по случаю чего агитбригаде ДК Водопроводчиков выпала честь выступать на трех избирательных участках и большом концерте в Центральном Парке Культуры и Отдыха. Туда и летел сейчас груженый Сервантычем и Ко пропыленный клубный автобус. И значительно глядели вслед автобусу со стен многочисленных учреждений плакатные, полные сил и здоровья розовощекие члены ЦК и Политбюро.

    10

    Если заглатывать воздух широко раскрытым ртом, можно почувствовать, как на нёбе и языке осаждаются колючие кристаллики звезд, которыми усыпан студень черного купола над головой.

    Иллюзия бездны времени. Полночь или заполночь. Или это лампе глаз не хватает накала?

    Что-то нехорошее уже зреет, напитывает окружающую атмосферу и вот-вот прорвется гноем. Даже сквозь пьяную одурь чувствуется саднящий зуд неотвратимости, поэтому правая рука инерцией самозащиты опущена в карман куртки – к подобранной велосипедной педали, притворившейся кастетом.

    И вот, долгожданное, начинается.

    Первым бьет стоящий напротив. Слишком нервно. Удар плохо рассчитан. Промах.

    Нападающему везет меньше. Кулак с зажатой педалью резко и точно въезжает в центр желтого овала – и расквашенная рожа, сменившись взбрыкнувшими ногами, исчезает в темноте.

    Однако трое трезвых на одного пьяного – баланс не в пользу продолжительного триумфа.

    Хорошо, что совершенно не чувствуешь боли, даже если бьют сапогами по лицу. До сознания удары доходят сквозь подушку алкогольной анестезии.

    Уже не встать, не пошевелиться... И вдруг кто-то из них яростно роняет слово, и слово падает, наливаясь расплавленным свинцом, на отуманенный мозг, выжигая черную дыру скукожившегося пространства; и взвившаяся жажда жизни, полоснув по нервам, прокатывает спинальной волной озноба.

    – Нож! – звенящее смертью слово мгновенно взводит пружину сознания, и та, не выдержав, лопается, наполняя колодец подворотни разрывающим душу воем.

    Оглушительный крик. Жертва, у которой только что вырван язык. Звериное голошение загнанной под вороненые стволы стаи.

    Мышцы немы. Движение обессилено. Паралич мысли. Лежать на подмороженном грязном асфальте, уткнувшись в тонкие осколки луж, и голосить. Голосить, голосить – потеряв всякое представление о направленности пространственных векторов, пытаясь в протяжный нечеловеческий крик, как в скорлупу, спрятаться от гильотины неизбежности.

    Что-то происходит...

    Над головой смещаются тени, где-то совсем рядом матово блеснуло лезвие луны – и удаляющийся топот тревожно напрягшихся ног растворяется в погасшем пространстве.

    Изобретателю бесконечности: как определить меру просыпавшихся в нее песчинок? Минута минула или вечность? – возвращается сумеречное ощущение себя.

    И еще через риску времени с трудом поднимаешься и идешь, идешь – сквозь брезгливые гримасы прохожих, оглушенный коллапсом вселенной, незрячей поступью тени, бездумно отталкиваясь от чавкающей твердыни угрюмого мира.

    Скорость, помноженная на время, даст путь...

    Потом, последний раз споласкивая в невесомой водопроводной прохладе искаженный синяк лица, а затем осторожно обжимая его махровой мякотью полотенца, уловишь за негнущейся спиной гневливую боль материнских стенаний:

    – Но как ты посмел? Как ты посмел?! Нет, в голове просто не укладывается – как ты посмел!..

    И за каким это чертом ты действительно посмел?

    После закрутится вхолостую милицейское колесо; санкционированный поход соболезнующих одноклассниц, с кем накануне баловался рислингом; заседание объединенного родительского трибунала ставшее для Пьеро выездным, с последующей казнью в течение часа; и анафема с навечным отлучением от ДК, Сервантыча и “Кирного Глюка” – этих растлителей неокрепших душ; – после чего во всей клозетовской провинции останутся только два предателя, никчемных, как ремешок от срезанных в подворотне часов.

    Но все это будет потом.

    А сейчас просто бредешь, переставляя отнимающиеся ноги, подчиняясь подрагивающей стрелке внутреннего компаса – по заданному с рождения курсу.

    Пока мы живы, мы должны возвращаться.

    11

    На удивление, первый блин не оказался комом. Двухнедельные труды, положенные на поп-алтарь бригадой “Ух!..” под чутким руководством Дяди Бенца даром не пропали – и первая в многострадальной полувековой истории Клозетовки дискотека состоялась.

    Дядя Бенц и в самом деле был сколько-то-там-юродным родственником Пьеро – из породы тех дядь, кому давно перевалило за тридцать, но они этого так и не заметили. Задетый в свое время последним взмахом тогда уже перебитого крыла стиляжничества, Дядя последовательно переболел всеми популярными болезнями века, включая движение хиппи, триппер и битломанию. Вволю натусовавшись по богемным задворкам Города, житейски умудренный Бенц прибыл в падшую духом Клозетовку с благородной целью подкормить истощенную идеологической гидропоникой почву ядреным перегноем никак не сгниющего Запада.

    “Только для белых!” – было поставлено ему первейшим условием на переговорах с райкомом комсомола, под эгидой которого числился Дворец Пионеров, затаенный в подвалах жилой пятиэтажки. ОК! – согласился Дядя, прикидывая про себя, сколько идейно выдержанных активистов сможет одним махом приобщить к истинной вере. На том и ударили по рукам, а далее, примазавшись к дядиной славе в области миссионерства, клозетовский комсомол с чистой совестью пустил дело на самотек, пообещав помочь с буфетом и распределением пригласительных билетов.

    Раскрыв в кудлатой бороде щель с кривыми желтыми зубами, Дядя Бенц удовлетворенно проскрипел: “Если хочешь завалить дело – поручи его комсомолу”, – скинул клетчатый с кожаными заплатками на локтях пиджак и, засучив под зеленой жилеткой с витой цепочкой карманных часов рукава, принялся за работу.

    Дел было невпроворот.

    Главной надеждой и опорой для Дяди в его смелом, но многотрудном предприятии была единственная в окрестностях супер-группа “Crazys”, причем основная нагрузка в деле приобщения масс к мощным пластам непреходящих поп-культурных ценностей легла на плечи лидера группы и ее бессмертного супер-басиста и завхоза по совместительству. Нудными зимними вечерами в одной из многочисленных клетушек пионерского подполья на фанерных щитах создавались радужные символы раскрепощенности духа, принимавшие вид то изрыгающего нотные знаки граммофона, то искореженной электрошоком гитары, то возбуждающе-разноцветных силуэтов, чьи скромные прелести были элегантно прикрыты насмерть запиленными миньонами. Организующая и направляющая сила этого увлекательного борделя, Дядя Бенц привычной рукой мастера разбрасывал по фанерным щитам грифельные контуры будущего, зияющие пустоты которых затем заполняли, не жалея холявной гуаши пионеров, М.Ф. с Пьеро.

    – И тут, старики, – полный атас! – выкатывает Тит, а у него перчи такое понтовые, велосипедные, а очи – полнейшей фирмы капельки! Установка тоже фирмовая, штатовская, из прозрачного пластика, аж светится вся. Он еще лампочку на 220 туда приспособил, а контакт к педали вывел, чтоб под удар загоралась. Я ему еще говорю, смотри, Эдисон, бля, ёбнет – палочки проглотишь... Ха-ха... А палки у него кедровые были, штучной работы, не хрен собачий... Ну и как залабает Тит на своих чемоданах законный пятерик – туши свет! – публика в отпаде, сплошные таски и повсеместный оргазм. А потом Макинтош из мрака вываливает, а следом – Гога с Джоном. И давай импровизон заводить! У Макинтоша с Гогой коронка была – они самые забойные вещи на два соло раскладывали, как у Петра Ильича, в расходящихся гаммах. Что там Блэкмор – извини-подвинься... Не зря Гогу из консерватории выгнали... А после занавески – вермут рекой, девочки клёвые сами на шею вешаются... и все остальное, как полагается. Словом, полнейший фурор.

    Так ведал Дядя Бенц братьям меньшим эпизоды своей необъяснимой жизни, и слюна вожделения и восторга стекала по гладким подбородкам дядиных подмастерьев.

    Сменивший за ударной установкой неперспективного в музыкальном плане Кокса Джин Жила оказался на своем месте. Помимо прочего, новый ударник внес в развитие дискотечного движения неоценимый вклад, регулярно умыкая из обширной коллекции старшего брата-меломана дефицитные записи, которые Дядя, в свою очередь, перекатывал целиком и частями, ваяя авторскую программу предстоящего перформанса. Но и получивший отставку Кокс не был забыт. По просьбе навещавшего драмкружок Урвика Кокс натаскал от своей библиотечной зазнобы журналов с фрагментами музыкальной критики, нагло перетиснутых из более солидных заграничных изданий. “С паршивой овцы…”, – сказал Урвик, вручая Дяде шелестящий страницами информационный брикет.

    И лишь Присцилла, обожаемая всеми фибрами души М.Ф. Присцилла, занявшая законное место за кейбордом вместо попавшей в тенета Монтаны ветрогонки Смолли Сайз, не принимала абсолютно никакого участия в подготовке акции века. Это был сюрприз, подарок, который святое музыкальное братство решило поднести к стройным ножкам возлюбленной руководства. Дар был приурочен ко Всесоюзному Дню Милитариста, этому суровому суррогату мужского праздника. Присцилла прекрасно знала о готовящейся феерии, но со снисходительностью королевы поощряла мальчишеские причуды, давно созрев для более серьезных проблем.

    Сохраняя дружеские отношения с М.Ф., которые незаметно перерастали в нечто большее, название чему вертелось на языке, вот-вот готовое сорваться, по вечерам у окошка светлицы Присцилла предавалась грезам ни о ком, вглядываясь и вслушиваясь в заоконную тьму в надежде распознать тяжелую поступь груженого латами коня или уловить на заснеженном горизонте алое пятно паруса.

    Что же касается благородного Дяди Бенца, то он довел-таки дело до победного конца. Дискотека состоялась в 10.00 по среднеевропейскому времени, когда в Клозетовке уже смеркалось. Ливерпульский забой сотрясал унылые своды пятиэтажки. Танцы до упаду. Работал обещанный комсомолом буфет. Праздник Снятия Одежд Повседневности. Дядя счастливо щерился в сияющий огнями зал всеми двадцатью шестью зубами. Властитель дум, инженер человеческих душ, луч света в темном клозетовском царстве – весь вечер на манеже! – диск- жокей Дядя Бенц был в ударе, каким и бывал всегда в период очередной своей лебединой песни.

    12

    – Ну и дали мы копоти! – довольно изрек Пьеро, разливая по подотчетному реквизиту припасенную к случаю бормотушку.

    Супер-завхоз был прав. Копоть была дана. Фурор произведен.

    – Ой, я не буду, – замахала руками непреклонная Присцилла.

    – Да, это вам не ркацетели, – назидательно сморщился над опустошенным стаканом товарищ руководитель.

    Шинель номер пять, – уточнил Джин Жила, понюхав из своей компотницы, после чего, сжавшись в смертельном ужасе, рванул из медиаторного сосуда и, не раскрывая глаз, протянул растопыренную пятерню в сторону стола.

    – На, закуси, – Урвик с готовностью вставил маракас в его шевелящиеся нетерпеливым ожиданием пальцы.

    Учительская интерната для особо одаренных детей водопроводчиков, ставшая для локально гастролирующих рокеров раздевалкой, гримерной, и где потом они, святотатствуя под портретом Макаренко, устроили экспресс-рюмочную, огласилась разложенным на квинту хохотом. Пуще всех веселился виновник торжества Джин Жила. Вытаращив глаза, он заразительно гоготал, потрясая погремушкой маракаса в вытянутой над полированной плоскостью завучевского стола руке. В полусогнутой правой конечности он продолжал сжимать пластиковый стаканчик, являя собой типичный портрет типичного короля рок-н-ролла со скипетром и державой – в полном соответствии с образом монарха без царя в голове.

    Отсмеявшись, Джин Жила решил немного расслабиться и, откинувшись на спинку стула, забросил свои некороткие ходули в расстегнутых полусапожках на многопудный педагогический table.

    – Ну ты уж вообще... – осудила зарвавшегося братца Жилу Присцилла, все же опустошившая к этому моменту заветную чеплажку бордо.

    – Между прочим, – зловеще известил М.Ф., – еще одна такая выходка, и вы, глубокоуважаемый товарищ Жила, уволены из нашего замечательного коллектива без выходного пособия.

    Товарищ руководитель обвел сумеречным взглядом вышеупомянутый коллектив:

    – Я правильно говорю?

    – В тютельку! – горячо одобрил Пьеро. – Незаменимых у нас нет, – но, сообразив, что дал маху, тут же поправился. – Кроме, конечно, вас, дорогой товарищ руководитель.

    В основу конфликта лег эпизод с “Титаником”. Во время исполнения композиции Джин, не говоря ни слова, положил палочки на рабочий барабан, пауком выполз из-за установки и, спустившись со сцены в зал, без зазрения совести стал танцевать с юной гризеткой под аккомпанемент брошенных соратников. Девчонка, конечно, обалдела от свалившегося на нее счастья, но более сознательная часть артели была просто шокирована подобным наплевательским отношением к своим трудовым обязанностям. Позеленев, как бабочка на его красной майке, М.Ф. свирепо жал на педаль, наполняя мелодию трагическим рокотом “фуза”. Прикусивший от беспардонности коллеги микрофон, Урвик дал такого петуха, что ему стоило гигантских усилий выдать невольную лажу за вокальный импровиз. О Присцилле и говорить нечего. Ее добросовестное сердце было прострелено навылет легкомысленным поведением ударника. И лишь Пьеро сохранял бодрость духа, грацию и пластику, умудряясь в местах перехода выдавать акцент, невозмутимо ударяя головкой грифа задрипанной “Тоники” по мятой меди тарелки.

    Правда, нарушитель профессиональной дисциплины вскоре одумался и, тактов через двадцать раскланявшись с огорченной пассией, вернулся к станку, блудливо озираясь по сторонам. Но, несмотря на то, что концовку они доиграли в полном составе, вещь, безусловно, была опошлена.

    – Ну-ка, быстренько все посмотрели на Жилу, – провещал Пьеро, с сожалением выдаивая остатки душистой амброзии в емкость, первоначально представлявшую собой сосуд для стандартного проявителя Љ2. Впоследствии хозяйственный супер-басист переоборудовал его под тех. аптечку, где хранились запасные медиаторы, предохранители, припой и прочая необходимая в музыке мелочь. В минуты же творческих перекуров две пластиковые стопочки всегда были под рукой.

    – А что, уж и потанцевать нельзя, – обиженно засомневался Джин Жила. – Вы и без меня прекрасно справлялись.

    – А-я-яй, – укоризненно погрозила пальчиком Присцилла. – Слущай, дарагой, нихаращо паступаешь, да?

    – Du bist Schwein, – подвел черту Урвик. – А еще Маккартни забить собирался.

    – Забьешь тут с вами, – простонал М.Ф., если вы вместо работы водку жрать будете, да с девками плясать.

    – Пьянству – бой! – с готовностью отрапортовал Пьеро, уловив в заявлении шефа инсинуации в свой адрес.

    Джин Жила обиженно сопел за оккупированным столом, сняв, однако, с него ноги. Шутка удалась.

    Вторая часть мерлезонского кордебалета прошла без осложнений. Успех был просто ошеломляющим.

    – У меня, – делился потом Пьеро, – ребятишки интересуются, где это мы таких забойных вещей нахватались. Сами, говорю, придумали. А они балдеют, понял, английский юмор, думают.

    – А меня спрашивают, – подал голос амнистированный Жила, – кто руководитель. Вон, говорю, в красной маечке стоит. Сердитый дядька.

    Лесть кокосовым маслом разлилась по руководительскому сердцу.

    Обезоруженная группа захвата славы брела аравийской пустыней ночи. Хрустящие кристаллы электрических звезд упруго искрились под молодыми ногами. Жизнь продолжалась. И продолжалась зима с ее многочисленными хождениями по радостным мукам концертов в учреждениях различных ведомств и министерств. Затянувшийся Новый год.

    – А давайте споем! – предлагает Пьеро, небрежно помахивая холщовой сумой с самиздатовской рекламой группы, старательно выписанной флуоресцентной гуашью.

    – Чо, не напелся ишшо? – флегматично молвит Жила, с высоты птичьего полета озирая снега окрест.

    – Я ж не для халтуры, а так, для души, – увещевает неугомонный Пьеро. – Любимую застольную песню товарища руководителя.

    Согласно кивнув, Урвик без распевки заводит гортанные кавказские рулады, которым обучился исключительно благодаря телевидению и необъяснимой любви к творчеству народов мира. Выждав положенную паузу, Пьеро вступил вторым голосом. Не остался в стороне и Джин Жила, украшая размазанный ритм песни филигранным “унь-джя-джя”. Тут суровое сердце руководителя совершенно обмякло, и он отчаянно заголосил в черно-белесое новогоднее небо:

    – Ии-йя! Ии-йя! И-ий! И-ий! Ии-йя!

    Хорошая песня получилась – именно та, из которой слова не выкинешь. Присцилла чуть животик не надорвала, покатываясь над рвущимся ввысь многоголосьем. Поджав хвосты, хору вторили цепные псы на окраине обезлюдевшей до утра Клозетовки.

    Всему положен известный предел. Скоро веселая компания распалась на отдельные составляющие, по талантику растекаясь закоулками на заслуженный отдых.

    И остались они вдвоем...

    Темный двор и длинный кирпичный дом с параллелью скользкого тротуара. В следующем доме по улице жил М.Ф. Такая же вытянутая в длину пятиэтажка, только первый этаж занят под магазины, холодный взгляд витрин которых упирается в открытую степь, словно в открытое море…

    Внезапно возникший из темноты внушительный силуэт заставил неприятно екнуть сердца двух затерянных странников.

    – О-о-о! Какие люди! – распахнув нетрезвые объятия, прогундосила неопознанная фигура совсем знакомо. – Здоров, соседка!

    – Привет, – со вздохом пропела Присцилла.

    Фигурой оказался бывший одноклассник М.Ф. – вечный камчадал Брындза, закончивший общеобразовательную стезю на восьмом году обучения с твердыми, но однообразными государственными оценками. Брындза снискал славу при дворе как обладатель тяжелой руки и хорошо поставленного удара, что позволяло ему без особого напряжения “держать шишку” в ближайшем окружении. Связываться с ним побаивалась даже отпетая клозетовская шпана, ибо при его незакомплексованности, длинных руках и мгновенной реакции, Брындза никогда не утруждался досужими рассуждениями о грядущих последствиях. Но к М.Ф. он относился с ровной благожелательностью, будучи на протяжении ряда лет напарником в осуществлении такого антиобщественного деяния, как срыв уроков. В конфедеративном тандеме М.Ф. являлся автором сценария и режиссером, а Брындза – непосредственным исполнителем, с блеском превращавшим занудное ученичество в увлекательный балаган.

    – Слышь, можно тя на минутку, – Брындза дохнул на М.Ф. перегаром. – Я извиняюсь, конечно, мадмазель, – галантно склонился он в сторону девушки. – Ein moment. Поговорить надо.

    – Хорошо, – согласилась та потускневшим голосом и, высвободив руку из ладони М.Ф., медленно двинулась к своему подъезду.

    – Что хотел? – нетерпеливо спросил М.Ф. у похитревшего разом Брындзы.

    Тот, будто Кио, вытянул руку вперед и повертел кистью перед лицом собеседника, демонстрируя нечто непонятное:

    – Слышь, купи, а?

    – Что купить?

    – Гандон. Смотри, хороший, чехословацкий, с отстойником.

    Тут только М.Ф. разглядел болтающуюся на указательном пальце Брындзы резиновую шляпку презерватива.

    – Да на кой он мне? – озадаченно пожал плечами М.Ф.

    – Как на кой? – поразился неуместности вопроса Брындза. – Присцилку ебать будешь. Бери, классная вещь, всего за полтинник.

    От заманчивой простоты предложения М.Ф. буквально обдало жаром. Но на данном историческом отрезке их с Присциллой вполне устраивали поцелуи в подъездах, поэтому он предпочел деликатно отказаться.

    – Извини, не надо. Да и полтинника у меня нет.

    – Как – нет? – ошалел Брындза. – Полтинника нет?

    – У тебя же нет? – предположил М.Ф.

    – Нету, – нерешительно согласился Брындза.

    – Вот и у меня нет. Увы, mein Herz, я всего лишь нищий художник.

    – Ну, у Присцилки возьми, – продолжал наседать неуемный коммивояжер, видимо решивший этой ночью сграбастать удачу за хвост.

    – У нее тоже нет, – устало возразил М.Ф. Забавная ситуация: клянчить у своей девушки пятьдесят копеек на импортный кондом.

    – Сегодня играли, так что все, что имели, продано и пропито давно, – убедительно добавил М.Ф., досадливо посылая про себя назойливого визави по конкретному адресу.

    – Да? – задумчиво поскребся щекой о противозачаточное средство Брындза и недоверчиво покосился в сторону остановившейся у подъезда Присциллы.

    – Ты уж извини, – протянул ему руку прощания М.Ф.

    – Ладно, без обиды, – легко согласился с фиаско Брындза и после вялого рукопожатия свалил в темноту.

    – И что ему было нужно?

    – Потом скажу, – прошептал М.Ф., смеющимися губами целуя тающие звездочки на милом лице.

    – А я уже волноваться начала, – сделала притворную попытку увернуться Присцилла и тут же сдалась.

    Они прощались еще долгих два часа, перемещаясь по ступенькам все выше и выше. А когда уже почти дошли до неба и балансировали на последней грани, готовые вот-вот перейти и ее, властный глас сверху окликнул:

    – Присцилла! Ну-ка, домой!

    И кому не спится в ночь глухую? –поморщился М.Ф.

    – Сей-ча-ас! – с готовностью отзозвалась дочь гласа в сторону третьего этажа, торопливо ликвидируя легкий хаос в одежде.

    Последний быстрый поцелуй – и она упорхнула в сердито стукнувшее входной дверью родовое гнездо.

    Скользнув бетонным эскалатором с неба, М.Ф. врывается в келью двора и шагает прочь, упоенно прислушиваясь к затихающим в нем протуберанцам.

    – Так поздно, – скажет понимающе мать. – Есть будешь?

    Нет, он не хочет есть. Нырнув под ватное одеяло, он будет долго смотреть в переливающийся отражением ночи потолок и читать иероглифы трещин, соображая, какая отличная штука – жизнь. И как нелегко, но здорово быть молодым. А молодость – бесконечна, как наша любовь.

    13

    – Пойдем, покурим?

    На этот раз полночное бдение состоится на пустынной, как центр Сахары, лестничной клетке между этажами.

    Трубы мира предшествуют философскому осмыслению предстоящих переговоров на уровне фонаря, мерцающего за окном подбитым ртутным глазом.

    – Знаешь, я бы хотела послушать. Ты, наверное, хорошо играешь...

    – Да как сказать... Мне кажется, девушкам это нравилось. По крайней мере, одной из них – наверняка.

    – Какой девушке, расскажи!

    – Такой большой и толстой.

    Боже, сколько возни из-за пары поцелуев... Ритуал соблюден.

    – Ах, опять эти твои шуточки!..

    На этот раз угадала. Между прочим, шуточки человека, с которым невозможно серьезно разговаривать, очень дорого стоят. Например, одной из этих самых девушек одна такая шуточка стоила меня... Ей действительно нравилась моя игра. Игра в игре. Хотя, возможно, не только ей.

    “За что ж любила я его?” –

    Меня вопрос такой вот мучил.

    И сердце дать ответ смогло:

    “Он скоро, верно, мне б наскучил,

    Не будь гитары у него”.

    – Никогда бы не подумала, что ты поёшь.

    А я и не пою. Если не ошибаюсь, обсуждались мои способности как игрока. Музыканта-исполнителя. А чего уж я никогда не умел, так это петь. В отличие от Урвика. Вот уж кто любил и умел это делать. Так же, как и сочинять. В отличие, например, от меня.

    Но ваш пресквернейший характер

    Не может дать покоя мне.

    Это из той же оперы. “Ужель та самая Татьяна?” – помнится, думалось мне в те бесшабашно счастливые дни, когда подобные эпистолы легко струились сквозь пальцы, не оставляя никаких следов, кроме острых приступов любопытства, так и не удовлетворенного до сих пор.

    – У меня был знакомый, он здорово играл на гитаре.

    – Близкий?

    – Знакомый?

    – Да.

    – Да нет, просто знакомый. Знаешь, такое мимолетное знакомство, ни к чему не обязывающее и кончающееся обычно ничем.

    Совсем как наше. Что не мешает философски настроенной Кисс покачиваться в моих объятиях в такт нервному пульсу заоконного стробоскопа. Нежна – как всегда. И обязательное в таких случаях:

    – Расскажи что-нибудь.

    – Что рассказать?

    – Ну, что-нибудь... О себе, о семье, о работе, наконец.

    Веселенькая перспектива – беседовать с симпатичной женщиной на лестничной площадке спящего учреждения о ячейке государства и надоевших до колик сослуживцах.

    – Это будет слишком скучно.

    – Почему скучно? По-моему, ты не можешь скучно рассказывать. К тому же мне хочется знать о тебе больше.

    – Много будешь знать – плохо будешь спать.

    – Я всегда сплю очень хорошо.

    Смотри, какая цельная натура!

    – Счастливая...

    – А у тебя, что, бывает бессонница?

    – Случается иногда.

    – А почему, как ты думаешь?

    – Вероятно, от обильного употребления жирной пищи на ночь.

    – Да ну тебя!..

    Действительно, ну-меня-на... – и лучше помолчим, как завещал прозорливый государственный чиновник Тютчев Ф.И. Ложь отступает, пока мы молчим.

    Игра в молчанку быстро надоедает.

    – Скажи, а жена у тебя красивая?

    – Я, что, похож на человека, у которого может быть некрасивая жена?

    – Я не знаю, – смеется Кисс и с любопытством средневекового естествоиспытателя продолжает вгонять под ногти иголки. – А она у тебя блондинка или брюнетка?

    Нападение всегда было лучшей защитой, и я перехожу в атаку.

    – А кроме гитариста у тебя были знакомые?

    – Были... А тебе это очень интересно?

    – Не то, чтобы очень, но нельзя же все время играть в одни ворота.

    Леденец долгоиграющей паузы.

    – Может, пойдем спать?

    – Как в прошлый раз?

    Смешливая Кисс хитро скалит мелкие зубки. Сейчас она особенно похожа на поймавшую глупого мыша сиамскую кошечку. Этакая сексуальная киска. Поймавшая мыша.

    – Как в прошлый раз – не надо.

    – Как! Вам не понравилось?! – просто Везувий гнева. – Извольте, сударыня, объясниться! Прошу ответить, чем же вам не по нраву наши платонические отношения, чистые в своей невинности, как слеза младенца!..

    – Тем, что без трусов! – отважно заявляет Кисс и закатывается переливчатым хохотком, приглушая его прижатой ко рту ладонью.

    Не в бровь, а в глаз. Намек понял.

    Она тоже понимает, что я понял, и щебечет утешительно:

    – Ну что ты, перестань. Я же пошутила. Со мной, если хочешь знать, еще ни у кого с первого раза не получалось.

    – Даже у Снежинки? – я полон скорпионьего сарказма.

    И, кажется, перебрал. Дался мне этот чернокожий, в порядке братской помощи протирающий штаны в одном из наших, безразмерных в этом плане, вузов. Эта братия очень быстро акклиматизируется в повышенных широтах и чувствует себя здесь, как дома и даже лучше, с негритянского высока поглядывая на задроченных моих соотечественников.

    Вздох Кисс подернут дымкой ностальгии, когда она вспоминает своего отеллу:

    – Он был черный, аж синий! А ладошки такие розовые и мягкие...

    Возникают невольные ассоциации с излюбленными сюжетами мастеров порноренессанса. Черное на белом. Белое на черном. Сплошной черно-белый бред.

    Однажды встреча с такими вот снежинками едва не закончилась международным скандалом.

    Дело было в Лейпциге, месяц спустя после торжественного, но не очень удачного погребения на площади Первопрестольной нашего тогда еще горячо любимого Последнего-Нормального-Вождя. В смысле безобидного. Благостная Застойная Эпоха завершалась Пятилеткой Пышных Похорон. Как по Булгакову – с последующим разоблачением. На дне мира уже начиналось брожение, но пока еще защищенные от поветрия въедливой ржи, поощренные турпутевками передовики авиационного производства разъезжали по германской окраине Великого Лагеря, со снисхождение отпрысков Народа-Победителя впитывая незабываемые впечатления от окружающего порядка и древней готики, стрельчатые своды которой чередовались с непрекращающимся похмельным синдромом. Ежеутренняя суровость лиц туристов вызывала неподдельное изумление старушки-гида, помнившей еще мюнхенский аншлюс.

    Отель “Шуман”. После вечерних возлияний Амадеус тащит меня в качестве переводчика в холл, где за администраторской стойкой антиподом привычно-зычных бабищ с напряженной грацией замерла Кристин, всегда готовая к диалогу с разношерстной клиентурой. Дружба – Freundschaft! Мы угощаемся вишневым ликером и на страшном вавилонском винегрете болтаем о житье-бытье по обе стороны дружественной границы. В качестве сувенира отлично шел увесистый железный рубль с фрагментом Трептов-парка и надписью “ХХ лет победы над фашистской Германией”.

    Но ближе к полуночи наша тройственная идиллия была нарушена грубым вторжением ввалившихся через стеклянные двери уроженцев жаркого континента, очень далекого, судя по их настроению от какого-либо несчастья. Моментально запеленговав Кристин, они с места в карьер стали домогаться неприлично близкого знакомства с очаровательной портье, абсолютно игнорируя при этом наше с Амадеусом присутствие, как если бы мы были двумя засохшими баобабами в окрестностях озера Чад.

    – Go to sleep! – единственное, чего я удостоился в ответ на приложенные усилия по мирному урегулированию конфликта.

    Наверное, это был всплеск социального атавизма. Я вдруг ощутил, как на мне буквально вздуваются родимые пятна проклятого империалистического прошлого. Кулаки сами собой сжались, а комсомольское сердце гневно забилось от чувства, очень похожего на классический расизм. Вероятно, нечто похожее испытывал и ударник всякого труда Амадеус, поэтому разрешение проблемы явно не ограничилось бы простым переходом с лексикона английских лордов на феню российских ломовиков, не подоспей вовремя Рольф с компанией.

    После того, как скоротечный конфликт был улажен и африканская команда ретировалась под дружелюбным напором немецких парней, а я, к черной зависти сотоварища был произведен нашей дамой сердца в рыцари, мы оказались за круглым столом, все вместе – и дама сердца, и его владелец с верным оруженосцем Амадеусом, и юнгфюрер Рольф с веселыми питомцами доктора Хонеккера. Из патриотических побуждений мы с оруженосцем хлестали горькую, не закусывая, вызывая бурные восторги собутыльников от Интернационала, которым, в силу их нордической хлипкости, слабо было повторить нашу национальную коронку, – и все дружно голосовали за мир во всем мире, братство и взаимопонимание между народами.

    В результате этой антивоенной акции я проснулся в своей постели в полной экипировке, ботинками на подушку, и с раздирающей головной болью от шнапсовой передозировки. Что же касается Амадеуса, то он с большим трудом пришел в себя в обширном кресле в холле под часами, где караулил минуты несостоявшегося свидания с Кристин, о чем вероломно договорился с ней за моей согбенной от непосильной тяжести принятого на грудь спиной.

    Эх, и говорили же нам неприсоединившиеся друзья простым негритянским языком: “Go to sleep!”...

    – Нет, ты не прав. Снежинка хороший. Он добрый и вообще хотел на мне жениться. Говорил, что его папаша там у них большая шишка.

    – И куда же подевался твой принц из Занзибара?

    – Уехал домой. У них что-то произошло, я не знаю, может быть, переворот, но он сказал, что сейчас ему нужно быть дома – и уехал. Обещал скоро вернуться и привезти мне магнитофон, но что-то нет и нет... Где же ты, мой милый Снежинка?..

    Кисс завороженно выдыхает льдинку странного имени и припадает к моему плечу, мечтательно вглядываясь в мечущийся по стене призрак оконной рамы. И просит, не отрывая глаз от трясущейся на экране стены тени:

    – Скажи что-нибудь хорошее...

    Шехерезада – автор сценария и режиссер первой мыльной оперы. Что же такого мне рассказать, милый мой Кисс? Разве что непонятную сказку про Моисея, который сорок лет водил в себе еврея по зыбучим пескам социума, ежедневно по капле выдаивая из себя раба? Или про поручика Лозина, так и не доехавшего до своей мировой войны из-за трагической встречи с евреем? Или историю человека с именем-инициалами, тесно переплетенную с двумя предыдущими?.. Не знаю, будет ли тебе интересно. Хотя, может быть. Может быть...

    14

    Моисей был не стар, но бородат и печален.

    – Вы, ребята, смотрите, повнимательнее с ним, – доброжелательно шепнула им Зам-Зав, когда Моисей, неспешно одолев кружку свежего чая, вышел из палатки. – Он ведь в Израиль собрался. Уже дважды заявление писал, а его все не отпускают. Поэтому, вот уж второй год, как он, можно сказать, не у дел. Отобрали допуск к секретке, а у нас, считай, вся работа на ней завязана. Сейчас пока числится номинально научным руководителем группы, но и студентов, вероятно, у него заберут.

    – Может он шпион? – хмыкнул в кружку Амадеус. – Агент сионизма.

    – Дурачок он, – в сердцах махнула рукой Зам-Зав, как о хронической боли. – Все же было: работа, квартира с московской пропиской, машина. Кандидатскую блестяще защитил, над докторской работал. Уважением среди коллег пользовался... И вот на тебе! – кровь в нем вдруг заговорила, потянуло черт знает куда, что и родиной предков вряд ли можно назвать. Ну и чего он добился? Всего лишили, а в Израиль так и не отпустили, да и не отпустят никогда, потому что невыездной он. Вот так-то.

    – А еще говорят, будто евреи – умные люди, – зачем-то вставил М.Ф.

    – В семье не без урода, – подытожил Амадеус, отодвигая в сторону опустошенную кружку.

    Когда они предстали здесь долгожданными вестниками Большой Земли, радостно-возбужденная Зам-Зав встретила их вопросом:

    – Ну, как там, в Москве?

    – А что в Москве, – ответил с мягкой иронией Моисей. – Там у женщин две проблемы: где достать поесть и как похудеть.

    Зам-Зав мечтательно улыбнулась, добавляя к полевой сервировке столичный гостинец, пахнущий устроенностью и уютом, утраченными, казалось, среди лысых сопок степи навсегда. Вкус другой, недостижимой сейчас жизни таял овсяным печеньем в соскучившемся по немудреным деликатесам рту. Пока Моисей колготился по лагерю, пилоты развлекались игрой с хозяйкой в подкидного дурака. Зам-Зав, с интеллигентской несдержанностью предаваясь пороку, успевала отдавать распоряжения всклокоченному пацану лет десяти, поминутно заскакивающему в палатку с отгороженной пологом воли, чтобы то поживиться печеньем, то глотнуть сгущенки, то просто поглазеть на залетных гостей. В конце концов, добросовестно отпросившись, он резвым лошаденком ускакал с невидимым Лешим на речку проверять сети. Все это время в глазах Зам-Зав светилась нескрываемая звездочка материнской любви. Отбывая за тридевять земель, она с непостижимой женской логикой предпочла выбрать из двух зол, по ее мнению, меньшее – и прихватила с собой в экспедицию сына. Пусть лучше рассекает по нетоптаным тюркским степям, нежели все лето беспризорным собак по подворотням гонять. Заодно в настоящую романтику окунется. Такой расклад устраивал всю семью, но особенно – самого сына геологического полка, где он оказался всеобщим баловнем и любимцем, по мере своих мальчишеских сил платя взаимностью этим небритым скитальцам и фанатикам бездомной жизни.

    Партнеры сыграли несколько партий с переменным успехом, плывя неторопливым течением легкой беседы ни о чем. Еще выпили чаю. М.Ф. подумал, что пора бы и отлить, но в тот самый миг полог откинулся, и вслед за хлынувшим в прореху солнечным потоком появилась черная борода потомка Агасфера.

    – Ну что, полетели? – спросил он бодро. – Все готово.

    Недолгие проводы прошли с минимальным количеством пролитых слез. Необходимо было перебросить двенадцать человек в новый лагерь, разбитый в соседней области, верст за триста отсюда. Разделенные на отлетающих и провожающих, практиканты прощались, обмениваясь подначками и с завидным оптимизмом трамбуя объемистые тюки в алюминиевое нутро, меньше всего задумываясь при этом о предельной загрузке, центровке и взлетных характеристиках самолета.

    “Ужо нынче налетаемся”, – решил М.Ф., на карачках пробираясь в пилотскую кабину поверх тюков и баулов, загромоздивших салон едва не до потолка. По прогнозу ожидался сильный встречный ветер, так что перелет должен был занять часа два с гаком. Величина гака зависела от степени оправдываемости прогноза.

    Амадеус уже был на месте и курил, поплевывая в форточку сквозь редкие зубы в ожидании конца погрузки. Когда все двенадцать апостолов изыскательства разместились поверх распиханной амуниции, Моисей закрыл входную дверь и, сложившись в три погибели, косиножкой протиснулся к пилотам под ободряющие возгласы подопечных. М.Ф. привычно закрепил штурвальную струбцину между кресел, а несбывшийся доктор геологических наук так же привычно уселся на красной стальной жердочке, подложив для большего комфорта любезно предоставленный Амадеусом обшитый дюралем бортжурнал.

    Еврей оказался тринадцатым, поэтому не был включен в список пассажиров, для которых было предусмотрено на борту двенадцать посадочных мест. Но так как почти вся их трудовая деятельность состояла из сплошь и рядом допускаемых нарушений – а иначе просто невозможно было бы работать! – экипаж не придал большого значения и этому отступлению, по обычаю больше полагаясь на судьбу, нежели на руководящие документы. Надо, а куда денешься! – и потенциальному эмигранту было предоставлено льготное право путешествия на птичьих правах, не обозначенных ни в каких перевозочных документах.

    “Видать, судьба у тебя такая”, – подумал М.Ф., бросив косой взгляд на оседлавшего свой насест воробьиного тезку по Сиону.

    Перегрузка оказалась даже большей, чем предполагалось. Уже площадка подходила к концу, круто обрываясь в низину, а самолет все бежал и бежал, не изъявляя ни малейшего желания оторваться от грешной земли. Побелевшими от напряжения пальцами М.Ф. вдавил рычаг газа в ребро ограничителя, но режим и так стоял максимальный, а самолет лишь подпрыгивал, продолжая затянувшийся разбег.

    М.Ф. глянул на пульт одновременно с воплем Амадеуса и, – блядь! – холодея изнутри, тиснул кнопку выпуска закрылков. Стрелка указателя медленно поползла от нулевой отметки. Самолет стал “вспухать” – и в каком-то десятке метров от края обрыва наконец оторвался, чиркнул колесами по жухлой траве и медленно, переваливаясь с крыла на крыло, по сантиметрам стал набирать высоту.

    Выведя машину на заданный курс, Амадеус закурил, подставляя после каждой затяжки тлеющий конец сигареты воздушному потоку, жадно слизывающему пепел сквозь свистящую щель приоткрытой форточки. Надо ж было так опростоволосится с закрылками!..

    Переключившись на КВ-диапазон, М.Ф., надрывая горло, пытался докричаться до диспетчера местных линий, чтобы передать вылет.

    Пока еще не умаявшиеся пассажиры прильнули к закопченным иллюминаторам, любуясь проплывающим внизу однообразным пейзажем.

    Моисей непроницаемо смотрел перед собой через сверкающий на солнце нимб рассекающего воздух пропеллера, думая о чем-то непонятно-своем под скорбной маской Вечного Жида.

    Вскоре редкая кучевка перешла в сплошную облачность, а потом грязно-серая насыщенная водой пелена и вовсе прижала их почти к самой земле. В наушниках стоял треск, а изредка прорывавшийся голос диспетчера тонул в разрядах атмосферного электричества.

    Нудное однообразие пути хорошо сокращает разговор. Отправив окурок за борт, М.Ф. надавил на кнопку СПУ:

    – Представляешь, сейчас этот кореш вытащит из кармана пистоль и вежливо предложит пилить в Турцию.

    Амадеус лишь криво усмехнулся заманчивой перспективе.

    М.Ф. скосился на подсудимого, но тот, не догадываясь, о чем речь, все так же смотрел перед собой, расстелив на острых коленях усыпанную штампами “СЕКРЕТНО” полетную карту. Но менее всего занимали сейчас Моисея топографические секреты, от которых он был решительно отстранен. Пока еврей водил пальцем по желто-коричневым пятнам истертой на сгибах карты, его душа витала в других измерениях, на пересечениях иных меридианов и параллелей, где, возможно, кто-то его ждал и кому-то он был нужен, а может быть и нет. Но даже будучи всем до лампочки, там он смог бы стать своим среди своих, ровней и коренным, а не изгоем, виновником бед и замусоленным анекдотом. А полет над унылой необитаемой местностью под моросящими осадками лишь усиливал иллюзию оторванности от налаженной замшелой жизни, где наперед всё разложено по полочкам, и была своя полочка даже у него, неприкаянного вечного странника.

    Впереди все так же мутнела поросшая каменистыми сопками степь, и черные облака все ощутимее давили сверху, осаждая на стеклах мелкий бисер взбитой винтом воды. Студенты спали, убаюканные ровным полетом; пилоты вели машину, напряженно пытаясь не упустить только им видимую колею; Моисей, поглаживая карту, размышлял неизвестно о чем. Каждый из них с блеском исполнял полученную роль, не находя, впрочем, в этом особого смысла.

    15

    Дождь здесь поливал с утра и, скорее всего, не первый день. Указанная Моисеем площадка порядком размокла, достаточно было беглого взгляда сверху, чтобы отпали все сомнения в этом. Но среди нагромождений бугров это было единственное место, пригодное для посадки, и, сделав два пристрелочных захода, они пошли на сближение с поблескивающим свежими лужами пятачком ровной земли.

    Как назло, ветра не было, лишь беспрестанно сыпали дождевые капли, лихорадочно размазываемые “дворниками” по лобовым стеклам фонаря. Выпустив закрылки, самолет на минимальной скорости подтягивался к площадке. Когда между колесами и землей осталось всего несколько сантиметров, Амадеус резко переломил самолет, задрав капот выше линии горизонта, и, сначала добавив двигателю оборотов, через секунду резко убрал газ.

    Колеса мягко зашелестели по мокрой траве. Покачиваясь на кочках чавкающего грунта, машина покатилась, быстро гася скорость. Во время пробега, синхронно суча прижатым к педалям ногами, летчики видели, как из выстроившихся под горой темных от дождя палаток повыскакивал народ и, радостно размахивая руками, кто шагом, а кто вприпрыжку устремился к месту посадки.

    – Ждали, – удовлетворенно прокричал Моисей сквозь тарахтенье молотящего на холостых оборотах мотора.

    И тут они допустили оплошность. Вместо того, чтобы рулить на скорости, используя инерцию всех пяти с лишним тонн, желая поближе подобраться к палаткам, Амадеус перестраховался и на развороте притормозил. Машина тут же клюнула носом и припала на левую ногу.

    – Бля!.. – ругнулся Амадеус, осторожно перемещая сектор газа до взлетного режима, но тысяча ревущих лошадиных сил бесполезно сотрясали самолет в попытках опасно задрать кверху хвост, и лишь глубже вдавливали завязшее в грязи колесо. И только сгрудившиеся по команде М.Ф в хвостовом отсеке апостолы не давали самолету черпануть землю винтом.

    – Гаси... – безнадежно махнул рукой командир и М.Ф. рванул на себя красный набалдашник стоп-крана.

    Пока летчики, незамысловато матерясь и по-шоферски пиная колеса, обходили увязшую машину, подоспели обитатели палаток. Моисей отделился от группы вновь прибывших и подошел к начальнику лагеря, который держался некоторым особняком, выделяясь стройотрядовским хаки с красным клеенчатым флагом на левом нагрудном кармане. Поздоровавшись без лишнего панибратства, оба руководителя подошли к экипажу.

    – Чем можем помочь? – пожав руки летчикам, сухо поинтересовался Начлаг.

    – Ребята, что нужно – скажите, – почесывая лохмы бороды, перевел вопрос Моисей. – Потолкать там, потянуть или что еще – это мы мигом организуем.

    – Лопаты есть? – исподлобья глянул на трудовую интеллигенцию Амадеус.

    – А как же! – обрадовался предстоящему разнообразию Начлаг и с группой подчиненных товарищей заспешил, поскальзываясь на раскисшей почве, за шанцевым инструментом.

    Разгрузка самолета закончилась, и под осыпающимся моросью небом к палаткам потянулась цепочка бодро шагающих пар, где старожилы смешались с приезжими, взявшись по двое за ремни эвакуируемых тюков и рюкзаков.

    Начлаг обернулся быстро. Через двадцать минут колеса были откопаны и даже выведена пологая колея для выезда из хляби. Летчики запустили мотор. Эй, взяли! Еще раз! – раскачивала за хвост и крылья увязшую птичку полная энтузиазма молодежь, радуясь долгожданному развлечению. Наконец, надсадно ревя и поднимая фонтанчики грязных брызг, самолет вылез и пошел, пошел, спотыкаясь и покачиваясь, пока не зарулил на более-менее твердое место, откуда и решено было потом взлетать.

    Когда рёв мотора умолк, тщательно пошоркав о подножку башмаками, в кабину пробрался Моисей и, смущенно кашлянув, предложил:

    – Ну что, парни, пойдемте перекусим...

    Уговаривать вспотевших от душевного напряжения парней не пришлось.

    Через полчаса повеселевший экипаж уже восседал на рабочих местах, сыто покуривая стрельнутый у геологов “беломор”. Посветлевшее было небо опять затянуло грязным пологом хмари, и по обшивке дробно забарабанил дождь.

    – Однако, пора сваливать, – предположил, пуская дым в форточку, М.Ф.

    – Угу, – согласился Амадеус, сосредоточенно пытаясь обломком спички выковырять застрявшие в зубах нежные волокна сайгачатины.

    – О! и кормилец скачет, – заметил не отрывающий от окружающей действительности взора М.Ф.

