Эдуард Бормашенко
    

На меня наставлен сумрак ночи

    
    
    «Советская власть, опекая академика Павлова, предоставила ему пролетку с персональным кучером, коему надлежало доставлять классика физиологии на службу. Павлов был чрезвычайно набожен, и завидев еще не взорванную церковь непременно крестился. Кучер, слабо представлявший, кого он возит, но уже просвещенный на счет Бога все той же душевной властью, однажды не выдержал, и обернувшись к седоку, пробурчал: «эх, темнота наша, темнота». Импульсом к этим заметкам послужила работа Михаила Выходца, с которой меня любезно ознакомил А.Зиниград. В эссе М. Выходца со всею доступной литературоведению убедительностью автор показал, что бессмертный «Гамлет», щедро приписанный Борисом Пастернаком Юрию Андреевичу Живаго, в сущности, представляет собою реакцию поэта на еврейские корни, на местечковое прошлое, которое надлежит преодолеть и превозмочь. Перекличка строк «на меня наставлен сумрак ночи» и «все тонет в фарисействе» обретает прозрачный смысл: ночь – еврейство, темное фарисейское прошлое, из которого одна дорога прочь, вон, к свету культуры и христианства. Эта догадка замкнула какой-то мерцавший в подкорке мозга контакт и выстроила хорошо мне известные но доселе разрозненные факты в следующие размышления.

***

         Значительность феномена русско-еврейской культуры, представленной такими именами лишь первого ряда, как Мандельштам, Пастернак, Гершензон, Бродский, осознана давно; бесконечное перетягивание каната партиями критиков, втискивающих титанов в «русский» или «еврейский» отсеки своих концепций, порядком навязло в зубах. Включаться в этот спор я не намерен. Как заметил А. Пятигорский: устаревают не только проблемы но и альтернативы.
     Есть нечто удивительно сходное в том, как все эти русско-еврейские корифеи вспоминают свое местечковое прошлое. Вначале послушаем М. Гершензона: «… какая страшная, темная жизнь … Я знал жизнь каждого из них: заботы, внезапная тревога и горесть, и опять забота, одна и та же изо дня в день, хотя каждый день иная. Темная жизнь, и сами они темные, как они могут жить? – И жадно с упоением читал поэтов…такими человеку нельзя быть и так жить нельзя. Этой тоской мой дух, как червь из земли, пробуравливал безмерный слой тьмы вверх – на свободу к солнцу.» В общем вполне по М.Выходцу: позади (у евреев) - сумрак ночи, впереди на торной дороге культуры – солнце и свет (как обманчивы бывают звуковые ассоциации: к Торе эта дорога отношения не имеет). Говоря о Гершензоне, нужно сделать существенную оговорку: ранний Гершензон, и Гершензон последнего периода жизни настолько несхожи, что бывает трудно поверить в то, что речь идет об одном и том же человеке, революция не то, чтобы надломила Гершензона, но повернула к тому, от чего он всю жизнь отводил глаза, ну, что ж, хоть кому-то она пошла впрок.
     Теперь заглянем в мандельштамовский «Шум времени». «Весь стройный мираж Петербурга был только сон, блистательный покров, накинутый над бездной, а кругом простирался хаос иудейства, не родина, не дом, не очаг, а именно хаос, незнакомый утробный мир, откуда я вышел, которого я боялся, о котором смутно догадывался и бежал, всегда бежал. Иудейский хаос пробивался во все щели каменной петербургской квартиры … крючками шрифта нечитаемых книг «Бытия» … и клочками черно-желтого ритуала.
     Крепкий румяный русский год катился по календарю, с крашеными яйцами, елками, стальными финскими коньками, декабрем, вейками и дачей. А тут же путался призрак – новый год в сентябре и невеселые странные праздники, терзавшие слух дикими именами: Рош-Гашана и Иом-Кипур».
     Еврейский мир – утробный, то есть напрочь непроницаемый для света, ритуал – черный. Да что ж это такое – еврейский мир предстает некой черной дырой, этот лейтмотив явно общ для героев нашего разыскания. И все это недурно ложится на свежие, сегодняшние впечатления, доставляемые религиозным Израилем: всамделишные евреи-то - оказывается черные.
     Особенно мне хотелось бы выделить рассуждения Гершензона, мыслителя чутко реагировавшего именно на метафизику огня и света. Как бы физика и химия не развенчивали огонь и свет, сдергивая с них покров вековечной тайны, две эти первосубстанции навсегда останутся чем-то большим нежели реакция окисления и колебания электромагнитного поля. Как пишет рав Адин Штейнзальц, на самом-то деле мы не видим вещей, нам доступен лишь лишь отраженный предметами свет, так что потеснить его с метафизического пъедестала не просто, уже хотя бы оттого, что именно с отраженным светом и работает наше сознание. Так вот, Гершензон чувствовал огонь и свет как никто, перечтите «Гольфстрем», всецело посвященный духу (именно духу!) огня у Гераклита и Пушкина. И вот Гершензон, дока в стихии огня, приговорил: еврейство темно, свет – только в Европе. Такой приговор что-нибудь, да значит.
    