    – Значица щас срыгнем, – удовлетворенно сплюнул за борт Амадеус, затем, повертев перед осоловелыми глазами орудие кропотливого труда, отправил туда же и спичку.

    Прыгая через лужи, к самолету бежал Моисей, выглядывая бородой из-под капюшона штормовки.

    Дважды стукнула дверь. Протопав по наклонному полу салона, экс-руководитель просунул в пилотскую кабину голову в свалявшейся от небесных вод шерсти и кротко сказал:

    – Все, ребята, можно лететь.

    – На базу? – счел нужным для себя уточнить М.Ф.

    – Да-да, все по плану, как и договаривались, – тряхнул кудрями Моисей и стал протирать очки извлеченным из штормовки носовым платком.

    – От вин-та! – радостно заорал тогда в дрогнувшее пространство Амадеус, следом щелкнуло реле и тоненько завыл, набирая обороты, маховик стартера.

    Оторвавшись от хлюпнувшей на прощанье твердыни, самолет легко поскреб ввысь. Совершив традиционный круг почета, он ушел на восток, вспарывая килем свисающие клочья облаков. Когда его контуры растворились в траурной вуали неба, замирающий стрекот еще некоторое время метался между обглоданных временем сопок. Когда и он затих, изыскатели буднично разошлись каждый по своим делам. Им еще несколько месяцев предстояло вживаться в неласковый грунт, пуская в него сезонные корни в надежде засосать новых жизненных сил из базальта усталой планеты.

    – “Дубовый!” “Дубовый!” – надсаживал глотку М.Ф. в тщетных попытках прорваться сквозь сполохи заполонивших эфир помех.

    – Ну что? – глянул на него Амадеус.

    – Да ни хрена! Одни разряды, только треск стоит. Если б повыше...

    – Куда еще выше, – угрюмо буркнул командир.

    – Ну да, – согласился М.Ф.

    Они летели под самыми тучами, срывая клубящиеся, сочные клочья. Внизу простирался вспученный древней тектонической деятельностью рельеф, а впереди горизонт был затянут сплошной черной стеной – от края до края. За спиной М.Ф. уныло болталась сорванная с печати нитка выключенного барографа.

    Ладно, смотри за землей, – сказал, вглядываясь в усыпанное струящимся бисером стекло, Амадеус. – Поближе подойдем, потом свяжешься.

    Вдруг их поглотило плотное темное месиво, мгновенно лишив точки опоры тут же заколебавшиеся и кинувшиеся врассыпную чувства. Стоять!.. Взгляд – цепко – в приборы. Пальцы – до боли в побелевших костяшках, тисками – на влажные рукоятки штурвалов... Курс... крен... указатель скольжения... высота... И опять... И снова – до холодной липкой бесконечности, пока вцепившиеся в костыли приборов ощущения не смогут ухватиться за малейший обрывочек путеводной нити пространственных ориентиров.

    – Может, вернемся? – спросил, не отрывая глаз от авиагоризонта, М.Ф.

    – Прорвемся, – уверенно возразил Амадеус и тут же усомнился.

    – Где летим?.. – спросил себя через пять минут беспросветного полета М.Ф.

    – А хер его знает, – рявкнул теряющий самообладание товарищ. – И вниз не уйдешь, где-то под нами должны быть горы.

    Через минуту, ощущая струящийся между лопаток пот, Амадеус скомандовал:

    – Все, хорош выебываться, –и начал плавно разворачивать самолет на обратный курс.

    Моисей все это время дремал в пустом салоне, уткнувшись лбом в стенку шпангоута. Может быть ему снилась земля обетованная, когда из мутного сумрака стремительно выросла и заслонила собой всё каменная погибель, черная скала. Визг отрывающихся лопастей да скрежет сминаемого металла – такими могли быть его последние впечатления об этом, внезапно скукожившимся в точку черной дыры, бренном мире.

    16

    Ночью выпал снег. Теперь он лежал влажными шапками на зябко съежившейся зелени, и, поначалу прогнувшиеся от внезапно свалившейся с неба тяжести, ветви медленно выпрямлялись, истекая под встающей желтой звездой струйками талой воды. Май... Почти лето.

    Удивительный летний снег. Есть что-то фатальное в зрелище окутанной снегом листвы, и не этот ли неожиданный снегопад вызвал странные сны и странную же, засевшую на языке фразу. “Поручик Лозин ехал на войну...” Откуда это?

    Дед снегу не удивился, даже удовлетворенно хмыкнул, увидав поутру на балконных перилах пышные белые хлопья.

    Резкую перемену погоды он спрогнозировал накануне, задолго до наступления вечера, так что перед сном Кисс вкатила ему промедол, чтобы угомонить разнывшиеся раны. Мне тоже вчера после обеда жесткие пальцы вдруг сдавили позвоночник, но тогда я не придал этому значения. И напрасно – живой, оказывается, барометр.

    – Черт-те что с погодой происходит! Буздают ракеты одну за другой, все небо поиздырявили, не поймешь теперь, где лето, где зима... – монотонно долдонил дед, глядя на творящееся за окном природное беззаконие.

    “Поручик Лозин...” Черт! Дался мне этот поручик!

    Бойкие каблучки среднего медперсонала процокали ипподром коридора и ненадолго замерли у нашего порога. Распахнулась дверь, и в палату, громко поздоровавшись, вплыл окруженный многочисленной свитой Викасол.

    Обход, как всегда, начался с Деда. Пока Викасол его вертит, щупает и расспрашивает о самочувствии, я тупо сижу на продавленной тьмой предшественников кровати, из привитого долгим воспитанием приличия не решаясь лечь, и рассматриваю викасолову свиту.

    Опять практиканты. Которые практикантки. Тараща хорошенькие глазки, они строчат в блокнотиках под диктовку обожаемого Викасола, с почтительным умилением кивают вслед его дидактической риторике и с затаенным ужасом поглядывают на выступающего учебным пособием Деда, с незатейливым откровением выворачивающего перед ними полную болячек душу.

    Девчонкам сейчас бы на пляж, к пиву-шашлыку. Скинув, разумеется, свои белоснежно-хрустящие коконы – в чем бы я им с непременным удовольствием помог. Особенно вон той курносенькой брюнетке с донельзя серьезным личиком. Она бы классно смотрелась на диком взморье – гладкий загар на фигурке с нежной опушкой лобка. Вот только некстати выпавший снег...

    Дружный шелест накрахмаленных крылышек – и, прервав мои эротические фантазии, популяция свежевылупившихся капустниц перепархивает через проход. Гигантским махаоном лидирует Викасол, следом – верная оруженосица Сойка со стопкой болезненных историй на руках.

    Лечащий врач присаживается напротив и скучно блестит на меня окнами оправленных рогами очков.

    – Ну-с, как дела? – интересуется он вполне добродушно.

    – Нормально, – бодро отвечаю я.

    – Это хорошо, когда нормально. Что ж, давай посмотрим.

    И пока Сойка щебечет будущим костоломам фрагменты моей ill-story, Викасол мощными пальцами бременского мясника уверенно проходится по моему позвоночнику, сгибает-разгибает ноги, сравнивает их толщину и производит еще массу шаманских манипуляций, после чего фиксирует выводы из своих наблюдений в заведенном на меня деле, папку с которым ему тут же подставляет вездесущая Сойка, предварительно раскрыв на нужной странице. Викасол, когда пишет, увлеченно сопит.

    – Да! и давление ему измерьте, – приказывает он, не отрываясь от письма.

    Боже мой!..

    На зык атамана реагирует приглянувшаяся мне брюнетка. Она аккуратно, но решительно заключает мою некогда могучую длань в гуттаперчу манжеты и, взмахивая отретушированными ресницами, энергично массирует резиновую грушу.

    – Не лопнет? – осторожно интересуюсь я, боясь отвлечь девушку от захватывающего зрелища собственной трудовой деятельности.

    – Что? – ее носик от шкалы тонометра поворачивается в мою сторону.

    – Груша – она ведь резиновая, – доверительно сообщаю я брюнетке. – А резина имеет свойство лопаться и рваться в самый неподходящий момент.

    – Сто двадцать на восемьдесят, – выдает крошка информацию через мою голову, нисколечко не покраснев.

    Удовлетворенно кивнув, Викасол продолжает упражняться в чистописании.

    Я обреченно пытаюсь ухватить соломинку хрупких секунд:

    – А пульс?..

    Но рок разлуки неумолим, и курносый ангел улетает в стайку, мило улыбнувшись свежеокрашенным ртом:

    – Пульс в норме. Семьдесят шесть.

    – Спасибо, доктор, – в томленьи грусти безнадежной вздыхаю я и переключаю внимание на Викасола.

    Закончив изводить бумагу, тот с иезуитской задумчивостью смотрит сквозь меня, после чего выдает панацею на текущий период, пересыпая мудреными названиями и терминами, в которых я уже понемногу начинаю сечь.

    – А как насчет выписки? – дергает меня черт заикнуться. – На что мне рассчитывать?

    – Эка, хватил! О выписке пока нечего и думать. Судя по всему, дело слегка затянется. Там у тебя снимочек не совсем ясный получился.

    Викасол рассеянно трет подбородок и оборачивается к преданно застывшей Сойке:

    – Наверное, мы сделаем вот что. Запишите его завтра на повторный снимок. И подготовьте соответственно.

    Не обнаружив на моем лице юннатовского энтузиазма, невропатолог успокоительно заключает:

    – Сегодня не ужинать. Обед легкий. Ничего. Как говорится, Бог терпел и нам велел.

    Вновь зашелестели халаты. Наша обитель пустеет. Последней выпархивает приглянувшаяся мне брюнетка. В дверях она оборачивается и, встретившись со мной взглядом, слегка тушуется, неловко улыбается, прощается – и тоже исчезает. Подумать только! – она сказала мне “до свиданья”. Милая девочка, в данном случае уместнее было бы слово “прощай”. Но все равно спасибо. Умница.

    – Ишь, врачи, твою налево! – восторженно скрипит из своего тараканьего угла Дед, молодцевато подкручивая давно обвисший седой ус.

    Я не отвечаю. Мной опять овладевает всплывшая из марианских впадин сознания странная фраза о некоем поручике, ехавшем на некую войну. Итак, поручик Лозин ехал на войну, навязчивая фраза безостановочно вертелась на немеющем языке, а я все никак не мог вспомнить, где же все-таки мы с ним встречались, с этим докучливым поручиком, будь он неладен.

    17

    Пополнение прибывало. Третьим стал Афган. Судя по его непринужденности в общении с медперсоналом, Афган был в госпитале своим человеком и пользовался заслуженным уважением ветерана.

    Собственно, “афганцем” в общеизвестном смысле он был постольку-поскольку, так как его интернациональные визиты носили эпизодический характер краткосрочных командировок. Автомобильная рота, где служил Афган, совершала регулярные челночные рейсы в сопредельную феодально-демократическую республику. Туда доставлялись припасы, запчасти и прочее пахнущее заводской краской снаряжение, а отработавшее ресурс б/у эвакуировалось обратно в Союз. Таким образом, из историй Афгана можно было сделать вывод, что он занимал должность экспедитора с правом вождения грузовика или наоборот. Служба была в меру пыльная и не очень нудная, а кое в чем даже прибыльная, при сведенном до минимума, по сравнению с прочим “ограниченным контингентом”, риске свернуть шею.

    Растягивая на узких скулах улыбку, Афган рассказывал в томной послеобеденной тишине, как перевозил водку в дверцах своего навьюченного авто, помогая по мере сил издерганным войной тощим солдатикам переносить тяготы и лишения воинской службы, к великому недоумению комсостава, устраивавшего настоящие таможенные шмоны на предмет выявления контрабанды. Отсутствие дармовой поживы очень раздражало и без того нервных отцов-командиров. Лишь Хиппусе – прокуренному насквозь капитану с выцветшими в тон блеклому нерусскому небу глазами, поспорив на ящик коньяка, открыл он тщательно оберегаемую тайну.

    “Замазано”, – просипел Хиппуся, хлопнув за раз двести с прицепом из реквизированной бутылки, но долг так и не отдал, подорвавшись на родной советской мине неделю спустя после пари, о чем Афган узнал в свой следующий приезд. Честно говоря, он и не ожидал получить обещанный выигрыш, хотя в глубине души и лелеял несбыточную в принципе надежду. Однако капитана было жаль, боевой был офицер, а не фискал караульно-внутренней службы.

    Конец исполнения почетного долга для Афгана оказался преждевременным и довольно глупым, о чем он вспоминать не любил, но однажды, уже при дотошном Николя, поддавшись его уговорам и собственному послерюмочному настроению, поведал и эту, повернувшую вспять неизменную прежде фортуну, историю. “Трагическое стечение обстоятельств” – так, кажется, пишут в газетах о подобных ударах судьбы. Это самое стечение обстоятельств для Афгана произошло на блаженном отстое в Союзе и заключалось в том, что ему дали в напарники Сало – ленивого и хитрого толстяка, общеизвестного сорочьей наклонностью тащить все, что плохо лежит, висит или стоит.

    Был обычный парковый день. Афган, подавив ленивые протесты Сала, еще с утра наладил работу, поэтому к полуденному пеклу они уже разделались в полном объеме и потихоньку филонили, покуривая на прохладной подножке укрытого в тени гаража фургона. Матчасть приведена в порядок – вымыта, смазана и подтянута, не единожды при этом обласканная по матушке с привлечением всех святых, – и теперь оставалось лишь расслабленно кайфовать в ожидании предстоящего ужина и отбоя, когда уже на законных основаниях можно будет вытянуть под одеялом усталые от сапог ноги, вычеркнув еще день жизни до предстоящего дембеля.

    Неспешно почухавшись, Сало спросил:

    – Хочешь, фокус покажу?

    – Давай, – без особой охоты кивнул Афган, сплевывая на пол и наблюдая, как плевки шариками скатываются в цементной пыли. Видали мы эти фокусы…

    Сало глубоко затянулся, сжимая большим и указательным пальцами короткий бычок “Памира”, – и вдруг резко бросил его в ведро, стоявшее в полуметре от Афгана.

    Окурок коротко пшикнул и испустил сизый дух.

    – Ты что, дружок, эбанулся? – Афган оторопело постучал кулаком по лбу.

    Ведро чуть ли не по самый рубчик было наполнено бензином. В нем после перекура Афган собирался быстренько простирнуть х/б.

    – Хуйня, – невозмутимо протянул Сало. – От бычка в жизни не загорится. Особенно, если быстро летит и ведро полное.

    – Ты еще спичками попробуй, – посоветовал Афган, показывая на стоящие вокруг машины. – Хрен потом расплатишься. Всю жопу на портянки порвут – и скажут, что так и было.

    – Щас попробую, – с готовностью согласился Сало.

    С дебильной улыбкой он вытащил из кармана спички, демонстративно потряс коробком над ухом, открыл его и стал ковыряться в спичинках толстыми пальцами.

    – Во, вот эта сойдет.

    – Ну-ну, давай, – не веря в Салово пижонство, подзудил Афган.

    – Щас-щас, – напарник хитро сощурил обрамленные белесыми ресницами поросячьи глазки, и его конопатые жирные щеки расплылись в довольной улыбке. – А что, слабо, Вольдемар?..

    – Кончай херней маяться! – теряющий терпение Афган поплевал на окурок и старательно втер его в пол подошвой кирзача.

    – Тогда лови! – Сало чиркнул спичкой о шершавый бок коробка и с неожиданной прытью метнул ее в сторону ведра...

    Как потом писал шутник в многочисленных объяснительных, расчет у него был двойной. Во-первых, чиркнул он несильно, чтобы спичка не загорелась, а во-вторых – целился с недолетом. Цель шутки, как и у прочих его хохмочек, была проста: причинив кому-то из ближних определенный дискомфорт, поржать над гаммой пережитых оппонентом ощущений.

    Однако на этот раз двойной расчет Сала дважды не оправдался – и спичка с глухим хлопком вспыхнула прямо над ведром…

    В высших эшелонах часть слыла образцово-показательной, поэтому инцидент был замят и позорное пятно не появилось на безукоризненном кумаче боевого стяга. Тем более, что особых материальных жертв не было. Пошатнувшееся здоровье Афгана – не в счет. Посчитали, что солдатик еще легко отделался.

    А для опаленного Афгана потянулась вереница тоскливых лазаретных дней. Почти без толку промурыжив три месяца, его комиссовали подчистую, выдав справку с гербовой печатью и казенное напутствие, из которого выходило, что еще не все потеряно, жизнь продолжается, а благодарная страна помнит своих героев.

    Страна и впрямь ничего не забыла. ВТЭК определил Афгану вторую группу инвалидности, а в райвоенкомате ему выдали книжечку участника войны, медаль “За боевые заслуги” и прикрепили к ветеранскому магазину по месту жительства, с чем все так же сердечно и поздравили.

    Дома Афган обмыл медальку с отцом, после чего закинул ее в ящик комода и никогда больше не доставал. Что же касается долгой памяти, то на память о шутке одного мудака остались слегка одеревеневшие пальцы левой руки, багровое пятно на груди, да странная сезонность недомоганий, когда по весне багрянец сползал по руке и левая кисть раздувалась вдвое против нормальных размеров, наполняясь тупой ноющей болью. Осенью все повторялось. Афган стыдился невольного уродства, оно его угнетало больше физической боли, и ни медаль, ни льготное удостоверение участника не компенсировали его страданий.

    Устроившись в ЖЭК слесарем, Афган дважды в год брал больничный и на месяц поселялся в неврологии авиагоспиталя, – по протекции все того же военкомата, – где прятал от досужих глаз свою ущербность и пытался подлечиться. Управляющий ЖЭКом поначалу рычал над этим постоянством, но скоро смирился ввиду хронического дефицита квалифицированной рабсилы во вверенной отрасли народного хозяйства. А главное – все было по закону.

    Врачи кое-как научились заглушать симптомы, но вылечить саму болезнь оказались не в состоянии. Впрочем, по этому поводу кроме Афгана никто особенно и не кручинился.

    18

    “Увы, бедный Урвик!..” – так размышлял М.Ф. над останками некогда друга.

    И еще много о чем передумал он тогда, так и не додумавшись об истинных причинах, побудивших Урвика к последнему шагу. Жизнь спустя, анализируя в числе прочего и ту давнюю трагедию, М.Ф. пришел к мысли о полной никчемности каких-либо выводов. Единственное, что он мог сделать, это попытаться разработать собственную версию рокового события, опираясь на разрозненные полузабытые факты, заполняя пробелы логическими построениями, основанными на интуиции, а то и вовсе беспочвенных фантазиях.

    Так или иначе, но баловень нетрудной в общем-то судьбы Урвик и в самом деле был слишком удачлив в мелочах, легок в мыслях и чересчур восприимчив к неожиданным ударам, чтобы вытянуть долгую жизнь. Талант всегда предполагает наличие некоторого противовеса из тщательно подобранных согласно содомскому реестру грузил, что при идеальном раскладе по чашам весов делает совесть практически неуязвимой. Урвик слишком долго балансировал на лезвии ножа, пытаясь нарушить равновесие, пока, наконец, не сорвался. Более того, выиграв однажды дурацкий спор, он, вероятно, с запоздалым ужасом понял, что потерял все, кроме того, что так необдуманно было поставлено на карту. А еще эти самые обстоятельства – опять обстоятельства! – одномоментное стечение которых в единых координатах может запросто перечеркнуть одну жизнь, а другие пустить по совершенно иным, нежели предполагалось вначале, рельсам.

    – С Люси? Элементарно! – опрометчиво молвил Урвик, наслаждаясь своим отражением в тусклом зеркале дворцового ватерклозета.

    – А Кокс тебе яйца не откусит? – спросил Пьеро, раскатав во всю ширь лица фирменную улыбку придурка.

    – Кто? Кокс? – скривился, оторвавшись от мутной амальгамы, Урвик. – Если и откусит, то разве что свои. От невыразимой досады.

    – Ага, у него в них две ампулы с цианистым калием зашиты, – радостно подхватил Джин Жила.

    Три товарища посмеялись актуальной шутке, не заостряя, впрочем, на коллективном словоблудии особого внимания.

    – Не пройдет и полгода! – уверенно ответил Урвик неделю спустя на брошенную ехидным Пьеро подначку.

    М.Ф. не заметил мгновенного напряжения. У них с Присциллой продолжался период куриной слепоты, свойственной всем влюбленным, весьма неохотно реагирующим на внешние раздражители.

    Следующая неофициальная встреча в достопамятном сортире состоялась в перерыве между отделениями большого шоу с участием М.Ф. и группы “Crazys”.

    – Уж минул год, а милого все нет... – язвительно пропел Пьеро, выдавливая перед зеркалом созревший прыщ. При этом он недвусмысленно покосился в сторону застывшего перед писсуаром Урвика.

    Догадавшись, в чей огород камешек, Урвик неторопливо потряс концом, застегнул с трудом умещавшие предмет его гордости штаны, вынул изо рта окурок, цыкнул в санфаянс липкой слюной, следом залудил туда же окурок – вопреки пришпиленному над писсуаром объявлению о неудобстве раскуривания мокрых бычков, после чего процедил с ноткой сожалеющего превосходства:

    – Моя не волнуйся...

    – Волновайся нету, – пожал плечами Пьеро. – Да уж больно замуж невтерпеж.

    – Это они о чем? – обернулся М.Ф. к Жиле.

    – Это вы о чем? А?! Варвары!!! – строго рявкнул на полемистов Жила, вслед за чем доверительно склонился к уху руководства. – Да вот тут некоторые из нашего славного коллектива грозились отодрать кой-кого, да что-то воз и ныне там.

    – Ну да?! – с недоверием глянул на Урвика М.Ф.

    – Ей-ей, крест во все пузо, – обиженно подтвердил Пьеро.

    – Ну, тут уж, как говорится, сами понимаете... – развел руками М.Ф.

    Лицо Урвика стало пунцовым.

    – Готовьте коньяк!

    – Бля буду? – усомнился Пьеро.

    – Будешь, – отрезал Урвик, хлопнув за собой дверью туалета.

    Жребий был брошен. Осталось перейти Рубикон. Сожжение мостов вообще оказалось минутным делом...

    Возвращение блудных сыновей прошло без излишней помпы.

    – Ну вот и славненько, – ворковал ублаженно Сервантыч, отечески похлопывая по плечам раскаявшихся грешников. – Я же говорил, что все будет хоккей, куда же вы от нас денетесь.

    Что касается Присциллы, то директор сразу усек, что это не Смолли Сайз и традиционное рукоприкладство здесь не пройдет. Маленькая же попка Смолли была сейчас вне досягаемости, отираясь в компании “Кирного Глюка” на однодневных гастролях в районном далеке, где голосистая органистка с удовольствием пленяла свет кабацким репертуаром, воровская простота которого ставилась ею значительно выше англосакских вывертов лидера “Crazys”.

    Как-то М.Ф. в порядке эпигонства накропал сюиту “Супермересьев”, где было много забойной музыки и две строки текста:

    Сестра, сестра, несите пилу!

    Мы вам отрежем обе ноги!!!

    Смолли встретила его дерзания в штыки.

    – Играть такую лажу? – изумленно вскинула бровки ветрогонка Сайз. – Да нас просто засмеют!

    Это была одна из последних капель, за которой последовало еще несколько – одна последнее другой. В результате этой капели чаша терпения М.Ф. была переполнена до краев, и дело закончилось разводом на творческой почве. В итоге в кошачьих глазах Монтаны появился мартовский блеск, а в ВИА “Грезы” – новая клавишница. И М.Ф. и Смолли Сайз вздохнули свободно.

    – Ты никогда не умел бренчать на гитаре, – просветила М.Ф. акула мелкого бизнеса Смолли двадцать лет спустя – и была права. Но в ту далекую пору творческого горения М.Ф. был убежден в обратном.

    А тогда, вскоре после ухода из клубной обители, наступил кризис жанра.

    Доказав свою несостоятельность за ударной установкой, Кокс бросил музыку и с головой зарылся в драматургию, потешая благодарное сердце Сервантыча сценическими изысками по культмассовым мероприятиям.

    – Есть Жила, – вспомнил Пьеро, когда в закатных лучах невзошедшей славы запахло жареным.

    – Веди, – согласился не перестающий, но уже уставший лелеять надежду М.Ф.

    Имевший привод Джин Жила превзошел все ожидания.

    – На орган еще кого-нибудь надо... – пробурчал ненасытный Пьеро две недели спустя, когда рейтинг банды неуклонно пополз в гору.

    – Ну, ты уж совсем как классическая старуха, – попытался урезонить его М.Ф. – Вчера с тебя и корыта было достаточно, а сегодня непременно дворянство подавай.

    Дворянства, естественно, Пьеро не получил, зато появилась Присцилла – и зеленого перламутра клавесин был торжественно водворен на законное место между микрофонными стойками. Итак, шок-оркестр был в сборе, и по тронувшемуся осеннему льду М.Ф. повел его дальше, давно и твердо решив про себя, что командовать клозетовским хит-парадом будет именно он.

    Наконец, обогнув окрестности, бумеранг их славы достиг культурного оплота водопроводчиков, а вскоре и сам квинтет предстал перед ясны очи Сервантыча, который, к тому времени раздираемый в результате временного безрыбья молодежными комитетами на части, уже был готов на все.

    – Хоть сам раком становись, – пенял на судьбу он.

    Возликовавший в душе директор виду не подал, а даже сморщил было седалищный нерв, лопоча что-то насчет отсутствия в данный момент индульгенций. Но он-де зла не помнит и готов пойти навстречу их настойчивой просьбе положить на алтарь, неся искусство в истомленные ожиданием массы. При условии, конечно, что впредь... и дальше... и т.д... и т.п...

    – Как хотите! – возмутилась Присцилла, не знакомая с манерой Сервантыча вести переговоры о взаимовыгодном сотрудничестве. – Нам эти ваши танцы до одного места! Для вас же стараемся.

    Очки медленно сползли по директорскому носа.

    – Чего уж там, – поддержал зарвавшуюся соратницу Урвик, – славы, конечно, хватает, – и, подлив керосина в огонь, расплылся в изумительно ясной улыбке.

    Многоопытный Сервантыч мгновенно отреагировал на изменение тактической обстановки.

    – Конечно-конечно, – затараторил миролюбиво пастырь водопроводных мельпомен, терпсихор и талий, возбужденно потирая сардельки пальцев. – Кто старое помянет, тому глаз вон.

    – Ишь, старый пидарас! – восхищенно заметил потом Пьеро. – Мы ему еще чуть должны не остались.

    Вскоре состоялось подписание трехстороннего пакта о ненападении, в результате чего свадьбы и иные аккордно-денежные мероприятия отходили “Кирному Глюку”, а чистое творчество три раза в неделю – М.Ф. и его команде. Третья сторона в лице Сервантыча имела с двух других за амортизацию клубной аппаратуры.

    – Только чтоб мне на танцах нормальную музыку играли! – напутствовал директор лидера “Crazys”, пообещав в случае кассового успеха некоторый процент отчислений от реализации входных билетов на портвешок для поднятия творческого тонуса.

    Летело, подметая последние счастливые дни, время.

    К концу мая Урвик загрустил.

    – Коньячку бы сейчас! – мечтательно потянулся Пьеро по окончанию репетиции.

    – С огурчиком, – подхватил Джин Жила. – На худой конец.

    – Кстати, с вас причитается, – лениво процедил Урвик, сматывая микрофонный шнур.

    – Ну-ка, ну-ка... – всколыхнулся измаянный ожиданием завхоз по совместительству.

    – Что с ними? – спросила Присцилла.

    – Понятия не имею, – солгал М.Ф. и переадресовал вопрос дальше.

    – Да есть тут некоторые, – загадочно возвел очи горе Пьеро.

    – Которые должники? – уточнил Джин Жила.

    – Вот именно, – скривился покрытый румянцем Урвик. Было видно, что тема ему не по нутру.

    – Колитесь, Урвик, колитесь! – пропел вариации на тему арии Паниковского из барабанного угла Жила.

    Но колоться Урвику не было никакой охоты. Он сдержал слово, но выиграв глупый спор, не спешил воздвигать триумфальную арку. Что-то перевернулось в его душе, наполнив ее горьким отвращением к окружающему миру. Красотка Люси на пробу оказалась слабой на передок дурой, такой же недалекой, как ее восторженный дружок. К самому же Коксу после случившейся виктории Урвик испытывал смешанное чувство жалости и вины.

    Заряд совсем другого вида эмоций получал при общении с бывшим драмсоратником Пьеро.

    – Ну, как там, на половом фронте? – неизменно интересовался у незадачливого любовника при встрече супер-басист и завхоз, для ясности откладывая взглядом азимут в сторону технической библиотеки.

    – Ништяк, все путем! – бодро рапортовал чувствующий подвох Кокс, и, пряча глаза, спешил слинять с политической авансцены.

    Все же, не будучи от природы круглым идиотом, Кокс заподозрил неладное и, набравшись куражу, взял быка за рога. Распив с дамой сердца по окончанию ее рабочего дня бутылку “Анапы”, он овладел своей заветной мечтой прямо на библиотечном столе.

    – Да пошел ты!.. – веско заметила, натягивая трусы, Люси в ответ на причитания по поводу отсутствия девственности.

    Последовала драматическая сцена, за ней другая – и после нудной недельной пытки Люси со слезами покаялась, посеяв в мстительном сердце Кокса споры первоклассной ненависти к счастливому сопернику.

    Урвика накрыли вечером. Это были “окраинные” – самая дерзкая и жестокая в Клозетовке шпана. Мгновенно сбив Урвика с ног, они стали методично затаптывать жертву, целя подкованными башмаками в самые уязвимые места. И когда его запинали почти до полусмерти, раздался окрик “харе!” – и из темноты выплыло огорченное лицо Кокса.

    – Ну что, пидар, накурился? – заботливо склонился он над истерзанным однокашником. – Хочешь еще комиссарского тела?

    – Не-а, – покачал разбитой головой Урвик. – Комиссарского не хочу, а от твоего, пожалуй, не отказался бы.

    Уязвленный Кокс набрал слюны и хотел плюнуть в физиономию поверженного обидчика, но отчего-то замешкался и, едва не подавившись, харкнул себе под ноги.

    – Сука! – прошипел он, испаряясь в ночи вслед за “окраинными”.

    – Не надо милиции, – простонал сквозь расквашенные губы Урвик ошеломленным родителям, когда добрался домой.

    Восемнадцать часов спустя Урвик покончил счеты с жизнью в тесной комнатушке, до сей поры наивно считавшейся детской. На его письменном столе рядом с учебниками был обнаружен большой конверт с логотипом толстого столичного журнала. В конверте лежали листки, от руки исписанные стихами, и отпечатанная на машинке рецензия. В рецензии 27-летний литконсультант изгалялся над формалистическими ухищрениями начинающего автора, поминая всуе Акакия Акакиевича, молодое вино, старые мехи и многое другое, непонятное простым смертным, а в заключение желал юному поэту дальнейших успехов.

    Вскрытие показало, что смерть наступила в результате асфиксии. На голове и теле покойного имелись кровоподтеки, местами значительные. Также была повреждена левая почка и увеличена, вероятно, в результате удара тупым предметом, печень. Имелись многочисленные внутренние гематомы, непосредственной смертельной опасности для здоровья не представлявшие. Другими опасными заболеваниями при жизни покойный не страдал.

    Начатое районной прокуратурой предварительное следствие было закончено, а возбужденное уголовное дело закрыто в тот же день с формулировками “ввиду отсутствия события преступления” и “за недостаточностью улик”.

    Страшная весть настигла М.Ф. по пути из кинотеатра, где он весь сеанс процеловался с Присциллой, напрочь упустив сюжетную линию к середине фильма.

    – Не может быть... – только и смог выдавить побледневший М.Ф. принесшей на хвосте весть сороке из параллельного класса.

    Присциллу поразила шоковая немота.

    А через день они уже стояли с траурными повязками на рукавах в почетном карауле – М.Ф., Джин Жила и непривычно притихший Пьеро. Плакала Присцилла. Рыдала Смолли Сайз – ко всему прочему, у нее оказалось мягкое, жалостливое сердце. Забежала, испуганно стрельнув по сторонам накрашенными глазами, с четным букетиком Люси. Несколько раз в толпе мелькало потерянное лицо Кокса.

    Хоронили Урвика на тихом и тесном клозетовском кладбище. От дома до школы и дальше, до самого кладбища, гроб несли на плечах одноклассники, и весь скорбный путь три осиротевших соратника, меняя друг друга, по очереди подставляли плечо под тяжелую грань гроба.

    Поминки проходили в ведомственной столовой водопроводчиков. Кокс там набрался до неприличия. Выбравшись на свежий воздух, он битый час пытался на четвереньках преодолеть кучу щебня, пока, обессиленный, не свалился рядом.

    – Что это с коллегой? – впервые за день ухмыльнулся захмелевший тоже Пьеро.

    М.Ф. не ответил. В голове у него вращались строки непрочитанных стихов Урвика.

     

    19

    Эталон профессионального средоточия, Викасол откланялся и вышел. Сегодня, хвала Аллаху, обошлось без практикантов. Лишь кощей бессмертной Сойки выпорхнул следом, бережно прижимая к птичьей груди картонки анналов наших бесконечно-однообразных болезней. Обход закончен.

    Ну что, Дед, отвальную надо сыграть, – подал голос размечтавшийся вдруг Афган.

    Дед лишь усмехнулся в усы, с дембельским настроением ковыряясь в тумбочке. Поначалу казалось, что почин повис в воздухе, но идея становится силой, овладев массами, так что вскоре мы с Афганом шлифовали подошвы тапок о горячий асфальт, направляясь к ближайшей торговой точке с облезлой вывеской “Фрукты-Овощи”.

    Не успела большая стрелка очертить порочный круг, как подпольный коньяк уже золотился в казенных граненых стаканах. Правда, отвальная носила заочный характер ввиду отсутствия виновника торжества, снятого к тому времени со всех видов довольствия и отправленного в запас с робкой надеждой на скорую встречу. Мы наткнулись на него, когда заходили с тыла черного хода после кружного пути через поросший деревьями и чугунной оградой больничный двор. Дед шкандылял, опираясь на отполированную временем палку, а рядом шла неразлучная Сама – приветливого вида старуха, неся в веревочной авоське нехитрый скарб старика. Мы коротко простились, ограничившись поочередным рукопожатием с горячими пожеланиями долгих лет жизни. С тем и расстались. Тем не менее, однажды найденный повод для долгожданного отрыва отмене не подлежал.

    После жгучей струи пахнущего клопом эликсира приятно холодит горло сахарная мякоть арбуза, вскрытая тушка которого сочится символом лучшей жизни по исцарапанной полировке стола.

    Приглушенно хрипел залихватские песни магнитофон Николя, богатого сына несчастного народа, разделенного на исторической родине пополам. Имея высшее инженерное образование, Николя гордился тем, что лет пять нигде не работал, но процветал, зарабатывая на жизнь по случаю разнообразным корейским бизнесом.

    – Какой же я тунеядец? – удивлялся он. – День и ночь кручусь, как белка в колесе.

    Мы с аппетитом поедаем острые манты, принесенные белокурой уроженкой Северной Пальмиры – супругой Николя, уточняя вскользь – не кутенок ли табака? Глотаем ноздреватую сладость арбуза, подаренного Афгану его смешливой Афганкой. И запиваем всю эту роскошь купленным в складчину коньяком, от которого по заплесневевшим нашим жилам начинает пульсировать теплый ток космических излучений.

    В тот самый момент, когда подобревший Абу слизывал с ладони розовый сироп счастья, распахнулась крытая белой эмалью дверь, и вслед за этим случилось явление исстрадавшемуся от долгого воздержания народу.

    – О! – взмахивает сиропными руками подобревший Абу. – Давай, заходи.

    Искра мимолетного взгляда, легкий шлейф неуловимой улыбки – и приветом эфирного поцелуя мы катимся по инерции канонов, пытаясь скрыть известное, кажется, всем.

    – Неплохо устроились, мальчики, – блестит острыми зубками Кисс и интересуется поводом неурочного веселья.

    – День граненого стакана! – по-армейски заученно брякнул Афган, протягивая севшей на мой стул гостье этот самый стакан с налитым на полтора пальца золотистым бальзамом для разорванных душ.

    – И первая пятница недели, – усиленно поигрывает распущенным павлиньим хвостом Абу.

    – За нашу прославленную медицину! – подсказывает тост Николя, с мягчайшей улыбкой протягивая Кисс кастрюльку с мантами.

    – Самую лучшую в мире, – заканчивает мысль Кисс и, еще раз одарив всех присутствующих панорамой белейших зубов, добавляет. – Ваше здоровье, мальчики!

    Она мужественно опустошает стакан, зажмуривается и некоторое время не дышит. Затем порывисто хватает предложенный корейцем мант и благодарно улыбается сквозь выступившие слезы.

    Мужчины одобрительно смеются и подбадривают гостью незатейливыми комплиментами.

    Тайное веселье в разгаре. Севший на коньячного конька Николя весьма интеллигентно рассказывает похабный анекдот про поручика Ржевского, и Кисс заразительно хохочет, запрокинув голову так, что ее макушка касается моей груди – я верным Санчо стою за спинкой трона, поддерживая ликование масс на подобающем случаю уровне.

    Выпиваем еще по одной. Кисс смотрит на часы и с налетом сожаления поднимается из-за партизанского стола. Но прежде чем исчезнуть, она оборачивается в дверях – и я ловлю во взмахе ресниц морзянку срочного вызова. Поэтому через минуту я линяю сам, обменявшись с сокамерниками понимающим мычанием.

    – Повнимательней там, – по-отцовски напутствует Абу.

    А Николя считает своим долгом уточнить:

    – И повынимательней!

    Афган лишь ехидно фыркнул, а мой взметнувшийся вместе с реквизированным магнитофоном кулак был им ответом.

    В палате для застуженных ветеранов потусторонняя тишина. Излишние метры жилплощади скрадывают большой холодильник и телевизор.

    – Здесь и помереть не страшно, – завистливо вздыхаю я.

    – Не болтай, – окорачивает меня Кисс и ведет вглубь ветеранских хором.

    Скинув надетый поверх легкого платья хрустящий халат, она легко открывает балконную дверь, и мы ужами выскальзываем на воздух, опасаясь любопытных и цепких от вязкой больничной скуки глаз с соседних балконов.

    – А спички ты взял? – озабоченно шепчет Кисс.

    Утвердительно похлопав по карману, я достаю мятый коробок. Мы прикуриваем от одной спички и молча курим, наслаждаясь угасающим теплом коньяка, ароматным дымом и синим небом блаженного дня.

    Вдох. Выдох. Глаза в глаза. Улыбка – пригоршня добра.

    Осторожно обнимаю и целую в Губы-Девятого-Негритенка ставшую такой податливой, льнущую ко мне Кисс. При этом мы, как разведчики на передовой, ни на минуту не теряем бдительности.

    Перебравшись после перекура в прохладную тишину палаты, можно немного поимпровизировать на ветеранской койке под воровские песенки выведенного на пониженную громкость магнитофона...

    Наш затяжной прыжок прерывает скрип осторожно открываемой двери.

    Сосок нервно съеживается под вмиг онемевшими пальцами, поцелуй разорван – и Кисс стремительно взлетает из моих объятий в направлении скрипа.

    Раздается запоздалый стук, и в щель между дверью и косяком виновато просовывается черный чуб Афгана.

    – Вам мафон еще нужен? – хитро лыбится шельма. – А то мужики там совсем заскучали.

    Черт! Мы смеемся немножко нервно, пытаясь скрыть смущение. Афган, получив вожделенный магнитофон, подмигивает мне, словно сообщнику, и деликатно удаляется восвояси. Кайф сломан.

    – Мне надо идти, – чмокает меня в губы Кисс, наскоро чистит перышки и умело приводит в первозданный вид примятую постель.

    Я наблюдаю за ее ловкими движениями и чувствую себя в дураках.

    На пороге мы еще раз целуемся. Но едва успеваем покинуть обитель разврата, как натыкаемся на взъерошенную Сойку, которая, нервно подергивая шеей, сообщает, что по этажу шастает начальник с проверкой, причем в весьма свирепом настроении, потому что двоих больных уже не досчитался. Кисс мгновенно растворяется в работе, а я едва успеваю нырнуть под свое одеяло, как дверь со стуком распахнулась, и ворвался Уксус-Пей.

    Зло оглядев палату, заваленный арбузными корками стол, втянув раздувшимися ноздрями атмосферу с витающими флюидами счастья, рявкнул, брызжа слюной и корежа великий и могучий язык:

    – Вся Азию уже загадили! Такие же, как вы! Всех к шайтану в понедельник повыписываю! – и в гневе удалился, едва не зашибив Сойку дверью.

    Слышно было, как он орал в коридоре на постовую сестру, заглушая воплями робкие оправдания противной стороны, а затем все смолкло – вместе с затихшим вдалеке топотом отлекаленных природой ног.

    – Это надо же, выходит, мы ему всю азию испоганили, – огорченно заметил Афган. – Подумать только...

    – И наса тоза немнозка, – подхватил радостно Николя, щуря и без того узкие щелки глаз.

    Смех вышел дружный, но невеселый.

    – Козел он, – решительно подвел черту Абу.

    Но червяк сомнений уже начал подтачивать спасенные было души.

    20

    Поезд, приставший к платформе с обычным для летнего расписания опозданием, наконец, тронулся – мягко, без лязга и дерганья вагонов – и это плавное отправление было совсем неощутимо, лишь глаза уловили заскользившие в сторону лица провожающих под донесшийся с головы состава запоздалый гудок локомотива. Встрепенувшиеся провожающие дружно замахали руками, двинулись было следом, но, пройдя по перрону три ритуальных метра, остановились и махали уже стоя на месте, не препятствуя более все возрастающему расстоянию между собой и уносящимся в ночь поездом.

    Через несколько минут поезд уже несся, громыхая стальными суставами, к удаленной до бесконечности цели; а в придушенном свете плацкартных вагонов занималась полуночная суматоха веселья, осушившая легкомысленный блеск глаз конквистадоров путей сообщения. Безответственные квартиросъемщики устраивались согласно-купленным-билетам, пытаясь извлечь максимум комфорта из спартанской с аммиачным душком обстановки временного приюта на колесах. Эх, цыганская наша жизнь!..

    Быстренько смотавшись с мятым рублем к проводнику и получив взамен купюры влажную постель, большинство случайных попутчиков отходило ко сну. Иные уже и отошли, оглашая размеренным храпом уверенных в завтрашнем дне людей узкий проход, по которому еще долго бродили туда и обратно полусонные тени одомашненных путников.

    Критически осмотрев свое лежбище, представлявшее собой верхнюю боковушку рядом с постоянно грякающей дверью, М.Ф. задвинул подальше на багажную полку полученный в счет будущего наследства старый фибровый чемодан и, решив, что на его неказистую поклажу криминогенный элемент вряд ли позарится, двинул в противоположный конец вагона, пахнущий не мочой, но уютным дымком горячего титана. Заглянув в служебное купе, он отслюнявил первый рубль от заветной полсотни проездных и пошел назад, прижимая к груди отдающее морским рассветом белье, погруженный в думы о парадоксальном свойстве денег тратиться со скоростью, обратно пропорциональной их количеству.

    Вытянувшись под тощим солдатским одеялом, М.Ф. смотрел на проносящиеся мимо огни, пытаясь обрести необходимое для сна душевное равновесие, но вереница мыслей все тянулась и тянулась – от неясного будущего к минувшему и опять к исчезающему настоящему. И где-то в дальнем закутке сознания колесной морзянкой отстукивала заезженная тема школьного сочинения, зашифрованная в магическом блеске перемещающихся вдоль экватора жизни звезд. “Путь исканий Пьера Безухова”... И затерянный в сплетении меридианов и параллелей ключ – взгляд из-под тонких чернобровых дуг... Или это уже сон?

    Из пестрой массы волею кассиров и судеб попавших в один с ним вагон пассажиров, М.Ф. сразу выделил четверых. Одной из них была женщина упитанности явно выше средней. Обладая завидным аппетитом, она беспрестанно уплетала содержимое находившихся при ней многочисленных сеток и узлов, нисколько не опасаясь потерять фигуру – терять ей давно было нечего. С женщиной следовал мальчик лет пяти, тоже весьма примечательный индивид со здоровым румянцем на пухленьких щечках. В том, что это были мать и сын, М.Ф. почти не сомневался – слишком много общих черт было у них в повадках и лицах.

    Весь долгий железнодорожный день эти двое постоянно жевали, методично потроша свертки с обильной снедью, и, будучи эксклюзивными соучастниками круглосуточной трапезы, нисколько не оскорблялись сочувствующими взглядами окружающих. В часы глубочайшего сна утомленные непрерывным откусыванием и перемалыванием пищи челюсти толстухи предоставлялись сами себе. За время продолжительной трудовой деятельности они настолько приедались друг другу, что старались максимально разомкнуться во время отдыха. Тогда нижняя челюсть отвисала, образуя с верхней угол, близкий к прямому, и из необъятных недр наружу вырывался сочный, с переливами и замысловатыми трелями храп.

    На второй день путешествия М.Ф. предложил этим интересным соседям к завтраку кулек с печеньем, назначив себя выбывшим из возраста сладкоежек. От неожиданного презента у тетки едва не выпал глаз, но, посчитав парня не совсем в себе, она от угощения не отказалась, а поблагодарила потеплевшим голосом и наклонилась к розовощекому отпрыску с печенькой:

    – Ну-ка, сладенький, скажи дяде спасибо.

    – Спа-си-бо... – протянул пацан, окинув голубоглазым взором доброго дяденьку.

    – Да не за что, – отмахнулся М.Ф., воспитанный в бескорыстных традициях семейного коммунизма, и приступил к ликвидации курицы из собственных припасов.

    Маменька с сынком тоже продолжили молчаливое истребление захваченной в дорогу провизии. Правда, поначалу толстуха хотела было совершить ответный дар, но вовремя одумалась – и душевный порыв угостить соседа конфетой к чаю был тут же забыт. Весь дальнейший путь ничего выдающегося с прожорливой семейкой не произошло, поэтому М.Ф. перестал обращать на них внимание, отнеся чудовищный аппетит спутницы на счет возможно трудного детства.

    Другим интересным объектом наблюдения оказалась парочка молодоженов – так их про себя окрестил М.Ф. А может это были жених с невестой или даже просто влюбленные. По крайней мере, отношения между ними были столь непосредственны, что зачастую переступали грань общепринятых норм морали, что, впрочем, никого, а этих двух – в особенности, не волновало. Они занимали две боковые полки через перегородку от М.Ф., так что большую часть пути в непосредственной близости от его носа маячили буйные кудри Ромео.

    С простоватой физиономии жениха или мужа – кем он там был – большую часть времени не сходила блаженная улыбка, придававшая его внешности несмываемый блядский оттенок. Одет он был в пиджачную пару и рубаху в ярких петухах и чувствовал себя хозяином жизни, по которой шагал, не обремененный дурацким комплексом рефлексии.

    Его подруга была одета не так вычурно и держалась скромнее. Лицо девушки излучало редкую кротость и было приятным, но не броским. На пошловатые шутки Ромео она отвечала неизменной доброй улыбкой, при этом ее глаза прямо-таки светились счастьем, отражая кудлатый образ кумира.

    Поутру, покинув узкое ложе, М.Ф. направился в сторону тамбура, до которого было буквально рукой подать, дабы после наведения марафета приступить к скромной трапезе перемещающегося в пространстве абитуриента. У туалета уже образовалась очередь, состоящая из его ближайших соседей – жуликоватого Ромео и романтичной простушки Джульетты. Кучерявый гордо восседал на мусорном ящике, правой дланью прижимая к себе стоящую рядом подругу, а в левой с базарным шиком держа дымящуюся папиросу. Картинно затянувшись, он с убийственной небрежностью выпускал дым в приоткрытое окно.

    Кивнув М.Ф., словно старому знакомому, Ромео достал из кармана антикварного вида брегет и удивленно взглянул на циферблат.

    – Он, что, прилип там, что ли?

    Девушка негромко засмеялась, и, наклонившись к милому, прошептала в ухваченное двумя пальцами ушко, стрельнув взглядом на застывшего в углу М.Ф. Ромео согласно кивнул и, довольно хмыкнув, ответил ей, но слова перемолол грохот колес, донеся до слуха М.Ф. лишь невнятную труху.

    – За нами будешь, – уже громче сообщил ему Ромео, после чего, ухватив свою любовь за талию, скрылся с ней за лязгнувшей дверью тамбура.

    Вскоре поезд стал сбавлять ход и остановился на замызганном полустанке, коих сотни разбросаны вдоль стальных путей сообщения. Туалет, наконец, освободился. Оттуда выскочил краснолицый мужик со свирепым выражением лица и мокрыми волосами. Сердито хлопнув дверью, он скорым шагом протопал к своему месту. Аж вспотел, бедняга, – съехидничал про себя М.Ф., но пользоваться освободившимся заведением поостерегся ввиду привинченной на его двери таблички с надписью “...на остановках ЗАПРЕЩАЕТСЯ”. Слишком приучен он был чтить запреты, чтобы столь явно их нарушать. Поэтому М.Ф. остался сидеть у открытого окна, наблюдая за вяло протекающей жизнью по ту сторону приспущенной рамы.

    Через пять минут состав опять заскользил вдоль перрона, подтягивая хвост к полинявшему вокзалу, возведенному, вероятно, еще при царе Горохе. Но прочитать название станции М.Ф. не удалось. Дверь тамбура распахнулась, и влюбленная парочка бесцеремонно притиснулась к окну. Раскрасневшийся после недолгого отсутствия Ромео высунулся наружу и крикнул двум грудастым девицам, апатично щелкавшим семечки и сплевывавшим лузгу под ноги:

    – Эй, девки, чего уставились? – после чего предложил показать им в окно такое, от чего девчонки пооткрывали рты с прилипшей кожурой, да так и застыли, провожая хлопающими глазами проем окна с хохочущей кудлатой головой.

    От неожиданной шутки М.Ф. стало слегка не по себе, но реакция Джульетты была более прозаичной. Окинув восхищенным взором лицо возвратившегося из оконного проема милого друга, она одобрительно засмеялась и, счастливая, скрылась в туалете.

    Воистину, подумал М.Ф., жизнь полна неожиданностей, а чужая душа – потемки.

    21

    Поручик Лозин ехал на войну. На ту самую войну, которую одни окрестили Мировой, другие – Империалистической, но, как ее не называй, война всегда остается войной: действом жутким, кровавым и грязным, чье осклизлое тесто круто замешано на трупных дрожжах. Так думал Лозин, и его непатриотичный фатализм не могли развеять ни шапкозакидательские газетные заголовки, ни пьяная бравада регулярных, несмотря на введенный сухой закон, офицерских застолий, от которых он отлынивал, как мог.

    Дорога была дальней и нудной, с частыми стоянками на безымянных полустанках и крупных узлах, бестолковщиной и суетой – этими непременными атрибутами кипучей тыловой деятельности. До окопов дело еще не дошло, но враг крещеного мира уже заявил о себе в пропахшем прелой портянкой быту.

    – Вошь, она тепло любит, – ласково выговаривал, почесывая шерстяную грудь, записной вивисектор хандры Афоня, мобилизованный на борьбу с германским супостатом из помощников ветеринара.

    Офицеры всю дорогу дулись в карты и пили. Где и как они доставали горячительное в стране с сухим законом – ни для кого не было тайной. В народе гнали, а устойчивый спрос всегда рождал предложение, оставляя сивуху по подточенным войной деревням самой твердой валютой.

    За астматичной бойницей окошка мелькала унылая чересполосица, и в межсезонной мешанине деревьев, паровозного дыма и тоскливо кружащих вороньих стай разобраться, не зная заведомо числа, было практически невозможно. Небо свинцовыми волнами текло на восток над обезличенным пространством, стекая холодными каплями по голым веткам, стенам вагонов и телеграфным столбам.

    Лежа на полке, Лозин послушно плыл течением времени, совсем не ощущая в себе приступов героизма. Марши духовых оркестров и пламенные речи депутатов от думских фракций давно не вызывали в нем никаких эмоций кроме раздражения. Похоже, что миром правили скука на пару с непроходимой глупостью.

    ...К вечеру того же дня поезд прибыл на предпоследнюю станцию их долгого пути.

    – Ваш бродь, кипяточку принесть? – возникло перед Лозиным конопатое лицо Афони.

    – Будь любезен, – согласился Лозин. – Вон, котелок возьми.

    – Сей момент сполним, одна нога здесь, друга там! – и Афоню как ветром сдуло.

    Немного погодя, поручик тоже надел шинель и вышел на перрон. Пахло мазутом, угольной пылью и мочой. Паровоз стоял у водокачки, гудела, ударяясь в недра тендера, водяная струя. По платформе бегали суетливые добытчики в одинаковом сером сукне. У соседнего вагона стояла группа офицеров. Они что-то оживленно обсуждали, покуривая и смеясь. Один из них призывно помахал Лозину, но тот сделал вид, что не заметил приглашения, поднял воротник и, закурив папиросу, двинулся в противоположном направлении – туда, где у булькающей водокачки сыто пыхтел паровоз. Сумерки сгущались на глазах.

    Послышался неясный гул. Он стремительно нарастал и скоро перешел в громкий рокот, доносящийся, казалось, отовсюду. Замерев, люди удивленно задирали кверху головы.

    – Неужели аэроплан, – вслух подумал Лозин. – Ночью, в такую погоду?..

    22

    Кресты на могилах ближних – скорбные вехи перетекающего по сосудам жизни бытия.

    – У тебя мозоли? – удивилась Кисс, осторожно трогая свежий волдырик у основания пальца.

    Я внимательно посмотрел на свою ладонь.

    – Наверное, от ложки, – прыснула догадливая Кисс.

    Она откровенно радовалась окончанию трехмесячной разлуки.

    – Нет, – сказал я, – это от лопаты.

    – Что? – переспросила, все еще улыбаясь, Кисс.

    – От лопаты.

    За эти три месяца я многого не успел. Больничный отпуск пролетел в бестолковой суете семейных передряг. А два дня назад я похоронил бабушку.

    У нее было три взрослых внука. И вот мы втроем в числе прочих, меняя друг друга, закапывали могилу. Зная о моих проблемах с позвоночником, мои братья щадили меня, стараясь чаще подменять, но я упорно рвался к лопате, в непостижимом исступлении перебрасывая землю из кучи в яму, будто пытался навсегда избавиться от присутствия призрака смерти, похоронить его под аккуратным холмиком, имя которому – Вечность. И теперь остались мозоли – короткая память о последнем прости близкому человеку, моей бабушке...

    Вот так-то, мой милый Кисс...

    Ужасны ночные звонки. Пронзительные вестники скорби, врываясь в спокойное русло сна, они вгоняют в бессознательную оторопь даже самых стойких из нас. Я помню, как изменилось лицо отца. Так ныне судьба стучится в двери – ночными телефонными звонками.

    Поначалу инерция мышления всегда ухватывается за хилую соломинку запавшей клавиши НЕТ, пока настройщица-жизнь не расставит все по своим местам, наполнив сознание безысходностью пугающей бездны НИКОГДА. “Никогда больше...” – все в этой отвратительной, высасывающей сердце фразе. Никогда больше. Никогда...

    ...Потом, когда уже установили оградку и утрамбованный ровный холмик увенчал покрытый белой краской обелиск, а скорбь на лицах присутствующих стала менее контрастной, и среди могил тут и там послышался набирающий силу говорок, я вдруг обратил внимание на отца.

    Он был совершенно один. Присев на валявшиеся недалеко от могилы обломки досок, отец сложил устало руки поверх колен и отрешенно смотрел на новое пристанище своей матери. Все были охвачены запланированной суетой отъезда к поминальному столу, а отец сидел и молчал, глядя поверх голов. И таким одиноким в этом копошащемся мире он был, что жалость пополам с нежностью сдавили мое сыновнее сердце.

    Он был мудрым человеком, мой отец. Предчувствие края не покидает нас никогда. Так и идем мы вместе по жизни – в ногу, след в след, пока предчувствие не обернется ощущением. Петля реальности... Может быть, тогда она мелькнула перед отстраненным взглядом отца. Не знаю. Я подошел и присел рядом. Думаю, что в тот момент он был благодарен мне.

    ...Пять лет спустя я один стоял на том самом месте и, отвернувшись от всех, глотал слезы вперемешку с табачным дымом, ощущая спиной невыносимую тяжесть новой могилы за железной семейной оградкой. Мать и сын. Бабушка и отец... Мертвая петля реальности теперь сдавила мое горло, хлестанув по затуманенным соленой влагой глазам.

    Порождение чьего бреда ¾ жившие мы?


    23

    У ставшего вдруг очень модным у нас с развитием рыночных отношений апологета лицемерия Дейла Карнеги я нашел замечательные строки, где он пытается выяснить причину доминирования среди американцев психических помешательств над всеми другими заболеваниями, вместе взятыми. Попробовав использовать их в качестве ключа к бестолковому на первый взгляд повествованию, не могу удержаться, чтобы не поделиться кое-чем из прочитанного, выделив это в отдельную главу. Итак, цитирую:

    “Почему же эти люди сходят с ума?

    Не так давно я задал этот вопрос главному врачу одной из наших наиболее известных психиатрических больниц. Этот доктор, имеющий самые высокие отличия и получивший самые вожделенные награды за свои познания в области психиатрии, признался мне откровенно, что не знает причины этого явления. И никто с уверенностью не знает. Однако он сказал, что многие люди, сходящие с ума, проникаются в состоянии безумия сознанием значительности, которого они не могли приобрести в мире реальностей”.

    Далее следует рассказ о женщине, сбрендившей на ниве семейных коллизий.

    “Жизнь когда-то заставила ее сказочные ладьи разбиться о скалы реальной действительности, но в той солнечной, фантастической стране безумия, в которой она пребывает, все ее бригантины благополучно приходят в порт, и мачты их звенят от ветра, вздувшего их паруса”.

    И вывод:

    “Если некоторые люди так жаждут подобного сознания, что действительно сходят с ума, чтобы обрести его, то, представьте себе, каких удивительных вещей мы с вами можем достичь, давая людям полное понимание этой стороны безумия”.

    Нужно ли добавить что-то еще?..

    24

    Прямое следствие субботы, воскресенье с рассвета оплавлено майской негой. С утра до понедельника еще бездна времени и поэтому, проснувшись, кажешься себе бессмертно-бессменным. Блаженство тягучей лени – в каждом движении расправляемых ото сна мышц. И с восхищением ощущаешь, потягиваясь, зуд жизненной энергии в электрической дуге оканчивающегося тобой перенапряженного столба. Волшебная свежесть шмыгающего за окном редкими одиночками машин занимающегося утра жизни.

    После сиротского завтрака повеселевшие узники госпиталя растекаются по душным палатам, бережно сжимая опустошенные до обеда стаканы. Заморив червячка, мы с Абу тут же пробиваем брешь в застойной атмосфере замкнутого пространства и вываливаемся на залитый солнцем балкон для перекура на свежем воздухе.

    – А не сгонять ли нам к морю? – рожает интересную в принципе мысль Абу, разминая высушенную на подоконнике сигарету.

    Самоволка? А почему бы и нет! И хоть свежо еще в памяти народной предание о кровожадном Уксус-пее и его агрессивных намерениях в отношении страждущих и болящих, сама мысль о рискованном предприятии вызывает восторженное замирание в паху, будто от легкой щекотки дамокловым мечом статьи о нарушении режима, испокон занесенного над смиренными головами затурканных пациентов. Но мы живем с подспудным ожиданием нечаянной свободы, и малейшая вероятность реализации этой фантомной субстанции приводит в радостное трепетание наши души потомственных каторжан. А!.. семь бед – один ответ.

    Афган еще вчера слинял на полулегальную побывку к одной из блонд обширного гарема, поэтому Николя, как не интересующийся морскими прогулками по выслуге лет, оставлен на долгой стреме в ожидании свежеиспеченных домашних подношений.

    – Бди! – по-прутковски наказал ему на прощание Абу, имевший о Козьме весьма смутное представление.

    Путь недолог. Пару остановок на дребезжащей всеми фибрами жестяной души двадцатикопеечной “маршрутке”, затем километр пёхом в сторону от горячего асфальта – и запах прибоя щекочет ноздри солоноватым привкусом счастья.

    – Пивка возьмем? – заботливо вопрошает Абу и улыбается, осознав глупость вопроса.

    Обитое жестью окно зеленого павильона украшает цветущий от всестороннего благополучия продавец приключений. Пиво только что завезли. Ввиду раннего времени народа совсем мало, поэтому полдюжины искрящихся прохладой бутылок достаются нам практически без боя.

    Еще несколько метров вдоль песчаного побережья, и, заложив в кассе мои часы, мы становимся обладателями окрашенного в пожарный сурик педального катамарана и часовой путевки в открытый океан.

    Отдать швартовы! От винта! Последний толчок от скучного берега – и мерно застучавшие шлицы водного велосипеда под фейерверк брызг выводят отважных мореплавателей из мутной лагуны на маняще-неведомый простор.

    Под шлепанье колес нового ковчега напиток свободы клейкими хлопьями опадает по истосковавшимся глоткам, а затем, оросив пищевод, невесть какими путями ударяет нам в головы и кружит их неуловимо-радостным хмелем.

    Тем временем революционного вида судно уверенно движется по фарватеру часовой судьбы, и румпель в надежных руках направляет корабль бессмысленным курсом побед. А ноги без устали крутят педали в поисках ощущений, наполняя икры приятной тяжестью синхронного заплыва.

    – Полный вперед!

    Мы стремительно обходим такой же суриковый катамаран с юным экипажем в мини-бикини на борту и, возбужденные переливом россыпей у их загорелых ног, не удерживаемся от ультиматума:

    – Эй, на шхуне! Айда к нам!

    Но потерявшие постановку от длительного безлюбовья наши голоса дают петуха и ультиматум выходит неубедительным. Девчонки предупредительно одаривают нас перламутром улыбок и продолжают шлепать прежним курсом. От окутывающих флибустьеров умопомрачительных запахов жизни бдительность притупляется – и мы некоторое время беспечно лидируем перехваченный корабль, наперебой подбадривая его матросиков солеными шутками о двух и трех смыслах, но рейд заканчивается крайне прозаично.

    Водный велосипед типа катамаран педальный, инвентарный Љ31, круто берет влево в сторону мыса Доброй Надежды, где и причаливает к бережку, на котором расположилась поджидающая их компания – шумная и, судя по румяным лицам, менее придавленная, в отличие от нас, комплексом хронических осечек.

    Согласно Морскому Протоколу прощальный салют, спуск флага и открытие кингстонов следуют одно за другим.

    Однако вера в нечаянную радость не покидает нас, а пара добрых глотков из судовых запасов лишь укрепляет несгибаемую силу духа солдат удачи – и в прибрежных кустах нам снова мерещится шелест спиц колеса непоседливой дамы Фортуны.

    Пока я споласкивал нёбо, Абу обнажился и пристроился на краю поплавка в позе готовности номер один.

    – Ну что, нырнем? – и, озадачив набежавшую волну, сиганул сорвавшимся с крючка кашалотом в пучину мутных вод, только задубевшие пятки мелькнули.

    Через три секунды вынырнувший буек его головы со слипшимися волосами, довольно отфыркиваясь, заиграл на поверхности. Размежив веки, голова спросила:

    – А ты чего там сидишь?

    Затем, высморкавшись, добавила строже:

    – А ну, давай сюда!

    Бодрящий глоток пива.

    – Капитан покидает судно последним, – лепечу я, снимая штаны.

    Бултых!..

    Зеленая вода звонко перехлестнула – и поглотила меня всего без остатка. Изображение со звуком исчезли, и я мгновенно осознаю всю опрометчивость своего поступка.

    Едва вырвавшись из леденящих объятий трехметровой пучины, я наткнулся на озаренную мягким светом идиотской улыбки физиономию Абу с дико вытаращенными в ожидании предстоящего шоу глазами. Но весь ужас задуманного им дошел до моего меркнущего сознания, лишь когда сердце начало разрываться от недостатка растворенного в воде кислорода. Лицо Абу начало принимать осмысленное выражение только после третьего моего выныривания – в тот момент он как никогда был близок к пониманию всей бестактности своего неджентльменского поведения.

    Ну и шуточки, подумал я, отплевываясь и судорожными движениями пытаясь приблизиться к недосягаемо-красному борту нашей посудины. Мой же товарищ по несчастью, резвяся и играя, урча лох-несским чудищем и поднимая каскады влаги едва ли не до небес, описывал мощными саженками хищные круги вокруг чуть было не утопленного им спонсора кругосветной экспедиции. Знал бы этот рыбоплавающий кретин, что мое трудное детство прошло в сухопутной Клозетовке, где самым большим водоемом была водонапорная башня на центральном пригорке за автостанцией, не считая пересохшего со дня открытия бассейна в Парке Культуры и Отдыха им. изобретателя лампочки Ильича.

    Как бы там ни было, злость на некорректную выходку Абу улеглась так же быстро, как и занялась. Действительно, грех обижаться на больного, тем более – если его действия носят бескорыстный характер.

    ...Но вот и минул обусловленный час.

    И был пришвартован непотопляемый судьбоносец Љ17 к железной трубе причала, а часы реституированы законному владельцу. И было недолгое лежание на прогретом золоте песков, и долгая дорога обратно ароматными закоулками Terra Incognita. Возвращение блудных сыновей в постылую обитель.

    Дремлющий после полуденного приема домашних передач Николя на скрип двери приоткрыл щелки вежд и удовлетворенно пробурчал:

    – А, это вы... Ну, как сходили?..

    Не дожидаясь ответа, он захрапел дальше, дав понять, что в нашем Багдаде все спокойно.

    Эх, как приятно завалиться на относительную прохладу казенных простыней после изнурительных часов босоногой воли. Как это писалось в школьных сочинениях? – “Усталые, но довольные, мы возвратились домой”.

    Домой... Слово-то какое...

    25

    К концу многотрудного пути поезд опаздывал на двенадцать часов, поэтому вместо обещанного расписанием полудня М.Ф. прибыл в пункт назначения около полуночи.

    Выбравшись из опостылевшего вагона на темный перрон станции, в имени которой прочно засели басурманские корни, он будто нырнул в застоявшийся омут начинающего увядать августа.

    – Чо, паря, бля, приехал, нах?..

    “Приехавший паря” оторопело обернулся – и встретился взглядом с ухмыляющимся Ромео.

    Вагонные соседи не только оказались спутниками до конца, но и обладали знанием примыкающей к железнодорожным путям местности. Прошагав с интересной парочкой по скрипучему путепроводу к первой платформе, М.Ф. простился с влюбленными – те, свернув направо, скрылись в темноте, – а сам, вняв их совету, пошел прямо, в сторону вокзала, тепло желтеющего вытянутыми проемами окон.

    Вокзал оказался довольно маленьким и старым; казалось, в его сводах витал затхлый дух “Попутной песни”.

    Потянув за массивную ручку дубовую дверь, над которой красовался лепной кружок с заключенной в нем датой из прошлого века, М.Ф. перешагнул порог. Дверь, взвизгнув ржавой пружиной, с шумом захлопнулась за спиной.

    М.Ф. огляделся.

    Слева от него находилось окошко справок, задраенное изнутри деревянной заглушкой. У правой стены разместилась секция автоматических камер хранения. А прямо напротив зиял дверной проем, через который виднелся фрагмент освещенной привокзальной площади с тремя скамейками в скверике у подножья матово лоснящегося бронзовой краской памятника Вождю и Учителю, принятого поначалу за легендарного Чапая, что, вероятно, смотрелось бы не столь одиозно. Самой же двери не было. Точнее, на месте была лишь одна, меньшая ее часть. Вторая створка, снятая с петель, стояла в простенке, что позволяло, с одной стороны, осуществлять естественную вентиляцию помещения, а с другой – любоваться вновь прибывшим путникам вышеописанной скверной панорамой.

    У справочного окошка стояли два мужика довольно непритязательного вида. Их грязные лица покрывала многодневная щетина, а одежка, вероятно, частенько служила постелью. Скользнув на стук входной двери отупелыми глазами и не обнаружив в вошедшем ничего для себя интересного, они продолжили монотонно бубнящий разговор, скучно смоля куцые, как шиш, цигарки.

    М.Ф. сразу же направился к камерам хранения, справедливо полагая, что до утра, когда пойдут автобусы, его наследственный чемодан может спокойно полежать в стальной ячейке, надежность которых гарантировал висящий тут же порыжелый от времени плакат. Пока пятнадцатикопеечная деньга прыгала по закоулкам монетоприемника, М.Ф. искоса наблюдал за подозрительными мужиками. Но, по всей видимости, автоматические камеры хранения в их узкий круг интересов не входили, поэтому, подергав для проверки ручку запертой ячейки, М.Ф. с легким сердцем направил стопы к отсутствующей двери, решив для начала ознакомиться с местными достопримечательностями.

    В бледном свете уличных фонарей суматошно копошились ночные бабочки. Сонную тишину отчетливо прорезал звук журчащей воды, тонкой струей истекавшей из изогнутой вопросительным знаком трубы, торчащей прямо из земли. У живительного источника, терпеливо соблюдая очередь, перетаптывалась тройка жаждущих.

    Ощутив легкую сухость во рту, М.Ф. тоже подошел к трубе, в качестве развлечения наблюдая за страждущими, которые утолялись, изогнувшись, кто “раком”, кто буквой “зю”.

    Вода оказалась прохладной и солоноватой. Напившись, М.Ф. разогнулся и вытер губы. Вокруг не было ни души. Часы показывали двадцать минут первого. До утра оставалась уйма времени, распорядиться которым можно было двояко – скоротать или убить. Но между этими двумя гнездился третий способ, воспользоваться которым и предстояло в конечном итоге ему: тягостное ожидание на ночном вокзале чужого города – с бесполезно отгорающими мгновениями заторможенной жизни, в вязкой резине растянутого до бесконечности измерения, с отрешенным смирением воспринимая потерю истекающих жизнью минут. Сколько таких ночей приходится на единицу каждой души!..

    М.Ф. присел на скамейку в скверике. На скамье напротив расположилась женщина с двумя детьми, уже убаюканными глубоким разрежением ночи. Женщине тоже хотелось спать, но от сна ее отвлекали расставленные у ног дорожные сумки. Еще больше напряг ее бдительность устроившийся через клумбу М.Ф.

    Вскоре к женщине с детьми подбежал слегка помятый перемещением в пространстве мужчина. Размахивая билетами в такт запутанной спешкой речи, отец семейства сгреб поклажу, и зараженный предстартовой лихорадкой табор скрылся в направлении прибывающего состава, опережающий гудок которого уже донесся с западных окраин станции.

    Оставшись наедине с собой, М.Ф. попытался абстрагироваться от скрытой привокзальной суеты, и незаметно погрузился в сновидения наяву.

    ... Повисшие в черноте звездочки... Два бездонных колодца... Глоток жгучего света... Изнуряющая сердце жажда... Ведущие потоки странствий, пересекающие расходящиеся стрелки судеб... Надежда, смирительная рубашка чувств...

    От неловкости в затекшем теле М.Ф. выпал из колеи галлюцинаций. Приблизил к глазам циферблат. Прошло всего несколько минут, время будто застыло. Ночь была ясной, и вылупившиеся из космических коконов звезды стремительно высасывали атмосферное тепло. Потянувший с востока бриз проник под легкий пиджак, и М.Ф. поежился. Пора, решил он, поднимаясь с насиженного места. Остаток ночи предстояло провести в удушливом уюте зала ожидания.

    Человек тридцать странствующего люда разместились здесь с максимально возможным удобством. Многие из них дремали и даже спали, скрючившись на желтой фанере сидений в замысловатых позах, не отличавшихся эстетичностью. Наиболее бывалые своевременно растянулись во весь рост и теперь благополучно отдыхали от дорожной суеты, узурпировав право на территорию, предназначенную для четверых сидящих.

    Приметив освободившееся место, М.Ф. плюхнулся на жесткую лавку рядом с подмявшей под себя солидный узел теткой. Раскованно храпя, та не заметила смены соседа.

    У окошка кассы в ожидании билетов на проходящие поезда прядал ушами троянский конь нетерпения. Конь был осьминог. Над ним, под самым потолком, висели электрические часы в сером круглом корпусе, минутная стрелка которых, конвульсивно дергаясь, отсчитывала время потраченных на ожидание жизней.

    Монотонный зуд светильников убаюкивает, гипнотизирует, обволакивает сознание мерцающими миражами. Глаза уже не в состоянии наблюдать за утонувшим в расплавленном люминесценте мирком. Левая рука на деревянной спинке дивана, правая – сверху, на них – склоненная усталостью голова. В оболочке из нервно дрожащего света, как короток и тревожен этот тяжелый сон!..

    М.Ф. пытается очнуться, но нет сил держать открытыми глаза, в них будто насыпали песка – так они горят. Уши словно заткнуты ватой, звуки сливаются в одно приглушенное бормотанье. Яйцо коллапса. А минутная стрелка продвинулась всего на несколько еле заметных делений.

    Ад – это застывшее Время, пялясь на онемевшие циферблаты которого, грешники тщатся узреть несбыточный момент избавления.

    Затекшая нога оживает, по мышцам пробегают свербящие иголочки, пальцы начинают чувствовать друг друга. М.Ф. ненадолго выпрямляется, а затем, откинув голову назад так, что затылок оказывается ниже плеч, сцепляет пальцы на животе и снова погружается в полубредовое забытье транзитного пассажира.

    – Не спать!.. Не спать!..

    Вдоль сопящих рядов неспешно движется милиционер и, выполняя должностную инструкцию, будит спящих. Неплохое средство от скуки ночного дежурства.

    Разбуженные люди испуганно отрывали головы от импровизированных лежанок и тупо таращились на постового, не в силах спросонья уловить суть его требований. А тот уже прошел, подозрительно косясь, мимо М.Ф. и даже замедлил было шаг, но тут его внимание привлек сидящий в соседнем ряду парнишка с тифозной прической, и блюститель в предвкушении пикового интереса направился туда.

    – Куда едем? – спросил ровным голосом сержант, подождав, пока разбуженный паренек окончательно очухается.

    – Никуда не еду. Приехал уже, – ответил тот далеко не любезным тоном.

    – Почему на вокзале спишь?

    – А где мне спать, на улице, что ли? Жду, когда автобусы пойдут.

    – А зачем приехал? – продолжал допрос, безотрывно глядя на подозреваемого, милиционер.

    – В училище поступать... А вам-то что?

    – В какое училище?

    Мент был неотразим! Сон как рукой сняло, и М.Ф. с интересом наблюдал за развитием диалога. Он сразу же дал стриженому кличку Перчик, не подозревая, что им предстоит прожить бок о бок два года и десять месяцев, и уже после сдачи экзамена по летной подготовке Перчик попадется на краже у своего же товарища.

    – Можно подумать, что у вас тут много училищ! – Перчик презрительно скривил губы. – В летное, конечно.

    Ого, коллега, обрадовался М.Ф. Через два года и десять месяцев Перчика будут бить всей эскадрильей. И он, М.Ф., тоже приложит руку, поддавшись яростному психозу толпы. На следующий день избитый в сплошной синяк Перчик будет отчислен – за две недели до выпуска, и ему не помогут самые высокие связи. Юность редко бывает снисходительна к предательству ближних.

    – Ты чего грубишь? – начал заводиться милиционер, и нарастающие интонации в его голосе несколько охладили воинственный пыл паренька.

    – Я не грублю. Вы спрашиваете, я отвечаю.

    – Ну смотри... – постовой с многообещающим неудовольствием покачал головой и двинулся дальше, ощупывая бдительным оком пространство.

    Перчик метнул ему вслед отточенную финку взгляда и, скрестив руки на груди в позе восстановленной независимости, зорко осмотрелся, засек текущее над билетной кассой время, а затем, склонив голову на грудь, продолжил прерванный настырным ментом сон.

    Не подозревавший о будущем М.Ф. тоже зажмурился, пытаясь в полудреме направить мысли в русло приятных ощущений, но мысли путались, сбивались с круга, уходили и вновь возвращались – и, в конце концов, он провалился в черную дыру забытья.

    Когда М.Ф. открыл глаза, в окнах уже посветлело. Часы над кассой показывали четверть седьмого. М.Ф. невидимо потянулся, расправляя затекшие от неудобной позы суставы, и встал. Стриженого парня в зале не было.

    Мимо восстающих к новой жизни ожидальцев М.Ф. прошествовал к камере хранения и, набрав код, извлек чемодан. Поддерживая его за перетянутую синей изолентой ручку, М.Ф. перешел через площадь к автобусной остановке, где уже собирался народ.

    Спустя час с небольшим он вышел из автобуса по подсказке кондуктора и некоторое время проплутал в трех соснах закрученных в немыслимую спираль улиц, пока, следуя указаниям любезных прохожих, не очутился перед высокой оградой, за которой возвышалось похожее на монастырь мрачное здание летного училища имени одного из Героев.

    У открытой двери КПП на деревянном табурете восседал скучающий молодой человек в черной зэковской робе и темно-синем берете на обритой наголо голове, отчего в выражении его лица ощущалась некоторая жестокость. М.Ф. слегка оробел, но дневальный, глянув вполне приветливо, объяснил, как пройти в общежитие для абитуриентов.

    Внутренний двор был отделан под плац, и там сейчас проходило построение одетых все в то же тюремное х/б курсантов, торопливо разбирающихся в шеренги. Это были “марсы” – желторотые первогодки, влиться в ряды которых М.Ф. предстояло в самом ближайшем будущем.

    Угрюмое небо нависло над бывшим монастырем, а в небе кружили несметные звенья грачей, тревожным граем сопровождая аллилуйю расплавленной в прошлом жизни. На душе стало тоскливо, как никогда раньше. Захотелось вырваться, уйти и никогда больше сюда не возвращаться. Но все мосты были вовремя сожжены, и не в последний раз в этой жизни М.Ф. понял, что назад возврата нет.

    26

    Гнетущее чувство душевного дискомфорта. Это было именно оно. Что-то происходило, но, оплетенный паутиной еженощных кошмаров, я никак не мог сообразить, что именно. Мое пробуждение сопровождали странные звуки, будто торопливо бормотали молитву, перемежая ее то плачем, то проклятиями.

    Приподняв голову над тумбочкой, я увидел Абу, сидящего на кровати и медленно раскачивающегося взад-вперед. В зубах он сжимал полотенце. Стелющийся по палате фосфорный свет полной луны добавлял жути диковатому зрелищу.

    – Абу, ты чего?

    – Бля, друг, пиздец мне приходит, – убрав ото рта полотенце, простонал Абу. Глаза у него блестели. – Говорил же, блядь, Викасолу, на хуй, что нельзя мне эту хуйню колоть... Ёб твою мать!.. Теперь пиздец позвоночнику, на хуй!.. Обострение, блядь, началось.

    – Сильно болит? – переспросил я, стряхивая остатки сна.

    – Ой, бля!.. Это пиздец какой-то...

    Вот и погуляли...

    – Слушай, давай я сейчас дежурного врача позову.

    – Да хули врач! Я уже выползал в коридор, нет там никого... Ёб твою мать!..

    – Что ж мучится! Потерпи немного, сейчас я кого-нибудь найду.

    Быстро – из нагретой постели, натянуть трико, футболку, ноги – в тапки и, задевая углы убогой меблировки, вышел из палаты, попутно пнув койку Николя, чтоб тот перестал храпеть. Николя удивленно зачмокал, перестал дышать, а потом вновь затянул раскатистые трели, перейдя на низшие регистры.

    Вот мудак, подумал я, закрывая дверь.

    На посту никого не было. Свернув направо, в непроглядном аппендиксе с фикусом у окна нахожу нужную дверь и негромко стучу. Не дождавшись ответа, плавно давлю на дверную ручку, и дверь, скрипнув, поддается. Я осторожно переступаю порог ординаторской, улавливая в горле биение пульса.

    Вполголоса пропет пароль. И опять никакого ответа.

    Тогда, стараясь не шуметь, огибаю стальную вешалку и стеклянно-инструментальный шкаф.

    – Кисс! – повторяю, склонившись над кушеткой, где, свернувшись калачиком, спит моя недавняя собеседница.

    Тянусь рукой к выступу ее плеча. Одеяло зашевелилось – и навстречу мне подымается взъерошенная голова Кисс.

    – Кто здесь? – тревожно спрашивает она хрипловатым со сна голосом.

    – Не бойся, это я, – говорю, слегка коснувшись ее потрепанной прически.

    – Что такое? Что-то случилось?

    – Там Абу помирает совсем.

    – ?

    – Говорит, что обострение. Сидит на койке, стонет да матерится. Может, ему укол успокоительный вкатить? А то страдает парень – смотреть жалко.

    – Сейчас... Ты выйди, пожалуйста, на минутку, я оденусь.

    – Выхожу, – с трудом соглашаюсь я, чмокая ее в губы.

    Через минуту мы уже спешим на помощь по мерцающему стерильным светом тоннелю – лишь мелькают номерки на дверях с давящей обморочной тишиной за ними. Вплотную приблизившись к цели, я останавливаю Кисс и притягиваю к себе. На этот раз мы целуемся основательно. Прерывисто вздохнув, она отстраняется и с улыбкой укоряет:

    – Пойдем скорей. Ему ведь, наверно, больно.

    Абу все еще пребывает в позе заклинателя змей.

    Пропустив Кисс вперед, я подхожу к своей кровати и опускаюсь на тощий матрас, откуда и наблюдаю за дальнейшими действиями сестры милосердия.

    – Так... – говорит она, выслушав жалобы Абу, и оборачивается ко мне. – Пойду, подниму Флейту, а ты пока посмотри, пожалуйста, за ним.

    Все это – в посыпанной лунным пеплом темноте. Краткий скрип петель. Мягкий стук двери. Удаляющийся быстрый топот шлепанцев – по коридору к лестнице на четвертый этаж, где в ординаторской терапевтического отделения отдыхает дежурный врач. Заворочался Афган, но не проснулся, а лишь пробубнил нечленораздельно, озвучивая полученную во сне роль.

    Абу продолжал стонать.

    Когда Кисс возвратилась с Флейтой Баяновной, Николя и Афган уже бодрствовали, поддерживая упавший дух Абу неуклюжими соболезнованиями. По просьбе врача Николя щелкнул выключателем, и все на мгновенье прищурились от хлынувшего света. Флейта решительно приступила к исполнению своей партии, и на протяжении ее недолгого соло Кисс послушно вела еле слышный аккомпанемент вплоть до скромного ухода со сцены.

    Заиграл бликами шприц.

    – Ну-ка, дружок, давай попробуем лечь на живот, – ласково приказала Флейта.

    Терпи, браток, сейчас тебе сделают хорошо.

    Кряхтя и стеная, Абу попытался выполнить нехитрый маневр, но лишь вызвал новый приступ боли, от чего слезы гроздьями выступили у него на глазах.

    – Минуту!

    Вдвоем с Афганом мы завалили кое-как Абу на бок. Он лежал, неестественно выгнувшись в правую сторону, с недоверчивым ожиданием облегчения, и было странно видеть в обездвиженном калеке всеобщего любимца Абу, еще вчера бывшего вполне здоровым с виду, всегда готового охмурить зазевавшуюся обладательницу пары стройных ног. И вот – на тебе...

    Раздался легкий шлепок. Затем Кисс вставила шприц в торчащую из ягодицы иголку и стала медленно вводить обезболивающую смесь в скрюченное недугом тело.

    Кит на раскаленных зноем камнях...

    – Теперь постарайся уснуть, – сказала Флейта. – Сейчас станет легче.

    Они еще немного постояли у его кровати.

    – Ну, как, отпускает? – спросила Флейта.

    – Вроде немного полегчало, – неуверенно отозвался Абу.

    – Вот и хорошо, – удовлетворенно изрекла терапевт и, обернувшись к Кисс, добавила тоном воспитателя из детдома. – Под утро, если будут боли, сделаешь еще один.

    Погасив свет и пожелав всем спокойной ночи, медики удалились.

    Я подошел к Абу, поправил одеяло.

    – Спи спокойно, товарищ. Да будет тебе панцирная сетка пухом.

    В ответ Абу слабо улыбнулся.

    – Спасибо, дружище.

    – Все путём, – ответил я.

    Теперь можно раздеться и лечь. Николя с Афганом тоже утихомирились. Тишина.

    Вскоре со стороны Абу донеслось ровное дыхание. Николя опять захрапел. В душе поднялась волна беззлобной ярости. Вот пиздюк!..

    – Абу, ты спишь?

    Тот не ответил. Пора и нам баиньки. Повернуться на левый бок, положить правую руку на прохладную перекладину кроватной спинки и закрыть глаза. Осталась самая малость – поймать улетевший сон...

    27

    Абу или Афган? Скорее всего, это был Афган, хотя и звался он прежде Дрюней, да и лицом с ранними залысинами на крутом лбу космополита мало походил на веселую бестолочь с обугленными жизнью крылышками. Слишком много у них было неуловимо общих черт – и это, да еще едва заметная стереоскопичность манер давали М.Ф. веские основания для убежденности в своей правоте. И лишь документальные сведения анкетных данных, с канцелярской дотошностью опровергавшие все его измышления, несколько колебали аксиомную неоспоримость очевидных доводов. Однако, будучи в душе необоримым доктринером, М.Ф. весьма скептично относился ко всем иным мнениям, идущим вразрез с его собственными идеалами, что давало веские шансы остаться при своих интересах даже в тех случаях, когда официальной пропагандой приводились прямо обратные факты. Хотя, если придерживаться фактов, тот факт, что Дрюня-бывший так и не стал Афганом-нынешним, не говоря уже об их весьма призрачном параллельном существовании в будущем, вносил изрядную сумятицу в его атеистические умонастроения. “В конце концов, все люди – братья”, – успокаивался много лет спустя М.Ф., выбираясь из очередного логического тупика ежедневно расстраивающегося мыслительного лабиринта.

    Итак, Дрюня – и это был именно он, в отличие от мифического Афгана из не существовавшего тогда будущего – первым предложил сгонять в Большой Самоход на Обратную Сторону Луны. Как завещал великий старикан Пинк.

    – Трехдневный глоток свободы – не хило, а? – спросил он, улыбаясь, как всегда, вбок.

    А тремя днями раньше, возвратясь из очередного увольнения за забор, Дрюня грустно поинтересовался у товарища, как тот относится к детям.

    – Вообще-то терпимо, – слегка удивился М.Ф. – А что?

    – Видишь ли, толстяк, – печально почесываясь, пояснил Дрюня, – я вчера прощелкал клювом. Все было настолько хорошо, что порция с чайную ложечку вся ушла туда. Ускользнула, как вода сквозь пальцы...

    – ...судорожно поджатых ног, – уточнил с высоты иронических лет М.Ф. – И что теперь?

    Дрюня был неприлично задумчив.

    – Теперь возможен финал одноактной пьесы в виде ребенка. Этакого пупсика, который будет звать меня папой

    – Перспектива веселенькая... Честное слово, я с трудом представляю тебя в роли почтенного папаши. Худоват больно. А как ты думаешь, кем будет считать этот пупсик твоих родичей, и, самое главное, кем будут считать они его папашку? Вот, как говорится, в чем вопрос.

    – То-то и оно, Таксист, – вздохнул потерянно Дрюня. – Кажется, месяцев через девять философская концепция свободного творчества может вступить в стадию неразрешимых противоречий с окружающей действительностью в лице моих незабвенных предков. Они меня убьют.

    – Да, ты даешь, – заключил М.Ф. – А может, все обойдется? Что раньше времени переживать.

    – Ага! Еще как обойдется! Слышал про непорочное зачатие? – захохотал Дрюня, ткнув друга в плечо. – По крайней мере, она останется девственницей.

    – Даже так?

    – Долго ли умеючи...

    М.Ф. согласно хмыкнул. Однажды ему довелось вплотную пообщаться с героиней дрюниных грез. Это случилось в одну из коротких самоволок, на конспиративной квартире, где в свободное от работы время проживали родителю Дрюни, а ранее обитал и он сам под бдительным оком предков, пока окончательно не сбился с пути, загрезив воздушными фрегатами.

    – Подумать только, – шепнула тогда Обожаемая, прижимаясь под музыку к оттопырившимся штанам М.Ф. гладкими бедрами шестнадцатилетней потаскушки, – и этого человека я когда-то любила...

    Ее некогда обласканный любовник в это время сидел на полу, по-турецки скрючив ноги, и, обняв полированную колонку громкоговорителя, завывал с оскорбленным видом отверженного, перекрывая оперный тенор Фредди Меркьюри:

    We Are The Champion

    We Are The Champion...

    Несмотря на утешительные слова М.Ф., пытавшегося если не оправдать заскоки друга, то хотя бы смягчить тягостное впечатление от дебильности проводимой тем демонстрации, чаша терпения Обожаемой была переполнена сарказмом. И М.Ф. замолк, исчерпав аргументы защиты под мягким натиском елозивших по нему в такт танцу упругих мячиков девичьей груди.

    А десять минут спустя мятежный Дрюня уволок свою вполне достижимую мечту в смежную с залом родительскую спальню и любил ее там на скорую руку, пока скучающий товарищ терпеливо коротал время, обложенный врубленными на всю стереомощь “Квинами”.

    We Are The Champion

    We Are The Champion

    We Are The Champion

    Of The World.

    Что же касается “чайной ложечки”, то через пару дней и вправду все утряслось, о чем перед отбоем сияющий Дрюня не преминул поделиться с духовником-толстяком, но тот, в отличие от неудавшегося отца, отреагировал на сообщение несколько заторможенно.

    И вот теперь в этой бамбуковой башке родилась новая сногсшибательная идея.

    – Ну, что, – спросил Дрюня, пронзительно глядя в глаза, – рискнем?

    И М.Ф. рискнул. Рискнул для того, чтобы вспомнить вкус Обратной Стороны Луны, основательно к тому времени подзабытый. Ради этого стоило поставить на карту даже то немногое, что у него было – эфемерное будущее с твердой зарплатой. Но прежде всего, решил он, нужно обеспечить тылы. На всякий пожарный.

    Для Дантиста и его наперсника Мамлютки Ганса была составлена простенькая, но не лишенная вкуса легенда.

    – Что, с конца закапало? – залучезарился рафинадным набором зубов Дантист в ответ на скорбные лица непосредственных подчиненных.

    – Да нет, – смущенно закокетничал М.Ф., – простуда. ОРЗ, а может и пневмония.

    – А-а-а... гриппер-простудифилис... Ну, давай, лечись, – согласно прогундел Мамлютка Ганс, внимательно поправляя огромными в рыжей шерсти руками ссучившуюся нитку. Далее он продолжил рутинную починку форменного обмундирования, напевая с искренней любовью к жизни в себе:

    …Я в сосновом лесу

    сок сосал из пеньков…

    Разбуженный в два часа ночи дружеским потряхиванием за плечо, М.Ф. оторвал голову от подушки и увидел перед собой бледный нимб дрюниного фейса.

    – Вставай, толстяк, нас обокрали, – обрадовано зашептал возбужденный предвкушением авантюры Дрюня, и М.Ф., стараясь не переполошить кроватным скрипом разметавшийся в жарком казарменном бреду кубрик, осторожно спустился со второго яруса.

    Чутким шагом миновав тумбочку, где лишь брошенная повязка с обозначенной должностью напоминала о прикемарившем где-то дневальном, авантюристы спустились по деревянным ступеням лестницы и, распахнув дверь, вывалились на присыпанный снегом двор. Неугасимый маяк Южного Креста и Желтого Полумесяца указывал на скользкую дорожку к свободе – или тому, что было ее миражом.

    По узкой тропинке, тянущейся сквозь сугробы – мимо полосатой будки КПП, мосток через замерзшую Вонючку и дальше – по шпалам вдоль тускло отсвечивающих стальных параллелей в сторону железнодорожного вокзала.

    Они шли гуськом, чувствуя себя дезертирами и беглецами из тюрьмы одновременно. Через поднятые воротники черных офицерских шинелей щеки покалывали морозные иглы. Идейный вдохновитель и организатор экспедиции Дрюня, экипированный в соответствии с текущим моментом, сжимал ручку древней клеенчатой балетки – прямого пращура новомодных атташе-кейсов, попросту именуемых “дипломатами”. В балеточном нутре лежала пара луковиц, горбушка хлеба и изрядный шмат сала, что служило некоторой гарантией благополучного достижения поставленной цели. Свобода натощак – не очень приятное сочетание. Даже если и воспринимать ее как осознанную необходимость.

    28

    – Наверное, ты прав. Но, с другой стороны, знаешь, что здесь начнется, если дать вам волю? – спросила Кисс.

    Она имела в виду мои разглагольствования о свободе, точнее – об ее отсутствии у нашего брата, повсеместно именуемого в подобных заведениях “больным”. С маленькой буквы. В зависимости от положения и сана титулованного шрифт может быть мельче или крупнее, но изначально низкая сущность у первой буквы останется навеки, низводя любой прижизненный пьедестал к общему знаменателю построчно маленькой “б”. Борьба бесполезна. Его никто не воспринимает всерьез, ибо больной автоматически выбывает из разряда здоровых, оставаясь живым как бы наполовину. А полуживой – это наполовину труп.