     ***
    
     Пытаясь уразуметь, как же забрался этот весьма стойкий образ мрака, в сознание беглецов от еврейства, я набрел и на вовсе поразительное совпадение. Оказывается, именно в отношении к свету еврейская и европейская метафизики обнаруживают изумительное единодушие, вообще говоря, настолько редкое, что о нем стоит потолковать поподробнее.
     Европейское философствование начинается с Декарта. Декарта-естествоиспытателя свет интересовал, как физический объект, Декарт-философ вводит понятие «естественного света разума». И вот, что пишет об этом естественном свете Мераб Мамардашвили: «Мыслил же он (Декарт) впервые последовательно антидогматически и антинатуралистически. То есть когда он выражал мыслимое уже на уровне специальной теории познания, то последняя развивалась и излагалась им как рефлексивная теория. А при рефлексивном движении мысли и построении теории «естественный свет» в принципе не может получить выражения, потому что он-то как раз и непроницаем: он самый темный элемент мысли, подобен «черному солнцу». Свет Солнца вы видите, а внутрь заглянуть не можете – вы ослепли. Вы видите освещаемое Солнцем, но в Солнце заглянуть не можете. У такого философа как Декарт, - великого философа, - всегда остаются следы или символы присутствия такого «черного солнца». Например, такими символами являются у него понятие «я», понятие Бога…».
     Откроем теперь главу «О мнимом и истинном существовании» знаменитой книги Тания, написанной двести лет назад «старым ребе», рабби Шнеур Залманом из Ляд, в этом разделе родоначальник Хабада, размышляя о материальности и вещественности предметов, пишет следующее: «только духовность, текущая к ним от «исходящего из уст Всевышнего» и дыхания уст Его» непрестанно выводит их из полного небытия и отсутствия и сообщает им существование. И таким образом они – полное небытие без Него». Все, что нам доступно в познании вещей - это лишь только созерцание отблеска, падающего на них света. В таком случае нелепо говорить о существовании вещей относительно самого света, ибо «по отношению к своему источнику они (вещи) не обладают существованием». «Можно себе представить это на примере солнечного света, освещающего землю и ее обитателей. Это – излучение и свет, которые распространяются, исходя от Солнца. Свет этот всем виден, светит на Земле и в мировом пространстве … он тем более способен светить непосредственно в своем источнике, но только там, в самом его источнике, это свечение равносильно его полному отсутствию и небытию … свет Солнца обращается в ничто и оказывается полным отсутствием и небытием». Ясно, что свет Солнца, о котором говорит Алтер Ребе – не привычные нам колебания электромагнитного поля, но, скорее, сигнал, преобразуемый нашим сознанием.
     ***
    
     В современной науке занимаемое светом место и вовсе исключительно. Но мне хотелось бы сейчас отметить не научную но скорее метафизическую значимость света. Всякий, впервые изучающий вариационные принципы физики, изумляется тому, что движущаяся частица «как бы» выбирает некоторую траекторию из множества возможных. Выбор диктуется некоторым глобальным физическим установлением: «законом природы». Но откуда наша частица осведомлена о том, что он вообще существует – всемогущий закон природы?
     Я наберусь окаянства представить современную метафизическую картину мира так: мир вещей, предметов вдвинут в информационное поле, заполняющее собою все доступное нашему обозрению пространство. Это интеллектуальное поле и содержит в себе, то, что мы привыкли величать законами природы. Посредничает же между миром вещей и этим информационным полем наш старый знакомый свет, доставляющий сигналы с масксимально возможной скоростью. Метафизика Алтер Ребе видится теперь вполне прозрачною: вещи существуют не относительно света, но скорее «в свете».
    
     ***
    
    
Зажжем же свечи. Полно говорить,
что нужно чей-то сумрак озарить.
Никто из нас другим не властелин,
Хотя поползновения зловещи...
поскольку заливает стеарин
не мысли о вещах, но сами вещи.

И. Бродский

     Поразительное совпадение философских ходов, и ведь очевидно, что ни Мераб Мамардащвили ни сном ни духом не слыхивал о книге Тания, и уж тем паче Рабби Шнеур Залман не был знаком с мнениями Декарта. Итак, вещи не обладают самостоятельным бытием, но поддерживаются внешним источником, а в таком случае говорить о существовании вещного мира по отношению к этому источнику невозможно; и наши рассуждения о вещах возможны лишь только в свете естественного разума, но сам этот свет остается непроницаем для мысли. (Подметим: Гершензон, тонкий мыслитель, посвятивший замечательные строки метафизике огня у Гераклита, не заметил, того, что самого Гераклита прозвали Темным).
     Сопоставление подходов Старого Ребе и Декарта выявляет глубокий изомоформизм мира предметов и мира мыслей, быть может именно этот изоформизм делает возможным познание вещей, и неким объединяющим символом миров духовного и материального служит именно черное солнце, элемент, не подлежащий познанию, в силу самого своего предельного положения и ограничивающий наши интеллектуальные притязания.
     Образ черного пламени вошел в еврейскую мысль задолго до создания книги Тания, сама Тора, согласно одному из мидрашей, написана черным огнем по белому огню. Стоит припомнить и «черную свечу» один из центральных символов каббалистического мышления, мистическую первосубстанцию, лежавшую в основе сотворения мира.
     Я привел эти рассуждения не только в силу их исключительной важности для выявления сродства европейского и еврейского философствования, но и для того, чтобы читатель убедился в поразительной чуткости еврейской мысли к проблеме света. Я могу множить примеры тончайших метафизических рассуждений о свете, продуманных евреями в самые разные периоды своей неправдоподобно длинной истории, тому кто хочет познакомиться с ними поближе, могу порекомендовать великолепную статью рава Штейнзальца «Свет» в философии хасидизма».
     Но почему духовный мир Гершензона, Пастернака и Мандельштама остался напрочь непроницаем для этого света? Почему огонь Гераклита и Пушкина греет душу Гершензона, а свет Ари и Альтер Ребе туда не проникает? Заранее объяснюсь: нет ничего нелепее нежели полагать, что весь пафос моей статьи - в предъявлении претензий Пастернаку и Мандельштаму в манкировании своими еврейскими обязанностями. Ради этого не стоило бы переводить бумагу. А вот осознать культурную ситуацию, в которой герои нашего разыскания – фигуры знаковые, почти культовые – стоит.
    
     ***
    
    
«Главным суррогатом Бога для интеллигенции была и во многом остается культура … Спор культуры с идеологией подходит к концу. Идеология проиграла, но культура не выиграла». А. Пятигорский

    
     Одна из причин, по которой иудаизм не стал мировой религий – его исключительная сложность для понимания: идея абсолютно абстрактного Б-га, принципиально не сводимого ни к какому доступному образу или символу, интеллектуальная изощренность Талмуда, огромный объем литературы на неразговорных языках – закрывают для слабых умом двери в еврейскую веру. Вместе с тем понятно, что когда речь идет о мыслителях уровня Гершензона или Пастернака, эта версия не проходит. Не скажешь, что их вовсе не трогает собственное еврейство. Однако, вглядываясь в еврейское прошлое, они не то что бы не видят ничего, но видят именно черное солнце, тот самый загадочный объект, в который не проникает естественный свет разума. И происходит это, как ни странно, от неотделенности от утробного еврейского мира, рефлектировать на темы еврейской культуры, все еще находясь хотя бы отчасти внутри нее, невозможно (здесь происходит то, что Мамардашвили называл «мраком культуры»), а решающий, отсекающий шаг вовне еще не сделан. Не случайно точные, тонкие и злые наблюдения о той целостности, имя которой иудаизм, удавались людям предельно от него далеким и отстраненным вроде Розанова (сегодня они вполне удаются и А. Добровичу, определенно разорвавшего пуповину, связывавшую его с еврейством). И может статься, именно неизжитая чуждость и отстраненность приводила к тому, что все тот же естественный свет разума освещал Пастернаку, Мандельштаму и Гершезону самые глухие закоулки европейской культуры.
     И все-таки не пусть не побег еще, но рывок из местечкового прошлого состоялся, и нам придется заняться сейчас предметами куда более грубыми чем черный огонь, ибо подобное движение «вовне» со зловещей неизбежностью сопровождается тем, что у нас называется чуждое служение, а по-простому идолопоклонство. Нет речь пойдет не о христианстве, но о весьма специфическом культе. И евреям не впервой кланяться этому идолу. Имя ему культура (в самом слове культура тихонько притаился культ). Этот божок на первый взгляд представляется вполне вегетарианским, не то, что какая нибудь кровожадная Иштар или Баал, милый, такой интеллигентный истукан.
     Жрецы этого идола соблазняют темных евреев всю осознаваемую еврейскую историю. Их речи милы и лучатся доброжелательностью: ну, что, скажите, дурного в приобщении светлой еврейской головы к мировой культуре? Ну, какой, скажите на милость, вред будет ребенку от того, что он выучит два-три разговорных европейских языка, познает физику, математику и химию и прочтет Гете, Шекспира и Толстого. И уж совсем на пользу будут вашим пейсатикам занятия спортом, ну, вытащите вы, жестокосердные родители, своих деток из затхлых хедеров на стадион, нешто вам их не жаль? А то от беспробудного сидения за Талмудом у них такие узкие плечи и такие толстые зады. И не забудьте в порядке приобщения культуре познакомить их с дезодорантом, а то от них так дурно пахнет; от дезодоранта-то уж наверняка вы не раскашеризуетесь.
     А темные евреи продолжают тупо мотать бородами: потом, все потом: физика потом, спорт потом, дезодорант потом, сначала Тора, Мишна, Тадмуд, Шулхан Арух, все остальное потом, и культура потом, могут при случае припомнить и то, что слово «тарбут» - культура встречается в Торе единственный раз в коннотации «отродье людей грешных» (Бемидбар, 32, 14).
     Это упрямое отрицание евреями чужого одних вдохновляет, других приводит в бешенство, но за ним кроется огромная мировоззренческая проблема, едва ли разрешимая в терминах «хорошо» – «дурно». Иудаизм представляет собою не только чрезвычайное изощренное, но что для нас сейчас более важно когерентное знание (по какой-то мистической причине, нас преследует терминология, так или иначе связанная со светом), плохо уживающееся с чем-либо внешним по отношению к нему. Нечто подобное, произошло и с современной наукой, я говорю не о той или иной отрасли науки, но о всем гигантском здании точного знания. По каким-то едва уловимым признакам ученый реагирует на те или иные проявления лысенковщины, выявляет псевдо- или лже-науки (такие, скажем как парапсихология или учение о неопознанных летающих объектах), и вышвыривает из храма науки, под более или менее дружное улюлюканье научного братства. Можно вслед за Карлом Поппером пытаться выработать критерии истинной «правильной» науки, но что-то очень существенное всегда ускользает от всех этих отсекающих критериев. Наука сегодня представляет собою когерентное, самодостаточное знание, облеченное в донельзя развитую форму, недружелюбное ко всему внешнему, «ненаучному».