    – Ты всегда такой нежный? – ласково мурлычет Кисс.

    – Тебе нравится?

    – Очень, – легкомысленно смеется она, и наше подлунное рандеву продолжает лениво течь руслом одной нескончаемой ночи.

    Мы ограничены со всех сторон капитальными стенами и железобетонными перекрытиями, не считая множества внутренних перегородок. Плюс режимная клетка времени. И точка – никуда не денешься. За нарушение пространственно-временного режима карают весьма строго – вплоть до условно-досрочного освобождения. И это ужасно. Поэтому каждый из нас, заклейменный маленькой литерой “б”, становится добровольной собственностью энергичной когорты в белых одеждах, заложником ее знаний, суть которых в большинстве своем – элементарное незнание, прикрытое заурядной гордыней. Аморфная среда настроений. Себе мы уже не принадлежим. Собственно, мы и им принадлежим лишь постольку, поскольку являемся абстрактным средством их нелегкого производства – и не более того. Причем, себя они мнят нашими единственными благодетелями, являясь убежденными филантропами, чье человеколюбие исчисляется суммой начисляемых окладов. Редкие исключения лишь подтверждают общее правило.

    – Тише! Ты что!.. – испуганно пискнула Кисс.

    – Что такое?

    – Здрасте, приехали, – укоризненно ворчит она, растирая шею.

    – Извини, я не хотел.

    – Не хотел... Теперь засос останется.

    – Действительно, не хотел, – окончательно раскаиваюсь я в содеянном. – Что же теперь делать?

    – Что делать, что делать... – дразнится Кисс, капризно оттопырив губку, затем машет рукой и спокойно так заявляет. – Скажу мужу, что это он поставил.

    Но меня терзают тяжкие сомнения.

    – Так он тебе и поверил.

    – А куда он денется! – уверенно говорит она и еще крепче прижимается ко мне.

    ... Поварившись в этой сдобренной бромом каше, начинаешь понимать, что являешься заложником многоликого сатрапа, обуянного жаждой экспериментирования, уполномоченного казнить и миловать по своему хотению. Вот только жаль, что их “хочу” и “могу” так редко сопутствуют друг другу. А потому извечный антагонизм желаний и возможностей выходит нашим боком. Печально, но факт.

    – Погоди-ка...

    Кисс озабоченно отстраняется и, склонив голову, щепоткой пальцев тянется к ресницам.

    – Что опять стряслось?

    – Кажется, потекла...

    Неуловимым движением она извлекает из кармашка зеркальце размером с юбилейный рубль и, повернувшись к освещенному ночным светилом окну, производит сложные манипуляции с глазами. В воздухе мелькает носовой платок, она еще раз напряженно моргает – и вслед за тем наступает долгожданный антракт. Но еще не финал.

    – Скажи, ты меня любишь?

    – Честно?

    – Конечно, – Кисс мечтательно улыбается. – Или соври, но только красиво, чтобы мне понравилось.

    Информация к размышлению. Пытаюсь выиграть если не бой, то хотя бы сражение.

    – А ты меня?

    – Я ведь первая спросила.

    – А я второй, – с настойчивостью, достойной лучшего применения, продолжаю гнуть свою линию.

    Кисс ненадолго замолкает, а потом говорит, соблюдая знаки препинания:

    – Я тебя люблю. Но не как мужчину. Как человека.

    Проза паузы. После нее:

    – Естественно. Как мужчина, особой ценности он не представлял.

    – Да нет, ты только не обижайся. Мне кажется, что ты хороший человек. У тебя прекрасная душа. И ты – поэт.

    – Ас Пушкин, – смущаюсь я.

    – Нет, серьезно. Мне кажется, ты поэт милостью божьей. Что называется – с большой буквы.

    – Только не надо уточнять, с какой именно.

    – Глупый ты, – опять смеется Кисс, уворачиваясь от поцелуя.

    – Наконец-то мы приближаемся к истине, – вздыхаю я с облегчением.

    Безответный вопрос Кисс повисает в воздухе и тает, тает, оставшись за кормой уносимого прочь челнока.

    Иллюзия бытия. В нашем стационарном иллюзионе человек обречен раскачиваться на волне памяти, балансируя между приливами и отливами, не в силах преодолеть притяжение берега, ибо сие чревато. А так – туда-сюда, туда-сюда... Perpetuum Mobile.

    Туда-сюда-обратно,

    Тебе и мне приятно.

    – Качели, – сонно бормочет отгадку Кисс, старательно сохраняя равновесие в непрекращающейся качке.

    Иллюзия первая: штормит.

    Трудно не осатанеть, вращаясь кругами больничного ада.

    – Только дефицитное лекарство на тебя извели, – в сердцах уронила Магда, накладывая резолюцию о повышенном рвотном рефлексе после того, как объектив японского пыточного аппарата застрял в моем сведенном судорогой пищеводе, и все намерения внедрить его дальше так и не увенчались успехом.

    Они бы с радостью продолжили опыт – это я прочитал на их порозовевших от исследовательского пыла лицах, если бы не мой вежливый, но решительный отказ составить им компанию. Хотя поначалу слетевшие с моего одеревеневшего от дикаина языка слова протеста Магда и ее ассистент Линда восприняли как неудачную шутку. Но, выяснив, что у меня действительно ослиная тяга к жизни, эскулапки всерьез оскорбились.

    Нет плохих врачей, есть неудачные пациенты. Эта истина несомненна. Поэтому, когда я, окрыленный резолюцией Магды, попал к Флейте Баяновне, они, не привыкшие отступать ни при каких обстоятельствах, решили доконать меня не мытьем, так катаньем.

    – Я ведь предупреждал, что ничего не получится, – напомнил я Флейте, торжественно выкладывая на стол направление на ФГС с размашистым заключением ее коллеги-экспериментатора.

    – Очень жаль, – грустно улыбнулась Флейта. – Ведь вы молодой мужчина. У вас жена, – она посмотрела на меня с жалостью. – Зачем вам лишний раз облучаться?

    – Давайте, не будем, – рискнул я свернуть к обочине.

    – Как же так? Необходимо полное обследование. Это правило, придуманное не нами, и мы не можем от него отступать, – обиженно скуксилась Флейта, выписывая новое направление – на рентгеноскопию желудка.

    И столько драматического трагизма было в ее голосе, что я грешным делом подумал, не она ли собирается со мной спать все последующие после рентгеноскопии годы.

    29

    Лас-Вегас казарменного бытия, Обратная Сторона Луны, где существование на удлиненном поводке воспринимается, по меньшей мере, всемирным крушением рабства, стала трехдневным бальзамом для замурованных в кельях шинелей душ. Но праздники, даже те, что всегда с тобой, когда-то непременно кончаются, и лишь горчащая сладость осадка на донышке памяти останется от минувших иных времен, которых, возможно, и не было никогда.

    Сало вышло на исходе Святых Дней, в зале ожидания отгроханного в стиле фюрер-ампир железнодорожного вокзала, где двое отпетых праздником флибустьеров остывали к другой жизни. За их спинами остался нисколько не опустошенный стремительным набегом город, яркий и шумный даже заметенный в февральские сугробы; и тончал, выветривался хмель немыслимого простора свободы всех степеней, когда можно совершенно открыто шататься по самым людным местам, пить в стекляшках кафе вино, заходить на любой сеанс в кино, нисколько не опасаясь напороться на черный патруль или закладушника-одиночку из числа среднего комсостава, самые рьяные из которых неоднократно получали на вечерних поверках анонимно-хоровое “всеобщее презрение” от подопечных “грачей”.

    Возвращаться не хотелось. Лишь опасение провала, да боязнь грядущего стыда за бесцельно прожитые годы толкали их назад, в обитель закрытого типа с ее ежедневными построениями, разгрызанием гранита наук, вечерними прогулками колонной по четыре и столовыми битвами за большую пайку насущного. И они возвращались, противники нивелировки, принимая безумие в гомеопатических дозах, под блошиное крылышко Дантиста и его первого зама Мамлютки Ганса – и далее по восходящей, вплоть до Начучи, выше которого лишь Самый Главный Министр Авиации, да Господь Бог собственной персоной.

    – Как же теперь, без сала-то? – пригорюнился над опустевшей балеткой Дрюня.

    – Кранты, – согласился М.Ф. – Ничего, скоро поедем.

    Когда объявили посадку, уже несколько часов ни пресно, ни солоно не хлебавшие друзья потянулись ко второй платформе, с привитым сызмальства оптимизмом надеясь на счастливый исход задуманного предприятия, несмотря на то, что путешествие “зайцем” помимо прямой финансовой выгоды сулило некоторые сложности технического характера.

    Идите, идите! – поперла их решительная толстуха в берете из первого же тамбура, куда они было сунулись. И добавила насчет совести.

    – Тетка! – крикнул ей снизу выпертый Дрюня. – Совесть и деньги – близнецы-братья!..

    Миновав два вагона, в третьем они обнаружили никем не охраняемую дверь – и юркнули внутрь мышеловки.

    Преждевременная радость оказалась недолгой.

    Путешественники уже мысленно смаковали всю прелесть поездки в СВ, когда перед ними нарисовалась форменная фурия в лице обсчитавшейся на сахарок проводницы, в результате чего нелегалы были повторно вытолканы взашей с подножки начавшего движение поезда.

    – Всеобщее презрение полупроводниковым бригадам МПС, – скривился М.Ф., припадая на подвернутую в процессе последней ретирады ногу в сторону вокзала.

    – У-у-у, суки! – горячо подхватил призыв Дрюня.

    И все же долгожданное счастье улыбнулось им – и через час злостные истребители компасов попали на безбожно опаздывающий и потому малоохраняемый поезд. Настороженно озираясь, наученные горьким опытом безбилетники пробрались в сердцевину плацкартного вагона и скромно устроились на свободных местах, коих оказалось на удивление много.

    Стоянка была недолгой. После короткого гудка поезд тронулся, проплыли мимо станционные огни, отгремели переведенные в нужном направлении стрелки – и состав вырвался на оперативный простор стальных путей сообщения.

    Переведя дух, убыточные клиенты отделения дороги летели сквозь мгновения, улавливая в запотевшей черноте окна свои мерцающие в такт смыкающимся векам отражения.

    Через полчаса пути была недолгая остановка на пригородном полустанке. По вагону протопали свежие с мороза мешочники; расселись, наполняя купе суетливым гомоном. Локомотив тут же продудел прощальную песнь, нетерпеливо лязгнули буфера, окружающая среда судорожно дернулась – и все понеслось дальше, выстукивая квадратами “пи-эр” по стыкам бесконечного пути.

    – А не взлохматить ли нам банкноты, пока не началось? – многозначительно предложил казначей экспедиции Дрюня, достаточно искушенный в тонкостях предстоящего процесса.

    – Граждане, приготовим билетики! – пронесся леденящий души незаконноездящих бодрый клич явившего себя народу проводника.

    – Ну вот и началось, – проворчал М.Ф., следуя за другом через грохочущие сочленения к вагону-ресторану. Он чувствовал себя паразитом на здоровом с виду теле общества.

    Оставшихся от именин сердца денег с лихвой хватило на два фужера портвейна и пару шоколадных конфет. Других посетителей в ресторане не было.

    – Пустыня Гоби, – изрек Дрюня, со скучающей физиономией расплачиваясь за исполненный заказ.

    Официант сочувственно поклонился, но чаевых не получил. Оставшийся общественный рубль был заначен до лучших времен, упрятанный в тощих складках дрюниного бумажника.

    Они коротали время в неторопливой беседе доживающих срок вольницы денди, разбавляя карминную терпкость порто мягким привкусом шоколада, когда в атмосфере произошло движение и после недолгого замешательства за соседним столиком обосновался потертого вида мужичок – явно из мешочников с буранного полустанка.

    Пошарив востренькими глазками по пустынному ресторану, мужичок нашел объект для подражания, после чего затеял переговоры с официантом, кивая в сторону потягивающих амброзию юнкеров. Получив желаемое, мужик рассчитался, пригубил винцо, поморщился – и на этом интеллигентный плагиат закончился. Зажмурившись, он отчаянно рванул всю порцию залпом и тут же приложился солидным прожилистым рубильником носа к конфетке. Как следует потянув волосатыми ноздрями, неудачливый эпигон отправил конфету в рот и проглотил, теранув пару раз для приличия редкими желтыми зубами.

    – Открылись таски, – прокомментировал Дрюня.

    Дальнейшие рассуждения по поводу вновь открывшихся обстоятельств прервал вломившийся в общепитовскую идиллию ревизор.

    – Ваши билеты, молодые люди, – пророкотала нависшая над столиком мрачная тень Гамлета-старшего.

    Последовавшая затем немая сцена закончилась классическим предложением пройти куда следует на предмет составления акта, взимания штрафа и прочих юридических действий вплоть до высадки у ближайшего столба.

    Спорить было бесполезно. Напялив шинели, нарушители подались за усатым дядькой, чувствуя, как неустойчивый пол буквально пылает под заплетающимися ногами.

    – Отец, – канючил Дрюня по пути следования в район железнодорожной голгофы, – ты в армии служил? Ну нет у нас денег. Ну, нету! А ехать надо. Сам понимаешь – приказ, устав, за дезертирство – расстрел на месте, – и он для пущей убедительности покрутил перед носом ревизора вывернутым наизнанку бумажником с упрятанным в складках рублем.

    – Вы поймите, – подхватил М.Ф. лебедочную песню, – если б были деньги, разве б мы не купили билеты? Да и ехать-то нам пару часов осталось... Отпустите нас, а?

    – Комсомольцы, небось, – пожурил дед-мазай, сосредоточенно роясь в планшете в поисках бланка протокола о задержании.

    Внезапно, едва не пришибив собеседников, с лязгом распахнулась дверь, и мимо прошествовал строй, возглавляемый давешним любителем гишпанских вин с завернутыми назад руками. Его сопровождал конвой из дуплета дюжих проводников. Один, не сбавляя шага, обернулся к ревизору:

    – Что, Макарыч, проблемы?

    – Да не, – махнул тот рукой, – разберемся.

    Конвой скрылся в следующем тамбуре. Ярко освещенный коридор мягкого вагона был отгорожен от мира наглухо задраенными дверцами купе. Электрический блик скользнул по стеклам ревизорских очков, и Макарыч, бросив рыться в планшете, со старческой тщательностью его застегнул.

    – Ладно. Покуда ступайте, – проскрипел он, в душе укоряя себя за нарушение должностной инструкции. – Да смотрите, сидеть тихо, как мышам! А ежели еще раз попадетесь – пеняйте на себя.

    Рассыпаясь в торопливых благодарностях, добры молодцы ринулись прочь.

    Забившись в угол среди засиженных полок одного из вагонов, друзья попытались сосредоточиться на мыслях о счастливом избавлении, но погружению в нирвану мешал назойливый гвалт соседей-мешочников, которым при облаве повезло значительно меньше. Они были оштрафованы по полному тарифу, что немало всех, за исключением самих пострадавших, позабавило.

    Прервав стенания, близсидящая мешочница подозрительно глянула на беглых курсантов:

    – А вы, робяты, как сами-то едитя?

    – Как едем? Да так и едем, как все, по билетам, – отозвался невозмутимый Дрюня.

    Он вынул из кармана портмоне, осторожно приоткрыл его, внимательно изучил покоящийся в недрах жухлый лист рубля и с видом глубочайшего удовлетворения последовательно проделал обратные операции.

    Баба недоверчиво хрюкнула, но друзья уже соскученно уставились в черный провал окна, и та, еще раз безнадежно зыркнув, отстала.

    Едва задремав, М.Ф. ощутил настойчивые тычки в бок. Что там еще?.. Но, проследив за перекошенным взглядом соратника, он едва не превратился в соляной столб. Вот оно!.. Какой там сон! – по проходу, приближаясь к амнистированным узникам совести, шли два прелестнейших создания. Лет созданиям было примерно по шестнадцать. Одеты они были в спортивные костюмы, а в руках держали умывальные принадлежности. Одна была брюнеткой, другая – блондинкой. И с ангельскими личиками вполне гармонировали божественные фигурки.

    Присмиревшие было души заурчали с новой силой, и, не сговариваясь, беглецы поднялись с ожесточившихся полок. Остаток пути обещал стать короче, а утонченные манеры и бравый вид почти наверняка гарантировали успех даже у двери туалета, куда, вероятно, и направлялись милые существа.

    – А не пора ли нам умыться? – озадачился сразу Дрюня.

    – По-моему, пора, – согласно кивнул М.Ф.

    Итак, жизнь, а с нею и праздник, продолжались.

    30

    Это облицованное желтым кирпичом здание с толстыми стенами и застекленными галереями пандусов с двух сторон пятиэтажного корпуса находилось на отшибе промышленного центра, на его спальной окраине, поэтому снег в отгороженном ячеистым железобетонным забором дворе чернел на день позже, чем в самом Городе, без устали поставляющем сюда человеческие отходы своей неутомимой деятельности. Сама же деятельность, теоретически обоснованная как благо, давно превратилась в примитивную соковыжималку и поставщика сырьевого материала для пытливых медицинских умов, выбраживающих на подобном сусле невообразимое количество диссертаций и ученых степеней.

    Постельное белье вышеупомянутого приюта скорби, серое и рваное от многолетних терзаний в автоклаве, было тщательно проштемпелевано тремя взятыми в рамку буквами – РРЦ, что означало Региональный Реставрационный Центр. Центр был задуман для восстановления пошатнувшегося здоровья трудящихся не только промышленного центра, но и отдаленных окраин. Вице-калеки с ограниченной – кто временно, кто частично – свободой передвижения угрюмо слонялись по этажам безразмерными полосатыми чучелами, вздетыми кое-как на несуразно искривленные остеохондрозами шесты позвоночников, на которых расстройщица-судьба вряд ли была в состоянии исполнить волшебную партию флейты.

    Именно на реабилитации опорно-двигательного аппарата специализировалась гигантская медицинская контора, напичканная дорогим, но не всегда исправным оборудованием. Гимнастический зал, физиопроцедурная, бассейн, воняющая мокрой тряпкой кухня и даже свой кинотеатр – размещенное на первом этаже желтого здания и в вымазанных красноватой охрой пристройках, все было предусмотрено для физических и душевных нужд некогда трудоспособного населения.

    Второй этаж делили между собой администрация, оперблок и отделение интенсивной терапии. Третий и четвертый этажи занимали соответственно Первое и Второе отделении невралгии. Что же касается последнего этажа – пятого, то он был целиком отдан спинальникам.

    Спинальное отделение существовало особняком. В особом уходе и подходе нуждались его постояльцы, силой различных обстоятельств перемещенные в другое измерение. В отличие от нижних этажей, надежда здесь была безутешной гостьей, редкой и безотчетной, как детская мысль о смерти. В отделении обитал серьезный народ, поневоле усиленный духом, знающий цену неброским радостям жизни, испытавший все шансы, а теперь лишь плывущий по воле волн бесконечных календ. Беспомощность стала их образом жизни, безнадежность – элементарной привычкой. И если пациенты Первого и Второго отделений в результате досадных промахов их кураторов, случалось, и попадали наверх, то у коренных обитателей последнего этажа шансы на возврат в строй нижележащих равнялись нулю.

    Став неопознанными марсианами, освоившись с приобретенной немощью, они жили своими среди своих, мудрые кашалоты океана неполноценности, поминутное ощущение которой наложило четкое тавро на характеры инопланетян, снисходительно воспринимающих обитателей параллельного мира, способных к передвижению на своих двоих.

    Поверхностная жизнь Спинального отделения протекала налаженным процедурами чередом. Прикованные первой группой инвалидности к механическим кроватям, больные не сводили свое существование к физиологии растений. Отполированный ладонями стальной брус, закрепленный между высокими спинками кровати прекрасно помогал увеличить свободу передвижения в пределах матраса. К тому же, подвижность тела и подвижность души находятся в настолько причудливой зависимости между собой, что зачастую обратно пропорциональны.

    В паузах затяжной вереницы профилактических процедур умные руки со знанием дела перебирали использованные системы для внутривенных переливаний, пахнущие солнечной заграницей кофейные банки и шелестящие листья фольги, преобразуя безразличный утиль в привлекательные безделушки – языкастых чертиков, ярких рыбок, королевские короны, гигантских мохнатых пауков и прочую всячину, согревающую душу кропотливым осязанием работы. Наиболее квалифицированные из кустарей собирали цветомузыку, по дешевке покупая детали у пронюхавших конъюнктуру монтеров располагавшейся неподалеку АТС.

    Те из спинальников, которым посчастливилось, благодаря дефицитным колесам, приобрести некоторую мобильность, по вечерам собирались на узком бродвее пандуса, вывозя на закатные рандеву обтянутые шерстяными трико хилые тела, похожие на арлекинов с оборванными нитями атрофированных ног. Их усталые лица освещались улыбками дружеских встреч, на бледных щеках поигрывал алкогольный румянец, а глаза мягко щурились от едкого дыма недорогих сигарет.

    Бакалейная присоска магазина, обосновавшегося под больничным забором, имела неплохую выручку от соседства, даря призрачную радость махнувшим на запреты обитателям верхнего яруса. Ежедневно цепочка ходячих гонцов тянулась от больницы к магазину и обратно, с чувством выполненного долга разнося затем по этажам благодарным потребителям дурманящую теплоту забытья. Заведующий контрабандными тропами медперсонал на самодеятельное творчество постояльцев взирал сквозь пальцы, стыдливо соблюдая правила невесть кем придуманной игры.

    На площадке пандуса они сидели в своих запряженных цугом на выезд колясках, сложив натруженные дневными поездками руки на высохшие колени, или на истертые подлокотники передвижных вольтеровских кресел, или поглаживая тусклый никель колесных обручей, или пробегая сильными пальцами по меди тихо вызванивающих струн, вливающих в сгущенный аромат сумерек печальную песнь ожидания. Негромко звучит гитара, вполголоса переговариваются съехавшиеся в кружок колесованные судьбой люди. Еще один вечер тлеющей в четверть накала жизни.

    Вдруг одна из компании – симпатичная девушка в голубом с белыми полосами шерстяном трико – не выдерживает отсутствия напряжения и разражается рыданиями, уткнувшись перекосившимся лицом в ладони. Рванув обода, к ней подкатила соседка, несколько старше и явно умудреннее болезненным опытом существования.

    – Ну-ну... успокойся... ну перестань... что ты... Тихо, тихо, тихо... ну-ну... перестань... все нормально... – нашептывала она подруге, поглаживая ее по сотрясающейся спине.

    В отставленной руке дымился фитиль сигареты.

    Гитара на время смолкла.

    – Что – нормально?! Ну что – нормально?! – билась в коляске, утирая запястьями потеки пьяных слез, девушка. – Было уже нормально. Когда я была мастером спорта и самой красивой девушкой республики. Тебе кто-нибудь говорил такое? Говорил? А мне говорили!.. Что еще у меня будет нормально, что?..

    – Ну-ну, – не смущается ее умудренная наставница, баюкая в несбывшемся материнстве успокаивающуюся дочурку. – Ну-ну... все будет нормально... вот увидишь... все будет нормально...

    Опять слышна гитара. Настороженная тишина постепенно рассеивается, а люди, покуривая, слушают, как это происходит, и думают о своем, откинувшись на спинки кресел-колясок. Старожилам был хорошо знаком тянущийся сквозь вечера диалог, который менял лишь исполнителей, сам всегда оставаясь одним и тем же, как будто был приписан к исполосованному черными следами колес пандусу.

    Ходячие больные избегали участия в этих посиделках.

    31

    Не хочется впадать в назидательность, произнося общеизвестное: если в науке закон тем более истинен, чем менее субъективен, то в искусстве как раз наоборот. Истина всегда субъективна, а произведение – индивидуально. Поэзия – слово греческое и означает оно “творю”, “создаю”. Всякое, в том числе и литературное творение тогда становится заметным, когда оно несет отпечаток индивидуальности. Навощенные дощечки и глиняные таблички сохранили единственный наклон руки, почерк человека, записавшего на них первые слова человечества.

    Первые поэтические произведения не оставили нам имен авторов, но они не похожи друг на друга, каждое из них – единственное. Интонация “Гимна писцам”, записанная древним египтянином, неповторима. Может быть, самое тяжелое в поэзии, вообще в искусстве – это обретение своего почерка, своей интонации. Как когда-то усмехнулся Пикассо: поиск в искусстве не важен, важны находки.

    В престранной и невнятной повести, почему-то отнесенной автором к жанру поэзии, видна попытка зафиксировать это состояние поиска самого себя. Получилось гораздо сложнее, чем “простое, как мычание”. Но ни навороченные страсти, ни масса вопросительных знаков в конце экспрессии уже не добавляют – она и так зашкалила все возможные отметки вкуса и здравого смысла.

    Кстати, о жанре. Если гоголевская “птица-тройка” уже сама по себе явление поэтическое, то поездка поручика Лозина на войну описана на редкость прозаично и тускло. Мало того, при чтении повести (да простит меня автор, но назвать это поэмой просто язык не поворачивается!) невольно возникает, да что возникает! – прямо-таки лезет в глаза аналогия то с поручиком Ржевским, то с его навязшим в зубах “коллегой” Голицыным. Есть некоторая анекдотичность в сюжете, перелицованном с не всегда безупречного вкуса госфильмофонодовских картин, этакая реэкранизация романа “советского графа” с примесью кафкианства и ремаркизма. Чего стоит одна гибель так и не доехавшего на фронт героя под обломками невесть какими путями свалившегося на него прозаического, на наш просвещенный взгляд, советского “кукурузника”. Невольно поражаешься безудержному полету авторской фантазии. Куда там Эдгару По и Ко!..

    Но, все-таки, кто он – лирический герой сего многостраничного анекдота? Смею полагать, человек хоть в поэтическом смысле архаичный, но добрый и беззащитный, что-то вроде Акакия Акакиевича, нечаянно угодившего в поисках своей шинели в наш безумный и жестокий век. Понятное дело, что ему мерещатся всякие чудища, похожие на скверные сны. Он человек начитанный и, безусловно, талантливый, утверждаю это без всякой иронии. Но талант его искалечен провинциальным бытом, моральным кодексом и зубрежкой хрестоматийных стихов.

    “Не тот этот город и полночь не та”, – как когда-то написал поэт, сочувствующий футуризму. Вокзальный репертуар с неотвязными мотивчиками хуже всякой радиации, попробуй тут отличить, где свое, а где – чужое. А как может ругаться Акакий Акакиевич! – прямо-таки “по матушке”. Да и чего не скажешь, когда такое на дворе...

    Кстати, о названии рукописи. Почему именно “Гофр”? Гофр в переводе с французского буквально – вафля. К чему бы это?

    А вообще-то издать эту книжицу надо. В каком-нибудь кооперативе. Любопытное свидетельство эпохи перехода от ... к ... получилось бы.

    За сим искренне ваш рецензент (подпись) Кокс.

     

    32

    От рождества Христова: сюрреализм 1979 года.

    Пылающий закат июня. Опустошающая улицы жара. Начало парникового эффекта.

    В руках – конверт в почтовых штемпелях еще белеет парусом надежды. Но: ближе... ближе... ближе... Что за... Что??? Айсберг?.. Айсберг... Айс-берг... Большая безобидная ледышка. На взгляд поверхностный влюбленного глупца... “Влюбленного”!..

    Как душно! но – смертельным потянуло холодком. И вот уже... вот-вот... уже... вот... Во-о-от...

    Удар!!!

    ???

    ?!.

    ...

    Обломки... Пузыри... И пятна крови... А может, слезы? Или просто слюни?..

    Так что ж теперь – “не верь глазам своим”?..

    ...На этом оборвалась нить паяца, что связывала жизнь его со смыслом...

    33

    М.Ф. перечитал последние строки, аккуратно сложил письмо в конверт, конверт положил во внутренний карман кителя, уперся ладонями в податливый край банкетки и заскользил тоскливым взглядом к окну и выше – туда, где изгиб трубы парового отопления

    как будто предназначен для веревки

    с тоннелем соблазнительной петли,

    лишь вдел в который голову, и всё –

    лети, покончив счеты с подлым миром.

    “По стопам Урвика...” – эта мысль была единственно желанной в первые мгновенья слабости, сопутствующей свободному паденью в бездну одиночества.

    – Ты что, братан? – ужаснулся четкому отпечатку меланхолии на его лице Дрюня, заскочивший в безжизненный штаб перетереть с другом о радужных перспективах бытия.

    – Вот так случилось, мама, – М.Ф. протянул ему конверт, с трудом отводя взгляд от зовущего изгиба трубы.

    Дрюня с интересом погрузился в выписанный крупным округлым почерком текст.

    – Ни фига себе, подруга дает! – присвистнул он изумленно, завершив чтение избранных мест из интимной переписки дамы сердца его братана Таксиста с последним. – Ты ей еще не отписал?

    – Что писать, когда и так все ясно, – невесело усмехнулся М.Ф.

    За окном рабочий полдень вращал раскаленный палаш лучей над опустевшим до осени батальоном с преющим на недельной вахте ограниченным курсантским контингентом, назначенным для несения в сезон лагерей караульно-нарядной службы во временной пустыне монастырской кузницы авиакадров.

    А выше, над зашторенным окном,

    покрытая облупленной эмалью,

    зовуще выгнулась железная труба...

    – Ты когда меняешься? – спросил Дрюня.

    – Через час.

    – Ладно, ты тут сильно не переживай, – обеспокоенно заглядывая в потерянные глаза М.Ф., посоветовал уверенный товарищ. – Пошел я. Вечером увидимся. Заодно и сестре блудливой отпишем. Ишь, коза какая! Еще умолять будет, чтоб назад в семью приняли.

    Да пошел ты!.. – отмахнулся не расположенный к шуткам М.Ф.

    Стреноженная мысль кружила на одном месте.

    Вот и у Урвика все было точно так. Одним махом – все точки над i, начиная с последней.

    В тот раз ему не хватило элементарной смелости, зато хватило благоразумия. Так представлял он много лет спустя. Тем издерганным текущими мелочами днем у него так и не дошли руки до самоубийства. А вечером, как и обещал, появился Дрюня, вынырнув из сумерек у двухъярусной батальонной кровати, где в ледяном безмолвии покоился М.Ф. Наклонившись, Дрюня сунул голову под верхнюю сетку:

    – Чего развалился, старый, сарай горит! Пошли, вставай пришел.

    – Куда? – бесцветно отозвался М.Ф., не пошевелившись.

    – Идем, говорю. Дело на миллион, – продолжал настырничать Дрюня.

    – Разве что, если на миллион, – без интереса согласился М.Ф., выбираясь из марсова логова.

    Тревожный сон каптерщика чуток.

    – Раз надо, значит надо, – вздохнул Галилео Фигаро, протягивая ключи от каптерки – этого своеобразного клуба посвященных, совмещавшего в себе функции камеры хранения, универсальной мастерской и банкетного зала – в зависимости от сиюминутных потребностей зажатого в тиски внутреннего распорядка коллектива. – Только смотрите, повнимательней там, – напутствовал каптенармус общепринятым кодом спины друзей.

    – Прошу, – пригласил к выкрашенному половой краской столу Дрюня, заперев на щеколду заветную дверцу папы-Фигаро.

    М.Ф. примостился на шатком табурете среди затхлых тюков белья, опершись спиной на грубооструганные стеллажи для личных вещей переменного состава, опустевшие до прибытия новых абитуриентов.

    – Ну и?.. – глянул он на организатора суматохи.

    – Чичазмус, – успокоил тот, колдуя над импровизированной самобранкой.

    Закончив нехитрую сервировку, Дрюня предложил:

    – Давай, что ли, с горя...

    – Откуда дровишки? – отстраненно спросил М.Ф., поднимая граненый стакан.

    – Трудно было, но достали. Самопал вишнево-дачный.

    М.Ф. разглядывал сквозь рубиновые грани мутный желток лампы. Вот и год прошел, подумал он. Скоро “марсы” потянутся – со всех сторон света необъятной страны, наполняя монастырский колодец батальона бестолковым гвалтом новобранцев и мельканием обтянутых блинами беретов свежеиспеченных лысин. А послезавтра кончается срок. Приедет новая смена. Скорей бы в лагерь, на полеты. А потом, в октябре, в отпуск. Теперь не такой желанный. Как там в первоисточнике? “Я писала, что люблю тебя, но, оказалось, что это совсем не то...”

    Прошла любовь, завяли помидоры.

    Нашелся более достойный кандидат.

    Раскаянье и масса извинений.

    Останемся друзьями навсегда...

    После первого глотка сердце окутала теплая волна, выступившая влагой на ресницах. М.Ф. зажмурился.

    – Да ты что, братан, – всполошился догадливый Дрюня. – Давай за нас!

    Опрокинули еще по одной. На душе полегчало, но голова оставалась ясной.

    – Кайф? – закинул снасти Дрюня.

    М.Ф. пожал плечами.

    – Тогда брось кручиниться, добрый молодец, а прочти лучше это.

    – ?

    – Наш ответ Чемберлену, султану турецкому.

    М.Ф. рассеянно пробежал глазами исписанный убористыми строчками двойной тетрадный лист и ошалело уставился на друга.

    – Кажется, ты окончательно сбрендил.

    – А что, по-моему нормально, – скромно потупился автор обращенной к некой вероломной девице саги об искалеченном в авиакатастрофе курсанте, которому вышеприведенное обстоятельство помешало самому ответить на легкомысленное послание вышеупомянутой девицы.

    – Да ты в своем уме?

    – В своем, – согласно кивнул Дрюня. – Ладно тебе, пусть тоже немного попереживает, что такого парня довела.

    – Не хватало еще, ко всему прочему, остаться по твоей милости сиротой.

    – При чем тут это? – удивился Дрюня.

    – А телефон?..

    – Такая штучка с дырявым кружочком? Сунешь пальчик в дырочку, покрутишь кружочек, а на том конце провода – “дзынь-дзынь”?

    – Со всеми вытекающими последствиями.

    – Ты имеешь в виду, что подруга поспешит справиться у твоих о подробностях безвременной гражданской кончины бывшего дружка?

    – Вот именно. Да маман в ту же минуту удар хватит. Так что, дружище, извини, но твой роман дальнейшей публикации не подлежит. – М.Ф. разорвал листок и сунул клочки в карман. – Хотя, написано талантливо, слов нет.

    Дрюня обиженно насупился.

    – Все равно нельзя это так оставлять.

    – Да брось ты! Тебе-то что за дело?.. И давай, не будем больше об этом.

    – Как хочешь. Для тебя старался. Что ж, давай тогда еще по маленькой.

    Они выпили еще и еще, все больше погружаясь в коралловый мир иллюзий.

    – Намедни мне приснился сон, – мечтательно улыбнулся Дрюня. – Будто мы сидим в каком-то шикарном зале. И две подруги симпатичные с нами – не какие-нибудь там крестьянки, а полный атас. Только обе у меня на коленях сидят, а ты что-то на гитаре ковыряешь. И музон такой космический получается, прямо слезы на глаза наворачиваются от восхищения. Я такой музыки сроду не слышал. Красивая и печальная мелодия. А подруги спрашивают про тебя – кто это? Это, говорю им, братан мой, музыкант знаменитый – на прошлой недели Блэкмора за пояс заткнул, а вообще-то он и не то умеет. Понял ты? А подруги прямо так и смотрят на тебя во все глаза. А волосы у них длинные-длинные, и мягкие, как шелк. Просто сказка!.. Слышь, а какие тебе глаза больше нравятся?

    – Карие.

    – Вот, – поднял указательный палец Дрюня. – Тут ты, пожалуй, не прав. Самые красивые глаза – зеленые. Представляешь – зеленые-зеленые глаза и длинные, мягкие, как шелк, волосы. Божественные волны, в которые хочется зарыться с головой и утонуть.

    – Возможно, так оно и есть, – кивнул охмелевший М.Ф.

    Потом они стояли у окна и дуэтом выводили вокальную партитуру хита из первого и последнего своего альбома, похеренного, как и многое другое в этой жизни втуне.

    И кружились над ночным монастырским двором вырвавшиеся из малопонятных сердечных глубин, одинаково мало стыкующиеся с высокой поэзией и методом социалистического реализма, слова рожденной в совместных бдениях песни:

    Лунным светом озарит

    этот старый мир да дна,

    и с тобой заговорит

    этот вид из окна...

     

    34

    “Это постоянство, с которым разлагаются писатели, должно было бы обратить на себя внимание. Писатель сейчас движется не по той кривой, по которой движется критик”. Конец цитаты. Как обычно, Шкловский попал в точку. Мы всегда движемся по кривой и всегда не по той. Как однажды мне уже поведал о том известный в узком кругу литературный критик Кокс. Но сейчас другой собеседник пытался унять мою душевную маету.

    – В конце концов, пусть соберутся и набьют тебе морду. Или пусть тоже напишут что-нибудь про тебя. Это их право. А твое право – писать, как ты хочешь.

    Мой милый друг, Великий Утешитель!.. Разумеется, это их право. Хотя, честно говоря, перспектива оказаться с набитой бывшими соратниками мордой не очень мне улыбалась. Да и читать о себе высокохудожественную херню – занятие не из самых приятных. “Я не червонец, чтобы всем нравится” – кто это сказал?

    – Ты доливай, – предложил гостеприимный хозяин.

    – Спасибо, – отказался я. Умеренность в питье всегда была моим коньком. Даже если это касалось чая.

    Близился Новый год. Он просачивался отовсюду, исподволь наполняя сердца несбыточным ожиданием праздника, торопливая эйфория которого развеется к полудню Первого дня. Мы знаем об этом, но с чистой совестью продолжаем осыпать друг друга новогодними пожеланиями, невзирая на громоздящийся за плечами вопиющий исторический опыт. Вот и сегодня я забежал ненадолго – обменяться поздравлениями, потрепаться о том, о сем, а если честно – выслушать мнение о своей последней работе. Я всегда дорожил его мнением, упрямо следуя собственной кривой.

    – Работаешь над циклом? – спросил я. Мы давно не виделись.

    – Цикл? – по его лицу скользнула тень отрицания. – Он себя изжил.

    Я почувствовал себя кретином и поэтому больше ни о чем таком не заикался. Даже о “Совокуплении столов”, идейку о котором подкинул ему после одной дружеской попойки с заезжим поэтом, бывшим соратником.

    – Он очень огорчился, – с грустью признался мне потом Утешитель, ознакомивший-таки нашего Genosse с фрагментами моей пессимистической комедии.

    Все же обиделся. Что ж, это и его право тоже – обижаться. Всех нас печалят частности, которые мы просто обожаем обобщать. “Я не червонец...”

    Что же касается моего предложения воплотить в масле рожденную бессонной ночью идею, то я наткнулся на деликатный отказ.

    – Я не смогу, – сказал он, устав от моих пьяных домоганий.

    – Сможешь, – уверенно возразил я.

    До меня вдруг дошло, что плевать ему на мои вымороченные идеи с колокольни недосягаемого профессионализма. Они его попросту не интересовали. У него было полно собственных идей, на осуществление которых не хватит и десятка наших куцых жизней. А тут еще какой-то мудак лезет со своими дебильными проектами. Но, щадя мое самолюбие, он был снисходительно терпим. Он, может быть, даже хотел видеть меня среди немногих избранных – учеников Великого Утешителя, и я благодарен ему за это. Но, увы и увы, я всегда двигался по другой кривой. И вот этого он никак не мог понять. Хотя, по большому счету, я уважаю его едва ли не больше остальных знакомых из этого странного скопища, именуемого “творческой интеллигенцией”.

    – Надо дожать, – посоветовал он.

    Меньше всего я нуждался в подобных советах. А когда все же попытался “дожать”, понял всю суетность бесконечной шлифовки, грозившей извести в пыль плоды многотрудных лет. “Let it be”, – сказал я тогда битловское и махнул рукой, перестав терзать свое неотесанное, но до боли родное дитя. Плыви бумажный кораблик, ныряй по волнам исчезающих дней.

    – Немного, конечно, рисуешься. Но где про самолеты – это твое, – похвалил он. И, помедлив. – Неужели, действительно, всё так и было?

    – Как? – прикинулся я валетом.

    – Как ты пишешь.

    – Именно так и было.

    Мне не хотелось продолжать этот разговор. Все почему-то считают своим долгом всучить в мои слабые руки невыносимый бич воспоминаний. Господи, когда же это кончится?.. Я не знаю, как всё это объяснить с научной точки зрения. Может, петля временной аномалии или еще что-то в этом роде. Не знаю. Легче голову сломать, нежели объяснить необъяснимое. Я давно прекратил этим заниматься и не хочу начинать снова. Prosit!

    – Я должен что-то сказать? – спросил я.

    – Объясни, пожалуйста, мне, старому дураку, откуда взялась эта станция, которой, оказывается, не было. И причем здесь какой-то поручик.

    – Ты ведь художник. Почему я должен объяснять тебе прописные истины?

    – Да, я художник, согласен. Может быть, хреновый, не знаю, но художник. И, тем не менее, я теряюсь, словно малое дитя, когда у меня на глазах в результате ловких манипуляций из Ничего получают Нечто, трансформируют его во Что-то, а затем опять превращают в аморфное Ничто.

    Ничего странного, мой друг. Обыкновенная престидижитация. Безобидное мошенничество в надежде на легковерную публику. Главное – основательно заморочить зрителям головы ложными пассами. Но просмотри с десяток раз один и тот же фокус – и у тебя появится шанс выявить скрытый смысл ловких манипуляций.

    То же – насчет рубашки. Мой герой не родился в ней. Отнюдь. Дело скорее в элементарной физике и спасительном разгильдяйстве. Он нарушил инструкцию, не застегнув привязные ремни – и поэтому спасся. Пробив головой плекс фонаря и просвистев сквозь лопасти парализованного столкновением винта, можно с минимальными потерями выйти из сложившейся ситуации.

    – А те двое?

    – Их нет. Там об этом написано.

    Станция?.. Станцию я видел так же отчетливо, как сейчас его. Именно станцию времен мировой войны – Первой мировой: эшелон под парами, люди в шинелях, водонапорная башня... Черт его знает! – может быть и помешательство секундное, экстремальный бред на уровне генной памяти, я не знаю. Но видение было настолько реальным, что даже теперь я представляю всё это в подробностях – до последней детали, до кирпичика. Я видел.

    – Видел так же отчетливо, как сейчас тебя, – повторил я вслух, извлекая из пакета залежавшийся новогодний подарок.

    Я знаю, что мой друг коллекционирует всякого рода редкости – от китового уса до пробитых немецких касок. Может быть, для его обширной коллекции сгодится и этот. Скрюченный дюралевый обломок величиной чуть больше ладони, покрытый желтой по синему краской, с глубокой поперечной трещиной. Срезанная ударом о землю законцовка лопасти винта, через который так удачно проскочил герой романа.

    – Оттуда? – почти сразу догадался мой друг.

    – Нет, – солгал я, разгоняя едкий дым его папирос.

    35

    – Привет!

    Твой голос в трубке прозвучал настолько неожиданно и знакомо, что я просто оторопел.

    – Привет.

    Ты!.. И – черт возьми! – это было выше всех клятв и реальнее всяческих сил.

    Мы встретились на привокзальной площади, у бетонного столпа, вознесшегося ввысь главою непокорной, увенчанной оциферблаченным трехгранником, причем разбитые временным параличом стрелки каждой грани отсчитывали свое измерение вечности. Часы стояли, а под часами стояли мы и, спешно затаптывая тлеющие искры неловкости, пытались овладеть ситуацией.

    – Привет!

    – Привет!

    Подруга дней моих суровых... Что еще кроме этого сакраментального “привет” мы могли сказать друг другу? – ты, отдавшая предпочтение тому, кто вовремя оказался рядом, и я, отчаянно поклявшийся тебе в собственной смерти. Вряд ли можно представить более абсурдную ситуацию. Или шальная судьба соприкасала нас в затихающих волнах последних стремительных встреч?

    Ты стояла передо мной и прекрасно выглядела в свои двадцать лет в светлом платье с распахнутым воротничком и соблазнительным рядом – сверху вниз – пуговичных костяшек (кто играет на этом баяне?), причем нижняя, естественно, расстегнута, являя при каждом твоем звонком шаге навстречу прелестную округлость загорелых коленей.

    Что еще?.. Улыбка. Мы сильные люди. Мы лжем, улыбаясь. У нас хватает сил верить, когда шансы на успех упали ниже нуля. Мы улыбаемся. Но мы не только скрываем за щитом улыбки шаткость наших двусмысленных отношений. Помимо прочего мы еще и рады друг другу. И это мучительнее всего.

    – При-и-ве-е-ет!

    Одна из твоих неизменных оруженосиц. Тутси. Бывшая одноклассница, палочка-выручалочка Тутси. Просто хороший человек. Может быть, слегка поверхностный – на взгляд самопального интеллектуала и сноба. Радующийся чужому счастью мотылек. Сейчас она так идет к твоему платью. Помнится, будучи в трехлетнем далеке, получил от нее несколько писем. И даже поздравительную открытку с рубайями Омара. “Ту лучше голодай, чем что попало ешь, и лучше будь один, чем с кем попало”. Весьма актуальный совет. Тутси вполне годилась бы в авторы памятной записки с поэтическими вариациями на тему чувств к некому гитаристу. Как там? –

    Он, верно, скоро б мне наскучил,

    Не будь гитары у него.

    Оригинальная ямбовая интонация. Впрочем, это всего лишь версия и, как водится в плохих детективах, весьма запоздалая.

    Здороваемся с Тутси искренне и легко, как при встрече старых однополчан. Здесь уже нет той натянутости, неизбежной при встрече бывших любовников. Любовники... Как ни крути, а слова из песни не выкинешь. Если учесть усилия, которых стоили нам взаимные признания, то нашему, ныне покойному, чувству можно было бы даже позавидовать. Честно говоря, мне до сих пор невероятно трудно произнести эту элементарную фразу. Синдром приобретенной немоты.

    Тутси служит прекрасным коммутатором в оживленной беседе двоих. Ах, как это интересно – узнать состояние дел каждого из нас, начинающих матереть выходцев на охотничью тропу. Ура самостоятельной добыче! Мы волки с крепкими зубами и широким горизонтом впереди... но почему-то остерегаемся взглянуть друг другу в глаза. Хоть так и подмывает. И это поминутно происходит – и мы вздрагиваем, ощущая стекающее по молниеотводам спинного мозга эфирное электричество, и лишь согласно киваем, не вслушиваясь в тутсино щебетание. И отводим глаза.