     Иудаизм очень давно обрел изощреннейшую форму, объединяющую не только огромное знание в собственном смысле слова, но и образ жизни и закон. Знание, в котором способ познания, мыслительные структуры, развитые Талмудом, едва ли отделимы от мыслимого, безболезненно отодрать формы еврейского интеллектуализма от самого предмета размышления еще никому не удавалось, иудаизм предстает в высшей степени самосогласованным знанием, развившим свою собственную культуру, в первую очередь письменную, в пластических искусствах, мы, сознаемся, слабы.
     Разумеется, иудаизм не закрыт герметически от внешнего мира, отрицать это влияние - нелепость (были и не прекращаются и такие попытки): многие наши классики писали свои главные труды по арабски, Рамбам находился под сильным влиянием Аристотеля, современная естественнонаучная картина мира оказывает и будет оказывать влияние на иудаизм. Столкновение еврейства с другим когерентным интеллектуализмом всегда было болезненным, а положение людей, подобных Рамбаму и Штейнзальцу, пытавшихся быть хорошими евреями, не изолируясь в добровольно напялененой на себя интеллектуальной скорлупе, трагическим. Мне, признаюсь, рационализм Рамбама, и всесторонняя образованность Штейнзальца ближе и роднее куда более распространенного «этого нам не нужно». Истинная проблема состоит в том, что состояние открытости миру метастабильно, удерживать себя в нем очень трудно, соблазн либо выйти из мира Шулхан Аруха, либо послать к черту внешний мир велик, противостоять искусу когерентности бытия почти невозможно. И все таки опыт показывает, что с изрядным напряжением сил, подобное балансирование на краю ереси все же удается, своих симпатий именно такому типу взаимоотношений с миром я не скрываю.
     Но между открытостью миру Штейнзальца и культуропоклонством Гершензона – зазор шириною в бесконечность. Очень важно попытаться постичь природу этого зазора: любое поклонение, в том числе поклонение культуре и науке, божкам, на первым взгляд тихим и некровожадным представляют собою авода зара, чуждое служение. Совершенно неважно какому идолу мы намерены поклониться. Этот идол непременно вытащит нас из самосогласованного поля иудаизма, оставив позади одно только черное солнце.
     Поразительное дело – но борьба с истуканом культуры, в еврейской традиции, накрепко связана с Ханукой, праздником, пропитанным маслом и светом. «Использование свечи как ханукального символа связано с сущностью праздника. Это - праздник в память о первой религиозной войне. Впоследствии было много таких войн, но первая осталась моделью: это была война за то, чтобы наш свет не погас (А. Штейнзальц)». Стоит вспомнить, что и в той войне верхушка еврейского общества, интеллигенция, признав безоговорочное превосходство высокой греческой культуры, над собственной низкой, была быть может более лютым врагом евреев чем иноземные захватчики, и нетрудно предположить, что Мататьягу Хасмоней в их глазах, выгядил темным, дремучим невеждой, тупо цепляющимся за дедовские обряды: ну, в самом деле, что дурного в том, что дети выучат греческий язык, приобщатся гению Платона и Аристотеля, выучат геометрию и сходят на стадион? Скорее всего старый Мататьягу отвечал им (быть может, слегка лукавя): да ничего скверного в этом нет, но это все потом, потом.
     У раннего Гершензона, Пастернака и Мандельштама поклонение культуре неприкрыто и явно, и им бы в голову не пришло, что это идолопоклонство чистой воды с ближайшими и отдаленными последствиями всякого идолопоклонства. Я и сам вырос на этом культе, и для того чтобы его отрефлектировать пришлось приехать в Израиль, и столкнуться вплотную с главным достижением этого культа – советским интеллигентом, вскормленным Доктором Живаго и Четвертой Прозой. Это монструозное создание, имя которому еврейско-советский интеллектуал, испытывает беспричинную ненависть ко всему, не лежащему в привычном ему культурном слое, при этом самому этому культурному слою он готов служить не за страх а за совесть, прилагательное культурный для него синоним «хороший».
     Недавно по дороге на утреннюю молитву я столкнулся нос к носу с парой очаровательных интеллигентных пенсионеров, заглушавших утренним моционом старческую бессонницу. Мой внешний вид не обличает русского еврея, и в спину себе я услышал следующее: «вот этих пейсатых в их йешивах учат только молиться, это же совершенно некультурные люди». Бьюсь об заклад, что мои старички едва ли умеют сложить предложение на иврите, а о том, чтобы прочитать строки «Песни Песней» без перевода, так просто, не может быть и речи. Но тома Пастернака и Мандельштама в личной библиотеке дают им право с высоты их языческого величия судить темного ешиботника, изучающего Талмуд в подлиннике, бишь по арамейски.
    