    Я подхватываю обороненную тобой шутку, развиваю ее, лелею и взращиваю, обсасываю со всех сторон, а затем, красиво цыкнув, сплевываю – и она катится, блестящая, под перезвон хохотков. Я ведь еще тот шутник – надеюсь, ты помнишь – со мной просто невозможно было разговаривать на серьезные темы. У тебя скулы сводило от смеха. Твои замечательные смуглые скулы... Уже тогда я был с объеденной молью иронии душой – и ты смеялась, слегка запрокинув голову, открывая шею, не единожды украшенную багровыми отпечатками шаловливых мальчишеских губ. Впрочем, все это в таком далеке, что поневоле начинаешь сомневаться в истинности и дум и былого.

    Что ты говоришь?

    Оказывается, должен был подъехать – кто бы мог подумать! – наш старый школьный товарищ Кокс. Некогда мастер самодеятельной сцены, а теперь успешно закосивший от армии выпускник литинститута, подающий надежды молодой критик, уже отмеченный к тому времени каиновой печатью журнальных статей не то о неиссякаемых перспективах отечественного театра, не то о безысходности западного кино, точно не скажу. Кокс всегда подавал надежды, и я рад, что они оправдались. Уж в ком, в ком, а в Коксе я никогда не сомневался. Милые девушки действительно постарались, устраивая для меня этот праздник. Надеюсь, что для меня.

    Однако на сей раз отпускник Кокс подкачал, а вместо него явились две разнополые особи, которых я знать не знал. Твои соратники по летней пионервожатой борьбе за дело КПСС. Заветам Ленина верны. Как и завещал великий вождь. И теперь впереди нас ожидало, как говаривал не менее великий Махмуд Ницкий, “большое шоу, в перерыве – стриптиз!”

    Добрый дяденька таксист не позволил залезть в машину сразу всем пятерым, поэтому юный пионервожатый согласился подзадержаться на привокзальной стреме в ожидании запоздавшего Кокса. Бог в помощь, юноша!.. Мы вчетвером катим занимать столики в кафе имени творчества графа Толстого. Подружка безусого пастыря пионеров уселась впереди, а мы – Тутси, ты и я – именно в такой последовательности – разместились на широком диване заднего сиденья.

    На поворотах меня прижимает к твоему плечу, и я, полуобняв спинку сиденья за тобой, ласкаю след упорхнувшего счастья... Мы все еще молоды. И мы смеемся. И впереди нас ждет долгий-долгий вечер.

    И был вечер. Пузырящийся в шампанском шоколад, миски с дымящимся кукси, водка в запотевших графинах – и разговоры. Одинокий, подоспел товарищ твоей томноокой подруги. Видно, встреча со мной не входила в творческие планы столичного жителя Кокса. Жаль, конечно, но сойдет и так. Покуривая у туалета, мы разговорились с вожатым. Оказывается, мы учились в одной школе, но он шел на три класса младше. В то легендарное время будущий предводитель пионерства был буквально без ума от нашей группы вообще и от меня в частности. Юноша бледный, со взором горящим... Мало ли я кому нравился. А я так видел его, честно говоря, в первый раз.

    Мне хотелось быть только с тобой. И поэтому я уходил от тебя, наступая на горло собственной песне. Я умел быть жестоким с собой.

    А ты сидела напротив, я прекрасно помню, что ты выбрала именно это место, и я подумал, что так даже лучше, потому что мы сможем смотреть друг на друга. Ты подносила бокал к губам, вкуса которых я еще не забыл, отпивала вино и рассеянно улыбалась, и мне виделась в этой улыбке непостижимая печаль. Но почему? Ведь грустить на этом празднике жизни полагалось мне. Я тщетно пытался найти ответ. Поминки по несбывшейся любви?.. Все равно, я был благодарен их устроителям. Я старался – и веселье ни на секунду не покидало нашего скорбящего стола.

    Еще была музыка. И были танцы.

    “Танцы-шманцы-зажиманцы...”

    На дощатом пятачке эстрады лабала банда малолетних халтурщиков. Над разгоряченными головами танцующих носилась оглушительная попса ресторанных шлягеров сезона. Танцы чередовались с механической четкостью арифмометра: быстрый, медленный, быстрый, медленный. Или, помнишь, как это называлось раньше у нас – шейк, танго, шейк, танго. Все медленные танцы назывались “танго”. Еще был белый танец – “дамское танго”. В Клозетовке истинность подобных наименований ни у кого не вызывала сомнений. Только незабвенный Сервантыч, может быть, составлял исключение.

    Я танцевал с Тутси, потом девица с соседнего столика предложила мне part in dance. Тебя тоже приглашали – и ты танцевала с кем-то посторонним под халтурку молодых лабух, сладкозвучных демонов кафейного ада. По-мазохистски сладостная месть несбывшейся любви.

    В краткие миги перемирия мы сходились в общий, трясущийся, кто во что горазд, круг. А потом, взявшись за руки, носились между столиками всем кабаком, с дикими гиками кружась в вихре рок-н-ролльного гопака, то разводя, то опять сшибая сопряженные звенья. Меня затягивает в воронку – и вот, выпендриваясь на пределе возможного, я отслеживаю в водовороте кружащихся лиц только твое лицо. Только твои глаза. Твои соскучившиеся по мне губы. И твои взлохмаченные душистые волосы, в которые мне уже никогда не зарыться с головой. А так хотелось бы угомониться. Хотя бы на секунду. Только с тобой. И провались тогда весь этот бордель вкупе с бестолковыми его обитателями. Аминь.

    Иногда нас внезапно оглушала объявленная тишина белого танца, и если меня не уводили, и ты, устав, оставалась на месте, мы тщательно старались нащупать нейтральную нить светской беседы, но – мои неловкие пальцы! – тонкая нить постоянно путалась и рвалась, и приходилось начинать сначала, усугубляя и без того шаткий статус просто хороших знакомых. Минное поле запретной темы лежало между нами, и, едва приблизившись к ограждению, мы тут же отворачивали каждый в свою сторону, не в состоянии преодолеть запрет. Да и стоило ли портить праздник?

    И все-таки, и все-таки...

    ... Закончился ресторанный загул, и мы впятером бредем пустырем обезлюдевших улиц. Неоновые маяки – символы занявшейся ночи – указывают путь домой. Прекрасно-Позднее-Время!.. Расписание движения автобусов – мой союзник. Клозетовка отменяется до утра! Мы, городские, весьма щедры и гостеприимны. А я, к тому же, вечерами так одинок в трех оставленных мне на месяц комнатах, среди загроможденной кирпичными монстрами темноты, страх перед которой я так и не поборол в себе до конца. Граждане! – ведь это просто по-христиански – предоставить припозднившимся путникам кров и ночлег. И чашку хорошего чая.

    Еще не вечер! – пелось, счастливому, мне.

     

    36

    Курортная зона. Отёчная от избыточной сырости здешняя зима обладает едва уловимой прелестью неоконченной пьесы осени.

    – Странный ты человек, – сказала она. – Никак тебя не пойму. Другой на твоем месте уже давно бы меня раздел.

    – А зачем? – спросил он спокойным до равнодушия голосом.

    Из-под ее задравшегося платья выглядывал кружевной край комбинации.

    – Ты действительно не хочешь? Или есть другие причины?

    – Действительно не хочу.

    – Тогда ты и вправду сильный человек, – сказала она с горьковатой усмешкой и, поднявшись, подошла к окну.

    Он остался сидеть на заправленной постели, облокотившись на заботливо подложенную ею подушку. Четкий силуэт на фоне запотевшего окна. Больше смотреть было не на что.

    – Как душно, – сказала она и открыла форточку.

    По комнате прокатила влажная волна холода.

    – Смотри, простынешь, – сказал он.

    Женщина отрицательно покачала головой:

    – Не простыну.

    Глядя в запотевшее окно, она продолжила, но уже без всякого выражения, будто читала хорошо заученный надоевший текст:

    – В этом городе у меня живет друг. Теперь уже бывший. Мы познакомились много лет назад и с тех пор встречались каждый год. Ежегодно я брала отпуск, покупала курсовку и приезжала сюда. Три волшебных недели мы были вместе, почти каждый день. А когда я возвращалась домой, все восхищались моим посвежевшим видом и говорили, что отдых пошел мне на пользу. Особенно бывал доволен муж. Еще бы! – ведь я приезжала с курорта такая ненасытно-страстная. А я просто прикармливала его крошками от любви к другому человеку. Ведь это действительно была любовь. Как мне казалось. Да и ему, вероятно, тоже. Я буквально высасывала из него все соки, и он уходил, как пропущенный через мясорубку – и при этом был на вершине блаженства. Как он сам признавался. Потом все повторялось снова – и опять, будто впервые... Но неделю назад он сказал, что все кончено. Я его загнала. После меня он попал в кардиологию в предынфарктном состоянии. И, представляешь, все рассказал жене. И та смогла понять и простить. Теперь у них машина и нежная друг к другу любовь. А все, что несколько лет продолжалось между нами – не более, чем заурядная ошибка... А я вот думаю – какие же вы, мужики, дураки, что способны поменять чувство на машину. Настоящую любовь – на груду ржавого железа.

    – Хочешь пить? – спросил он.

    Она торопливо кивнула, и мужчина, откупорив бутылку “пепси”, наполнил стаканы. Потом он подошел к женщине, протянул стакан, и когда та его взяла, освободившейся рукой закрыл форточку.

    – Холодно, еще действительно простынешь.

    Отхлебнув из своего стакана, он вернулся к столу, подумал и сел на стоящий рядом стул.

    – Знаешь, – сказала она в порыве откровенности, – я недавно познакомилась здесь с одним парнем. Ему тридцать лет, но с этим у него проблемы. Говорит, что служил на подводной лодке. Это действительно так опасно?

    – Действительно.

    – Так вот. Теперь он ходит за мной по пятам, но, понимаешь, больше одного раза не может. А мне этого мало.

    – И поэтому ты рассчитываешь на меня? – спросил мужчина, глотнув пахнущей хвоей пузырящейся жидкости.

    – Если ты так ставишь вопрос, то я отвечу – да. Но мне хватило бы только тебя. Одного.

    Она еще на что-то надеялась.

    У всех свои проблемы, подумал мужчина, а вслух сказал:

    – К сожалению, у нас ничего не получится.

    – Почему?

    – Я ведь уже сказал, что не хочу.

    – Ты действительно странный парень.

    Некоторое время они молчали. Затем, глядя, как сгущаются сумерки за окном, она проговорила:

    – Мне сейчас кажется, если бы он вдруг передумал и сказал “Будь моей!”, я сумела бы бросить все – семью, работу, квартиру – и уйти к нему, не раздумывая... А ты бы так смог?

    – Вряд ли, – ответил он, подумав, что каждый из них ушиблен об угол судьбы. – Слишком глубоко в меня вбито чувство долга. И слишком развита фантазия. Достаточно представить глаза брошенных детей. Они-то в чем виноваты?

    – Наверно ты прав. Да, скорее всего – прав. Я бы не смогла жить без дочки. К сожалению, ты, как всегда, прав.

    После некоторой паузы она спросила:

    – Скажи, ты счастлив со своей женой?

    – Счастье – понятие из категории относительных. Мне кажется, что да.

    Когда это было. Девочка из поезда, ставшая женой. Любовь по переписке, незаметно переросшая в семейные отношения. Его приучили ценить верность. А у Дрюни как-то не пошло...

    – А как она у тебя насчет секса?

    – Думаю, что в этом плане все вы не очень-то отличаетесь друг от друга.

    – Не-е-ет, – сказала она с умудренной улыбкой, – на этот раз ты ошибаешься. Все женщины – разные. Я, например, очень многое умею. Очень. Мужчины от меня буквально пищат.

    Похоже, в этом мире лишь я один – бездушный эгоист и сволочь, подумал он и спросил:

    – Вероятно, ты идеальная женщина?

    – Скорее, я идеальная любовница. Дочь подрастет – я и ее научу всему этому. Ведь вы обожаете умелых женщин.

    Бедный твой зять, подумал он, но ничего не сказал.

    Когда молчание стало тягостным, он поднялся со стула.

    – Пожалуй, пойду. Спасибо за гостеприимство.

    Тогда женщина подошла к столу, поставила стакан и, порывисто бросившись к мужчине на шею, стала его целовать. Он не ожидал подобного всплеска эмоций, и слегка растерялся. Глупейшая ситуация. Чтобы не выглядеть полным идиотом, мужчина тоже полуобнял ее и так стоял, осыпаемый страстными поцелуями.

    Мелькнуло подозрение, что у нее не все дома. Стало противно. Скомкав затянувшееся прощание, надел куртку.

    – Извини, мне пора, – сказал он и тут же осознал несуразность сказанного.

    Она стояла напротив раскрасневшаяся, прислонившись щекой к дверному косяку.

    – Завтра утром мой автобус.

    В ее голосе умирала надежда.

    – Счастливо добраться, – сказал он.

    – Так и знай, ты мне весь отпуск испортил.

    – Извини, я не хотел этого, – виновато ответил он.

    – Как все глупо получилось, – прошептала она. – Прости.

    – Всего хорошего. И пока.

    Он повернулся и вышел прочь, закрыв за собой дверь. А она все стояла у косяка, слушала его шаги по скрипучей деревянной лестнице, стук выходной двери и последующую тишину, вытирая ладонью соленые щеки и подбородок.

     

    37

    Свершилось ли чудо или сбылась мечта идиота – не имело никакого значения. Ты была здесь, рядом, стоило лишь протянуть руку. И я протягивал – и гладил в распахнутом настежь футляре платья, обнимал твои плечи и ласкал освобожденную грудь. Мои, всегда такие умелые пальцы были не очень решительны, припоминая давно не игранные гаммы. И еще мы много целовались, утонув в горчащей сладости воспоминаний.

    – Она никогда под него не ляжет, – ответила ты на мой дурацкий намек насчет вожатого и его томноокой подруги, которым я великодушно предоставил в единовременное пользование зал с диваном, и теперь по скрипу пружин строил предположения о вытекающих последствиях.

    “А ты – под меня?” – едва не спросил я, но вовремя прикусил язык. Брошенная тобой фраза слегка сбила меня с панталыку. Это было так не похоже на тебя прежнюю. Пока я обретал дар речи, в зале опять несколько раз скрипнул диван, как бы подтверждая мои навязчивые бредни.

    – Ну вот, – возразил я. – Слышишь?

    – Нет, нет, – уверенно блеснула ты карими лучиками в сомнительной темноте моей холостяцкой кельи. – Она никогда под него не ляжет.

    Черт его знает!.. Женщины так и остались для меня загадкой навсегда.

    Потом мы опять целовались. Точнее, это я тебя целовал – и ты не сопротивлялась, ты почти целиком была в моей власти; именно почти, настолько, что я опять не мог понять, свидетель ли я прорвавшейся искренности чувств, потерпевший или же соучастник латентного криминала по имени адюльтер. Вот только не совсем ясно насчет объекта и субъектов преступления. Как бы там ни было, внимая призывавшему милость к падшим поэту, мы продолжали опасную игру, где обе стороны обречены на поражение, и каждый последующий ход являлся запрограммированной тактической ошибкой и лишь усугублял горечь обоюдных потерь.

    Из спальни раздался пружинный аккорд. Это верная Тутси, ворочаясь одиноко на широкой кровати, исполняла пассакалью бессонницы. В тягостных раздумьях о судьбах своей родины она бдительно не смыкала очей у мартеновских печей нашего почти супружеского ложа.

    Я лежал рядом с тобой и никак не мог понять, как и почему все это произошло. Все – от начала до конца. Особенно меня интересовал предстоящий финал. Что это – оплата по старым векселям? Но тогда интересно, за чей счет? Того, кто теперь ждет твоих писем? И чьих писем с нетерпением ждешь теперь ты? Как поверить алгеброй рассудка гармонию переменчивых чувств?

    – Знаешь, я до сих пор храню твои письма, – почти угадываешь ты мои мысли.

    – Я тоже твои храню, – вижу, как в прозрачной темноте ты грустно улыбаешься наивному прошлому, расставаться с которым нас научили шутя, но иногда это чертовски трудная штука.

    – Интересно, почему? – спрашиваю я себя, скользя в душистом ветре твоих волос.

    И тут происходит совсем уже неожиданное. Ты притягиваешь меня к себе и целуешь. Целуешь долго, искренно и нежно, как не целовала даже в прошлые наши дни, когда мы считали затянувшийся инцидент любовью. От волнующей мякоти твоих губ голова идет кругом. Вот он, упоительный миг победы! Получившие окончательную вольницу руки беспрепятственно лепят божественный рельеф твоего тела. Еще мгновение – и ты моя, вся, без остатка, теперь уже навсегда, и никто не сможет тебя у меня отнять, украсть или выманить.

    Ты переводишь дух, уткнувшись в мое плечо. Пиррова победа.

    – Зачем? – роняю я в гулкую пустоту бомбу вопроса, с остервенелым любопытством наблюдая, как взлетает на воздух только что наведенная переправа.

    Мост рушится, осыпаясь кувыркающимися обломками. Волна могильного холода – и вот уже слой льда пролег между нами, и этих торосов нам никогда не одолеть. Мы чужие. Ты отворачиваешься к стене и долго молчишь.

    – Не знаю, – говоришь ты мне-постороннему. – Наверное, все это действительно зря.

    Вот и все, моя девочка...

    Тебе надо идти. Я не возражаю. Ты встаешь, приводишь в порядок одежду и уходишь в темный лабиринт прихожей; там, натыкаясь на углы, ищешь спасительную дверь, где тебя все еще ждет верная подруга Тутси. Я смотрю, как по потолку мечутся исковерканные тени с шумом проезжающих мимо деревьев.

    – Спокойной ночи, – желаю тебе вслед, не веря в действенность ответных пожеланий, ведь для меня спокойных ночей не бывает.

    Свободы нет, но есть покой и воля... А также, добавим, мудрое утро. Мятежная парочка с дивана отчалила на рассвете, желая отбыть восвояси с первым автобусом. Я остаюсь к этому событию практически равнодушен, безразлично регистрируя возбужденное перешептыванье в прихожей, шарканье надеваемой обуви, да клацанье дверного замка. Наплевать. Интересно, вскользь думается мне, легла она под него или нет?

    Терпеливо жду окончания казни. Оно не заставило долго ждать. Часа через два из спальни послышались голоса. Значит, стрелецкое утро наступило.

    Смыв вчерашние впечатления, ты предстаешь свежей, только что вылупившейся баттерфляй, с легкой улыбкой на приветливом лице гостьи. Сморщенные крылышки? Оказывается, тебе всего лишь нужен утюг, чтобы следы приснившейся ночи изгладились с памяти платья. Утюг? – да ради Бога...

    Но вот утренний чай несколько сумбурен. Ты немного нервничаешь, стараясь не подать вида. Общение исключительно при помощи тутсиного сурдоперевода. Да, сегодня передо мной другая женщина. Теперь попытка поцеловать тебя на пороге кухни выглядела бы неуместной и пошлой шуткой. Я уже не мог представить тебя желанной и любимой, с наслаждением скользящей в шторме моих объятий. Воистину, утро вечера мудренее.

    После чая вы заторопились домой, и я не проявляю ни малейшего сожаления. Домой, так домой. Клозетовка ждет вас, господа!.. Я даже не вышел вас проводить. Я курил на балконе, наслаждаясь концом процедуры. Сначала был одиночный выстрел захлопнувшейся двери, затем – длинная пулеметная очередь спешащих по лестничному пролету каблучков... И бесконечная гробовая тишина... Наконец-то я убит...

    Вижу, как вы стремительно выпархиваете из подъезда и идете – молодые, симпатичные – прямо и направо, чтобы исчезнуть под аркой выхода. Все, как положено. Неожиданно, вопреки сценарию, ты поднимаешь голову и наши взгляды встречаются.

    – Пока! – кричишь ты и отчаянно машешь рукой.

    – Счастливо, – обращаюсь я к Тутси, тоже улыбнувшейся моему призраку снизу.

    А потом смотрю вслед и никак не могу дождаться вашего ухода. Кажется, что твои стройные ноги целую вечность шли по этой проклятой прямой, пока не свернули под арку. Твои загорелые стройные ноги... Я был убит, и поэтому без всякого для себя вреда искурил пол-пачки сигарет, пока твое белое платье не скрылось за поворотом, покрыв бесконечно длинную дистанцию в три десятка шагов. Ты уходила мучительно долго. Мучительно долго уходила в то утро от меня любовь.

    38

    – Ты помнишь это время? – спрашивает Кисс.

    Еще бы. Радиоприемник “Рекорд”. Отец, вращающий ручку настройки в поисках информированных “вражьих голосов”. Эфирный треск и переливчатый гомон дальних стран, раздвигающий стены “хрущевки” до невообразимых широт. Квакающий голос диктора, настырно талдычащий про “гегемонизм”, “империализм”, “советский ревизионизм” и прочую лабуду от Великого Кормчего. Невнятные сообщения отечественных комментаторов. Тревожное ожидание. Неужели опять?.. Конфликт так и остался островным, официальное молчание перешло в амнезию, и лишь в любопытном народе еще долго будут бродить слухи о фантастическом лазерном оружии и многочисленных потерях среди китайских провокаторов. О том, сколько там полегло наших, не знал никто.

    – Аэропорт был на военном положении, – продолжает рассказ Кисс. – Даже экипажи после рейсов домой не отпускали. Отец неделю ночевал на работе. Думали – вот-вот начнется... Нас, детей, к эвакуации готовили. До них ведь отсюда, как в песне, четыре шага.

    Не знаю, почему мы затронули эту тему. Просто шли и разговаривали. О жизни, о том, о сем. От вечнозеленого Снежинки перешли к покрытым вековыми снегами горам, от гор – к раскинувшемуся за ними Китаю, а от китайцев – к вооруженному конфликту ...надцатилетней давности, наложившему существенный отпечаток на наше детское восприятие мира.

    Медленно перемещаясь осенним бульваром, мы, вероятно, неплохо смотримся со стороны: черная кожа моего подкрашенного на плечах “монгол шуудана” и белый дутик ее синтетической куртки. День тихий и солнечный. Последний вздох бабьего лета. Остекленевшее небо над головой и шуршащая ржавчина лета под ногами. День последний. Начало прощания.

    Временами мы просто молчим. Шелестящие шины машин и отъезжающих в никуда автобусов больше нашего могут рассказать о сгорающем в пепел октябре. Время необходимых потерь и запланированных расставаний.

    – Ты пришлешь мне свою книгу? – спрашивает Кисс.

    – Да, – говорю я “нет”, и она понимает.

    Какую книгу? Книги не будет. Она сгорела в ровном пламени осени, и теперь мы перемалываем ногами хрупкость ее пожухших страниц с выцветшими от огня и от этого потерявших всякий смысл буквами. Кисс, мы сами герои книги, которую никто не хочет читать. Зачем множить скорбь знанием точных данных? Жизнь – наука приблизительная.

    – Какой такой Абу? – удивляется в приемном покое медсестра. – Нет никакой Абу.

    – Как нет, – терпеливо объясняется с ней Кисс, – должен быть. Его к вам от нас три недели назад перевели. По оперативным показаниям. Не могли же его так быстро вылечить.

    Три недели... А всего, выходит, почти пять месяцев прошло. Бедняга Абу.

    Кисс с медсестрой вдвоем листают книгу регистраций, а я при этом присутствую, думая о том, что уже не только Абу, но и многих других давно нет в этой книге. И что, возможно, когда-нибудь будут безнадежно перелистывать пожелтевший линованный paper в поисках давно вычеркнутого меня.

    – А!.. вот она, есть, – удивленно кивает сестра. – Второй отделений, пятый палат, – и она стусовывает книгу в обратном порядке, повторяя “странный фамилий этот самый Абу”.

    Окрыленные, мы взлетаем наверх, но на втором этаже нас ждет разочарование в миловидном образе другой медсестры – более белокурой, но не менее разговорчивой.

    – Ой, его уже нет! – торжественно заявляет она нам.

    – Как – нет? – удивляемся мы дуэтом. – Должен быть.

    – Нет, его позавчера выписали и он уехал домой.

    – Что, неужели вылечили?

    – Видите ли, за ним приехали родственники и забрали его домой. Очевидно, лечение он будет продолжать по месту жительства.

    – Он хоть ходил? – спрашивает Кисс.

    – Знаете, операция прошла не совсем удачно, начались осложнения, а на повторную он согласия не дал. Написал расписку, что от дальнейшего лечения отказывается и сам будет нести ответственность за возможные последствия. Так что, как видите, мы здесь ни при чем.

    Похоже, в этом мире никто не при чем – даже те, кто при чем-то должны бы и быть. Хорош бы был Христос, распинаемый, вопя наше любимое “я здесь не при чем!”... Впрочем, кто его знает, как там было на самом деле. Увы нам, увы...

    Никчемные, спускаемся по белокаменным ступенькам клиники и выходим из больничного городка.

    – Теперь мне направо, – говорит Кисс.

    – Я провожу тебя.

    – Правда? – светлеет она лицом. – До дома?

    – Почти. Тем более, тебя дома ждет муж.

    Она соглашается, мы идем на остановку и долго ждем автобус, потом долго едем на другой конец города, прижатые потной человеческой массой. Слова кончились и мы лишь улыбаемся глазами.

    На конечной мы выходим из автобуса и пересекаем пустынную дорогу. Я останавливаюсь под табличкой с номером нужного мне маршрута, а Кисс надо идти дальше, через два квартала.

    – Я провожу тебя, – просит она.

    – Нет, пожалуйста, иди, – улыбаюсь ей в последний раз. – Долгие проводы – лишние слезы.

    Колебания Кисс недолги.

    – Хорошо, тогда я пошла. Счастливо тебе.

    Короткий поцелуй, и я шепчу ей свое “счастливо”, глядя, как она удаляется – одинокий белый шарик, гонимый людским ручейком в русле осенней аллеи. Может, это и есть настоящее золото? Брось, говорю я себе, это всего лишь опавшие листья.

    Потом я вспоминаю Абу. Он переступил грань неопределенности. А я все балансирую на этой призрачной грани и неизвестно, по какую сторону упаду. Неизвестно, потому что, следуя истинно человеческому инстинкту, в таких случаях мы зарываем голову в песок и водружаем над оторопело задранным задом знамя великого Авось. Все давно известно, просто мы не хотим ничего знать.

    Оборачиваюсь, но белый поплавок Кисс уже унесен в океан, а по аллее идут незнакомые люди, а на автобусной остановке стою незнакомый я. Никому ни до кого нет абсолютно никакого дела, и я мысленно тороплю разворачивающийся перед броском автобус, мечтая устроится в мякоти кресла у окна и до самого аэропорта никому не уступать места, смотреть через пыльное стекло и думать. Думать ни о чем, сидя в битком набитом автобусе, – что может быть блаженнее в этом распадающимся на атомы мире?

    39

    В последующие после переезда в город посещения Клозетовки, по большей части случайные и все более редкие, М.Ф. всегда поражался пустынности ее улиц, завораживающей после оголтелости суетной метрополии. Здесь жизнь замерла, бережно храня status quo провинциальной девственности, и все так же в почти абсолютной тишине шуршат неспешные шаги прохожих, лишь на едва узнаваемых лицах которых можно с трудом распознать неуловимые следы бега времени.

    Выбравшись из пропыленного экспресса на остановку раньше, М.Ф. идет пешком до единственного клозетовского небоскреба – водокачки с заколоченными бойницами окон, поворачивает направо и по растресканному узкому тротуару – мимо отсутствовавшего в прошлый приезд закопченного шашлычника, унылого, как его товар; увешанного пожелтевшими листьями “Правды” киоска “Союзпечати”; закрытого на вечную ревизию магазина “Промтовары” – попадает во двор, пересекает его наискосок, стараясь удержаться от мимолетного взгляда в окна, близость которых вызывает приступ горловой тахикардии, пока, наконец, никем не узнанный, достигает конечной цели. Чахоточное солнце скользит бессильным взмахом луча по его спине. М.Ф. ныряет в прохладный сумрак заполненного обеденными запахами подъезда, взбегает по стертым ступеням на третий этаж и останавливается перед аккуратно обшитой лакированными рейками дверью. Мастер, уважительно думает М.Ф. и нажимает на кнопку звонка...

    – А что здесь? Болото! – Джин Жила морщится и, отставив рюмку, накалывает вилкой скользкий груздь. – В Городе хоть машины ездят, да люди по улицам ходят. А тут если и встретишь кого из знакомых, так он, падла, еще и отвернуться норовит... У тебя-то как?

    – Спустился на грешную землю.

    – Слыхал... Дальше-то как будешь?

    – Как-нибудь буду... Подался бы в свободные художники, да отпугивает нерегулярная оплата их скромного труда. Пока пристроился в одну строительную контору. Инженером по оборудованию. Вентили, задвижки, насосы фекальные – это все мое. Сугубо женский коллектив. Так что дело теперь за малым.

    – За каким? – Джин Жила накалывает еще один гриб.

    – Видишь ли, – тщательно пережевывает закуску М.Ф., – в силу своей тонкой душевной организации никак не научусь лаяться непотребно при детях, женщинах и стариках, в чем сейчас есть мой крупный недостаток. Ибо от сотворения мира матерщина была первейшим и незаменимым подспорьем в советском капитальном строительстве.

    – Во веки веков, – согласился Жила, наполняя рюмки. – Аминь. Не переживай. Скоро научишься и станешь таким же, как твои эти... пролетарии.

    – Умственного труда, – уточняет М.Ф. и, чокаясь с бывшим супер-ударником, провозглашает тост – За жизнь и наше в ней место!

    – Которое всегда почему-то занято...

    – Как горшок в поезде дальнего следования.

    – Поехали!

    Потом они курят на кухне. М.Ф. расслабленно вдыхает дым, внимая откровениям старого друга о постылости раскалывающейся семейной жизни и вспоминает выпускной бал и прогулку по предрассветному парку. Джин Жила с похищенной через форточку Бетси, Присцилла и он. Две счастливые пары. Бальное платье Присциллы совсем вымокло от беспрестанных салочек по обильно смоченным росой траве и кустам.

    – Разойдусь я, – не слишком решительно говорит Жила. – Баба совсем одолела своими придирками. Уже посылает открытым текстом. А может и дружка завела.

    – Есть подозрения?

    – Да отирается тут по соседству фраерок один неженатый...

    – А пацаны?..

    – Пацанов жаль, тяжко без них будет. Да и им без меня не сахар – на алиментах расти. Тут недавно замахнулся на старшего, не сильно, чтоб со зла, а он сжался так, зажмурился и голову руками прикрыл... Я прямо остолбенел. Ох и сволочь же я, думаю. Хотя сам никогда пальцем не тронул. Кто, спрашиваю. Оказывается, в садике их эти курвы молодые бьют. Я потом как отвязался на воспитателях, еще узнаю, говорю, суки, под суд у меня пойдете!.. Представляешь?.. Не знаю, вырастут, может, поймут... А ты бы как поступил на моем месте?

    “Как бы я поступил? – подумал М.Ф. – Как бы я поступил...”

    – Сам знаешь, в этом деле всякий советчик – лишний. Стоит ли спешить? Глядишь, все утрясется. Попробуй.

    – Да сколько уж пробую...

    – А что это за черт у тебя был? – решил переменить направление разговора М.Ф.

    – Да сосед, дискоман ярый. Пишем друг у друга или мафоны напрокат берем на заимообразных началах.

    – Понятно. Желторотик он.

    – Ясное дело. Кроме погремушек, ничего не признает.

    – Особенно мне понравилось, когда он удивился, как это мы можем такое слушать. Каково?

    Что взять с кретина.

    – Да, были люди в наше время... Кто теперь в чем разбирается? Особенно из этих желторотиков. “Цеппелины” для них – чушь собачья, про “Дипов” они и вовсе не слыхали, зато от всяких там сладеньких “Токинов”, чуть ли не ссут кипятком.

    И не говори. Нет больше в Клозетовке честных рокеров, за исключением двух-трех, у которых я пишу, да и те скурвились.

    Расплющив в пепельнице окурок, Джин Жила предлагает:

    – Ну, что, пойдем тяпнем за оставшихся рокеров?

    “Русская” отлично идет под жареную картошку с солеными грибами. Роберт Плант берет планку, скользя по надорванной ленте Мебиуса мелодии. Хмель после пятой стопки приобретает ностальгический оттенок в минорную терцию с отгорающим осенним днем.

    – Сейчас тебе кое-что покажу.

    Жила открывает дверцу серванта и извлекает играющий сочным глянцем конверт явно не отечественного производства, который плавно перекочевывает в руки М.Ф. “Still Life”, штатовский концерт 81 года. Почти новьё. С почтительным трепетом М.Ф. переворачивает конверт, читает названия песен, вглядывается в бесшабашные лица потертой затянувшимся долголетием команды Большеротого Мика. Подумать только – фирменный пласт “Роллингов”! В Клозетовке, что уж совсем невероятно.

    – Где взял?

    – Паял тут аппарат одному меломану, так тот сам не врубается, дал мне послушать. Тебе записать?

    – Спрашиваешь!..

    – Тогда держи, – Джин Жила, лукаво щурясь, протягивает гладкий плекс кассетного футляра. – Специально для тебя на “Maxell” накатал.

    М.Ф. польщен подобным вниманием.

    – Спасибо. Сколько за удовольствие?

    Жила отрицательно машет головой:

    – Заберешь кассету – и как раз разойдемся по нулям.

    – Пойдет. Поставь, пожалуйста.

    “Ander My Tumb” – забойная вещь 64 года. Двадцать один год опоздания. Невесть какое старье по меркам нынешних мальчиков-погремушечников. Жизнь до нашей эры, законсервированная в граммофонных дисках и магнитных лентах. Консервы для гурмана. Динозавры в собственном соку.

    М.Ф. на секунду прикрывает глаза, успев ухватиться за гребень отхлынувшего прибоя.

    – Да, это было что-то.

    – Точно, – Джин Жила осоловело уставился на конверт с фотографией группы. – Постарели чуваки. У Джаггера вон рожа совсем потасканная.

    – Работа такая. Но глотка все та же.

    – Ага. Труба иерихонская.

    – Кто на что учился.

    – Ясное дело.

    Жила задумчиво глядит на пустые рюмки, потом его осеняет, и, решительно поднявшись из-за стола, он достает из неистощимых глубин серванта початый бутыль с импортным лейблом.

    – Теща гнала, – поясняет он и добавляет, заметив на лице М.Ф. тень нерешительности. – По рюмочке, чисто символически.

    Наливай, – машет рукой М.Ф., поеживаясь от сивушного запаха.

    Когда приступ мгновенного озноба проходит, и притупленные ощущения возвращаются, Джин Жила нажимает на клавишу “стоп”.

    – Дома послушаешь. У меня тут для тебя еще кое-что есть.

    С туповатым видом пошарив на заваленной кассетами полке, он находит нужную и ставит ее на магнитофон. Включив воспроизведение, Жила осторожно опускается на стул и опять разливает по стопкам самогон.

    – Узнаёшь? – спрашивает он, завершив процедуру.

    Пенал двухкомнатной квартиры наполняет негромкое вступление гитары.

    – Джимми Пейдж?.. Эту-то где откопал?

    Джин Жила загадочно усмехается:

    – А ты знаешь, что недавно “Billboard” признал эту вещь рок-песней всех времен и народов?

    Свинцовый дирижабль отчаливает от звенящей ветрами мачты и плывет в безоблачную глубину. Эллинг пуст. Вверх!.. Гитарный соул-блюз переплетается с нежным флейтовым соло и божественно печальный Плант начинает восьмиминутную сагу о богатой леди, пожелавшей выстроить лестницу в небеса.

    Хмель музыки кружит голову, изображение теряет фокус и плывет, а по спине проскальзывают колючие звездочки. Вероятно, это искрит расплавленная душа... Заржавленный таймер отсчитывает время вспять, и заснеженная ночь на изломе исчисления обдает холодом минувшей яви.

    Он стоит посреди необитаемого острова двора и яростно тискает карманы полушубка. Медленно выкипающая боль.

    Гомонливая карусель проносящихся мимо компаний, спьяну высыпавших навстречу Новому году, не оставляет в восприятии никакого следа. Снег тает на лице, покрывая кожу влажным бисером, но он не замечает этого. Только окна. Снежная пустыня и яркий, выедающий глаза мираж окон. Её окон. Он просто стоит и смотрит. Два окна. Расцвеченный елочными гирляндами сумрак большого, и кухонное, поменьше, на задернутых занавесках которого незамысловатый театр теней дает представление для одинокого зрителя. Два обнявшихся силуэта. Беззвучная музыка танца, ленивый изгиб тел, касание лиц, касание губ. Холодный танец пустыни. Пьеса чужой любви. Он стоял и смотрел, он тогда просто стоял и смотрел, а хлопья падающего снега оседали и таяли на ресницах и горящих от жажды щеках. Пустыня. Мираж. Треск пересохшего сердца...

    К счастью, небо не продается.

    Они успевают закурить по второй сигарете, когда, наконец, водитель хлопает дверцей, запускает мотор, и автобус неторопливо подруливает к месту посадки пассажиров.

    – А ты еще раз попробовать не хотел бы? Все-таки это было счастливое время, по крайней мере – самое счастливое в моей жизни.

    Жила скептично глядит на зажатый в пальцах окурок и говорит, растягивая слова, будто в чем-то оправдываясь:

    – Ты знаешь, наверное, нет, не хотел бы. Этим надо жить, плюнув на все остальное. Да и стары мы для этого, поверь. Сейчас, куда ни кинь, везде пацанва. Всем до двадцати. Новая волна. А халтурку для клозетовских бичуганов гнать – совсем охоты нету. Да и семья, сам понимаешь, кормить их чем-то надо.

    – Понимаю... У меня от тех времен четыре десятка кассет только и осталось. Да еще наше “Воспоминание” – помнишь такой альбомчик? Берегу для потомства, пусть вкус развивает.

    – Оно само свой вкус разовьет, уж поверь мне. А я, по правде говоря, наверно продам всю эту музыку.

    – Не жалко?

    – Жалко, что говорить... “Яву” хочу с коляской, помираю. И еще дом есть задумка построить. Руки у меня, сам знаешь, умелые, а годы идут.

    – Годы летят...

    – Так что реаниматоры из нас, судя по всему, хреновые, – Жила швыряет окурок под автобусное колесо. – Как-то Пьеро встретил. Забухал совсем, с бабой тоже разводится.

    – Где он сейчас?

    – А черт его знает! То по Прибалтике колесил, а теперь вроде здесь устраивается, толком не поймешь, ты же знаешь Пьеро... Ну, дружище, давай, садись, а то сейчас тронется.

    – Ладно, пока.

    – Давай, счастливо. Ты звони, если что, там состыкуемся.

    – Ага. Давай, всего.

    М.Ф. запрыгивает в автобус, и двери с шипеньем и стуком закрываются. Усевшись на свободное место у окна, он успевает сделать другу прощальный жест, и тот отвечает, улыбнувшись без всякой надежды. И тотчас автобус трогается, навсегда увозя одного из своих пассажиров от пережившей себя памяти.

     

    40

    Эпизод между двумя жизнями. Тараканьи бега с последующим удушением аутсайдеров. Время нестоящих увлечений, оставивших свой нестираемый след на многослойной пиктограмме судьбы.

    – Брось, – сочувствовал посвященный в мои творческие неурядицы отец. – Все места на Парнасе давно распределены согласно купленным билетам. А посему всякая иная несанкционированная писательская деятельность – лишь напрасная трата сил и времени, поверь.

    Но я верил в свою способность прошибить лбом любую стену. Со временем, конечно, наивная вера угасла и на смену ей пришла житейская умудренность. Теперь я и сам готов повторить отцовские слова любому начинающему. А тогда я еще верил.

    С упорством, достойным лучшего применения, я килограммами изводил бумагу. Исправно функционировавшая почта с завидным постоянством глотала толстые пакеты моих недоношенных творений, в течение недели переправляя их от захудалой провинции к издательским столицам. “Ждите ответа!” – было выписано между строк квитанций о получении заказных отправлений.

    Полжизни уходит у нас на ожидание неизвестно чего.

    Я всегда дожидался ответов. Они настигали меня через месяц – в больших серых конвертах с солидным издательским клеймом. К каждой возвращенной рукописи прилагалась отпечатанная, часто – со множеством грамматических ошибок, рецензия, как правило – неутешительная.

    Рецензии я складывал в отдельную папку, пока одним прекрасным днем не устроил им массовое аутодафе. Скорее всего, это был акт отчаянья – если смотреть с нынешней точки зрения. Раньше же, конечно, я на многие вещи смотрел иначе.

    Чему, например, считал я, мог научить меня какой-то прыщавый литконсультант, черпающий сведения о многообразии бытия из хрестоматий по классической литературе? Или ожиревший душой редактор отдела, никуда дальше дивана руководимого им отдела не отъезжавший. Мне, в отличие от них, было, что сказать.

    Испепеляющий талант? Заведя знакомства с местными литераторами, я убедился воочию, насколько редок истинный дар. Многим из них едва ли грозило горе от ума. Правда, довелось мне встретить и настоящих безумцев – в лучшем смысле этого слова, но они не делали музыки в гвалте поэтического болота и шли ко дну, отягощенные любыми талантами, кроме одного – выживать.

    Поначалу же меня обуревал восторг. Писатели!.. Поэты и прозаики, молодые, но зубастые творцы, вращающиеся по загадочным для непосвященных орбитам, отчаянные ниспровергатели с корабля современности! Сбивающиеся в стаи для достижения высших целей. Я был принят в их круг, стал одним из них. “Познакомьтесь, поэт такой-то”, – говорили мои новые друзья знакомым, уверенно кивая в мою сторону. Поэт!.. Боже мой, что за неописуемое счастье – слушать, говорить и быть услышанным!

    Я быстро протрезвел. Всё это слишком напоминало оперетку времен упадка инквизиции, чтобы долго оставаться нескучным. Мне казалась странной взаимная вражда писательских группировок, с пеной у рта отстаивающих свои мафиозные интересы. Поначалу я и сам чуть не захлебнулся этой пеной, но вовремя понял, что мне нечего с ними делить – ни с одними, ни с другими, ни с третьими. Во всяком случае, я благодарен им всем понемногу, ибо почти у каждого смог взять что-нибудь для себя – насколько это необходимо провинциалу, каким, в сущности, я и был. Что, впрочем, не мешало мне вынашивать идею-фикс, по монументальности сравнимую с Ветхим Заветом. И тут в стольном Лукоморье случилась республиканская Фиеста Молодежных Искусств. Ау, новоиспеченные гении, таланты и мастера!.. Вас ждут сегодня – в хрустальных храмах прирученных муз, приоткрывая ненадолго двери.

    Фиеста. Последний всплеск прошедшего времени. Художники, поэты, кинематографисты, музыканты – вся грезившая свободой творчества и жаждавшая признания поросль слетелась, съехалась и сползлась в солнечное Лукоморье на затепленную отходящим комсомолом лампадку великолепного праздника.

    Жизнь закипела. День начинался с затяжных разборок по творческим секциям, продолжался в буфете Союза Писателей под благословения угощавшихся коньячком В-Гроб-Сходящих и заканчивался в номерах приютившего нас отеля “Калифорния” дружеской попойкой в атмосфере всеобщей гениальности. Кроме того, были еще кинотеатры, концертные залы, редакции газет и журналов и, наконец, телевидение. “Я почти знаменит!” – мог сказать о себе каждый второй участник Фиесты. А каждый первый считал себя им на все сто.

    Я привез с собой “Поручика Лозина” и десятка два стихов, объединив рукописи под общим названием “Гофр”. Кому-то это могло показаться странным, но, владея предметом, я прекрасно отдавал себе отчет во всем, что касалось этимологии, и менять названия не собирался.

    В попытках обрести популярность приходилось буквально разрываться между заседаниями секций прозаиков и поэтов. И вот, разрываемый, я оказался в каком-то странном фаворе среди литераторов-профи. В отличие от собратьев-любителей, они меня практически не критиковали, но похвала, если и была, произносилась настолько осторожно, была так завуалирована различными “если” и “но”, что я поневоле начал путаться в знаках альтерации. Лишь один старый, высохший в кряж поэт, чьего имени я прежде не слыхал, к тому же – бывший узник известного архипелага, спросил: “А ты случайно не немец?” Я ответил, что нет. Видно, его сбила с толку моя тевтонская внешность. Все равно молодец, сказал метр. Тебя будут ругать, а ты пиши и никого не слушай. Тебе еще много достанется шишек, но ты все равно пиши и все равно никого не слушай, потому что никто ни в чем ни хрена не понимает. Хотя и делают вид.

    – Вот, – сказал он, обращаясь к публике, – пример того, чего мы с вами здесь пока не слышали. Это быт. Обыкновенный, изъеденный молью наш с вами быт. Вроде бы ничего особенного, но когда он облачен в такую форму, как у этого автора, – кивок в мою сторону – это уже что-то значит.

    От нехитрой похвалы маэстро я будто поднялся в скоростном лифте. Едва захватило дух, а кабина останавливается, двери автоматически открываются... Вот оно, седьмое небо счастья!..

    Ненадолго во мне даже взыграла гордыня тщеславия, чему в немалой степени способствовало полное отсутствие солидарности в литературных рядах. В стае голодные волки поедают ближних своих...

    В конечном итоге, рекомендовав мою книгу к изданию, два года спустя те же рекомендатели благополучно ее замурыжили. Издательство вернуло рукопись с рецензией, диаметрально противоположной первоначальной. Сменилась конъюнктура. А тогда мне, наивному, казалось, что я ухватил свой шанс. Вот он, уже у меня в руках!.. Что ж, удержать его оказалось гораздо сложнее.

    И, конечно же, вращаясь пять счастливых дней в буйном лукоморском вавилоне, я не мог не встретиться с Кисс. Я позвонил ей из номера. С четырнадцатого этажа открывалась великолепная панорама проспекта. В санузле, пенясь и клокоча, наполняла ванну вода. Короткий творческий перерыв.

    – Алло!..

    Кисс оказалась дома и мы проболтали битый час, а когда я вспомнил про ванну, та оказалась наполненной до краев форменным кипятком. В конце концов, рискуя получить ожег энной степени, я извлек сливную пробку, попутно упражняясь в изящной словесности. Совершив этот, достойный занесения в эллинские анналы, подвиг, я добавил холодной воды, после чего смог-таки закончить обряд омовения, ничего себе не ошпарив и не сварив.

    На следующий день я предавался размышлениям у парадного подъезда госпиталя. Меня уже переполняло нетерпеливое ожидание, когда Кисс выпорхнула из сумрака дверного проема. Мы улыбнулись друг другу. Прошел год, но мы все еще были убеждены, что нисколько не изменились, и этот наивный самообман помогал нам узнать нас прежних.

    Она была все та же амазонка юга: коротко стриженная, в кроссовках, джинсах и светлой рубашке. Шарм дополняла небольшая сумка через плечо. Мягкую ретушь апрельского загара оттенял букет алых тюльпанов в руках.

    – Здравствуй, – сказала она и протянула букет. – Это тебе.

    Второй раз в жизни мне дарили цветы. Когда-то, почти год спустя после того, как мы расстались навсегда, такой же букет мне подарила Присцилла. Странно, но там тоже была больница. Несколько затянувшаяся история с банальным поначалу аппендицитом. Тогда я выжил...

    Я пригласил Кисс на финальный гала-концерт, где после вручения медноголовых “Аскеров” должно было состояться выступление лауреатов Фиесты.

    – Пойдем, – легко согласилась она. – Я вчера поругалась с мужем и теперь, как Пятачок, до пятницы совершенно свободна.

    Я не попал ни в лауреаты, ни в дипломаты, поэтому из глубин мягкого кресла со скукой выслушивал вскормленных баснями соловьев, стараясь не попасть в поле зрения шарящих по залу мониторов прямой трансляции. Рядом сидела Кисс, с интересом наблюдая за сценой, где происходила беспрестанная смена действующих лиц. Поначалу ей даже нравилось, но час спустя мы оба не могли дождаться окончания затянувшегося шоу.

    Отель “Калифорния” встретил нас на редкость неприступным швейцаром. Вероятно, в прошлой жизни он служил швейцарцем у Генриха III, но, сменив кирасу на галун с позументами, так и остался тупым служакой, сменным начальником вверенного поста с неистребимым профессиональным акцентом типа “моя твоя не понимай”. Стоило больших трудов и немалого напряжения интеллекта, чтобы усыпить его бдительность, но с третьей попытки нам удалось обвести вокруг пальца пунктуального швейцарца, и вместе с нелегалкой Кисс, посмеиваясь над пережитыми треволнениями, мы поднялись в лифте на четырнадцатый этаж.

    Пока Кисс знакомилась с туалетом, я занялся сервировкой праздничного стола. В шкафу с утра томилась припасенная к случаю бутылка шампанского. Десертным приложением к вину была купленная в гостиничном буфете плитка шоколада. Когда настольная импровизация подходила к концу, громко распахнулась входная дверь. Надо было запереть на ключ, с запоздалой досадой подумал я, оборачиваясь на стук.

    На пороге стоял мой сожитель и соратник Симон Сейшн. Сожитель по двухместному номеру и соратник по многоместной литературе Симон, вечно всклокоченный от избытка огнеупорного таланта, держал под мышкой рассекреченную книгу Булгакова и счастливо улыбался.

    – В рот фронт! – поприветствовал он меня и замер, обнаружив нестандартно накрытый стол. – Что, у нас гости?

    – Гостья, – поправил я, значительно подмигнув.

    – Где она, – спросил он тогда сразу же остекленевшими глазами.

    – Там, – метнул я взгляд на картонную дверь туалета.

    Продолжая наш окулистический диалог, Симон сделал пальцами бегущие ноги:

    – Тогда я пошел?

    – Нет, – замотал я головой, – оставайся. Хотя бы на ближайшие полчаса.

    – А! – понятливо кивнул Симон Сейшн и добавил вслух. – Я сейчас.

    Он выскочил из номера, хлопнув дверью и оставив меня перед ней в задумчивом созерцании болтающегося брелока вставленного в замочную скважину ключа.

    Через час мы с Кисс уже проверяли состояние кроватных пружин.

    – Не всё сразу, – умерила она мой пыл, оказавшись раздетой наполовину.

    Некоторые мужчины начинают раздевать женщин снизу, другие предпочитают стартовать сверху; главное здесь – соблюдать известный принцип постепенности. Есть же и такие, что предпочитают, наплевав на принципы, сразу брать быка за рога. Что же касается самих женщин, то тут все зависит от того, что за дрессировщик попался им в свое время. У Кисс, я думаю, этих укротителей было, хоть отбавляй.

    – А кто такой этот Симон? Расскажи мне про него, – попросила она, умело оттягивая расплату.

    – Симон – это Симон, – ответил я со вздохом. Вечно в самый неподходящий момент какие-нибудь заморочки.

    На столе стоял опустошенный керамический чайник, три бокала, бутылка из-под выпитого шампанского, два тонкостенных стакана, причем один был со следами губной помады, и кусочек шоколада еще чернел из расправленной хрусткой фольги. На соседней кровати лежала огромная симоновская гитара, а на стуле – кое-что из одежды Кисс. На подоконнике в вазе алели тюльпаны. Интерьер в соответствии с моментом.

    Насчет чая постарался Симон, прихватив у горничной целый чайник этого тонизирующего напитка. Та было удивилась, почему нужно три бокала в двухместный номер, но Симон Сейшн найдет подходящую цитату из Первоисточника по любому поводу, что помогает ему добиваться успеха в самых сомнительных ситуациях. Сам же он, отъявленный трезвенник, попив чаю и немного по просьбе присутствующих попев, вспомнил, что на этот вечер у него полно самых неотложных дел, после чего удалился, откланявшись почти по-английски.

    – Да? – удивилась моему объяснению Кисс.

    – Абсолютно, – подтвердил я. – Специалист. Исполняет рок-н-ролл на старославянском.

    – Здорово у него получается. Правда ничего не понятно.

    – В искусстве это не важно. Вот у меня все понятно, а совсем не здорово.

    – Нет, дело не в этом. Просто у вас разные голоса. У него голос громкий, а у тебя – тихий.

    – Зато я громче играю.

    – Да, играешь ты громче, – успокоила она меня. – Сегодня ты будешь моим мужем?

    – Ну, насчет мужа я не знаю, – подрастерялся я от кавалерийского наскока с неожиданной стороны, – но что касается супружеского долга, то вполне вероятно...

    – Я хочу дочь, – неожиданно призналась она.

    – Почему именно дочь?

    – И чтобы она была похожа на меня, – продолжала мечтательно Кисс.

    – А если при этом она будет немного походить и на меня? – нагло предложил я.

    – Нет, нет, – засмеялась Кисс. – Я пообещала, что рожу только от мужа.

    – Кому пообещала?

    – Себе.

    – Себе? Тоже мне, обещание. Тем более, ты просила, чтобы я был сегодня твоим мужем. Так что случай, я думаю, самый подходящий.

    – Нет, – шепчет Кисс, послушно сглатывая приманку моих ласк. – Ты не настоящий. Ты понарошку. А я рожу только от настоящего, от того, что по паспорту.

    – Подумаешь, какая разница, – бормочу я, заканчивая ее утомительный стриптиз.

    Вдруг я уловил приближающийся цокот. Так и есть. Перестук каблучков замер у нашей двери. А еще через секунду в дверь требовательно забарабанили чьи-то тонкие пальцы.

    – Кто это? – испуганно прижалась ко мне Кисс, пытаясь прикрыться скомканной простыней.

    Я прижал палец к губам.

    – Офелия. Или Пеппи-Стильный-Чулок. А может быть Лаиса.

    Стук повторился.

    – Что им нужно?

    – Не знаю. Наверное, хотят пригласить меня на очередную пирушку непризнанных гениев.

    – А кто они?

    – Кто?

    – Ну, эти твои – Пеппи с чулком и Лаиса.

    – Одни из нас.

    Еще серия ударов.

    – У, какая настырная, – удивилась Кисс.

    – Настойчивость – одно из качеств, необходимых поэту, чтобы пробиться к стойлу Пегаса.

    – Зачем?

    – Там кормушка.

    Мы переговариваемся шепотом в паузах дятловатого перестука. Скорее всего, незваную гостью сбивает с толку вставленный изнутри ключ. Ну да ладно, мало ли загадок в подлунном мире.

    Наконец, переждав настороженные мгновения тишины, каблучки сердито отбивают затихающую дробь, то и дело сбиваясь с заданного ритма. Я прямо вижу, как она, Кто-Бы-Там-Ни-Была, с недоумением озирается на нашу неприступную дверь.

    Но, тем не менее, вечер испорчен. Похоже, предстоящая ночь ангажирована одиночеством. Tet-a-tet, status quo и что-то там еще... Надо ж было – сломать такой кайф!..

    – Мне пора, – сказала Кисс.

    Собственно, я тоже не собирался проваляться с ней в постели до утра.

    – Ты проводишь меня? – спросила она, застегивая лифчик.

    – Конечно, – пообещал я.

    Меньше всего мне хотелось ее провожать. Вся моя жизнь превратилась в сплошные проводы, нелепость которых видна невооруженным глазом. Очередной последний путь.

    – Не обижайся, – сказала она, когда мы спускались в лифте.

    – И не думаю, – признался я, но на ее поцелуй не ответил.

    Предстояло миновать лестничный пролет.

    Призрачно-люминесцентный свет стекал по стеклянной стене вестибюля. И еще что-то жужжало...

    Мы прошли сквозь тусклый взгляд медалиста-швейцарца, распахнули раму входа на выход и очутились в тепле кишащей карманником ночи. Я проводил ее до остановки, но автобус в это время был скорее роскошью, нежели общественным средством передвижения. Над головой пахла клеем листва.

    – У тебя есть деньги? – спросила она.

    Деньги были.

    – Дай мне рублей восемь, а то у меня только трояк с собой, а к черту на кулички, как мне, сейчас не всякий таксист поедет.

    Я дал ей восемь рублей. Вверху шуршала пахнущая клеем листва. У фонарного столба двое пьяных поддерживали один другого в ожидании попутной оказии. Остановилось такси. После недолгих переговоров таксист благосклонно кивнул.

    – До свидания, – сказала Кисс.

    Тепло ее поцелуя еще тлело на губах, а зеленоглазый автомобиль уже унес мою знакомую прочь – в ночь скрепленных паспортным штампом отношений. Остался лишь быстро тающий тонкий запах сгоревшего бензина.

    Я возвратился в отель. На душе было спокойно и пусто. Удовлетворенный наличием у меня визитки, швейцар замурлыкал нечто бесконечное дальше. Я поднялся на этаж. В номере было тихо. Я подошел к окну, отдернул кисею занавески и достал тюльпаны из вазы. К чему они мне теперь.

    – У-у-у! – радостно загудели литераторы-кореша на мое внезапное появление. Я протиснулся в прокуренную, забитую народом комнату. Кто-то уступил мне место на краю кровати. Прежде, чем сесть, я раздал присутствующим дамам цветы. Каждой досталось по теплому алому тюльпану. Последний я вручил Лаисе. При этом уловил в ее умных глазах проблеск сочувствия.

    • Спасибо, – поблагодарил я.

     

    41

    Командору нельзя было предаваться излишествам без риска остаться полным инвалидом, но соблазн был слишком велик. Поэтому по утрам у него раскалывалась голова и отнимались ноги, но к полднику он мало-помалу приходил в себя и – слово за слово, оборот за оборотом – снова вливался в замороченный круг сумеречного веселья. К вечеру он опять чувствовал себя Командором, и никто в их спетой и спитой компании не стал бы оспаривать этого командорства, наблюдая за его уверенной поступью по скользкой тропе клятвопреступника, в очередной раз ведущей экс-канонира к горькому предрассветному покаянию с последующим послеобеденным забытьем.

    За истекшую декаду в сердце командора дважды менялись обладательницы курортной плацкарты – и незамедлительно вслед за отбывшими дульсинеями на командорском горизонте стремительно появлялась новая кандидатка на не успевшую остыть от жаркого тела предшественницы постель.

    Внешне Командор полностью соответствовал званию, и редкой искательнице неопасных приключений являлась истина, пока она елозила взмокшими ягодицами по штемпелеванным простыням. Когда же тщательно скрываемое тавро инвалидности вдруг проявлялось на покрытой испариной лысине Командора, опустошенные оргазмом души прелюбодеянок наполнялись материнской жалостью к этому большому, но неразумному ребенку, стремящемуся с улыбкой на взъерошенных усах обставить на крутом повороте собственную судьбу. У могучего с виду дуба была трухлявая сердцевина, и сознание этого придавало его лицу оттенок обреченности камикадзе, с каким Командор и главенствовал на всех ежевечерних противочумных пиршествах.

    Сегодня в тенетах Командора оказались новые соседки, еще только втягивающиеся в круговерть профсоюзного отдыха: холеная, полная альпийского шарма Снежная Королева и ее временная подружка, которую М.Ф. за вульгарную простоту окрестил Фефёлкой. При этом на ум ему пришел Второй закон бутерброда – о необходимости к маслу хлеба. Иными словами, каждая выдающаяся особь нуждается в антиподе, на чьем фоне особо подчеркиваются демонстрируемые достоинства. Без этого многие симпатюльки попросту завянут. А состоящим при них фефёлкам вполне достаточно отраженных лучей и крошек, которыми они пробавляются, оставаясь в тени великолепных напарниц, снисходительно эпатирующих их пикантными подробностями былых похождений. Зато потом, при плановом смене фона, с каким наслаждением последние предают анафеме первых! – конечно, если у последних достанет на это ума.

    После того, как присутствующие были представлены друг другу, М.Ф. разлил по стаканам “Белый аист”, и по мере того, как их языки впитывали сладковатый привкус коньяка, сердца четырех постепенно оттаивали, играя волнами между двух берегов – от Королевы к Командору и обратно. Придав облику некоторую отстраненность, М.Ф. слушал, а Фефёлка влюбленно пялилась в ведущих диалог, совершенно не догадываясь о подводных течениях и конечном пункте опасного дрейфа. Иногда она не к месту разражалась возбужденным монологом, так же внезапно и захлебывавшимся под пренебрежительно-покровительственным взором Королевы. Откровенные излияния фефелочной души никого из собравшихся не интересовали.

    Едва простившись поутру с предыдущей любовью, прославленной, по его словам, “щелью с мышиный глаз”, Командор был само обаяние, и, похоже, его новая жертва ничего против игры в кошки-мышки не имела. Но на сей раз, решил М.Ф., притаившемуся у норки коту придется попотеть.

    Тем временем Командор плел нескончаемую паутину беседы, и внимание соседок липло к искусно свитым нитям богатой ратными подвигами биографии. Сдобренные душистым казарменным юмором истории были настолько неправдоподобно-привлекательны, что усомниться в их действительности просто не было сил. Причем Командор как очевидец знал такие подробности, о которых и после Великой Перетряски Мозгов в прессе проскакивали лишь туманные намеки, а до того не упоминалось и подавно.

    Как было установлено следствием, наследный принц в настоящее время являлся студентом, а нестарый еще король по чину был почти ровесник Командору, так что тем для соприкосновения у экс-канонира и Снежной Королевы было более чем достаточно.

    – Ракетные войска, – сказал вполголоса Командор, когда они вышли на балкон перекурить, оставив женщин за столом. – Импотент в первом поколении. Тоскует баба по мужику.

    Правой рукой Командор стряхнул пепел с сигареты, левой поправил дужку очков и доверительно наклонился к уху М.Ф.:

    – А ничего женщина, скажи?

    – Вполне, – одобрил М.Ф. – Но уж больно вид у нее неприступный.

    – А хочешь, я ее прямо сегодня трахну? Сама прибежит, вот увидишь.

    М.Ф. скептично хмыкнул.

    В этот вечер у Командора ничего не вышло. После традиционного, заваренного прямо в стаканах, чая гостьи решительно засобирались. Королева благосклонно кивнула М.Ф. и подарила усыпанную ровными льдинками зубов улыбку Командору. От холодных лучей монарших манер М.Ф. охватил восторженный озноб. Да, крепкий орешек!..

    Чинно откланялась Фефёлка.

    – Ладно, тоже пойду, – сказал М.Ф., после того, как они тяпнули по граммульке на сон грядущий. – Спокойной ночи.

    – Спокойной ночи, – вдруг совершенно обмякнув, ответил Командор. – Ты заходи завтра, здесь у нас еще осталось, – взвесив в руке, он убрал в тумбочку добрую половину бутылки невыпитого коньяка. – Что-то я действительно устал, аж ноги подгибаются.

    На следующий день, после однообразной сытости пансионатного обеда, М.Ф. постучал в угловую дверь. “Да-да!” – раздался из-за двери бравый голос Командора. Толкнув дверь, М.Ф. был слегка озадачен открывшейся картиной, но, подавив неловкость, поздоровался и вошел в номер. Гостеприимный хозяин восседал на неряшливо убранной постели, а напротив него в кресле расположилась Королева, еще не остывшая от общения с бравым экс-канониром.

    – А! заходи, заходи, – обрадованно замахал Командор.

    Растаявшая Королева улыбнулась совсем по-домашнему, предложила М.Ф. чаю и захлопотала у раковины со стаканами. М.Ф. осторожно присел на краешек командорской кровати. Поспел чай, и Королева протянула ему дымящийся стакан, бросив туда ломтик лимона.

    – Ты извини, – сказал со смехом Командор, – мы твой коньяк выпили.

    Снежная Королева смущенно улыбнулась и, взглянув на часы, поспешила на обед, который посещала во вторую смену. Поспешила легко, без всякого намека на врожденный аристократизм.

    – Ну и как? – спросил М.Ф., возвращаясь к прерванному разговору.

    – А потом – в постель.

    – Так сразу?

    – Абсолютно. Почти не сопротивлялась. Правда, не “мышиный глаз”, но зато, кажется, безотказна, как автомат Калашникова. Договорился на выходные отвезти ее домой, и по пути еще обязательно вдую ей прямо в машине. Там у дороги есть такой лесок замечательный.

    – Ну ты, Командор, даешь, – сказал М.Ф., чувствуя себя Фефёлкой.

    – Так-то, – ответил, смеясь, Командор. – А что коньяк выпили, ты уж извини, так получилось. Сам понимаешь – надо.

    “Полковник был такая сука...” – вспомнил М.Ф. известный стишок, потягивая из граненого стакана остывший чай с лимоном.

     

    42

    Прошло миллион лет, подумал он, вешая трубку. Ощущение радостного ожидания не приходило. Легкое нервное возбуждение скорее напоминало момент инерции маховика от взведенной в прошлую эру пружины. Были в его игрушечном детстве такие заводные автомобильчики. Почему-то очень быстро ломались.

    Он жил ожиданием неотвратимого разочарования, хотя и убеждал себя в обратном. Но едва ступив на эту тропу, он уже знал, что пойдет до конца. Желание убедиться во всем лично и поставить чувствам точный диагноз двигало его по зыбкой стезе. А в глубине души теплилась надежда, что чаша останется недопитой.

    – Бутылку шампанского?

    – Да. Мне с собой, пожалуйста.

    Золушка с сомнением покачала головой. За ее спиной красовался трафарет “торговля спиртным на вынос запрещена”.

    В затылок дышала перегаром портовская шпана, только что пытавшаяся развязать небольшой междусобойчик перед входом в бар. Но время для аншлага было выбрано неудачно, поэтому, лениво помахав ножиками в ожидании так и не сыскавшихся разнимающих, разочарованная шпана ввалилась внутрь заведения, чтобы хлопнуть на мировую вермутяги.

    – Девушка, вот так надо! – он выразительно чиркнул ногтем большого пальца по горлу, ощущая растущее нетерпение сгрудившихся за спиной подонков.

    Золушка вдруг решилась и поставила перед ним бутылку “Советского полусухого”.

    – Что еще? – больше не сомневаясь, спросила она.

    Сейчас он ее утешит. Главное – не дать раздраженным сценическим неуспехом ханыгам времени для повторной инсценировки с его участием. Уж больно те никудышные импровизаторы.

    Сердечное прощание с единоборцем было недолгим. Старший карлик Мендель, из всех форм любви предпочитавший наименее накладные, широко распахнул вежды, но, тем не менее, добровольно предложил для великого дела свой полиэтиленовый пакет.

    – Двойной, – уважительно молвил Мендель, изумленно восхищаясь легковесной щедростью, с которой его товарищ собирался в путь, и все повторял, слюнявил не укладывающуюся в суточный тариф жидких командировочных сумму, истраченную на гостинец.

    – А что, если там верняк, конечно можно, – одобрительно приговаривал онанирующий извилинами старшой, завистливо блестя поросячьими глазками. Чудак человек, на хрен бы ему эта блядь сдалась, еще шампанским ее поить!

    “Миллион лет...” – думал он, прижатый к окну в душном автобусе, перебирая четки окостеневших дней со времени их знакомства. Вот уже года минули, ухнув в бездну, как один провороненный миг, оказавшись, в сущности, таким пустяком, а ничего вокруг не изменилось. Жизнь существовала сама по себе, проходя стороной, осуществляя лишь ей ведомые реакции, в результате которых его бытие всегда оставалось побочным продуктом. В лучшем случае – катализатором.

    На конечной остановке он купил в коммерческом ларьке пачку американских сигарет, усмехнулся про себя – видел бы Мендель!.. Горящей, как порох, сигареты едва хватило на полпути. Остался лишь приторный вкус нездешнего аромата. Он сплюнул, думая о посторонних вещах и почти не уделяя внимания ориентировке, хотя бывал в этих местах однажды, три года назад. Он не ощущал в себе никакого подъема. Ненужная и бесполезная встреча, попытка разворошить давно остывшие угли, возможно, даже никогда и не тлевшие. Но его влекло к этой встрече некое седьмое чувство, с которым он никак не мог разобраться. Вероятно, с подобной неудержимостью на место преступления тянет убийц. Он будто возвращался на пепелище.

    Она изменилась. Лицо постарело, и телом стала тоньше и хрупче, нежели та крепенькая секс-обезьянка прежних дней; и было в этой хрупкости что-то искусственное, нездоровое, как в высушенной для коллекции стрекозе. Стремительность происшедших метаморфоз неприятно его поразила. Видать, тридцатник и впрямь приличный срок, рассудил он о камере жизни.

    – Сорок шесть кило живого веса, представляешь? – сказала она, со смехом оборачивая вокруг осиной талии пояс болтающихся на ней джинсов.

    Но, не считая несколько потускневшего, потертого облика, она была все та же. И почти с прежней жизнерадостностью журчал ручеек доверительной речи, когда она рассказывала, с каким трудом пришлось продираться сквозь жизненные дебри, и как лихой разворот сюжетной линии едва не сбросил ее на обочину. Но уже проскальзывали в ее голосе нотки обреченности и предчувствия тупика, за которые, помнится, она так его укоряла когда-то.

    Он слушал ее исповедь и рисовал на тетрадном листке красным обгрызаным карандашом – слона и кота, волка и домик у дороги, и катящегося по ней развеселого колобка. Он рисовал все, о чем просил примостившийся у него на коленях трехлетний Оливетти. Малыш весь вечер ходил за ним, как привязанный. Несмотря на десятикратную разницу в возрасте, они сразу поняли друг друга – два заблудившихся странника с разбитыми компасами.

    Она достала из шкафа гитару – бережно оберегаемый трофей от войны с последним мужем. Именно так, мужьями, она их и называла, полагая, что одного официального прецедента с нее вполне достаточно.

    – Ты ведь, кажется, играешь? – спросила она, уносясь на кухню.

    Это была солидная, темная, словно старая икона “Кремона”. Не “Стратокастер”, конечно, но все-таки... Он не любил нейлоновых струн, находя для рок-н-ролла с его “жизнью на всю катушку” витую медь более подходящим материалом. Но здесь был барочный нейлон и теперь это вряд ли имело значение.

    Взяв на пробу несколько аккордов, он съехал в ля-мажор и заиграл бессмертный “квадрат”, умудряясь корявыми с непривычки пальцами вставлять сольные импровизации. И вдруг удивился давно забытому ощущению чуда – Оливетти запел! Но странно было не то, что малыш, изрядно картавя, пел замусоленную поколениями детскую песенку, странно было то, как он пел. Оливетти пел дерганной синкопой, в расхлябанном ритме буги-вуги, вырвав мелодию из прокрустова ложа гармонии.

    А мы бы неплохо смотрелись где-нибудь в подземном переходе, подумал он. Парень явно талантлив. Но откуда это у него, если и маме, и, насколько известно, папаше медведь на ухо наступил? Бедный мальчик, с талантом здесь лучше не родиться...

    Явилась – не запылилась Сестра К. После того, как лучшую подругу бросил коварный мужик, сбежавший в дальние края с их общей знакомой, она поселилась в этой квартире, дабы в полной мере удовлетворить иссушающую жажду самостоятельности, с чем у нее в доме деспотичной мамани были большие проблемы. И Сестра К. неплохо здесь прижилась.

    Будучи с младых ногтей весьма смышленой, Сестра К хорошо училась, никогда не дерзила старшим, всегда правильно понимала политику партии и правительства и поэтому пользовалась заслуженным уважением коллектива. Благодаря врожденным положительным качествам, она, успешно стартовав с поста заурядного комсорга, стремительно вознеслась по комсомольской линии, отталкиваясь грациозными ножками от мраморных ступенек райкомов, горкомов и обкомов, а попкой – от одинакового зеленого сукна солидных двутумбовых столов кабинетного начальства. Когда же грянул сокрушительный обвал и настала очередная эпоха безвременья, погребя под обломками рухнувших структур сомнительную идею коммунизма для всех, Сестра К., как и вся номенклатурная верхушка, осталась на плаву и теперь вполне сносно прозябала в новой должности брокера некой фирмы с весьма ограниченной ответственностью, где председательствовал сменивший черную “волгу” на серую “вольво” бывший первый секретарь, не брезгующий ныне и обыкновенным рэкетом. Смышленая Сестра К. уверенно совмещала службу с дружбой, что неплохо помогало ей выжить в столь бурные времена.

    В общем, она была вполне неплохой девчонкой. С присущей ей легкостью обосновавшись в чужой квартире “всерьез и надолго”, она вносила существенный вклад в дело воспитания маленького Оливетти, недурно подкармливая своих сожителей крохами с брокерского стола, будь то гуманитарные сласти или модное тряпье. Вероятно, были и другие обстоятельства, удерживающие вместе двух женщин, но он не собирался строить версий на сей счет. В конце концов – это их дело, в какую хламиду рядить свои отношения для прочих.

    – И почем сейчас опиум для народа? – спросил он, когда после бокала шампанского они с Сестрой К. закурили.

    – На днях партию толкнули по лимону двести. И, говорят, будут еще дорожать.

    Сказала буднично, будто о кило картошки по “застойной” цене 16 коп.

    Надо же, подумал он и рассказал пару неприличных анекдотов. Последний очень рассмешил подруг. Сестра К., игриво прищурившись, что-то спросила у него, и хозяйка сразу же сделала ревнивое замечание, что он смотрит только на Сестру К. Та, польщено возмутившись подобным пристрастием, рассказала о предложении компаньонов поучаствовать после работы в групповом сексе.

    Это теперь такая самодеятельность, решил он и поинтересовался результатом.

    – А я согласия не дала.

    – И напрасно, – возразил он, гася в пепельнице окурок. – Упустила такую возможность сачкануть.

    Сестра К. улыбнулась старой шутке, а ее подруга, устало потянувшись, сказала:

    – Мне бы ваши заботы. Вот у меня секс бывает два раза в месяц – и ничего, жива, как видите.

    Наступил срок вечерних покаяний. Женщины наперебой стали разворачивать перед ним спираль быстротекущих мгновений жизни. Путанный коллаж из любовников, кроссовок, квартир, пьянок и взаимных измен вращался перед его рассеянным взглядом. Живя маленькой коммуной, подруги все делили поровну, даже маленький Оливетти считался как бы общим сыном. Что ж говорить о любовниках и кроссовках. Почему стало так скучно жить, подумал он.

    – И вообще нам не нужны никакие мужья, – решительно заявила страстно мечтающая выскочить замуж Сестра К. – Вот рожу себе дочку или сына, как у нее, и будем вместе жить. А что, не воспитаем? Конечно, воспитаем! Еще каким у нас парнем Оливетти вырастет!

    А малыш, понимая, что ему не место среди взрослых застольных бесед, играл в соседней комнате, пока не пришло время сна и вечерних капризов.

    – Боже, как я устала, глаза сами закрываются, – сказала она, вытягиваясь поперек тахты, когда с третьего намека Сестра К., наконец, оторвалась от телевизора и ушла принять душ перед сном. Оливетти, категорически отказавшись идти в постель, пристроился у мамы под боком и уютно посапывал, сразу же задремав.

    Ревнует, подумал он о малыше. Наклонившись, провел ладонью по ее щеке. Их губы сомкнулись.

    Сестра К. плескалась в ванной.

    “Ты сегодня будешь спать с мамой голый, а утром оденешься и тихо уйдешь?” – спросил его перед ужином совершенно серьезный Оливетти.

    Она застонала. Он раскрыл глаза – и невольно вздрогнул от взгляда малыша, смотревшего на их любовную прелюдию с отстраненностью ветхозаветного мудреца. От этого взгляда мужчину пробрал неприятный морозец. Надо ж было тебе проснуться, в сердцах подумал он, убаюкивая закопошившуюся совесть.

    Всю ночь под окном благим матом орали мартовские коты. В комнате было душно и беспросветно темно. Плотно закрыты двери, наглухо задернуты шторы. На окнах – решетки. Первый этаж. Склеп любви.

    Постель оказалась малопригодной для раскрепощения чувств. Кровать была шаткой и настолько скрипучей, что он никак не мог избавиться от раздражающего ощущения присутствия Сестры К. Почему-то он был уверен, что та не спит за звукопроницаемой стеной, и каждый скрип разболтанной кровати отдавался в ушах адским симфоническим оркестром.

    – У тебя проблемы? – спросила она.

    – Ты думаешь?

    – Ты совсем как первоклассник.

    – Почему? – обескуражено застыл он.

    – Ну, я не знаю... – ответила она, не раскрывая глаз.

    Еще больше сгустившись, ночь заструилась по напряженной спине.

    – Поцелуй же мне грудь, – попросила она, входя в резонанс под чуткими пальцами настройщика.

    Сальный огарочек тьмы. Щетинки звезд оплавились и потекли, а катафалк, безумный катафалк кошачьего хора тащился в бесконечную даль под душераздирающий аккомпанемент рассохшихся досок.

    – Ну зачем ты меня дразнишь!.. – сжигаемая желанием, шептала она, захлебываясь сочиненной любовью.

    Сестра К. за стеной, прикусив подушку, глотала горькие слезы зависти.

    И опять заколдобило и закружило. Изнуряющий бой в условиях ограниченного пространства. Постоянно превосходящие силы противника. Развороченные, дымящиеся окопы. Боеприпасы вот-вот подойдут к концу. А не выкинуть ли белый флаг да отслужить молебен за упокой бессмысленно павших с обеих сторон? Ан, нет! – присяжная гордость не позволяет. Лучше взорваться в пороховом погребе. Или открыть кингстоны? Ах, эта извечная тяга к искусству...

    – Ну помоги же мне, – взмолился он, поражаясь ее пассивности.

    Солнце вовсю жарило над Австралией, а здесь – хоть глаз выколи, и за окном мерзко орали в коллективном блуде коты.

    – Быстрый ты, однако, – с ехидцей заметила она, возвратившись из ванной.

    Это все из-за слишком затянувшейся артподготовки, подумал он. Из пушки – по воробьям.

    – Будем спать или как? – спросила она, ломая возникшую паузу.

    – Или как, – ответил он, провалившись в искрящуюся бездну почти перед самым подъемом.

    Когда его наручный будильник пропищал шесть, он встал, убитый жестоким недосыпом, и стал наощупь собирать по комнате свои вещи, натыкаясь на неожиданные углы.

    – Включи свет, – посоветовала она из-под одеяла скрипучим голосом.

    – Зачем, – ответил он, шаря у телевизора.

    – Закрой дверь, – позвал он ее через минуту из прихожей.

    Она вышла, щурясь и кутаясь в накинутый на острые плечи халат.

    – Пока, – сказал он, торопливо чмокая ее в щеку.

    – Будешь здесь, звони обязательно, – прощально улыбнулась она.

    – Конечно, – легко согласился он, открывая дверь.

    Громко заплакал Оливетти, следом, успокаивая ребенка, зашушукала Сестра К.

    – Опять проснулся, – вздохнула, стоя в дверях, сонная женщина. – Каждую ночь просыпается и плачет.

    – Счастливо, – крикнул он, сбегая по выкрошенным ступенькам.

    Громко лязгнул замок. Выскочив наружу, он на секунду задержался у подъезда и полной грудью вдохнул свежий утренний воздух. Представляю, каково это – спрыгнуть с иглы, подумал он вскользь, шагая через пустырь к остановке. На душе было так же пусто, как и вокруг, будто десятилетиями высасывающий ее вампир наконец высосал до дна, да так, что и тоски не осталось. Одно он знал наверняка – сюда он больше никогда не вернется. Бессмысленное занятие – возвращаться куда-либо через миллион лет.

    43

    Личное здоровье каждого есть общественное достояние, восстановление и охрана которого – дело государственное. Поэтому после повального отбоя по извилистым винным галереям санатория мерцающие огнями святого Эльма сумерки рассекали накрахмаленные привидения белых патрулей. Дежурные фурии ночи абсолютно не были склонны к шуткам на дисциплинарные темы. За нарушение режима – электрический стул. Минздрав предупреждает в последний раз.

    Вечер клуба одиноких сердец, как всегда, состоялся в кают-компании Командора. Хозяин был в ударе. Наравне с другими изрядно приняв, он блистал утонченным солдатским юмором, отпускал в адрес присутствующих дам остроумные комплименты, с лукавым прищуром поглаживал их коленки и свои усы и всякий раз первым взрывался после удачной шутки сатанинским хохотом прожженного ловеласа.

    Теплую атмосферу дружеской попойки с Командором делили:

    – Снежная Королева собственной персоной;

    – бесплатным приложением к ней, естественно, Фефёлка;

    – Барбаросс, штурман ближней навигации;

    – Мери Лонг мценского уезда;

    – съевший на нескончаемых химических опытах по извлечению золота из дерьма все свои 43 зуба Счелкунчик;

    – кандидат доисторических наук Лидаза Пу, по обширности сравнимая разве что с собственной эрудицией;

    – дочь лейтенанта Смит Вессона, истосковавшаяся телом в поисках родственных душ;

    – лучший друг водопроводчиков М.Ф.;

    – а также его Зема-Два-Локтя-По-Карте.

    Еще при сем присутствовала облезшая семиструнная гитара, взятая напрокат у штатного массовика-затейника, старого педика с разболтанной опасной профессией походкой и обезьянними ужимками на резиновом, парафинового цвета лице. С помощью спички гитара была наскоро переоборудована в шестиструнку времен повальной битломании, и лишь розовый бант на головке грифа выдавал ее педерастическое происхождение. Распоясавшийся М.Ф. наяривал на гитаре матерные частушки и прочий полублатной фолк помоек нашей юности, чем вызывал нескончаемые ликующие возгласы отдыхающих.

    После прогона особенно щекотливых мест, когда стихали дуновения смеха, Лидаза Пу обводила полным растроганного изумления взглядом собравшихся и, покрываясь потным румянцем, тянула скань пугливого осуждения:

    – Дураки-и-и...

    Это вызывало новый прилив веселья, и без того временами перехлестывающего через край. Для всех причина появления Лидазы Пу на тайной вечере так и осталась нераскрытой загадкой века. Из-за обширной компоновки быть чьей-либо дамой сердца ей вряд ли представлялось возможным, разве что соблазнился бы какой-нибудь объевшийся жизнью эстет-шизофреник. Возможно, она была фрейлиной одной из бывших пассий Командора, продолжая по инерции забредать на гостеприимный огонек. Как бы там ни было, лишних вопросов никто не задавал, а хорошего расположения духа вполне хватало, чтобы делить со всеми поровну.

    Некогда М.Ф. бывал ударником коммунистического труда и теперь ему в поте лица своего приходилось подтверждать это звание. Полынный вермут гулял по жилам закаленного организма, подогревая и без того постоянно теплящиеся в нем творческие начала.

    Ничего не возвратить

    может быть

    у светофора

    поезд тормознет

    и скоро

    нам придется выходить.

    М.Ф. пел древний, словно кал Монтигомо, “Экспресс”, ковыряя под восторженно-пьяный бис зудящие от внутреннего напряжения струны. Когда же, наконец, наступил антракт, М.Ф. вывалился из жаркой кают-компании в прохладную немоту балкона перекурить и, если повезет, пообщаться с кем-нибудь наедине.

    И действительно, эта кто-нибудь там уже была, и не просто “кто-нибудь”, а сама Мери Лонг, вчерашняя партия Счелкунчика, вконец утомленная его сегодняшним пост-актовым невниманием. Пытаясь сохранить пошатнувшееся душевное равновесие, она курила в темноту, прижавшись спиной к балконной перегородке и зябко кутаясь в командорский реглан. Ее вчерашний фраерок за желтой толщей стекла лихорадочно наверстывал упущенное за годы нерадостного детства, конформистской зрелости и, заодно, грядущей беспросветной старости. Лишь в его мимолетно рикошетящих взглядах, то и дело отскакивающих от окна, можно было угадать намек на искры вчерашней любви в раскаявшемся сердце гусара. “Чужая душа – потемки”, – одновременно думали одну и ту же мысль участники заплетающегося треугольника.

    – Покурим? – галантно предложил М.Ф.

    – А чо, кури, места хватит, – доброжелательно пророкотала низкоголосая Мери, плотнее въеживаясь в поднятый воротник пожалованного ей на перекур кожака.

    – Замерзла, – согласился М.Ф., распахивая пиджачные объятия.

    Дока в физике твердого тела, он стоял спиной к потустороннему свету, справедливо полагая, что твердость двух контактирующих тел находится в обратно пропорциональной зависимости от квадрата расстояния между ними. Popen Gagen, “Reaction of Erection”.

    Все шло своим естественным путем. Их прокуренные рты встретились, скрестив обоюдно жадные губы в попытке урвать у текущего сквозь пальцы момента по максимальному тарифу. Вот она, всемирная холява!..

    – Стоп, – сказала Мери Лонг серьезна. – Выше пояса руками не трогать.

    От неожиданности замечания М.Ф. передернуло. Но он сделал вид и с этим видом зашел в перегретую дружбой атмосферу банкетного зала, нежно прижимая спутницу за пограничный столб талии. И все вокруг тоже тотчас же сделали вид, погрузив контору в притворный омут недогадливости. Пуще всех старался Счелкунчик, с зарождающимся сожалением перекатывавший по извилинам внезапное фиаско своего бывшества. “За три рубля, но вчера”, – подумал жванецкой цитатой, небрежно перешагнув конкурента взглядом, М.Ф.

    Когда же время коллективных отношений истекло, граждане отдыхающие парами и поодиночке разбрелись коридорами сласти по профсоюзным стойлам авгиевых конюшен минздрава.

    – Не боишься, что выгоню? – спросила насмешливо Мери.

    – Не-а, – нахально заявил М.Ф., прижимая собеседницу к тощей подушке в успешной попытке слизать остатки губной помады.

    – Принеси гитару, – осторожно приказала Мери Лонг, когда они выкурили по сигарете.

    – Ну вот еще, – попробовал обидеться М.Ф.

    – Пожалуйста, – ласково надавила девушка вчерашних грез. – Я тебя очень прошу.

    Мог ли он устоять?

    На условный стук после непродолжительной возни серьезный голос Командора с угрожающей вежливостью спросил из-за двери:

    – Кто там?

    Мол, какого... носит вас в это нелётное позднее время по юдоли страждущих и болящих. Мать вашу так.

    – Сто грамм, – слегка стушевался от подобного приема М.Ф.

    Щелкнула задвижка. Узнав, в чем дело, Командор залучился тараканьими усами в рукотворную щель дверного проема.

    – Погоди, я сейчас.

    Через мгновенье он протянул лакированный струмент через порог.

    – Я сейчас Королеву – того, – прошептал Командор, для ясности подмигнув. – А ты тоже молодец. Ну, давай, до завтра.

    – Абаданга! – по-эфиопски пожелал ему беспокойной ночи М.Ф. и пошлепал от закрывшейся двери к истомившемуся в ожидании приключению.

    Ночь дежурила на строгой стреме, в греховном нетерпении вибрируя лиловыми крыльями лжи.

     

    44

    И вот я таксист. Выходит, прав был Дрюня, во дни несытых тягостных раздумий именовавший меня так, а посему – вот он я, проклятый частный собственник, и она – моя частная собственность и орудие производства, “Москвич-412” 1975 года выпуска. Видавшая виды кляча, сменившая нескольких хозяев и не один спидометр, причем на доставшемся мне был зафиксирован скромный пробег в 43 тыс. км.

    Я купил машину у тридцатидвухлетнего немца, художника по образованию и сторожа детского сада по профессии. К моменту нашей встречи он находился в готовности номер один, чтобы унести ноги из нашего пост-социалистического бардака, с лихорадочной поспешностью превращаемого в капитал-шоу. Фамилию предыдущего владельца, тоже немца, я вычислил по техпаспорту. Может быть, только благодаря национальной принадлежности этих людей автомобиль смог дожить до столь почтенного возраста, почти не утратив при этом прыти.

    – А ты когда туда собираешься? – без тени сомнения спросил меня бывший автовладелец за обмывочной чашкой чая, узнав о моей забугорной родне, успевшей свалить отсюда двумя годами раньше, в самый канун шапочного разбора. Я рад за них и не премину похвастать в кругу знакомых их достижениями в области приобщения к благам цивилизации. Лишь благодаря их бескорыстной помощи в твердой немецкой валюте я купил это авто, напоминающее в усмерть расфуфыренную старушенцию.

    – А никогда, – ответил я, чем изрядно удивил изворотливого эмигранта, успевшего к тому времени продать, не считая машины, гараж, дачу и квартиру со всей обстановкой, и теперь проживающего в ней на птичьих правах с чемоданным настроением в ожидании конца предвыездных бюрократических проволочек.

    Может, он мне не поверил, но это его дело. Каждый судит со своих позиций, как говаривали в детстве – в меру своей испорченности... Никуда я отсюда не денусь, хотя и мечтаю об этом тайком в цыганской своей душе. Видал я этот зарубеж – тоска зеленая там нашему сердцу, маловато ему колбасы “отдельной” в отдельно взятом государстве. Куда нам деться от отеческих гробов... Или я просто заговариваюсь, пытаясь себя в чем-то убедить?

    А не будет ли так, подумал я тогда вслух, что купишь ты в заваленном едой супермаркете бутылку “Smirnoff”, сядешь за руль “мерса” или “опеля” предпоследней модели, рванешь по зеркалу автобана в сторону ближайшего венского леса и там, на иноязычно щебечущей опушке, хватишь из богемского стекла стакана, настроишь автостерео на далекую волну и, заслышав родимую речь, опрокинешь второй стакашек, упадешь на крутой от предусмотренной безопасности руль и заплачешь под протяжную песню от нехватки сомнительного счастья ощущать под ребром суровый локоть отечества. А потом, очнувшись, рванешь, просветленный, назад, в отлаженный и обустроенный мир, где все для блага человека и лишь для чего сам человек – непонятно. Там тебя не выбросят на помойку, а будут терпеливо растить на гидропонике, ведь в конечном итоге ты можешь оказаться исключительно полезен. При этом будут тщательно счищать комочки въевшейся почвы с твоих истончавших корней – эксперимент требует чистоты... Все бы хорошо, да посрать негде, как сказал один мой знакомый после длительного контакта с умопомрачительными ценностями западной цивилизации. Вероятно, он прав, хотя и не следует понимать его слова буквально.

    Так вот, спросил я, а не будет ли так?

    – Нет, не будет, – счастливо ухмыльнулся мой немец.

    Оно и понятно. Его корни там. Наши деды были участниками одной войны, но по разные стороны линии фронта. Они воевали за разных фюреров и с разным результатом. Мой дед пропал без вести в середине войны. Его, загнанный в эту безжалостную Fleischwolf – мясорубку – в самом конце агонизирующим режимом тоже недолго провоевал. Пацан из гитлерюнгед попал в плен, где и задержался на сорок с лишним лет. Далее по писанию: дом, работа, семья, дети и внуки. Все это время его раздавленный Vaterland восставал из пепла, пока, наконец, в один прекрасный день не восстал, превратившись в эталон процветания. А тут и наша демократия подоспела. И потянулись журавлиные клинья на историческую родину, которая, нисколько не стесняясь лозунга “Германия – для немцев”, с готовностью приподняла материнское крыло.

    А моя историческая родина положила на меня с прибором. Родину с большой буквы у меня отняли по старой партизанской привычке ночью, тайком, поделив, чтоб легче было властвовать, на удельные ханства и княжества, тут же с потрохами продавшиеся международному капиталу; а родины с маленькой буквы у меня, почитай, никогда и не было. Бывший “старший брат” стал повсюду некоренной национальностью с оккупационным менталитетом. Всяк сверчок знай свой шесток. Так и я очутился в вековых угнетателях малых народов, из всех совместных достижений признающих теперь лишь одно – высококачественную русскую матерщину. Непобедимый ты мой язык...

    И потом, на хрена я исторической родине, когда ей своих кормить нечем. Я все понимаю и не суечусь. Я – плоть от плоти Гулага. Езжу себе потихоньку на ворованном бензине, купленном на трассе у черных от интернациональной щетины шоферюг. Цены ниже рыночных. У них свой бизнес, у меня – свой. Как учили. Деньги – Товар – Деньги. Формула на все времена.

    В кармане моей куртки лежит скромный красный баллончик с “черемухой”. Знакомый майор внутренней службы поменял на бутылку спирта. Баллончик родной, армейский, качество гарантировано, не какое-то импортное фуфло – наклеек много, а нажмешь кнопку – дезодорант да и только, прочихался и дальше пошел. “Черемуха” – это наверняка. На днях пистолет предлагали, недорого, но щемится чего-то внутрях, не ровен час – заметут, хлопот не оберешься. Да и газ я вожу скорее для собственного спокойствия. Во-первых, вряд ли кто из размножающейся со скоростью тараканов “крутизны” позарится на мою тачку времен застойного процветания, а во-вторых, я просто не представляю, что смогу им когда-то воспользоваться. Хотя жизнь – штука суровая, а бытие, как известно, определяет сознание.

    Но сознание наше витает далече в поисках лучшей доли, с неутолимой верой в лучшее завтра. В принципе, каждый имеет право на владение личной фабрикой грез. Я, например, владею своей. Эта фабрика не приносит дивидендов. Но она работает, мануфактура иллюзий, factory of dreаm, перерабатывая зыбкую ткань одиночества в неуловимый эфир Великого Нечто.