     ***
    
    
«Нужно только всем вычеркнуть из своей памяти различные старые предубеждения, сбивчивые недальновидные представления, иначе ограниченные умы могут легко подумать, что переселение будет совершаться из культурной страны в некультурную, невежественную. Напротив, наше переселение именно стремится к культуре, поднимаясь все выше и выше по ступеням развития, а не возвращаясь к прежним ступеням»

Т. Герцль «Еврейское государство»
.


    
     А. Воронель в «Трепете забот иудейских» точно подметил, что секуляризованный еврей непременно начинает поклоняться тому чем занимается в силу выбранного им ремесла, евреи-индологи становятся буддистами (А. Пятигорский), режиссеры начинают ходить в театр как в храм (приносят жертвы на алтарь Мельпомены), ученые превращают лабораторию в святилище, не случайно именно М.Ромм снял «Девять дней одного года», фильм в котором физики жертвуют жизнью во имя науки. Яков Шехтер обратил мое внимание на эту выспренную лескику: алтарь, жертва, служение – налицо все признаки культа. Пожалуй, самым определенным образом высказался Мигель де Унамуно, в своей знаменитой речи, обращенной к фалангистам, ворвавшимся в университет Саламанки: «Мы находимся в храме. Это храм разума, и я верховный его жрец…». Здесь нам неизбежно придется ступить на очень тонкий лед. Если не на величайших произведениях человеческого духа: Парфеноне, хоралах Баха, портретах Рембрандта и уравнениях Максвелла лежит отблеск божественного присутствия в мире то, где же его сыскать? И тогда служитель искусств и в самом деле жрец бога живого. Соблазн принять эту точку зрения велик. Интеллигентному выходцу из России, у которого советская власть отняла бога отцов, «жреческое» служение музам видится естественным заполнителем экзистенциального вакуума.
     Мне выпала неблагодарная, заведомо проигрышная роль борца с гидрой культуропоклонства, головы которой будут отрастать куда быстрее моей убогой способности их отрубать, но ведь очень многое в этой проблеме уже отмыслено. Статус личности, задаваемый последовательным монотеизмом, и положение «человека в искусстве» образуют шероховатый стык, точно и тонко проработанный профессором Иешаягу Лейбовичем. Он говорит вот что: не путайте, пожалуйста, удовлетворение ваших экзистенциальных потребностей со служением Вс-вышнему. Ваши духовные запросы могут быть прекрасны, благородны и возвышенны, но, только вот, не думайте, что удовлетворение самых одухотворенных ваших потребностей есть форма служения Тв-рцу. Отнюдь нет. Иудаизм здесь предлагает очень трудный к переводу в иные языки термин «эмуна лишма», что довольно-таки неуклюже может быть транслировано в русский, как «вера во имя нее самой». Все, что несет на себе налет веры в Б-га, который служит человеку, обслуживая те или иные его надобности, согласно Лейбовичу есть не что иное, как более или менее подретушированное идолопоклонство.
     Моше перед тем как отправиться к евреям пытается выяснить у Вс-вышнего, как Его имя, и получает такой ответ: «Я сущий, который пребывает вечно!» И сказал еще: «Так скажи сынам Израиля – Вечносущий послал меня к вам». И еще Всесильный сказал Моше: «Так скажи сынам Израиля – Б-г, Всесильный Б-г Авраама, Всесильный Ицхака и Всесильный Яакова послал меня к вам» (Шмот,3:14-15). Лейбович, опираясь на традицию комментирования Танаха, замечает: на вопрос об имени получен исчерпывающий ответ уже в первом предложении «Я сущий, который пребывает вечно». Так зачем же приведены все последующие подробности? Дело в том, что Моше отправляется к народу, четыреста лет влачащему рабское существование, и дабы вывести его из этого состояния необходимо первым делом утолить первейшую экзистенциальную человеческую надобность – потребность иметь и помнить имя отца и деда. И вот оттого-то Моше должен бросить евреям спасительный канат, сказав: меня послал Б-г Авраама, Ицхака, Яакова, связав вот этих реальных замордованных рабов с праотцами.
     Обратите внимание: Вс-вышнему небезразличны духовные запросы евреев, но предлагаемый Им способ удовлетворения духовной жажды вовсе не так очевиден, как кажется; куда более естественным выглядит иной вариант. Итак: евреи, вы выходите из Египта, вы рождаетесь заново, все ваше проклятое рабское прошлое не имеет никакого смысла и значения, прочь от этих замшелых рыжих предков, швыряющих в вас, свободных людей, «заросшие щетиной кулаки». Позади - ночь каторги, впереди – свет свободы и культуры, и.т.д, и.т.п. Так нет же, Моше велено ткнуть евреев их длинными носами в родословную, и в каждом поколении мы всякий раз выходим из Египта (для эмигрантов из СССР должен быть внятен самый буквалистский смысл исхода). Где-то у А.Пятигорского я наткнулся на то, что существует два вида прошлого: одно давит нам на затылок, другое прошлое, когда мы оборачиваемся к нему, бьет нас по лицу. Наше громадное и страшное «вчера» с готовностью доставляет нам оба вида ощущений.
     А тем, кто набрался смелости на исход, предлагается тяжкое бремя веры во имя ее самой. Лейбович, занимая в этом вопросе самую бескомпромиссную позицию, требовал исключить из молитвы все личные мотивы, говоря, что если человек болен, ему надо идти в аптеку а не в синагогу. В точно той же мере, Б-г вовсе не обязан обслуживать и наши духовные потребности. Рафинированная вера «лишма», которой взыскует Лейбович, очень трудна, может быть невозможна, (не стану лукавить: я таких духовных высот не достиг). Философ заставляет нас непрерывно отрабатывать «пережитки палеолита в сознании», наше желание заставить Тв-рца служить нам а не наоборот (это маг и шаман только тем и заняты, что пытаются заставить богов им прислуживать), и в этом огромное достоинство его подхода.
     Лейбович говорит: послушайте, вы хотите писать стихи – пишите, хотите изучать квантовую механику – изучайте, все это почтеннейшие и достойнейшие занятия, но не думайте, что тем самым вы хоть в какой-то мере выражаете ваше отношение к Б-гу. Более того: наша прямая обязанность рефлектировать и осознавать не влез ли какой ни будь божок (скажем муза) на место Вс-вышнего. Подобный подход в самом явном виде был оформлен Максом Шелером: человек «должен, во-первых, посредством самоанализа осознать своего «идола», занявшего у него место абсолютного бытия и добра; а во-вторых, он должен разбить вдребезги этого идола, т.е. вернуть эту чрезвычайно обожаемую вещь на ее относительное место в конечном мире» («Философское Мировоззрение»)
     Пользуясь терминологией А. Воронеля, нам надлежит беспощадно обдирать слой слой за слоем луковицу познавательного процесса, не позволяя шелухе занимать неподобающее ей место, и самый тяжкий вопрос ждет нас впереди, а что останется, когда мы разденем всю луковицу, сказав себе: и это (наука) – не бог, и это (культура) не бог, и это (уж не знаю, что) не бог? Ответ иудаизма известен – алаха, закон; как пишет рав Адин Штейнзальц, если христианин верит в то, что бог воплощен в человеке, то еврей верит, что Б-г воплощен в законе. Но мне известно и то, что, именно этот ответ и не устаивает моего воображаемого интеллигентного оппонента, признающего приоритет культуры перед всеми прочими ценностями.
     Стоит прислушаться к языку; в иврите слово «тарбут», культура, растет из корня, означающего увеличение, размножение. Так собственно культура и выявляется, распухая, занимая свободное интеллектуальное и вещное пространства, и делая нашу жизнь интересною. Религиозность же неизбежно связана с самоограничением, нередко переходящим и в самоустранение перед лицом Вс-вышнего, интересная жизнь при этом вовсе не гарантирована. Скажем точнее: цель религиозного бытия уж никак не может состоять в том, чтобы сделать жизнь интересной. Теперешний интеллектуал готов уж, так и быть, примириться с верой, но только при том, что она не не повредит культурной жизни, а уж если накладываемые религией ограничения входят в противоречие с культурой, то тут уж, простите, отдайте идолу идолово (см. «Одинокий верующий человек» рава Иосефа дов Соловейчика).
     Во фрагментах, оставшихся от чтимого Гершезоном Гераклита Темного, есть один отрывок, ускользнувший от внимания филолога: «сухой свет – душая мудрейшая и наилучшая», иногда переводимый и так «сухой блеск души – высшее из совершенств». Сухой свет души, по-моему разумению, - порождение напряженной религиозной жизни. Современная культура светит мокрым светом. Когда-то при обсуждении не помню чьих стихов Анатолий Добрович сделал поразительное замечание: «недурные стихи, но в них маловато крови, маловато спермы». Я подумал: пожалуй Добрович прав, вся современная культура пропитана этими жидкостями, отношение к которым в еврейской традиции известно даже людям не слишком сведущим в иудаизме. Влажный свет ей попросту имманентен.
    