    О эти сны о чем-то большем! Что еще остается человеку, у которого от прожитой жизни осталось три дюжины кассет с китами рока, заткнутая в угол гитара в пыльном чехле, пачка любительских фото – этих горчащих консервов времени, да форменный китель, на который всякий раз натыкаешься при смене гардероба с повседневного на парадно-выходной и наоборот.

    Я пишу. Вру и синтезирую, анализирую и опять вру. Сильные мужчины и очаровательные женщины, жизнь на всю катушку и никаких компромиссов с совестью. Они входят в мою жизнь, а я живу их жизнью, жизнью продукции собственной фабрики грез. Это качественный товар – на мой взгляд производителя, пусть даже и несколько пристрастный.

    Оживая, мои герои выходят из-под контроля и начинают играть свою пьесу, не укладывающуюся в прокрустово ложе авторской фантазии. И я подчиняюсь метаморфозам, принимаю правила новой игры, я вынужден это делать, иначе выдуманный мир отторгнет меня, как инородную ткань.

    По ходу представления оказывается, что сильные мужчины едва ли не целиком состоят из слабостей, а их очаровательные дамы основательно подпорчены червоточинкой. Такова жизнь. Даже мир грез настолько далек от совершенства, что и ты, бог и царь этого мира, ничего не можешь поделать.

    Но я пишу. Мне плевать на твердолобых критиков и обиженных друзей. Мое искусство требует жертв, и я их щедро приношу – по законам приютившего меня мира.

    Ночь длинна. Только завтра с утра, положив в карман газовый баллончик, я выеду на своей прошаманненой кляче в поисках трудного, но тощего хлеба насущного – утром, когда душа моя дремлет. А пока еще есть время – и я не теряю надежды. Я все еще наивно верю, как старый престидижитатор верит в силу своих манипуляций, в реальность сложенных из кирпичиков-литер страстей, управляющих призрачной жизнью. Я коротаю там время в затянувшемся ожидании. Ведь не может все это продолжаться до бесконечности. Все это – за пределами моего мира. Ну хоть что-нибудь должно же с нами произойти. Хоть что-то измениться. Ну хоть что-нибудь – в лучшую сторону...

     

    45

    Очередная партия в бридж состоялась скучным от виртуальной реальности апрельским утром, после без аппетита проглоченного завтрака, когда похмельная мгла еще не развеялась, но постылость бытия уже не так остра, хотя и напоминала о себе вялостью мышц и одеревенелостью мысли. Партнеры натужно шутили, долго думали над каждым ходом, в конце концов проиграли друг другу изрядные суммы и нашли игру удивительно нудной.

    – Господа гусары, как насчет покурить? – предложил обородевший за недели санаторного благополучия Барбаросс.

    Счелкунчик лязгнул железом рта и, отложив листок с подбитыми бабками, согласно потянулся:

    – Можно и перекурить.

    Остальные игроки также не возражали.

    В туалете, у дышащей сыростью форточки, Счелкунчик доброжелательно оскалился и с плохо скрытой ревностью нереализованных желаний хлопнул М.Ф. по плечу.

    – Ну, что, молочный братик, давай, рассказывай, – и зашелся мелким бесом, удавясь от нетерпения дружеским дымом болгарских плантаций.

    Что ж, приключение состоялось, событие имело место. Но, в отличие от многих собратьев по разуму и иным частям тела, М.Ф. не любил особо трепаться по поводу случавшихся иногда побед. Это представлялось ему равносильным тому, как если бы он развлекал толпу зевак, потрясая перед ней своим птичьим хозяйством.

    – Ну хоть пару палок кинул? – полюбопытствовал между затяжками Зема.

    – Пару кинул, – соврал М.Ф., внимательно стряхивая пепел на влажный кафель.

    – А больше и не надо, – удовлетворенно вздохнул Барбаросс и по-марксистски ухмыльнулся из бороды. – У меня, может, и одной бы не вышло.

    – Я ей позавчера тоже две кинул, – неуверенно махнул рукой Счелкунчик. – С нее, думаю, хватит. А ты молодец, не растерялся!

    – Ага, лихо так, под ручку – и пошел! – одобрительно расщеперил усы Зема. – Никто и не ожидал.

    Пожалуй, меньше всех ожидал этого Счелкунчик. “Не думал, не гадал он...” Сам виноват, в большой семье не щелкай клювом.

    Все действительно произошло до странности просто и быстро.

    – Погоди, – попридержала коней после обязательной серии страстных поцелуев Мери. – Дай, я сама.

    Гитара им не понадобилась.

    – Пойдем же, – позвала Мери из-под одеяла, после того, как ее юбка, колготки и трусики исчезли в темном зеве тумбочки.

    М.Ф. ничего не оставалось делать, как последовать заразительному примеру дамы полночного сердца. Уже захлебываясь в сомнительной топи скомканных простыней, он почти догадался, почему его сообщница так и не сняла спасательный жилет блузки.

    – А я вчера облажался, – огорченно признался штурман ближней навигации.

    – Когда это ты успел? – чуть не подавился окурком Зема.

    – Да днем, еще до пьянки. Зашел к Смит Вессоне, она одна была, соседка гуляла или процедуры принимала, не знаю.

    – Ну и?.. – поторопил его ленивые раздумья Счелкунчик.

    – Ну, я ее и так и сяк, раздрочил, она аж вся трясется. Давай, говорит. А я не могу. Ну вот никак – и все тут! Начал было пальцем, а она кричит нет, давай по-настоящему. А сама чуть не плачет. Но я-то уже понял, что все, кранты.

    – Сволочь ты, – вздохнул с сожалением Зема.

    – Фигурка, конечно, у нее классная, – продолжал мечтательно Барбаросс. – Ни грамма жира. Аэробикой баба занимается.

    – Что ж ты хотел, дочь лейтенанта, – подтвердил Зема.

    – Эх ты, тютя! – протянул исполненный презрения Счелкунчик. – Такую женщину обидел.

    – Не переживай, – перевел беседу на философские рельсы М.Ф. – Может, у нее сифилис.

    – А ты знаешь, – округлил глаза Барбаросс, – черт ее поймет! Она мне до этого что-то там про своих многочисленных знакомых плела, иностранцы какие-то, чуть ли не негры. Спида мне еще не хватало до полноты впечатлений. А я еще, понимаешь, такой мнительный, как подумал об этом – и все, баста, как отрезало. Краном не подымешь.

    – А про баб, с которыми ни один мужик не сравнится, она тебе не рассказывала? – подбросил уголька М.Ф. Помнится, был у них с Вессоной мимолетный спор на эту тему. Опытная Вессона в оценках была категорична и несгибаема.

    Однако шутки шутками, но мурашки ассоциаций забегали по коже М.Ф. Одно утешало – молочный братик был первым. Если верить его же словам. Вчера М.Ф. так и подмывало спросить у Мери насчет Счелкунчика, проторившего к ее сердцу незарастающую народную тропу.

    – А потом со мной случилось несчастье. И я осталась одна. Он меня сразу бросил, на молоденькой женился. А вроде бы так любили друг друга... С мужем мы еще раньше расстались, зашибал больно, – Мери выразительно щелкнула по горлу. – Так что, сам понимаешь, это удовольствие для меня – редкость. Сегодня, например, первый раз за последние полгода.

    “А Счелкунчик – вчера?” – зашевелился ядовитый клубок вопроса, но М.Ф. деликатно промолчал. Честь и блядство – понятия вполне совместимые.

    – Сколько там? – спросил Барбаросс, сосредоточено целясь окурком в расхлябанное жерло форточки.

    – О! Так уже пора! Командор, наверное, заждался, – глянув на цепочный таймер, заегозил в жажде неминуемой деятельности Счелкунчик.

    – Ну так пойдем, – подвел черту Зема, сплюнув в подмоченный угол.

    Хлопнув дверью, команда потянулась серой кишкой коридора.

    Интересно, думал М.Ф., почему Счелкунчик ни полсловом не обмолвился о пикантности ситуации? Рыцарь Печального Образа? Что-то не очень на него похоже. Или?..

    ... Потом они курили в постели и мило болтали о жизни. За окном шел запоздалый весенний снег, и колючки снежинок влетали в раскрытую форточку, приятно покалывая голые плечи. Невостребованный инструмент сиротливо лежал на бесхозной кровати напротив.

    – Прикольный ты, – развивала тему Мери. – Я тебя сразу среди ваших заметила.

    Тоже мне, Державин, усмехнулся про себя М.Ф. И вновь пронеслась мысль о Счелкунчике.

    Мери разоткровенничалась. Что, впрочем, в такие минуты случается с ними всегда. Увы, раздавать индульгенции М.Ф. не уполномочен.

    Потом они опять до исступления целовались, истерзанная Мери долго мяла и тянула его пенис, время сжалось в черную точку, между телами струился пот, похабно скрипела в предвкушении видавшая виды кровать – но результатом был все тот же аморфный ноль, так и не ставший повторной палочкой положительного счета.

    “Отсутствие результата – тоже результат”, – пытался не сойти с колеи амплуа М.Ф.

    – Извини, я сегодня много выпил и уже, честно говоря, устал.

    Изнеможенная Мери неподвижно лежала рядом.

    – Да нет, – печально сказала она, наблюдая за потолком, – просто ты меня не хочешь.

    Стоит ли на очевидную истину отвечать откровенной ложью?

    – Мне нужно отдохнуть. Завтра утром мой автобус.

    – А если вдруг я захочу еще? – пошатал пылающий мост М.Ф.

    – Если захочешь – приходи. Я обязательно открою, – устало улыбнулась Мери.

    Мост рухнул и полетел, пылающий, в пропасть ночи. Лимит приключений исчерпан. Закончился славный поход.

    – Мужики, чтоб без обиды, только трое, – предостерег с высоты положения Командор. – Моя с нами едет. Нужно в аптеку заскочить, презервативы купить, а то у нее период сейчас опасный, залететь боится.

    Скучный жребий выпал штурману ближней навигации, что, впрочем, не слишком того огорчило.

    Когда они впятером, шеф с Королевой – впереди, Счелкунчик, Зема и М.Ф. – на заднем сиденье, с помпой отъехали на командорском рыдване от санаторного комплекса, Счелкунчик, радостно скалясь, толкнул М.Ф. в бок. М.Ф. посмотрел в окно. На лавочке, у столба с табличкой автобусной остановки, неуютно уткнувшись в воротник зимнего пальто, сидела Мери Лонг. У ее ног стоял чемодан. Рядом с чемоданом в стойке “на караул” джентльменом в шляпе замер душка Барбаросс. Вынув руку из кармана длиннополого пальто, он добросовестно отсалютовал вслед машине. Мери не обернулась.

    – Все правильно, – кивнул Зема, – одни топчут, другие провожают.

    Счелкунчик одобрительно заржал. Зема подхватил, за компанию ухмыльнулся М.Ф. Королева обернулась и тоже заулыбалась, зараженная молодым задором.

    – Nach Hause, – многозначительно подмигнул из-за руля Командор и жизнерадостно хохотнул в зеркало заднего вида. Счастье – штука заразная.

    46

    Однако, подумал М.Ф., накручивая безбожно люфтящую баранку, как испортила женщин война!

    Испорченная войной женщина сидела рядом притихшая и смотрела сквозь лобовое стекло, как серыми хлопьями оседает на дне городского аквариума угасающий февральский день, горбясь увядшим илом грязных сугробов. Все было как-то не так и не то, но как должно было быть на самом деле, она не знала, а, лишь догадываясь чем-то, упорно гнала от себя эту догадку и плотнее вжималась в цигейку материнской шубы, несмотря на то, что в машине было довольно тепло, словно пытаясь укрыться от космического холода затянувшегося молчания.

    М.Ф. выключил вентилятор отопителя и, вогнав кассету в щель кассетоприемника, повернул ручку громкости. В динамиках зашуршало. Надо было отмотать, с досадой подумал М.Ф.

    – Это что еще за домбра такая? – встрепенулась из цигейки его спутница.

    – “Цеппелины”, его любимая группа, – разочарованно пояснил М.Ф., но музыку оставил, подавив возникший порыв. Играли “Черную собаку”.

    Он вдруг понял, что устал, и от усталой души пожелал одного – поскорее закончить пошлый балаган, именуемый случайной (будто бы!) встречей. Поняв свою оплошность, женщина огорченно юркнула в панцирь меха и оттуда напряженно пыталась уловить привычную арифметику гармонии в дребезжащем рифами хаосе гитарного блюза. Отгремел “Рок-н-ролл”, потянулась “Вечная битва”.

    – Джимми Пейдж, – вполголоса бросил в мировое пространство, переходящее за стеклом в приблизительную параллельность разбитой колеи, М.Ф.

    Не разобрав слов за гулом мотора, женщина скользнула в его сторону вопросительным взглядом, но промолчала.

    – Специально для тебя захватил, – прервал молчание М.Ф. – Сейчас будет песня, про которую там написано. У меня это как бы вещь в вещи. Помнишь – “Лестница в небо”?..

    Женщина растерянно наморщила лобик и виновато улыбнулась, пытаясь вспомнить, но не смогла и лишь покачала головой. “Вещь в вещи... Просто Сартр какой-то”.

    – Включи ее, – попросила она.

    – Перемотка не работает, – пояснил М.Ф. – Сейчас докрутит. Да ты вспомни, там целая глава этому посвящена. – М.Ф. принялся на память тасовать фрагменты главы. – Как же ты читала? – грустно удивился он, прервав не сходящийся пасьянс.

    Его спутница смущенно пожала плечами.

    Лаиса, вспомнилось ему. Да-да, именно Лаиса, решил М.Ф., резким движением руля выравнивая заелозившую задом машину. Финальный акт. Заключительный аккорд. Последняя любовь поэта. Зависшая между небом и землей печаль по отсутствию смысла. “Сниккерс” – и ты в полном порядке...

    – Поставь, пожалуйста, еще раз, – попросила женщина.

    М.Ф. извлек кассету и поставил другую сторону, чтобы прогнать пару песен.

    Женщина вскинула на него аккуратно выщипанные бровки.

    – Я же говорю – перемотка не работает. Придется немного потерпеть.

    Дорога была аховая – колдобина на колдобине. Приходилось держать ухо востро.

    – Ну и что же ты мне в конце концов скажешь? – потеряв терпение спросил М.Ф. – Очередные записки сумасшедшего?

    – Да нет, ты не сумасшедший, – с расстановкой произнесла женщина. – Но, как бы тебе это лучше сказать...

    Вероятно, лучше и впрямь было некуда.

    У пальмовой рощи их подловил полисмент. Вполне обычный полисмент, всё, как положено: шапокляк с кокардой, перепоясанный истертой портупеей тулуп, шорты в форменную красную полоску, сандалии на волосатую босу ногу и, всенепременный атрибут, кукурузный початок жезла. К вышеперечисленному следует добавить ехидный взгляд начинающего профессионала с большой дороги. “Щас я тебя!..” – обещал этот свербящий искоса взгляд как бы между прочим.

    Косоглазие – это, наверно, у них провиденциальное, решил М.Ф.

    – Туда давай! Туда! – истерично заголосил гражданин начальничек, повелительно тыча початком в сторону обочины, когда раздосадованный М.Ф. подрулил к замаскированному в канализационном люке посту.

    – Мне выйти? – потерянно спросила Лаиса.

    – Не надо, сам разберусь, – бросил М.Ф., в сердцах хлопая дверцей с наружной стороны.

    Озяб козленок, злорадно подумал он, глядя, как приближается, перетаптываясь среди льдистых проталин, должностное лицо на босу ногу.

    – Что, уважаемый, – радостно заорал, мотая на кулак замерзшие сопли, блюститель, – права вам не дороги?

    – Да нет, дороги, – в предчувствии гражданской войны сделал безнадежную попытку примирения М.Ф.

    – Фигинспектор бубубу, – прогундосил невнятной скороговоркой страж собственной кормушки. – Документы, уважаемый! – и, полистав техпаспорт и мельком глянув на водительское удостоверение, почесал под тулупом ширинку. – Почему нарушаем?

    – Так ведь на желтый же проскочил, – завел унылую арию нарушителя М.Ф. “Ни копья не дам. А початок засунь себе знаешь куда!..”

    Инспектор все прекрасно знал.

    Когда М.Ф. снова завел мотор, женщина вопросительно посмотрела на него и после бесплодного ожидания спросила:

    – Ну, как, все обошлось?

    – Конечно, – сказал М.Ф., резко трогаясь от обочины.

    – И на чем вы разошлись?

    – Сущие пустяки. “Права” отобрал.

    – Серьезно? – огорчилась она.

    Через двести лет, а то и раньше, это не будет иметь абсолютно никакого значения, подумал он, на перекрестке круто уходя направо. Задние колеса опять повело, но затем они выскочили на пятно чистого асфальта, и машина выровнялась, набирая скорость. За окном жухлые с осени пальмы перешли в бамбуковые заросли, среди которых то тут, то там мелькали грядки озимых ананасов, пока, наконец, весь этот дивный пейзаж не растворился за серыми пятиэтажками с изъеденными февральской цингой сугробами у подъездов. Мутное небо медленно оседало на землю, пожирая тонкие предзакатные тени.

    “За внешностью главного героя легко угадывается автор. Но так все замысловато написано, таким цветастым языком. Это, скорее, свойство молодых писателей. А с другой стороны это, может быть, и неплохо, так как указывает на молодость души.

    Постельные сцены мне не понравились. Слишком натуралистично. Можно все это описать красиво, ведь речь идет о прекрасных чувствах. Тут, мне кажется, у тебя не совсем получилось. И вообще, создается впечатление, что у героя какой-то пунктик на этом. Надеюсь, что у автора, ха-ха, с эти все в порядке.

    Общее ощущение очень мрачное. Такая угнетенная обстановка, полная безысходность. И эта Клозетовка, тоже, кстати, легко узнаваемая, с ее обитателями... Их смешные потуги кому-то что-то доказать... Все это так грустно, хоть в петлю лезь.

    Но в целом вещь, безусловно, талантливая. Я бы так никогда не смогла написать. Вот так, раскрывшись полностью. Комплексы проклятые мешают.

    Когда читаешь, текст как бы укладывается в голове, а доходить до сознания начинает немного погодя, порождая интересные образы и ассоциации. Именно это, вероятно, и является основным достоинством. Вне всякого сомнения, тебе надо продолжать. Пиши, пиши, а мы почитаем. Ты ведь знаешь, как я к этому отношусь”.

    Еще бы не знать. “Ваши стихи невозможно читать, чтоб не влюбиться в автора...” Просто всё дело в том, подумал М.Ф., что я никогда не встречал счастливых людей. Никогда и нигде. Ни разу.

    Машина въехала во двор и остановилась у подъезда. Предстояло прощание.

    – Не нужно было нам никуда ехать, все было бы в порядке, – расстроенно сказала она.

    – Пустяки, дело житейское, – прикинулся он Карлсоном, но оптимизм вышел наигранным.

    – Только ты обязательно позвони, как там у тебя с “правами” сложится.

    – Обязательно, – пообещал М.Ф. и обернулся назад. – Ну, давай, что ли, пока.

    – До свидания! – звонко отчеканил Оливетти, значительно подросший на вольных хлебах нового папика.

    Старательный мальчик. Такой внимательный. Ни одного слова, наверно, не пропустил. “Этот дядя-Пушкин, сукин сын...” Жаль, что больше не поёт...

    Сукин сын дядя-Пушкин махнул рукой и, получив в ответ две улыбки, рванул из норы двора. Сгустившиеся чернила ночи всосали его синий автомобиль, облачко дыма на красном фоне габаритных огней, и вот уже урчание изношенного мотора растворилось в разверстой полынье улиц.

    Неподвижно стоящая женщина смахнула уголком варежки защипавшую в уголке глаза соринку и сказала сыну:

    – Пойдем домой.

    – Мама, можно я еще немножечко погуляю, – привычно заканючил Оливетти.

    – Нет. Уже поздно, нас бабушка ждет, – решительно произнесла мать, и от этой неожиданной для него решительности Оливетти растерялся и поплелся, влекомый за руку, по ступенькам, запоздало вздрогнув от удара подпружиненной входной двери.

    47

    Иногда его захлестывало чувство, похожее на детское ожидание предстоящего счастья.

    – Есть у нас соседка... – со значением намекнула Снежная Королева, которой в силу многовековых традиций не терпелось втянуть в порочный круг ближнего, ведь общеизвестно – когда кругом одни грешники, собственный грех кажется меньше; во всяком случае, если и не откровенной добродетелью, то нормой жизни можно обернуть его тогда наверняка.

    – Скучает бедняжка, – добавила Королева, не имевшая никакого понятия о жестком наружном наблюдении, когда каждый легкий шаг Консуэллы сопровождался мысленным взором взахлеб мечтающего М.Ф.

    Знакомство состоялось на танцевальном вечере для изнывающих от разнообразных хронических болячек пансионеров. Вся команда была в сборе, причем под изрядным хмельком. Необычайной популярностью пользовался Командор. Хвативший лишку Зема решительно ангажировал беззаботно порхавшую в голубом платье товарища прокурора соседней губернии и той же ночью многократно переспал с губернской фемидой, чем причинил изрядные неудобства соседу по номеру, вынужденному скитаться в поисках ночлега по другим комнатам. От рождения жизнерадостный Счелкунчик налево и направо демонстрировал обаятельную улыбку Железного Дровосека, находясь в счастливой гармонии духа и тела с некой заурядной пышечкой предбальзаковских лет. Штурман ближней навигации Барбаросс, с гусарской грацией обхватив за эталонную талию дочь лейтенанта Смит Вессону, нашептывал ей скабрезности в закаленное жизнью ушко. А неохватная Лидаза Пу понуро патрулировала по периметру зала в безуспешных попытках найти случайную жертву своих сексуальных притязаний. Было весело и немного душно.

    И вдруг – обворожительная Консуэлла!

    М.Ф. не мог отвести глаз от ее сияющего лица с ореолом пышных кудрей, вздрагивающих на три четверти несущего девушку вальса. Консуэллу наперебой приглашали кавалеры, и она радовалась каждому приглашению, как ребенок радуется полученной в подарок игрушке; и бывала просто счастлива, когда ей попадался умелый партнер, с которым можно было забыться на одно, поделенное на ритмичные такты мгновение, и кружить, кружить по истертому паркету блаженные минуты бесконечности.

    Массовик-затейник едва не лез из кожи, ведя навязчивый конферанс. Вот он опять подкатил вихляющей походкой к микрофону и жеманно объявил:

    – Белый танец! Дамы приглашают кавалеров!

    Диск-жокей с ярко выраженным абстинентным синдромом на лице завел музыку, и М.Ф. с плохо скрытой надеждой взглянул на предмет тайной страсти. Но Консуэлла уже сделала выбор, как всегда – безупречный. Ее вел в танце престарелый кавалергард Манфред. Увядший стручок с гладковыбритым пахнущим “Шипром” лицом, сморщенной шеей и туловищем богомола отлично вальсировал. Вероятно, сказывалась школа юнкеров, закваска пажеского корпуса и нескучная пожизненная служба в морской кавалерии. М.Ф. с завистью следил за горящим восторгом взглядом Консуэллы и полным флегматичного достоинства ее потрепанного жизнью партнера. Да, так танцевать...

    – Что один нынче? – стараясь перекричать музыку, наклонился к уху М.Ф. Командор, когда команда тряслась в групповом галопе.

    – Так, – неопределенно пожал плечами М.Ф., огибая центр дружеского хоровода в лице виляющей мощными бедрами Лидазы Пу.

    – Бывает, – согласился Командор и, покосившись в сторону эпицентра, прошептал с благовейным восторгом. – Глыба!

    – Матерый человечище! – кивнул М.Ф.

    После галопа опять был объявлен вальс.

    Совсем охренел педик старый, подумал М.Ф. Других танцев не знает, что ли? И шагнул, как в полымя.

    – Разрешите?

    В зрачках Консуэллы мелькнула тень удивления, но, сделав шаг навстречу, она доверчиво отправилась с обреченным кавалером к центру пахнущего паркетной мастикой эшафота.

    Фиаско, которое потерпел новоиспеченный партнер, было стремительным и полным. После первых же па, столкнувшись со слоновьей неповоротливостью М.Ф., Консуэлла решительно извинилась, выпорхнула из неуклюжих  рук – и через мгновение ее крылышки уже трепетали на груди польщенного кавалергарда, который, важно надув щеки, тут же повел милую самозванку триумфально-треугольным шествием вальса, оставив неловкого на конечности вице-танцора спокойно обтекать от позора в сторонке.

    Теперь оставалось уповать лишь на чудо. И оно не заставило себя долго ждать. Кто бы мог подумать! – девушка совершенно не возражала против совместной прогулки по вечернему лесу.

    – Ой, ежик!

    Выскользнув из оставшегося в объятиях М.Ф. пальто в сторону от тропинки, Консуэлла присела на корточки, осторожно раздвигая чахлые былинки. В прошлогодней траве действительно что-то шелестело. Подкравшись, М.Ф. накинул на плечи спутницы пальто и, наклонившись ниже, разглядел ежа – фыркающего ощетинившегося зверька – под ласковой ладонью девушки.

    – Замерзнешь, – сказал М.Ф., плотнее кутая ее плечи в сомнительный мех англицкого манто.

    Ранняя апрельская ночь потрескивала звездным морозцем в отсыревших за день кронах. Санаторный сосновый бор с аккуратно протоптанной тропкой, с установленными вдоль нее скамейками для усталых путников лечебного маршрута теперь обезлюдел – и тем явственнее были слышны шорохи пробуждающейся от зимней спячки материи. Поднявшись на ноги, Консуэлла обернула к М.Ф. счастливое лицо. Поцелуй получился естественным и недолгим.

    Потом они бродили по большой дороге дремотного бора – вперед и назад, и снова вперед, и опять возвращались, присаживались на холодные скамейки, целовались и вновь поднимались и шли – и говорили, говорили...

    – Как странно! – удивлялась Консуэлла. – Ведь по складу своему я монашенка. Однажды я была в командировке на специализации, там за мной это прозвище так и закрепилось. Можешь себе представить – целый месяц свободы, по вечерам коллеги пьют, гуляют, встречаются, словом, веселятся, кто во что горазд, а я запрусь в номере и читаю.

    – Учебники?

    – И учебники тоже.

    – Ты смотри! – вздохнул М.Ф. – А с виду даже не скажешь. Я имею в виду ваши затворнические наклонности.

    – Здесь ты неоригинален. Наш директор сказал то же самое, пытаясь как-то ухлестнуть за мной. Бедняжка никак не мог взять в толк, как это женщина может сохранить верность мужу, находящемуся полгода в отъезде, когда вокруг столько соблазнов.

    – А себя, вероятно, он считал одним из самых больших.

    – Вероятно, – засмеялась Консуэлла.

    – И тут появляюсь я, злостный растлитель невинных душ.

    – Нет, ты – совсем другое дело.

    Вот тебе и раз.

    – А почему у тебя кольцо на левой руке? – нарушая неловкое молчание, спросил М.Ф.

    – Я католичка, – мягко улыбнулась Консуэлла. – И мама моя тоже католичка. А замужние католички носят обручальное кольцо на левой руке.

    – Мало того, что ты профессиональная англичанка, так ты еще и потомственная католичка! – ужаснулся М.Ф.

    – Увы, – виновато потупила взор Консуэлла. – Я больше не буду.

    – И меньше, надо полагать, тоже, – прошептал М.Ф., приближая губы к ее лицу.

    Потом, вдохновленный, он декламировал Прайса. “О счастливчик” – был такой фильм, на который во дни революционной юности М.Ф. устраивал культпоход широко известной в определенном радиусе группы “Crazys”, дабы братья по оружию смотрели и учились, как и что нужно играть. И, надо сказать, подобные культмассовые мероприятия даром не проходили.

    – Если у тебя есть друг, на которого ты можешь положиться, считай, что тебе повезло, – с ходу перевела его клозетовский английский Консуэлла. – Жаль, я не видела этого фильма.

    Они возвращались. Под матовой лампой луны шли вымерзшими санаторными аллеями. М.Ф., обняв Консуэллу за плечи, негромко читал печальные тексты ранних философских трактатов, целуя в паузах ее прохладные губы.

    – Еще, пожалуйста, – просила Консуэлла, и М.Ф. опять ее целовал, притворяясь, что не понял просьбы.

    – Нет, прочти еще, – уточняла она, и он вновь вдохновенно импровизировал, выскребая поросшие травой забвения закоулки памяти.

    Когда они остановились у входной двери центрального корпуса, Консуэлла, глядя в сторону, сказала:

    – Ты знаешь, я жила, смотрела фильмы, читала книги и с детских лет строила для себя образ человека, любимого человека, идеал всей жизни. Но, к сожалению, в жизни все оказалось не совсем так, как мечталось, точнее – совсем не так. В чем-то проще, в чем-то сложнее, но совершенно иначе, чем представлялось в детстве. И вот, совсем неожиданно, десять или двадцать лет спустя, когда от детских грез, кажется, не осталось и следа, этот идеал вдруг оказывается перед тобой... Представляешь теперь мое состояние?

    Консуэлла посмотрела ему в глаза. Ошеломленный, М.Ф. впервые в жизни не знал, что сказать в ответ.

    48

    Последний день осени был отмечен на редкость промозглой погодой. Вслед за короткими сумерками город, словно мешком, накрыло кромешной тьмой, еще больше сгустившей повисшую в воздухе морось, которая искрилась радужным туманом вокруг уличных фонарей и стекала холодными каплями по столбам, деревьям и лицам припозднившихся редких прохожих. Общественный транспорт встал на прикол, и лишь частные легковушки да случайные такси разрывали параличную тишину проспекта слякотным шелестом шин.

    В дежурном люксе второразрядного отеля, вытянув натруженные дневной суматохой ноги поверх некогда полированного стола, в кресле отдыхал Доктор Дизель, последний из могикан, наделавших когда-то шуму на стадионах, подиумах и эстрадах. Охваченный обычной в это время суток опустошенностью, к которой теперь частенько примешивалось тревожное ощущение некоего тупика, Доктор равнодушно пялился в экран, где по кабельному ТВ гнали импортную жвачку с комедийным уклоном в сторону любовного треугольника. На столе возле правой ступни стоял стакан со следами пены, рядом со стаканом примостилась ополовиненная бутылка “жигулевского”. Пиво здесь было хорошее, лучше баночного консерванта – его Дизель, бывший глубоко в душе традиционалистом, терпеть не мог. Из-за стены доносился приглушенный шум, там его команда справляла удачное завершение трехдневных гастролей в этом засыпанном угольной пылью регионе, пользующемся дурной славой у гастролирующих артистов. Длительный опыт жизни отвратил Доктора от пустого суеверия, но тут была голая статистика. Говорят, что если попал сюда, значит, твоя песенка спета. В прямом и переносном.

    Доктор Дизель изогнулся, налил еще пива и со стаканом в руке откинулся к спинке кресла. Нет, он не тешил себя иллюзиями, несмотря на прошедшие при полном аншлаге концерты. Этот город почти на всех ставил крест – примером тому являлись многочисленные предшественники. Травка, колеса, игла – вот все, что им потом оставалось. И быстрый сход с круга. Лично Доктор не знал ни одного исключения. Казалось, вампир творческого духа витал над эти проклятым местом, густо утыканным производственными трубами среди беспорядочно разбросанных кварталов железобетонных трущоб, возведенных еще при социализме. Впрочем, сейчас, похоже, перестали строить даже их.

    Дизель сделал еще глоток и посмотрел в окно, покрытое сочащимися потеками. Работающий в ночном режиме светофор окрашивал потеки в нервный оранжевый тон.

    Разгадка феномена была до тривиальности проста и доступна любому, кто обладал хотя бы одним здравомыслящим полушарием. Здесь была последняя мекка таких как Дизель и его команда. Сюда приезжали, выйдя в тираж в более престижных местах – по убывающей. Приезжали умирать. Хотя никто не решался признаться в этом даже самому себе.

    Кто-то должен быть первым, усмехнулся Доктор, поворачиваясь к телевизору. Включив его в середине фильма, Дизель никак не мог вникнуть в сюжет, вероятно – из-за посредственного перевода за кадром.

    А все дело в том, что падающим звездам не сыскать места более подходящего, в некотором смысле даже благодатного, для последней вспышки перед окончательным угасанием. Болото, жадно глотающее все без разбора. Жадное и нищее на искусство болото.

    – Через год я не буду нужен даже здесь, – пробормотал Доктор и глотнул пива. Год в шоу-бизнесе – срок поистине космический. – А пиво здесь и вправду ничего.

    В дверь постучали.

    Обернувшись на стук, Доктор Дизель гаркнул через номер:

    – Войдите!

    После некоторого замешательства за дверью нерешительный стук повторился.

    – Да-да! – закричал Дизель, начиная терять терпение. – Открыто!

    С той стороны надавили на ручку, клацнула собачка запора и дверь стала медленно открываться. Наконец, как бы вытянув дверью сам себя за руку, показался сжимающий дверную ручку посетитель. Его появление Доктор наблюдал из кресла, неудобно вывернув голову назад. Он решил, что поздний гость ошибся адресом, слишком уж тот не был похож ни на свихнувшегося фаната, ни на косноязычного представителя провинциальной масс-медиа.

    Незнакомец выглядел странновато. На вешалке его плеч болтался грязно-синий плащ, а голову венчала мятая шляпа с загнутыми вверх полями. Из-за надвинутой на самые брови шляпы вопросительно смотрели выцветшие, с нездоровым блеском глаза. Среди других достопримечательностей Дизель отметил буроватый окрас носа и сизые клочки недельной щетины.

    – Можно? – подал хрипловатый голос незнакомец, наполовину высунувшись из дверного проема, будто только и ждал команды захлопнуть дверь с другой стороны.

    – Вы ко мне? – надеясь на ошибку, спросил Доктор.

    – Э-э... Доктор Дизель?

    – Он самый, – заинтриговано ответил Доктор.

    – Тогда, если не возражаете, к вам, – успокоил его, переступая порог, посетитель.

    – Заходите, – запоздало отреагировал Док, убирая ноги со стола.

    Войдя, странный посетитель с аккуратностью не совсем трезвого человека прикрыл за собой дверь.

    – Чем обязан? – спросил Доктор, жестом приглашая странного гостя сесть в кресло напротив.

    Из-за стены донесся хохот. Доктор взглянул на часы. Близилась полночь. Веселье в разгаре, подумал Док.

    – Видите ли, – поерзав в кресле, начал незнакомец издалека и подозрительно покосился на пивную бутылку, – у меня сегодня день рождения.

    Чайник какой-то, подумал Дизель.

    Чайник сосредоточенно почмокал.

    – Так сказать, именины сердца.

    Доктор понял намек и плеснул пива в чистый стакан. Чайник благодарно кивнул. От него тянуло сивушным духом.

    – Поздравляю, – сказал Доктор. – И сколько стукнуло?

    Разговор, еще не завязавшись, начинал его тяготить. Сегодня Доктора вполне устраивало одиночество.

    Чайник хрюкнул, снял шляпу и бросил ее на край стола.

    – Сорок. Уже или еще – это на твое усмотрение.

    Хорошо сохранился, подумал Дизель. Черный юмор был его стихией.

    – Вполне прилично, – сказал он, чтобы что-то сказать.

    – Так вот. Я решил себе устроить – и устроил – небольшой праздник. Тем более что он не стоил мне ни гроша. Великая вещь – старые связи.

    Чайник отхлебнул пива, глядя мимо Дизеля.

    – Ты знаешь, – сказал он, облизав обветренные губы, – я тоже варился в этой каше. Правда, очень давно. Кха... кха... ха... В какой каше я только не варился... Да... Тогда у нас все только начиналось. Как всегда – с опозданием. Зато в кумирах недостатка не было. Сделать бы жизнь с кого? Пожалуйста! – богатый ассортимент. А тут и мы нарисовались. Только слава наша так и не вышла за клозетовские рубежи. Но мы этого не замечали. Пуп земли проходил через нас. Мы упивались и жили этим. А может быть и нет... Впрочем, что ты можешь об этом знать...

    Точно, подумал Доктор Дизель.

    – Так вы музыкант? Коллега, так сказать, – уточнил он.

    Чайник посмотрел на стакан, вытянул губы трубочкой, затем ответил, не поднимая глаз:

    – Здесь, как говорится, увы... Я не музыкант, отнюдь. Я дилетант. Причем заурядный. Из бывших. Рокер в кепке.

    Он поставил на ободранную столешницу стакан с недопитым пивом и осторожно потрогал шляпу, будто сомневался в ее реальности.

    – Одна из иллюзий нашего существования. Самая счастливая и недолгая ее часть. Боже, как давно это было... Знаешь, в чем преимущество дилетантов? Над ними не довлеет комплекс неполноценности. Они прекрасно знают, что и как нужно делать и не перестают заявлять об этом на каждом углу. Чем мы и занимались.

    Только исповедальной ночи мне не хватало, тоскливо подумал Доктор Дизель. За стеной, по крайней мере, не пришлось бы сосредотачиваться на каждом в отдельности.

    – Я не наскучил? – участливо выгнул белесые бровки Чайник, уловив настроение собеседника.

    – Да нет, я слушаю, – сказал Дизель, откупоривая вторую бутылку.

    – Тебе сколько? Извини.

    – Чего? – не понял Доктор.

    – Лет.

    – А... Двадцать семь.

    – Возраст... Вряд ли ты застал что-нибудь путное. Я имею в виду музыку. И не только. Атмосфера не та. А мы успели ухватить комету за самый хвост. Еще пацанами... Контрабандой, полулегально, черт знает какими еще путями вся эта немыслимая музыка проникала в наши державные пределы и распространялась, как чума, тут же проглатываясь, переписываясь, меняясь и продаваясь. Главное – все это слушалось. Представляешь ли ты этот кайф – слушать настоящий музон? Непременно в компании таких же помешанных и обязательно под стакан дешевого портвейна. Групповой отлет. Меломаны словно ширялись алмазными иглами стереовертушек, на которых вращались, пилили и голосили куперы, глиттеры, кристи, планты, осборны, блэкморы и ковердейлы. Знали наизусть даты, имена и тексты, не врубаясь особенно в смысл. Собственно, этого и не требовалось. Все смыслы существовали в другом измерении, поэтому каждый мог наделять любой текст своим смыслом, толкуя его, как древний богослов Библию. И общались, ботая на полуанглийской фене всесоюзных граждан мира.

    – Да, – вздохнул Доктор, протягивая чайнику раскрытую пачку сигарет.

    Чайник с удовольствием закурил и, выпустив облачко дыма, продолжил:

    – Штатовские... Четверть века назад мы обожали болгарские. Слишком далека была вражеская страна Америка. Подозреваю, что даже наш мудрый Сервантыч едва догадывался о ее существовании. Сервантыч... Хе-хе... Нам было по шестнадцать, когда мы один к одному содрали “Child in time”. На дубовых советских досках!.. Был такой пацан – Урвик. Он после двух стаканов бормотухи и Гиллана бы переорал. Не говоря уже о текстах. Он был поэт... Да-а... В двадцать пять мы умудрялись влюбляться в чужих жен и не подавать вида. В тридцать теряли собственных, а в тридцать семь, в сущности, жизнь для нас была закончена... Собственно, все поколения потерянные, это еще старик Хем заметил. И был прав. Жизнь все расставит по своим местам. А мы, как были дилетантами, так ими и останемся. Во веки веков. Мы ничего не можем сделать основательно, чтоб с первого раза и хорошо. Люди наития, мы движемся ощупью, пробуя жизнь на зуб, но все равно, в конечном счете, остаемся в дураках, путая фальшивое с настоящим и принимая бред сивой кобылы за “реальность с обратным знаком”. Можешь мне поверить. Хоть я и дух.

    – Что?

    – Не что, а кто. Дух. Слегка пьяный, несущий ахинею дух. Я же сказал, что в тридцать семь кончается жизнь. Следовательно, вот уже три года, как я – существующий лишь номинально Никто. Спирит. Дух, привидение... Если б ты знал, какими ничтожными кажутся наши проблемы сверху! Вероятно, поэтому так нелегко вымолить сострадание у Всевышнего. Н-да...

    Старик погнал, подумал Дизель. Два еле заметных пятна на плечах его гостя смахивали на следы от споротых за ненадобностью погон.

    – В моих руках ничего подолгу не задерживалось. Может оттого, что слишком легко давалось? Собственно, мне ничего такого особенного и не надо было... В те роковые тридцать семь нас уничтожили как класс. Но об этом в другой книге... И вот я весь перед вами – инвалид с переломанным сердцем. Моя душа имеет жуткую остаточную деформацию. Гофр по-авиационному... Я тебя не утомил?

    – Да нет.

    Пивные дрожжи попали на благодатную почву, и Чайника начинало развозить. Отвязаться бы поскорей, подумал Дизель.

    – Все это, конечно, странно, – продолжал изливать душу Чайник. – Пришел вот какой-то валет и ни с того, ни с сего начинает откровенничать. Что, скажешь – не так?

    – Все нормально.

    – Ладно, я же вижу... Дело в том, что забрел я нынче по случаю именин в спорткомплекс. Друг там у меня электриком. Теплое местечко. Там и живет, как папа-карла в каморке. Раздавили мы с ним, о жизни потрепались, а потом он предложил на арену пройти, концерт послушать. Подарок, говорит, ко дню рождения. А чего задарма не сходить... И вот слушал я вас – и будто время прошедшее вернулось. Сто лет на концертах не был, а тут такой кайф получил!.. Мы потом с Жилой еще фунфырик раздавили, и вот я решил, дай, думаю, зайду, поблагодарю чуваков. Нормально играли, ништяк... Вот, собственно, и все.

    Чайник, немного помешкав, потянулся за шляпой. В этот миг дверь распахнулась, и в номер влетела раскрасневшаяся Паола. В руке она сжимала тонкое горлышко коньячной бутылки.

    – Додик, у тебя гости? – удивилась она. – Здрасте. А я хотела тебя к нам пригласить, а то сегодня ты совсем на буку похож.

    Чайник понимающе улыбнулся, надел шляпу и поднялся с кресла.

    – Спасибо за пиво.

    Едва за ним закрылась дверь, Доктор со словами “дай-ка” забрал у присевшей от неожиданности девушки бутылку и, выскочив с ней за порог, нагнал Чайника.

    – Возьмите, – сказал Доктор.

    Чайник удивленно посмотрел на него.

    – Ты меня не понял, – с сожалением произнес он.

    – Возьмите, – повторил Доктор. – Это просто подарок. Happy birthday.

    – Ну что ж, – подумав, согласился Чайник. – Тогда спасибо.

    Он засунул бутылку в глубокий карман плаща и пошел прочь по длинному коридору. Когда Чайник скрылся за углом галереи, Доктор вернулся в номер. Паола посмотрела на него с обидой.

    – Кто это был?

    – Это будущее решило нас навестить.

    – А мне он показался обычным алкашом, сшибающим на бутылку. И, кажется, сегодня ему крупно повезло.

    И надула сердито губки.

    – Не оскудеет рука дающего, – примирительно улыбнулся Доктор Дизель, обнял девушку за плечи и посмотрел в окно, за которым все так же нервно мигал оранжевым глазом светофор.

    Вот и век незаметно прошел, подумал Док, наблюдая за плывущими по вспыхивающему стеклу каплями.

    49

    Все, хватит, решил М.Ф. Пора и честь знать.

    Светлая мысль посетила его в многостольной трапезной, когда от мелкой тряски в руках он едва не промахнулся мимо стакана, насыпая в чай сахар.

    – Что-то вы сегодня совсем плохо едите, – окинув скорбным взглядом нетронутую порцию блинчиков с мясом, прокудахтала соседка. Сама она на отсутствие аппетита по утрам никогда не жаловалась, уплетая за обе щеки полноценный завтрак члена профсоюза. Обильное питание, расписанные по часам физиопроцедуры и настоянный на сосне воздух явно шли ей на пользу. От ее здорового чавка внутри черепной коробки М.Ф. звонил погребальный колокол.

    – Не успел проголодаться, – выдавил с приторной любезностью М.Ф., поднимаясь из-за стола.

    Сегодня на заре его, еще муторно-тупого после вчерашнего, посетил Фантомас. Оказался он пришедшим проститься Земой.

    – Ну от тебя и факел! – восхищенно заметил Зема.

    – Да, дали мы крепко, – простонал М.Ф., пожимая Земину руку.

    За окном было серо, башка трещала, и вылезать из постели не было ни желания, ни сил.

    – Ты как вечор добрался? – участливо спросил Зема, присаживаясь на стул у кровати. Приличных размеров баул он бросил у двери.

    – Не помню, – беспомощно барахтаясь в вакууме памяти, ответил М.Ф. – А ты?

    Зема загадочно улыбнулся.

    – А меня вчера Лидаза изловила... Пойдем, говорит, что-то сказать надо. Я без задней мысли захожу к ней в комнату, а она, понял ты, накинулась на меня – и давай обнимать-целовать. Я чуть не блеванул. Ты что, говорю, Лидазушка? А она – хочу, говорит, тебя – и крышка. А сама, чувствую, вот-вот меня изнасилует, не отобьюсь.

    – Да, – подтвердил с вяло пробуждающимся интересом М.Ф., – комплекция у нее – будь здоров. 

    Еле отбрыкался. Ты что, говорю, не могу я так сразу. Туда-сюда, пятое-десятое... В общем, баки ей забиваю, а сам осторожно так к выходу пячусь. А она, слышь ты, говорит, я степень, мол, ученую имею, у меня денег завались. Понял, на что намекала? Хочешь, говорит, шампанского, хочешь, коньяка налью. А у самой слезы ручьем. Тоже бабу можно понять. Жалко ее, конечно, а себя еще жальче. Да у меня на нее сроду бы не встал!.. А она уже меня боком-боком от двери оттерла и к шкафу прижала, смотрит так в глаза жалобно, как удав на лягушонка, льет крокодиловы слезы, а сама напирает, напирает... Не могу, говорит, без тебя, очень уж понравился, мол, с первого взгляда.

    – Еще бы, – походя сыпанул соль на рану М.Ф. Был в его курортной практике аналогичный случай, но вспоминать он о нем не любил, и тем более считал излишним распространяться.