     ***
    
    
«Боль жизни гораздо могущественнее интереса к жизни. Вот отчего религия всегда будет одолевать философию». А.Ф. Лосев

    
     Г. Померанц, отвечая когда-то на мой полемический выпад, написал: «интеллигенция – худший слой общества, если не считать других еще более худших». Разговаривать о целом классе людей в терминах «хорошо-плохо» по моему разумению бессмысленно, но стоит вспомнить о том, что один из первых взрывов автоантисемитизма, преодоление которого мы празднуем в Хануку, пришелся на эпоху эллинизма. Именно тогда «появилась новая социальная группировка – интеллигенция, которая с небывалой жаждой свободного, независимого утонченного знания и весьма изысканных ощущений заявила о своем приоритете во всех делах культуры и резко выступила против старого аристократически-крестьянского, а по жизни весьма демократического, наивного и полудеревенского консерватизма» (А.Ф.Лосев «История античной эстетики. Ранняя Классика»). Здесь стоит прислушаться к Лосеву, он был великий дока в делах эллинизма.
     Интеллигенция многое, слишком многое готова простить за интересную, насыщенную жизнь, за страсть к новому. Надежда Яковлевна Мандельштам умиленно писала о том, что первые чекисты были люди высокой культуры и утонченного вкуса, это потом нарисовался новый тип рыцаря революции с низким лбом и пререразвитыми надбровными дугами, которому не было дела до акмеизма и символизма; ну как тут не вспомнить ехидного Фазиля Искандера, в квадратурах разъяснившего, что за буревестником непременно появится горевестник.
     Если мы покопаемся в еще недоочистившейся от марксизма-ленинизма памяти мы обнаружим и знакомство с выспренной символикой борьбы света и тьмы: «с точки зрения коммунистической мифологии не только призрак бродит по Европе, призрак коммунизма … Кроме того, везде тут «темные силы, мрачная реакция», «черная рать мракобесов», и в этой тьме – «красная заря» «мирового пожара», «красное знамя восстаний» (А.Ф.Лосев, Диалектика мифа).
     Дело не в том, что русско-еврейская интеллигенция дурна, а в том, что всякая интеллигенция, по долгу службы склонна, поклоняться богу чужому, имя которому – культура, и божество это как и все прочие божки с нехорошей последовательностью требует человеческих жертв. Особенно же худо, когда эта наклонность не рефлектируется, не осознается. Мы как-то позабыли о том, что одним из факторов, обусловивших нежелание евреев спасаться от гитлеровцев, была твердая уверенность в том, что такой культурный народ как немцы, народ Гете и Баха ничего плохо злоумыслить не могут. Любопытно, что именно культурный еврей, верящий в Гете и Баха, с древнейших времен и по сей день служил главным объектом ненависти антисемитов: «природный еврей ужасен, но культурный еврей ужасен стократ (Р.Вагнер)».
     Сегодня уже знакомый нам идол взялся за нас по-иному: культурные евреи попросту перестали размножаться, детей рожают в основном темные фанатики. Если мы припомним сентенцию лучшего друга еврейских детей Ясира Арафата: «главное наше оружие матка арабской матери», прекрасно ложащуюся на нашу веру в бесспорную ценность демократического пересчета голосов, то нам станет не до шуток.
     Человеческими жертвами, как правило, все заканчивается, а начинается с сокрытия света (пусть и не рефлектируемого), идущего из «прошлого бездонного (В.Галич)». В этом свете не так просто опознать естественный свет разума, но чутким философам это удается: «ибо объектов мышления всего два любовь и смерть. Или даже один – смерть. Осознаваемая смерть, к которой путник идет из мрака культуры, из мрака повседневной жизни, идет по лучу мысли (А. Пятигорский, заметка о Мерабе Мамардашвили)». Наиболее последовательно культуропоклонство было отмыслено все тем же Гершензоном периода «Переписки из двух углов» (за знакомство с этой изумительной книгой я бесконечно благодарен А. Воронелю), это и неудивительно, нужно было сначала так прокультуриться, как это удалось Гершензону, чтобы потом написать: «культура затмила наш разум, приучив нас видеть во всех созданиях, от камня до человека только средство, вследствие чего человек и самого себя сознал средством, а сознав и стал им: стал орудием культуры».
    Или вот еще такие размышления на темы еврейской жизни: «была безотчетная вера в осмысленность жизни: бесценный клад; ее не заменяет ни вера по Марксу и Гегелю, ни даже вера по Бергсону и Джемсу; было на земле благолепие быта: синагога и взаимное приветствие праздника, светлая чистота пасхи, трубные звуки в Судный день, и прежде всего Суббота; их вовеки не заменят театр и кинематограф, международная елка и обмирщенное воскресение». Обратите внимание: Гершензон вовсе не против ни театра ни кинематографа, но им осознана невосполнимость утраты специфического религиозного духовного усилия веры во имя ее самой. Усилие это не заменить ни театром, ни кинематографом. Ну, как поверить в то, что эти строки написаны тем же Гершензоном, видевшим в еврейском прошлом лишь только черную дыру бесконечной поглощающей силы. Но еще более впечатляет вот что: стряхнув с себя путы культуропоклонства, Гершезон возвращает достоинство символике нашего огня. В процитированных выше «Судьбах еврейского народа» Гершензон скажет: «в нашей душе борются две воли – личная и родовая: будь же личностью. Та родовая воля несокрушима, - будь и ты как кремень, только так высекается огонь». Я не случайно здесь припомнил и замечательное галичевское «Засыпая и просыпаясь», в мятущейся душе Галича, сознательное обращение к еврейской теме, не случайно вызовет «я усну, и мне приснятся запахи, мокрой шерсти, снега и огня». Никуда не денешься – огня.
    