    – Короче, требуй, говорит, чего хочешь, – продолжал заплетать трагедийную канву Зема. – И опять мне шампанского с коньяком предлагает. А сама меня – мац! мац! при этом. А я уже хоть хороший был, но башка соображала. Нет, говорю, я коньяк не люблю. Я, говорю, вино люблю. Портвейн розовый. И за него, типа того, на все согласен. Тут она аж вся встрепенулась. Я тебе, говорит, завтра сколько хочешь портвейна поставлю, хоть ящик. Нет, говорю, сейчас или никогда. Меня, мол, в данный момент по портвейну жажда мучит. Тут она слегка опешила. Где же, говорит, я тебе сейчас его достану. Ночь на дворе. Я тогда делаю скучное лицо. Как хочешь, говорю. И воображаю, будто уходить собрался. А она, дура, и поверила. Стой, говорит, не уходи. Это куда бы я ушел, придавленный ее могучей грудью?.. Я, говорит, сейчас к подружкам на этаже сбегаю, у них, кажется, было вино. А куда мне, говорю, идти. И сажусь, освобожденный, на койку. Можешь даже на ключ меня закрыть, я теперь и сам без портвейна ни шагу не сделаю – и блудливо ей так подмигиваю. Она, бедная, аж вся затряслась. Нет, говорит, я тебе верю. И потопала, как стадо слонов.

    – Ну и как, дождался? – поторопил с концовкой М.Ф.

    – Что ж, у меня по-твоему чердак совсем съехал, что ли? – обиделся Зема. – Еще за бормотуху я баб не ёб... Я за ней следом – шасть за дверь! – и поминай, как звали.

    – Да-а, – неопределенно вздохнул М.Ф., разминая сигарету. – А теперь-то ты куда – ни свет, ни заря – собрался?

    – Все, отчаливаю я, проститься вот пришел.

    – Ах, да! – вспомнил М.Ф. – Ты же вчера говорил... Так ты что, на рейсовом автобусе, что ли?

    – Ну да, на чем же еще.

    – А Командор вроде как обещал подбросить тебя на машине до станции.

    – У Командора, видишь ли, свои дела. Вчера он по пьянке чего хочешь мог тебе наобещать. А сегодня я к нему было сунулся, а у него рожа кислая и откорячек целая куча. Правильно, кто я ему такой.

    – Болеет он...

    – Прошла любовь, остыли рельсы, – уточнил философски настроенный Зема.

    Они помолчали, покуривая.

    – Ну, ладно, что ли, давай... – протянул Зема крепкую ладонь.

    М.Ф. выполз из-под одеяла, и друзья обменялись рукопожатием, похлопыванием по плечам, невыполнимыми обещаниями писать письма и заезжать в гости. Легко сойдясь, они так же легко расставались, прощаясь навсегда, отчего, все-таки обоим было немного не по себе. Наконец, Зема подхватил баул, отсалютовал и исчез из жизни М.Ф., прикрыв за собой дверь.

    Провалявшись в постели почти до самого завтрака, усилием воли, граничащим с самоотверженностью, М.Ф. заставил себя подняться, принять более-менее сносный вид и явиться к столу, чтобы отпоить свой изрядно потерпевший организм чаем.

    Уже пробираясь к выходу между рядов, уставленных тошнотворно пахнущими яствами, он едва не столкнулся с Консуэллой. М.Ф. показал ей знаками, что подождет в фойе. Консуэлла кивнула и растворилась, окрыленная, в гулкой толпе оголодавших отдыхающих.

    Влюбился я, что ли, рассуждал М.Ф., сидя на продавленном диване у стеклянных дверей столовой.

    Дождавшись Консуэллу, М.Ф. пригласил ее в гости, и та без колебаний согласилась, предупредив, что зайдет часа через полтора, после процедур. Поэтому, вернувшись в келью, М.Ф. принялся наводить порядок. Он заправил постель и собирал разбросанные по раковине бритвенные принадлежности, когда в дверь несмело постучали.

    Так быстро, удивился М.Ф., отворяя.

    На пороге стояла Товарищ Прокурора соседней губернии. Утро преподносило сюрприз за сюрпризом.

    – Здравствуйте, – пропел М.Ф. – Заходите.

    – А я попрощаться пришла, – смущенно доложила Товарищ Прокурора. Она была в пальто и шапке, а в руках сжимала ремень походной сумки.

    – Уже уезжаете? – спросил он, пропуская гостью в комнату. – Просто день массовых отъездов какой-то. Зема вот тоже поутру отчалил.

    – Я знаю, – печально кивнула Товарищ Прокурора. – И мне пора. Дома муж, дети. Одичали, поди, без меня. Тяжко мужикам без присмотра, – она вздохнула. – Что ж, спасибо за все. Я очень рада нашему знакомству, – и она протянула руку.

    М.Ф. пожал маленькую мягкую ладонь, отметив про себя, что глаза у этой симпатичной женщины никак не вяжутся с ее должностью. “Что-то Зема не сказал, где всю ночь скрывался от Лидазы”, – осенила его запоздалая догадка.

    – До свидания, – сказал М.Ф. – Счастливо вам добраться.

    – Спасибо, – благодарно улыбнулась Товарищ Прокурора и ушла, оставив за собой легкий шлейф духов и застывшего в дверях озадаченного М.Ф.

    Просто наваждение какое-то, думал он. Сплошной полонез Огинского.

    Потом М.Ф. в течение получаса занимался скрупулезным изучением потолка, пока его опять не пробудил к действительности совсем уже робкий стук. М.Ф. вскочил с кровати и распахнул дверь. Перед ним стояла румяная от смущения Консуэлла.

    Девушка сразу обратила внимание на приткнувшуюся в углу гитару с увядшим бантом на грифе.

    – Сыграй что-нибудь, – попросила она, осторожно присаживаясь на край кровати.

    Как всегда, затосковал М.Ф., но перечить не стал.

    – Почему ты вчера не пришел на танцы? – негромко спросила Консуэлла под его ленивый блюзовый аккомпанемент. – Я весь вечер тебя прождала. Даже ни с кем не танцевала.

    Пальцы замерли на придушенных струнах.

    – Ты меня ждала? – пробормотал он, пораженный признанием о безвозвратно потерянном времени. – Серьезно? Да если б я мог предположить...

    – А я, как видишь, смогла, – с едва уловимым упреком сказала, опустив голову, Консуэлла. И непонятно было, кому она адресовала этот упрек – то ли нерадивому М.Ф., то ли себе самой.

    У М.Ф. защемило сердце. Он отложил гитару.

    – Какой же я болван, – прошептал он, пряча лицо в ее кудрях.

    По щеке девушки медленно скатилась слезинка, оставляя едва заметный высыхающий след.

    Просто уму не постижимо, насколько мы отдалены друг от друга, думал он, целуя удивительное создание, встреченное на одном из перекрестков человеческой толчеи.

    Консуэлла принимала его ласки, но при этом М.Ф. ощущал сковывавшее ее напряжение, будто она ежесекундно боролась с внутренней несвободой, не в силах до конца задавить этого проклятого цензора.

    – Ты лучше сыграй, ладно? – еле слышно попросила она, прижимаясь губами к его щеке.

    Сейчас М.Ф. нисколько не осуждал Консуэллу за комплекс монашенки. Сабельная атака на моральные принципы почти всегда обречена на провал. Берясь за гитару, он с нежностью подумал, что этот имидж ей очень даже идет.

    После концерта по полной программе в номере повисла тишина.

    – Тебе понравилось? – нерешительно предположил М.Ф.

    – Просто великолепно. Честное слово, я никогда не думала, что познакомлюсь с таким человеком, как ты. Спасибо…

    – Да что там, сущие пустяки, – попробовал обратить все в шутку М.Ф.

    – Нет, ты не прав. Это вовсе не пустяки. И потом, у тебя такие усталые глаза. Я еще в прошлый раз заметила. Даже когда ты смеешься, эта усталость не исчезает насовсем. Знаешь, мне бы так хотелось, чтобы у тебя все было хорошо.

    – Все будет хорошо... – эхом отозвался М.Ф.

    Ему вдруг расхотелось целоваться, хотя, в принципе, пожелай он только – и наверняка смог бы переспать с этой изящной и неглупой женщиной; прямо сейчас, на простынях с фиолетовым штемпелем, как недавно с Мери Лонг и как сотни тысяч раз это проделывалось и будет проделываться в подобных, будто специально созданных для этого, заведениях. Но что-то опять внутри хрустнуло и надломилось, словно лопнула перекрученная пружина, превратив жизненный механизм в бесполезный комплект шестеренок.

    Консуэлла уловила перемену в настроении.

    – Мне пора, – сказала она, подымаясь с измятого покрывала.

    – Я тебя провожу.

    Они шли длинными ярусами и переходами, коридорами и галереями и почти всю дорогу молчали. Перешагнув рубеж необходимости слов, бываешь счастлив лишь присутствием друга.

    – Встретимся вечером, хорошо? – спросила с доверчивой надеждой у двери своей комнаты Консуэлла.

    – Конечно, – солгал М.Ф., прикидывая про себя, сколько у него в запасе времени.

    Он уже почти не притворялся. Тень разлуки следовала за ним по пятам.

    50

    – Итак, приступим, – вельможно изрек Уксус-пей, угнездившись в мякоти председательского кресла.

    – К нашим баранам, – буркнул в сторону Викасол.

    Его услышала Флейта Баяновна и, неодобрительно зыркнув, нахмурила брови.

    Сойка выжидательно занесла руку с пером над протоколами сионских мудрецов.

    Председательствующий отрешенно листал увесистый том истории болезни, перемежённый бланками свидетельских показаний.

    – Gut. Gut. Supergut. Das ist Schrott, – бормотал он, не отрывая очкового взгляда от замурзанных страниц.

    Консилиум терпеливо ждал оргвыводов и ценных указаний, поэтому пока помалкивал, терпеливо чертя чертиков в настороженных полушариях мозга. Стояло тяжкое утро. Неотвратимо поднимающееся солнце сулило изнуряющий зной. К тому же – пятница. Следовательно, согласно исторической традиции, на горизонте маячило запланированное распятие, правда, без последующего воскресения. Во-первых, контингент не тот, а во-вторых – текучка совсем одолела, шутка ли сказать – семь пятниц на неделе. Да Забвение – День Восьмой...

    Викасол прокатил ладонью граненый карандаш по столу. Острый взгляд Флейты отлетел от него, словно пыж от шкуры бегемота, не вызвав абсолютно никаких эмоций.

    – Кха! – сказала тогда осуждающе Флейта Баяновна и с умильным ожиданием вперилась в лик обожаемого шефа.

    – Ну что, коллеги, приступим к осуждению? – изволил высочайше соблаговолить повториться Уксус-пей.

    – Сколько же можно приступать, – раздраженно проворчал под нос Викасол. Его снедала изжога – следствие повышенной кислотности желудка от давнишней студенческой сухомятки, хотя Викасол был склонен полагать, что это именно та самая пресловутая горечь от ума.

    – И у кого же какие будут мнения? – спросил, не разобравший желчного бормотания подчиненного, вождь от секции инквизиторов.

    – Разрешите мне! – с готовностью взвилась с места Флейта Баяновна. В красивой руке она держала исписанные мелким почерком листки.

    – Прошу вас, уважаемая, – милостиво кивнул Уксус-пей.

    – Ну, что я могу сказать... – уверенно начала Флейта.

    – Уж сделайте одолжение, скажите что-нибудь, – съязвил Викасол.

    На этот раз ехидная реплика достигла вельможного слуха, и Уксус-пей встрепенулся на мякине насеста.

    – Флейта Баяновна, извините, – простер он властную длань в сторону очаровашки, и та, споткнувшись мыслью о шлагбаум высочайшей десницы, застыла с раскрытым ртом. – Я думаю, – продолжал доцент кафедры Гуманитарного Клистирования, – ваш засидевшийся коллега как лечащий врач имеет преимущественное право, и поэтому давайте мы сначала предоставим слово ему. Для объективного заключения нам необходимо выслушать ряд субъективных мнений. Тем более что нам с вами предстоит делать заключение с далеко идущими выводами. Пожалуйста, слушаем вас, – повелительно махнул он перстами Викасолу.

    – Полагаю, что мое мнение общеизвестно, – доложил с кислой от изжоги миной Викасол и тут же поправился, – по крайней мере, здесь присутствующим. Диагноз: посттравматический остеохондроз с выраженным корешковым синдромом в стадии ремиссии. Тут, как говорится, ни прибавить, ни убавить. Все запротоколировано, – врач кивнул в сторону лежащего перед Главным фолианта. – Лечение медикаментозное. Инъекции: АТФ, реопирин, Б-6, Б-12, стекловидное тело, пирабутол. Сосудорасширяющие препараты в таблетках, на ночь – димедрол. Проведен курс аутогемотерапии, игло- и мануальной терапии. Интенсивная физиотерапия: токи Бернара, электрофорез, радоновые ванны, душ Шарко, вытяжка, ЛФК, УФО. Пациент прошел параллельные обследования на ЭЭГ, РЭГ, БРЭГ, ВЭМ и ЭКГ. Обследование на ФГС отменено из-за повышенного рвотного рефлекса больного. В результате принятого комплекса мер наблюдаются сдвиги в сторону улучшения, пока, правда, незначительные. Полагаю, что больному необходимо предоставить отпуск, желательно со сменой обстановки. Пусть отдохнет от лекарств, съездит на море, подзагорит, подышит свежим воздухом, фруктов, наконец, поест. А потом – милости просим на повторный курс. Думаю, результат будет положительным. У меня все.

    – Благодарю вас, – одобрительно кивнул шеф. – Теперь вы, Флейта Баяновна.

    Пожав плечами, Викасол сел на место. Все, что мог, он уже совершил, и теперь умывал руки.

    Флейта Баяновна одарила научного руководителя благодарной улыбкой и бойко приступила к повторному заходу.

    – По моему глубокому убеждению, – вывела она чеканным сопрано, – мы имеем дело со своеобразным научным и медицинским феноменом, выразившемся в посттравматическом маниакальном синдроме с явным уклоном в сторону шизофрении.

    – Паранойи, – мягко поправил Уксус-пей.

    – Эка, хватили! – поразился Викасол.

    – Прошу без комментариев, пожалуйста, – мгновенно пресек антидисциплинарную вылазку надменный потомок игрою счастия обиженных родов, что тут же зафиксировала в протоколе заседания тройки Сойка.

    – Действительно, сделайте милость, – поддакнула утомленная эскападами Викасола Флейта. В ее руках уже трепетал рентгеновский снимок позвоночника, по которому она уверенно водила кончиком шариковой ручки.

    – Как мы видим, налицо ущемление нерва между четвертым и пятым позвонками. Случай хрестоматийный, если не считать парадоксальных, на первый взгляд, последствий. Что я имею в виду?..

    – Что имею, то и введу, – продолжал неистовствовать, пригнувшись к столу, Викасол, но Флейта и ухом не повела.

    – Прежде всего, – так и сыпала она терминами, стараясь в глазах фюрера выглядеть истинной арийкой, – помимо естественного в данной ситуации правостороннего болевого синдрома, мы наблюдаем картину феноменальной обратной связи, когда травматическое смещение позвонков не только препятствует нормальному функционированию нижних конечностей, но нарушена сама функция центральной нервной системы, что вместе с нарушениями функции опорно-двигательного аппарата дает ярко выраженную картину определенного сдвига по фазе в коре головного мозга больного, а также в подкорке и, естественно, в левом, а как следствие – и в правом полушариях, – Флейта победоносно потрясла кипой энцефалограмм. – Так что выводы напрашиваются сами собой. В лице подследственного мы имеем социально опасный элемент. Для общества наш пациент потерян давно и бесповоротно. И чем дальше, тем означенное противоречие будет все более обостряться, пока не приведет к необратимым последствиям. И на нас лежит святая обязанность предотвратить эти нежелательные последствия. По моему мнению – и я в этом глубоко убеждена – необходимо кардинальное хирургическое вмешательство, если мы, конечно, не хотим, – она обратила ясный взор на Викасола, – превратить наше прославленное учреждение в рассадник неизлечимо больных типов, вроде вышеупомянутого пациента. В конце концов, мы клялись Гиппократом!..

    – Да вы в своем уме?! Что вы плетете? Окститесь, уважаемая! – приподнялся со стула пунцовый от гнева Викасол.

    – Спокойно, коллеги, спокойно! Не надо лишних эмоций, – постучал руководящей пятерней по столу Уксус-пей, – и не надо, понимаете ли, этих ярлыков. Интеллигентные же люди! Ну зачем?.. У вас все, Флейта Баяновна?

    – Зиг хайль! – скромно потупила глаза докладчица.

    – Хорошо, спасибо. У кого какие будут мнения еще?

    – Полнейшая чушь! – вскочил с места Викасол. – Ерунда на постном масле! Бред сивой кобылы.

    – Прошу спокойствия! – повысил голос Уксус-пей. – Сядьте, пожалуйста, хорошо... Sehr gut... А с этим, милейший, вы знакомы? – и он извлек из-под папки с историей болезни большую общую тетрадь в голубой клеенчатой обложке. – Это вы видели?

    – Не имел чести, – процедил сквозь зубы Викасол. – Что еще за?..

    – Это, милейший, есть вещдок. Главная улика, любезно предоставленная нашей комиссии одной из сотрудниц... – послюнявив палец, шеф полистал страницы, – одной из сотрудниц, поименованной в этом, с позволения сказать, произведении, – Уксус-пей глумливо усмехнулся, – искюсства довольно похабной кликухой. В натуре... В отличие от некоторых уважаемых коллег, впавших, по нашему мнению, в непомерную гордыню и оттого не очень дорожащих своим местом, эта девочка оказалась настолько сознательной, что с научной целью пошла на интимную связь с больным, в том числе, возможно, и противоестественным способом, чтобы добиться хорошо замаскировавшегося врага общества и демократии. Я хотел сказать – добиться его полного разоблачения.

    – Черт знает что! – сжал виски могучими руками Викасол.

    – Вот именно, любезный, вот именно, – продолжал Уксус-пей, внимательно листая голубую тетрадь. – Тут он и про вас, кстати, тоже написал. Например, вот... нет, вот: “Викасол мощными пальцами бременского мясника уверенно проходится по моему позвоночнику, сгибает-разгибает ноги, сравнивает их толщину и производит еще массу шаманских манипуляций...” Конец цитаты. Как вам это нравится? Что и говорить, недурна вещица. Кроме очернительства, очковтирательства, разжигания всяческой розни и пропаганды разврата обвиняемый, о здоровье которого так пекутся некоторые филантропы от медицины, погряз в национал-педикулёзе, о чем красноречиво свидетельствует факт написания меня здесь, – он похлопал по тетради, – с концом на три советских буквы и “й” на этом конце. Тем самым доказано, что подсудимый, потеряв всякое уважение к морфологии, синтаксису и прочим устоям правдивого языка, использовал его в корыстных целях, имея в виду свергнуть конституционный строй методом тихой сапы. С последующим извлечением политического капитала. А это уже не шутки. И раз нами доказана уголовная направленность его деяний, то тут, как говориться, сами понимаете.

    – Еще всякие там “жы-шы” через “и” писал, – брезгливо отметила Флейта.

    – А вот этого не надо, – одобрительно кивнул Уксус-пей. – Хватит заниматься плюрализмом. Какие будут предложения?

    – Хирургия, только хирургия, по возможности – шоковая! – заверещала Флейта Баяновна. – Лоботомия и, возможно, частичная стерилизация в профилактических целях.

    – Хорошо, – согласился Уксус-пей, посасывая трубку стетоскопа. – Но при всем моем уважении к коллеге, не могу не указать на ее некоторую нерешительность. Случай, надо сказать нерядовой, поэтому, не допуская головокружения от успехов, предлагаю лечение барокамерой – как исключительную и высшую меру наказания одновременно.

    – Газваген! – восторженно зааплодировала Флейта, не ожидавшая подобной научной смелости, что тут же было запротоколировано Сойкой.

    – А что думает по этому поводу товарищ лечащий врач? – спросил председатель с такой интонацией, что Викасол лишь махнул рукой.

    Газваген, так газваген, подумал он, глотая изжогу. Не ссать же против ветра.

    Начиналась жара. Отчаянно хотелось пива.

    На этом экстренное заседание тройки закончилось. Трижды подписанный приговор был окончательным и обжалованию не подлежал. В душегубке срочно заканчивались межресурсные работы.

    51

    Молитвы достигли цели. На этот раз все обошлось. Самолет совершил посадку на сорок минут позже положенного расписанием. На стоянке его сразу же облепила муравьиная бригада техников, а измученные непредвиденным барахтаньем в атмосфере пассажиры наконец-то ступили на твердый асфальт перрона.

    Об окончании тревоги меня известила Кисс перед сменой караула.

    – Ты меня проводишь? – спросила она.

    – Конечно.

    Почему бы и нет? Впереди уйма времени, а с учетом того, что от сиротского ужина я отлучен и взамен меня ждет полуведерная клизма, самое время развеяться перед грядущим, о котором, честно говоря, не хочется и думать.

    – Ты сигареты взял? – озабочена Кисс. – А спички?

    Я утвердительно киваю. Просто поразительно, как мы умудряемся создавать культ из вредных привычек.

    Синяя футболка, спортивные штаны и шлепанцы – униформа больного в самовольной отлучке отлично сидит на мне. Мы идем закоулками тенистых дворов, потом пересекаем широкую улицу, минуем отель “Харбин”, на пол-крыши которого раскинулась реклама герба английского герцога, члена партии вигов, и снова сворачиваем в сторону. Кисс нервничает, она явно не хочет попадаться на глаза многочисленным знакомым, с которыми нам то и дело приходится принужденно раскланиваться. Думаю, со стороны мы выглядим довольно экзотической парочкой.

    – Что, доводилось ночевать? – шутливо киваю в сторону отеля.

    – Знакомых полно среди персонала, – покусывая губы, отвечает Кисс. – Пойдем быстрее.

    Прибавляя шаг, удивляюсь в душе подобной популярности. Впрочем, стоит ли удивляться. Это все-таки порт, а она, как-никак дочь каперанга. Капитанская дочка. Только вот я вряд ли вытяну на сержанта Гринева в нынешней ипостаси.

    – Никакой не отец!.. – отмахивается Кисс.

    – Да? А кто же?

    – А, это долгая история.

    Продравшись сквозь густые заросли, она приводит меня к неимоверно белому железобетонному забору, возведенному здесь, вероятно, в пику гринвичевскому меридиану. Прелестное местечко, ничего не скажешь. Уютная полянка два на четыре, огороженная с одной стороны высоченной бетонной стеной, а с трех других – деревьями и кустарником так, что кроме овчинки неба над головой, ничто не тревожит мятежного взора.

    – Давай здесь, – говорит Кисс.

    – Что? – не соображу я с ходу.

    – Но я же накрахмаленных простыней тебе не обещала, – говорит Кисс и тянет вниз язычок молнии на своих джинсах...

    Потом мы курим, сидя на траве.

    – Тебе не понравилось? – спрашивает Кисс.

    – Не то, чтобы не понравилось, – пускаю я в небо клубящееся кольцо. – Скорее, несколько непривычно. Честно говоря, под забором заниматься этим мне еще не приходилось.

    – Мне тоже. Хотя, согласись, в этом что-то есть.

    – В чем, – уточняю я, – в подзаборном сексе?

    – Фу! – морщится Кисс. – Ты неисправим.

    Я умудряюсь промолчать.

    – Тебе страшно? – спрашивает она, внимательно разглядывая тлеющий кончик сигареты.

    – Нет.

    Я догадываюсь, куда она клонит.

    – Нисколько? – Кисс недоверчиво смотрит на меня.

    – Да так, – небольшое волнение, что ли, а страха, как такового, нет.

    – А я боюсь умереть молодой! – вдруг заявляет Кисс, и я невольно вздрагиваю от косвенно вынесенного приговора.

    – Ты действительно все это видел? – она настолько стремительно меняет тему, что я едва успеваю сориентироваться.

    – Вроде видел.

    – Почему “вроде”? – продолжает настырничать Кисс, эта ее манера иногда выводит меня из себя.

    – Видишь ли, – поясняю я без всякой охоты, – тогда я был в этом уверен. Что же это могло быть? Блестящие рельсы, длинный состав, водокачка, вокзал... Меня еще удивила царившая вокруг темень, ведь по часам время едва перевалило за полдень. И еще этот дурацкий паровоз...

    – Вот именно. Где ты видел, чтобы сейчас поезда водили паровозы?

    – То-то и оно. Поневоле засомневаешься... Ночь, паровоз... А главное – на карте ничего такого нет. Я потом с ребятами из поисковой группы разговаривал, так они решили, что у меня от шока крыша поехала. Просто чертовщина какая-то... А может и правда у меня что-то вроде дежа вю. Слыхала о таком заболевании?

    – Слыхала, – смеется медицински образованная Кисс. – Только это не болезнь, а состояние. В таком случае тебе надо не к нам, а в дом “ку-ку”.

    – Где это? – ужасаюсь я.

    – Тремя остановками дальше, – Кисс вдруг меняет тон. – Все говорят, что тебе ужасно повезло.

    – Может быть.

    Я не склонен это обсуждать. Не велика доблесть – отделаться синяками да шишками. Остальных пришлось буквально выковыривать из расплющенного металла. Но им было уже все равно – и Амадеусу и Моисею.

    – А что еще говорят?

    – А еще говорят, – она мнется, выбирая определения помягче, – что ты действительно не совсем в порядке. Будто бы путаешь события и времена, а иногда даже испытываешь “неклассическое растроение личности” – так они говорят.

    – Как же неклассическое! Самое, что ни на есть классическое. Вспомни Господа нашего, он ведь тоже един в трех лицах: Отец, Сын, да еще и Святой Дух к тому же.

    – А ты еще и богохульник к тому же!

    – С какой буквы?

    – С маленькой!

    – Скорее – материалист. Слушай, а что ты там про отца, который вовсе не отец, говорила?

    – Долгая история?

    – Угу.

    История оказывается банальной мелодрамой на голливудский манер. Потом он на ней женится и удочеряет ее ребенка. Вскоре его с повышением переводят в столицу, где он делает вполне успешную карьеру. Теперь, постаревший, но еще крепкий капитан, он с удовольствием пожинает плоды минувшего, живет с подурневшей во всех отношениях женой, цепко держится за свой начальственный пост и любуется выращенным им чужим ребенком. Дочка, став взрослой, окольными путями узнает правду, но по-прежнему называет его папой, что во дни нечастых семейных торжеств греет истощенное стариковское сердце.

    – Не в вокзал, – говорю я.

    – Что? – вздрогнула, сбитая с толку, Кисс.

    – Там перед вокзалом стоял памятник Ленину. Самолет врезался в памятник, не долетев до вокзала считанные метры. Кроме твоего отца никто не пострадал.

    – Откуда ты знаешь? – кажется, глаза у нее сейчас действительно вылезут из орбит.

    – Знаю.

    Помнится, была даже поэмка с описанием впечатлений будущего дарования, полученных им в трехлетнем возрасте. Так нигде ту поэмку и не пропечатали, несмотря на идеологически выдержанную концовку. Любопытная была вещица. А вот и эпилог созрел – четверть века спустя. Жертвы, соучастники и очевидцы сходятся в финальной сцене. Может у меня и в самом деле что-то с головой?

    – Странно, – размышляю я вслух.

    – Что странно?

    – Никак не возьму в толк, куда подевалась моя тетрадь.

    – Голубая?

    – Да.

    – Ты знаешь, сегодня в ординаторской главный показывал завотделением какую-то тетрадь в голубой обложке, мне даже показалось, будто они спорили. Я еще подумала, что тетрадка на твою похожа.

    – Значит, как я и предполагал, Уксус-пей стоит во главе антиброуновского движения.

    – Уксус-пей, – улыбнулась Кисс. – Почему ты его так называешь?

    – Кто же, интересно, сподобился? – игнорирую ее попытку уйти в сторону.

    Вот он где, оказывается. А я вчера всё свое скудное барахло перетряс в поисках дневника. Вряд ли они почерпнут там много полезного, но соответствующие выводы, несомненно, сделают. Хотя и не велико преступление – предсказать собственную судьбу. Так кто же, интересно, сподобился? И я пристально смотрю на Кисс.

    – Ты что? – сама невинность. Вдруг ее щечки наливаются жарким румянцем. – Ты думаешь, что я... – от возмущения она обрывает фразу.

    – Да ничего я не думаю, – поднявшись с травы, я тщательно отряхиваю лампасы трико от налипшего мусора. – Извини, мне пора. Клизменная диета, сама понимаешь.

    Кончен бал. Вот так всегда. Лишь врожденный оптимизм мешает привыкнуть к преследующей меня закономерности. Господи, как же однообразно скучно устроен твой мир!

    Выбравшись из кустов, мы проделываем обратный путь. Кисс обиженно молчит. Я ей не мешаю и терпеливо поджидаю автобус, подпирая спиной столб с названием остановки. Вечереет, но еще тепло и поэтому я пока не переступил грань, разделяющую приличие с пощечиной общественному вкусу, в своем больнично-спортивном наряде.

    Вот и автобус. Двери с шумом открываются и всасывают изголодавшееся по толчее людское месиво в свою безразмерную утробу.

    Мы все-таки целуемся.

    – Удачи тебе, – шепчет Кисс и бросается к готовой захлопнуться амбразуре.

    Я помогаю ей втиснуться в селедочную бочку, подталкивая в обтянутый джинсами, такой аппетитный для нашего брата, зад. Двери внезапно клацают, я едва успеваю отдернуть руки. Тешу себя надеждой, что кискина попка уцелела. Автобус трогается и с урчанием уходит за поворот, обдав меня с головы до ног едкой черной гарью.

    “Пока”, – еле слышно шепчу я, дописывая в уме страницы пропавшего дневника. Всему свое время. В том числе и большим потерям, у которых, кажется, это время не кончается никогда.

    52

    – Ну, что, миленький, пойдем кутят заливать?

    – Куда?

    – Кутят заливать!

    По-крестьянски бесхитростное лицо тети Тоси прямо-таки полыхает обещанием предстоящей радости, поэтому я доверчиво соглашаюсь, не понимая толком, куда и зачем нам придется идти.

    Ясное летнее утро. Тетя Тося сегодня выходная, и мы бодро шагаем по упругому ковру луга, усыпанному коровьими лепешками и ядовито-зелеными колбасками гусиного помета. В руках у тети кошелка – большая круглая корзина из ракитовых прутьев, на дне которой копошатся новорожденные щенки. Щенки совсем маленькие, каждый чуть больше моей ладошки, пятнистые и слепые. Когда берешь их в руки, они, такие теплые, мягкие и хорошие, начинают тоненько хныкать и тыкаться мокрыми носами. Титьку ищут, сказала тетя Тося, когда я помогал укладывать щенков в корзину.

    – Вот и пришли, – говорит тетя, опуская кошелку на траву.

    Дальше начинается болото. Торфяник. Мы стоим перед ямой, доверху наполненной водой. Вода такая прозрачная, что, несмотря на глубину, хорошо видны травинки на дне. Тетя Тося аккуратно берет щенков – постепенно, одного за другим, всех шестерых – и опускает в воду. Щенки медленно идут ко дну, беспомощно перебирая лапками, будто пытаясь выплыть из ужасной черной ямы. Видно, как изо ртов у них поднимаются вверх пузырьки. Опустившись на дно, они некоторое время шевелятся, а потом замирают – один за другим.

    – Все, залились, – говорит тетя Тося.

    Она подхватывает кошелку, берет меня за руку, и мы скорым шагом возвращаемся домой. Я не могу плакать, вероятно, от ужаса у меня свело слезные железы. Зачем, зачем мы утопили этих несчастных щенков?..

    – Нехай, – говорит тетя Тося. – Разе ж, Найде усех укормить? Да и нам псарню негоже заводить, золота в хате нема – на что ж их, поганых, держать!

    А я семенил рядом, почти задохнувшийся от сдавившей горло немоты, и гулко звенело в опустошенной мальчишеской голове, а утопленные щенки никак не обращались в линейные интегралы только что полученного урока рациональной жестокости. Так, начиная с детства, мы учимся ненавидеть.

    Позднее я пытался фиксировать полученные ощущения жизни на страницах голубой тетради, доставшейся мне от Урвика. Однажды он дал мне почитать стихи, а возвращать тетрадь было уже некому. Многократно перечитав написанное Урвиком, я настолько сжился с его строчками, что откровенно стал считать их своими. Говорят же – мой Пушкин. А это был мой Урвик. Потом я и сам стал заполнять линованные страницы всякой, казавшейся в данный момент важной, чепухой. Прошло изрядно времени, прежде чем чепуха стала перерастать в нечто, как мне представлялось, большее. Урвик свободно оперировал этим “большим” уже тогда. А теперь я иногда даже теряюсь – где его, а где мое, настолько похожи наши мысли и чувства – тогдашнего его и меня нынешнего. Впрочем, мысли и чувства – категории вечные.

    Когда пишешь, невольно учишься думать. Научившись думать, понимаешь, что мы больны и больны давно, возможно – с самого зачатия. Урвик осознал это раньше меня, а осознав – сломался, увидев единственный выход в бесконечном тоннеле петли. Я более толстокож. До меня все доходит с некоторым опозданием, может именно поэтому я еще не застрелился и не выбросился из окна, а продолжаю мутную перепись дней, даром никому не нужную, даже мне самому. Разве только как протез для слабеющей памяти, да и то вряд ли тот окажется впору.

    Арсенал нестреляющих ружей? Что ж, может быть... “У тебя на каждом гвозде висит по ружью, но ни одно из них так никогда и не выстрелит!” – с тоской о потерянном времени обронит Некто-Знающий, с карандашиком в руке полистав амбарную книгу канувших буден. Я с ним полностью согласен. Мы все – так и не выстрелившие ружья, послевоенные томагавки, зарытые за ненадобностью в землю. Вслушайтесь – и узнаете здесь звон сгрызающих грунт лопат. Поэтому не заблуждайтесь и не спрашивайте, по ком звонит колокол...

    Траекторию нашего полета определяют множества случайных столкновений с другими жертвами хаотичного движения по имени Жизнь. Мы не знаем, где и когда упадем. А раз так, будем жить. Жить и смотреть, что из всего этого выйдет. Ведь наблюдая за ходом унылой игры, можно с немалой пользой провести отпущенное время. Плюс извлеченные уроки, которые абсолютно никого абсолютно ничему не учат. Вот основной парадокс существования в нашем дурдоме, краеугольный камень выдыхающейся цивилизации.

    Но я не знаю, что делать – ведь я не Ленин, не Чернышевский и не Господь Бог. Я всего лишь один из миллиардов обузданных пациентов, прикованных Ньютоном за обе лодыжки к невыносимой гире планеты. Выхода нет. Точнее, их два. Сквозь один уносятся такие, как Урвик, другим предпочитают пользоваться все остальные. И я еще не решил, какой из них для меня желанней. Я все еще чего-то жду, хотя уверен наверняка, что конечная цель наших ожиданий всегда окажется попаданием в “молоко”.

    Я все еще жду...

     

    53

    ... И тыкался он, аки слепой щен по углам бесприютного мира.

    И гнали его отовсюду, и уходил он, и возвращался, всегда нежеланный.

    И называл он черное белым и белое – черным.

    И видел он много всего вокруг, и вещал – то мое и это мое, ничего не имея.

    И было плохо ему.

    И стало хуже.

    “Вот хорошо!” – говорил он тогда.

    И брался он за многие дела, но в погоне за благами телесными лишь усугубил ущербность души своей, неизлечимо больной от рождения.

    И было лишь два друга и спутника на тернистом пути его; Тщета да Суета имена их.

    И жизнь его была бесконечна, но скоро прошла и прекратилась внезапно, как и началась.

    И явился он в мир незванно, и ушел негаданно.

    И полынь забвенья заглушит во след ниву памяти.

    День Восьмой.

    Увы нам...

     

    54

    М.Ф. заставил себя открыть глаза.

    Он увидел прямо над собой задрапированное в марлю лицо. Из-под надвинутого на брови колпака в его возмущенную душу пытливо заглядывали черные зрачки. Окружающий стерильный мир вдруг начал медленно вращаться, трансформируясь из объективной реальности в текучий, невообразимо аморфный сюр. М.Ф. вздохнул глубже тошнотворную смесь и почувствовал спазм в легких. Сердце забилось в таком неимоверном галопе, что, казалось, оно вот-вот лопнет, не выдержав многократной перегрузки. Он с ужасом понял, что задыхается и замотал головой, пытаясь сбросить прижатую к лицу маску. Задрапированное лицо с внимательными глазами склонилось ниже.

    – Я задыхаюсь! – прогудел, как из бочки, сквозь резиновую маску М.Ф. На глазах у него выступили слезы, сбесившийся пульс не поддавался счету, но, бессильный что-либо изменить, он был крепко привязан к столу, а чужая натренированная рука безжалостно прижимала маску, полностью перекрыв доступ свежему воздуху, за глоток которого М.Ф. сейчас не пожалел бы ничего.

    – Дышите глубже, – спокойно посоветовал человек в белом неожиданно приятным женским голосом.

    М.Ф. через силу сделал еще один глубокий вдох – такой глубокий, как только смог – и решил, что все, конец, уплывает. И покорно закрыл глаза, готовый к любому исходу. Мысли спутались. М.Ф. явственно ощутил, как операционный стол под ним стал раскачиваться, словно гигантские качели. Вперед – назад, вверх – вниз. Растет амплитуда, все больше захватывает дух в предчувствии недостижимого апогея.

    Опять стало страшно. М.Ф. рывком распахнул глаза и увидел над собой то удаляющуюся, то приближающуюся в такт изнурительной качки голову анестезиста. Вот рядом с ней появилась еще одна голова, тоже в белой драпировке, на фоне которой контрастно выделялась массивная оправа очков. Низкий голос что-то спросил, высокий – ответил, но смысла произнесенных слов М.Ф. не понял, всеми силами раздираемой души пытаясь удержаться в этой зыбкой, ускользающей из привязанных рук, реальности. В этот миг раскачивающиеся качели подошли к верхней мертвой точке, на мгновение замерли, медленно перевалили через нее и двинули дальше, стремительно набирая скорость.

    Сознание померкло, втянутое в колоссальную воронку. Свет разорвался и погас, растворившись в необозримой, всепоглощающей тьме, разбавленной мириадами вспыхивающих звезд, стремительно уносящихся в никуда. Постепенно звезд становилось все меньше, все короче длятся их тускнеющие вспышки. Наконец, гаснет последняя искра, и бездонная тьма окончательно поглощает все. И в этой непроницаемой тьме, будто из пересохшего колодца жизни, все еще ухало по инерции бьющееся сердце. “Бух... бух... бух...” – доносилось в непроходимой пустыне вечности слабое эхо заносимой песками реки бытия.

    Вдруг погасший экран вновь забрезжил немым кинематографом теней, заполняя пространство всепоглощающим наездом крупного плана. Черно-белые, замелькали в космосе оглушенного разума полузабытые лица. Они то сменяли друг друга в бесконечном хороводе, то вдруг превращались одно в другое – естественно и незаметно, как и велит природа метаморфоз. При этом происходило непрерывное общение без слов, словно души вышли на прямой контакт, минуя лживое косноязычие обыденной речи.

    Но так же внезапно, в одно мгновение, все исчезло. Остался лишь ровный белый свет, яркий, но не резкий, в котором постепенно проявлялись контуры облицованного кафелем помещения. Свет был холодным и от обстановки помещения тоже тянуло холодом и тоской одиночества. Посредине помещения стоял операционный стол. На столе распласталось залитое молочным светом тело. И не было вокруг никого. Тело было таким же чужим и одиноким, как стол, свет и холод, подернувший кафель стен. И пробивалось неизвестно откуда воркование, похожее на голубиную песнь. Горловая песнь то стихала, становясь еле слышной, то набирала неистовую силу, не прерываясь и сохраняя постоянным ритм. В другой обстановке от этого воркования можно было бы сойти с ума.

    Произошло едва уловимое движение, и ракурс наблюдения изменился. Воркование стало невыносимым. Затем в одно мгновение все смолкло, и в наступившей ватной тишине чистый и звонкий голос – женский, а может быть и ангельский – произнес одну-единственную фразу.

    – Он умер, – сказал Неизвестно-Чей-Голос без всякого выражения, спокойно и ровно; и неизвестно, к кому относилось сказанное, и ничего не дрогнуло в хорошо налаженной обстановке, но озноб пробрал эфирную сущность М.Ф. Стало неимоверно легко, и самым ужасным в этой легкости было отсутствие способности протестовать. С голосом что-то произошло. Его больше не было.

     

    55

    В тот год зима наступила рано. Уже середина ноября ощетинила воздух таким морозом, что покрытая толстым слоем промерзшего снега степь хрустко потрескивала под мозолистыми волчьими лапами, да студеный ветер тоскливо подвывал сбившимся к долгой зимовке стаям. Подернутая вдовьим пеплом луна рассеянно внимала заунывному вою, а несколькими ярусами выше – от Млечного пути закрученной в спираль Галактики – проползало через зенит созвездие Скорпиона, иронично поблескивая зеленым глазом Антареса, предрекая массовое нарождение поэтов, полководцев и подлецов. Но, как и в иные периоды своего бесконечного вращения, матушка-Земля и в эти дни вопреки гороскопам выдавала примерно равное количество умных и дураков, гениев и злодеев, сохраняя жизненный баланс установленных природой пропорций.

    Над серединой одной шестой мировой суши шелестел неслыханным снегом ноябрь, и блестящие в лунном свете кристаллы осыпались на обглоданную суровыми холодами степь с небольшим дымящим трубами островком. Потерявшийся среди сугробов островок некогда был частью огромного архипелага, название которого, десятилетиями с булыжным стуком перекатывавшееся по зубам, к тому времени стало подзабываться. И не мудрено – ведь цены действительно снижали, а измотанному войной и миром народу было до лампочки, за счет чего. Оставшиеся на воле были тихо счастливы, вернувшиеся – благодарили судьбу, а канувшие за колючкой навеки эмоциям были уже не подвластны.

    И было обещано с высоких трибун всем сущим на многократно истерзанной Одной-Шестой вот-вот грядущая жизнь в эдеме коммунизма. И народ опять радостно поднапрягся – и поднял лемех плуга целину гулаговских земель. И болванки спутников уже описывали орбитальные витки, наполняя гордостью многомиллионные сердца соотечественников, а в предчувствии героических тем звездных пионеров нарекались новорожденные Юрами, суть землепашцы на греческом-парадоксальном.

    И была оттепель.

    Но молодых на архипелаге уже не осталось. Сердце народа устало и состарилось в заботах о необъятной Родине и, сам того не подозревая, народ рождал еще в утробах состарившихся детей, чья отягощенность дряхлостью отражалась на красных сморщенных личиках. Этот народ состоял из врагов самому себе. Враги народа и основали в постылой степи теплящийся островок, а рядом заложили погост, скармливая скудной на урожай земле себя семьями и поодиночке. И лезвие зимней луны звенело о жестянки памятников длинными морозными ночами.

    Под одним из таких наскоро перехваченных сваркой обелисков покоился дед, совсем немного не доживший до рождения внука. Астрологи объясняют это свойством “скорпионов” забирать у близких энергию для своего рождения. На самом деле все было проще – разорвалось, утомленное неистребимым солнцем побед, одно из народных сердец. Только и всего.

    Но народа не стало меньше.

    Вот и он тогда, совершенно лишенный предрассудков, просто родился, явился на свет, спустился на грешную землю по ступеням Небесной Лестницы. Это случилось под утро. Младенец беспомощно мотал лысой головой в поисках Млечного пути, напрягая мелкие складки генной памяти. Огромный мир обрушился на него, и он настороженно вслушивался, как, поскрипывая осью, планета несется в пронизанном галактическим холодом пространстве. Потом его мудрую душу охватил страх, и ребенок закричал.

    На рассвете мороз окреп. В хате-землянке занималась утренняя суета, предшествующая появлению долгожданного гостя. Нетерпеливый жар ожидания плыл от железной плиты по комнатам, свертываясь в клубящийся пар в выстуженных звездной ночью сенях.

    После рождения ребенка пролетел миг – Земля успела сделать лишь несколько оборотов, а нестарая вдова не дожившего деда, поднятая на ноги скрипучем анкером часов, накинула поверх пальто шаль, сунула быстрые ступни в валенки – и вот уже торопливый шаг ее заскрипел по околице съежившегося от стужи поселка.

    Свой первый путь домой малыш спал, плотно укутанный в пуховое одеяльце, на заботливых бабушкиных руках. И вспоминались древние песни, и рождались новые сказки для колыбели будущего человека. Рядом шла счастливая мама. С забытым удовольствием она вдыхала шершавый морозный воздух, ревниво поглядывая на сопящее у свекрови на руках чадо.

    Когда они в жарко натопленной кухне проявились из опадающих клубов морозного пара, радостное ожидание перешло в восторг свершившегося явления миру. Под всеобщие ахи умиления внимательные бабушкины руки стали ловко освобождать хлипкое тельце от многослойных пут.

    И человек проснулся!

    Уа! Уа! Уа-а! – раздался клич всепобеждающей жизни.

    – Ишь какой... уачка... Увачка. Увачка!

    Прозвище мгновенно прилипло к горько уачащему существу.

    Ребенок, не подозревая, что уже наскоро окрещен, сучил распеленатыми ножками и яростно требовал себя обратно. Вкус бытия еще не обметал ему губы.

    Но, едва припав к сочной материнской груди, он понял, что окончательно не покинут, и успокоился, с наслаждением всасываясь в свою теплую родину. Он еще не имел понятия о существовании бережных и крепких рук отца, который в этот час по ежедневной инерции буден исполнял трудовой долг на поселковой сапоговаляльной фабрике. Младенец о многом еще не имел абсолютно никакого понятия. Он просто сосал молоко. А мать смотрела на малыша с умиротворенным ощущением тихой радости, и жизнь представлялась ей длинной и бесконечно безоблачной, как судьба ее первенца.

    Ребенок, закрыв глаза, жадно сосал, и теплая струйка сладкого молока сбегала с уголка пухлых губ по щеке, а малыш, не замечая этого, все сосал и сосал, и именно в этом сейчас заключался для него смысл жизни. А иначе, зачем он родился?..

    ***

    Некто, не очень далекий, сказал, что человек рождается, чтобы умереть.

    Это совсем не так.

    Человек рождается, чтобы жить.

    Жить, чтобы жить.

    Как говорят французы.

     

    1987–1997, январь 2002 г.

    Центрально-азиатский регион

     

  • Комментарии: 14, последний от 15/02/2003.
  • © Copyright Яндоло Юрий Анатольевич (jurgenfly@mail.ru)
  • Обновлено: 17/01/2003. 464k. Статистика.
  • Роман: Проза
  •  Ваша оценка:

    Все вопросы и предложения по работе журнала присылайте Петриенко Павлу.
    Журнал Самиздат
    Литература
    Это наша кнопка