     ***
    
    
«Когда Шпенглер агитирует за гешефт против культуры, от этого странным образом выигрывает культура, а не гешефт» К. Свасьян (Из предисловия к «Закату Европы»).
    
    
Меня не надо агитировать «за культуру», ее самоценность мне очевидна, у меня нет ни на грош доверия ни к благородному дикарю, ни к мозолистым рукам, ни к чистому сердцу. Незатейливый разум слишком уж часто вдобавок оказывается и нечистым. Я осмелюсь не согласиться и с глубоко чтимым мною равом Адином Штейнзальцем, который часто в своих работах пишет о том, что лишь вера удовлетворяет самые глубокие экзистенциальные потребности человека. Вся-то штука в том, что это не так. Настоящий ученый, копаясь в своей лаборатории, удовлетворяет истинно духовную потребность в истине, люди искусства движимы духовной жаждой, природа которой ничуть не менее экзистенциальна чем страсть к Б-гопознанию. Я очень люблю одну сведенборговскую притчу, пересказанную Борхесом, в которой рассказывается о великом праведнике, посвятившем себя всецело служению Вс-вышнему, отказавшемуся от всех земных соблазнов и оградившиему себя от всех потенциальных искушений. И вот его душа поднялась к райским воротам, и … ангелы оказались в тяжелейшем замешательстве: праведник, не вкусивший в земной жизни ни наук ни искусств, оказался не в состоянии насладиться благами рая: удовольствие от прекрасной музыки, наслаждение наилучшей литературой, счастье научного познания были недоступны его неразвитой душе, а сделать уже ничего было нельзя, ибо совершить что-либо над душой нам дано лишь только в земном нашем бытии.
     Герой чеховской «Скучной истории», осознавая, что ему вот-вот предстоит сойти в могилу, говорит себе «мне отлично известно, что проживу я еще не больше полугода; казалось бы, теперь меня должны бы больше всего занимать вопросы о загробных потемках и о тех видениях, которые посетят мой могильный сон. Но почему-то душа моя не хочет знать этих вопросов, хотя ум и сознает всю их важность. Как двадцать - тридцать лет назад, так и теперь перед смертию меня интересует одна только наука… Я только прошу снизойти к моей слабости и понять, что оторвать от кафедры и учеников человека, которого судьбы костного мозга интересуют больше, чем конечная цель мироздания, равносильно тому, что если бы его взяли да и заколотили в гроб, не дожидаясь, пока он умрет». Наука для чеховского героя не ремесло, но первейшая духовная потребность. Более того, все тот же Николай Степанович, прекрасно отдает себе отчет что весь ужас его последних дней, связан с тем, что у нет бога живого человека, и обрести его ему не дано. Перед нами тот самый конфликт, корни которого неустранимы, с древнейших времен именуемый трагедией.
     Религиозная жизнь требует точно такой же талантливости и одаренности как научное, литературное и пр. виды творчества. Я знал людей поразительно религиозно одаренных. Но что же делать бесталанным? Все лишь сто лет назад и талантам и бездарям шили костюм по одной мерке, из талантов получались святые, из бездарей – ханжи. Одно из величайших достижений либеральной эпохи состоит в том, что тем, кто не верят в Б-га, не надо притворяться в обратном. Сегодняшний страх светской интеллигенции перед лицом религиозного возрождения, не в последнюю очередь связан с боязнью лишиться этого достижения, тем паче что религиозный истэблишмент, не скрывает своих претенциозных поползновений по этому поводу.
     Вне широко понятой культуры мышление и вовсе невозможно, площадка для философского маневра оказывается, как водится, узка донельзя: и вне культурного слоя не разбежишься, и поклонившись идолу культуры, отшибешь остатки ясного сознания. Все дело, как всегда, в тонких пропорциях, отвечать за которые придется самому мыслящему. Штука-то в том, что культура не может ни осознаваться ни возникать как цель, но самособирается в результате миллионов бессознательных усилий ее вольных и невольных творцов. Все это очень понятно: многие вещи не хотят делаться по заказу; попробуйте-ка, напрягшись изрядно, влюбиться или выдумать что-нибудь стоящее.
     Превращение культуры в самоцель гибельно для нее самой. Две страны предъявляли отчетливо культуроцентристские позиции: СССР и Израиль (может быть потому русскоязычные иммигранты так легко впитываются исторической родиной). Культуртрегерские потуги Советского Союза родили бредовый кич социалистического реализма, и все более или менее стоящее, что было создано в советское время, покоилось на прочных ножках русской классики. Израилю удалось загубить культуры идиш и ладино, и за полвека не дать ни одного физика или химика нобелевского лауреата, а единственный признанный западом писатель Шай Агнон, как назло, оказался религиозным мракобесом. Сейчас как-то не принято вспоминать о том, что один из идеологов киббуцного движения Гордон пытался возродить в нарождающихся коммунах культ Ваала.
     Глубинное сродство советской и израильской культурных ситуаций состоит в том, что власть и интеллигенция испытывают подозрительную заинтересованность друг в друге. Власть полагает, что, интеллигенция обладает неким сокровенным знанием о бытии, ей, власти недоступным, а интеллигенция считает своим долгом либо с властью отождествиться либо оной противостоять, но уж во всяком случае никак не быть к ней безразличной. Это взаимное безразличие власть предержащих и интеллектуалов в странах Запада очень огорчает выходцев из России. Но в Израиле не заскучаешь.
     Мне недавно довелось побывать на встрече министра культуры Израиля с деятелями культуры; из глубин подсознания немедленно всплыла встреча Никиты Сергеевича Хрущева с творческой интеллигенцией. Комизм ситуации усиливался тем, что оба представителя властных структур были лысы как колено. Глубинный же изоморфизм сценариев состоял в том, что сливкам образованщины в обоих случаях было твердо известно, где находятся темные силы. В Тель-Авивской встрече каждый из поднимавшихся на трибуну считал своим долгом обличить шасовских мракобесов, загубивших на корню нежные ростки, молодой израильской культуры. Каждый из выступаших творцов готов был, по выражению одного из героев Трифонова, пройтись по хутору религиозных фанатиков Карфагеном.
     Впору бы расхохотаться, но отчего-то было невесело. В сущности интеллигенция обвиняла свой собственный народ в темноте и нечувствительности к изящному. Можно, конечно, спихнуть все и на забитость народных масс, упорно несущих с базара Милорда Глупого (читай Талмуд), а не Пушкина и Гоголя (читай Амоса Оза и А.Б. Иегошуа). И все же не дело обольщаться поверхностным сходством: вспомните, в изумительном «Покаянии» Тенгиза Абуладзе, художник, недоуменно спрашивает жутковатых культуртрегеров: «вы считаете, что сможете просветить народ, написавший «Витязя в Тигровой Шкуре?». Я задавал себе тот же вопрос, по какому праву эти люди решили, что им предписано просвещать народ, написавший Талмуд, Шулхан Арух, Мешех Хохма? Герман Вук, перелистывая в Библиотеке Конгресса томик Мишны, наткнулся на примечательный экслибрис: «Общество дровосеков Бердичева для изучения Мишны». Быть может изучающие Мишну дровосеки канули в небытие, сгорели поголовно в печах Освенцима? Недавно в одной сефардской синагоге я был вовлечен в квалифицированную дискуссию о правильном написании одного редко встречающегося арамейского термина. Лишь возвратясь домой, я осознал, что спорившими были не профессора семитской филологии, а грузчик с винного завода «Баркан» и слесарь местной мэрии. Оставим в стороне взаимные попреки и попытаемся понять, почему «темный» народ предпочитает Танах светской литературе. Этот выбор препочтений задан тем, что боль жизни, остается могущественней интереса к жизни, и с этой мировой постоянной ничего не поделаешь.
     Один из интеллектуальных штампов, с которым приходится иметь дело – это отождествление идеала культуры с всесторонней образованностью и знанием, в конце концов с про-свещ-ением. Между тем, отношения культуры и знания чрезвычайно запутанны (этой теме посвящена блестящая книга рава Адина Штейнзальца и профессора Амоса Функенштейна «Социология Невежества»): «культурным человеком является тот, кто знает множество вещей, кое-что о каждой профессии. Вместе с тем это понятие естественным образом предполагает незнание определенных вещей. Культурный человек – это не только тот, кто кое-что знает, но и тот кто чего-то не знает или не хочет знать. Он даже гордится тем, что не имеет о некоторых вещах никакого представления ... Аристократ не должен беспокоиться о деньгах, он не должен проявлять осведомленности в том, что происходит в мире чистогана. И сегодня во многих местах можно столкнуться с тем, что культурный человек избегает разговоров о деньгах не потому, что эти проблемы его не интересуют, а потому, что он считает для себя унизительным обнаружить перед другими свое знание того, например, сколько стоит булка хлеба или сколько стоит проезд из одного города в другой».
     Более того Штейнзальц и Функенштейн пишут о том, что культуре свойственно, охраняя свою целостность (в наших терминах «когерентность»), объявлять всякое внешнее по отношению к самой себе знание не значащим, не стоящим, нерелевантным. В положении такого неподходящего знания в современном нам светском израильском обществе и оказался иудаизм, отказать ему в праве быть все-таки знанием никому, пожалуй, не придет в голову, но ведь можно его объявить нерелевантным современной жизни.
     Культура и знание неоднозначно соотносятся друг с другом. И уж совсем не просты взаимоотношения культуры и религии, которых мы лишь коснулись в наших ханукальных размышлениях (любопытно, что почти все встреченные мною люди глубокой гуманитарной и естественнонаучной культур были в той или иной форме верующими), но о еще об одном аспекте этих запутанных отношений надо потолковать непременно. Заняв вакантное место идеологии, узко понятая современная светская культура обрела и все ее недостатки, включая тоталитаристские замашки, ее претензии заполнить собою все и вся воистину зловещи.
     В начале нынешней интифады премьер Барак посмел заикнуться о том, что Израиль будет защищать свои святыни. Ну и вой поднялся со всех сторон. Интеллигентный Израиль начал немедля травить своего вчерашнего кумира и спасителя отечества. Мне припоминается красиво поседевший адвокат, который буквально бился в экран телевизора, заклиная: да как Барак, светский, культурный человек посмел изъясняться подобным языком, какие там святыни! Я очень благодарен этому адвокату за то, что он помог мне осознать: в светской культуре, быть может самой утонченной, просто не вырабатывается понятие святости, ей не дано светить сухим светом.
     В Израиле интеллигентный, культурный человек просто по определению не может быть религиозен. Все это приводит к угрожающей культурной поляризации общества, в котором каждый считает своим долгом занять позицию по одну из сторон баррикады, и при накоплении критической массы недовольства, взрыв будет просто неминуем.
     Нашему старому народу должно быть с той, самой первой Хануки, известно, чем все это заканчивается, вот только очень уж соблазнительно смотрится этот ничуть неполинявший истуканчик, его миловидные яйцеголовые жрецы, присягая на Мандельштаме и А.Б Иегошуа, еще возьмут свое (а, впрочем, берут уже и сейчас: меня поразила реакция одного из высококультурных интеллектуалов на расстрел очередной машины фанатиков-поселенцев: «у мирного процесса должны же быть жертвы».) После 11 сентября пригодность культуры на роль всепобеждающей идеологии стала сомнительной, с опозданием, однако, и далеко не всем.
    
    

    
     --------------------------------------------------------------------------------
     "Заметки по еврейской истории" http://rjews.net/berkovich