Андрей Полонский: НОВАЯ ТОТАЛЬНОСТЬ - "ПЕРИФЕРИЯ"
  концепт

заглавная




Андрей Полонский

НОВАЯ ТОТАЛЬНОСТЬ




    


    1. НОВАЯ ТОТАЛЬНОСТЬ
    
    Невероятные перемены, которые происходят с миром, всегда на совести живущих. Дело даже не в том, что они - непосредственные их соучастники, действующие лица большого исторического движения. Важней самих физически ощутимых изменений - их отражение в сознании, восприятие происходящего, осмысление исторического кода. Решим про себя: «свобода на дворе», - и вольное дыхание наполнит нашу грудь, вздохнем: «диктатура вокруг», - и научимся бояться всякого стука в дверь. Трудность, самая тяжелая ответственность в том, что от появляющихся на наших глазах стереотипов потомки уже не смогут отделаться. В сущности, мы знаем прошлое только по этим реакциям, метафорам, случайным оговоркам, ведь все остальное - повседневный быт, мысли, неиспользованные возможности уходят из памяти, то есть живущие их помнят, а пересказать, восстановить в целости уже не могут. И историки, - как заметил англичанин Р.Дж. Коллингвуд еще в 30-х годах прошлого века, - смазывают отдельные фрагменты глиной своего воображения и воссоздают новую цельность, по которой только изредка можно угадать, какие, порой невероятные с точки зрения майнстрима пути интерпретации были упущены.
    Скажем, всем известно, сколько у любого живущего рядом с нами артиста, поэта, художника - недоброжелателей. Но мы усвоили, что Нерон был плохим стихотворцем и отвратительно играл на лире, - из отзывов его злейших врагов, пересказанных Светонием. Поверили, - и приговорили эпоху. Теперь можно только поменять знаки, сочинить новую историческую пьесу, как Камю сделал с «Калигулой», но уловить упущенное, увы, не в наших силах. «Нерон (Сталин, Лоренцо Великолепный, Александр Борджиа, Иван Грозный, Андроник Комнин) - самовлюбленный деспот, и если ты его оправдываешь, значит, сочувственно относишься к деспотии, да к тому же глумишься над памятью невинных жертв, причисленных к сонму мучеников. «Пойди, покайся, авось батюшка грех отпустит, и Бог простит», - так созидается культура, вернее, та ее часть, которая во все века была массовой, культура окончательного вывода и поддерживающего его страха, - заметил еще где-то десять лет тому назад парижский литератор Станислав Никольский. - Ночные призраки прошлого имеют привычку нападать на спящих, и ярлыки-оценки, как языческие обереги, защищают простолюдинов от этих атак».
    
    Наша современность - здесь не исключение, скорей стократ усиленное правило. Информационная эра множит стереотипы с ужасающей быстротой, и индивидуальная реакция - уже редкость, повод для выступления в роли клоуна. Время стремительно ускоряется, верней, его плотность увеличивается настолько, что ремесло историка грозит вовсе исчезнуть. Клиповое сознание требует нарезки документальных кадров и произвольного комментария, ни на что иное просто не остается сил - воображение переполнено.
    
    Почти сразу же после 1991 года немецкая журналистка Клара Кирстен пыталась объяснить мне, почему на Западную Европу надвигается волна несвободы. Понимаешь, - говорила она, - страховки, банковские счета, кредитные карточки... Люди живут в долг, они десятилетиями выплачивают деньги за вещи, которые давно пылятся на свалке, но все равно берут очередной кредит, покупают все новое и новое барахло. Из этого невозможно выбраться, ничего нельзя изменить. Каждый очень быстро становится заложником своего профессионального выбора, и дальше, в рамках этого выбора, удобной марионеткой, которая либо живет как принято, либо умирает от тоски, полной бессмыслицы, социальной обреченности...
    
    Увы, я ничего не понимал. Мы только что простились с властью коммунистической партии, обкомами, профкомами, парткомами, всеобщей ложью, политическими преследованиями, - и все, что говорила моя обаятельная собеседница, казалось бредом европеянки - отличницы, родившейся в семье заевшихся бюргеров.
    - «Свобода слова у вас есть?»
    «Ну», - устало отвечала Клара.
    «Религиозная свобода?»
    «Разумеется...»
    «Газеты там разные, радиостанции, телевидение? Так чего же вы хотите!»
    
    Девушка была явно расстроена. До сих пор мы прекрасно ладили, у нас был схожий интеллектуальный опыт, мы читали почти одни и те же книжки, увлекались одними и теми же философами и поэтами. Она Достоевского любила, а я - Гессе. И вдруг такой провал. «Ты еще не жил при капитализме, - тогда сказала она. - При современном, гладком и сытом капитализме, где нет кричащей нищеты, умирающих с голоду бродяг, детей, работающих по двенадцать часов в день. Где нет того, что так возмущало Маркса. Вот все у вас в России устроится, кончится кризис, прокатишься по Европе и Америке, тогда посмотрим»...
    
    Кризис у нас пока еще не кончился, язвы капитализма, о которых говорил Маркс, до конца не залечены, но фасад общества потребления выстроился, да и на Западе я не раз побывал. И, что предсказуемо, почти готов согласиться с Кларой. То есть теперь часто меня захлестывают те же самые эмоции, что и ее, и обуздывает их опыт жизни при реальном социализме как-то машинально, скорей по привычке. Конечно можно повторять про себя почти как заклинание: «Свобода слова у нас есть, и религиозная свобода, и газеты там разные, радиостанции, телевидение», - своего рода психологический тренинг раскаявшегося либерала, но, право, стоит ли?...
    
    Разумеется, речь не идет о возврате к старому тоталитаризму с его всевластием выдохшейся сомнительной идеи и дикими людьми, которые мнили себя кураторами этой идеи, блюстителями и воспитателями непослушного и непоседливого общества. Но нужно дать себе отчет в происходящем, пока оно не захлестнуло нас с головой, сонных, и не вызвало к жизни призраки усатого няня Иосифа и усатого няня Адольфа, - тем более любителей крутануть блюдце и аукнуться с фашистами и коммунистами пока еще в нашей округе пруд пруди.
    
     * * *
    Информация и деньги оказались идеальным основанием для новой тотальности. Власть денег безвкусна, в ней нет насилия, и потому она легко берет в оборот самые интимные сюжеты повседневной жизни - мечты о будущем, сны влюбленных, игры детей. Это становится особенно опасно, когда финансовые махинации сочетаются с валом сведений по экономике и менеджменту, желания - с рекламой в средствах массовой информации, естественная ограниченность в средствах - с изобилием супермаркета. Это все нерасторжимые связки, и всякое покушение на них будет выглядеть покушением на свободу, экономическое преуспевание, достаток и комфорт, то есть на вполне достойные, уважаемые ценности.
    Элвин Тоффлер, один из первых теоретиков и пропагандистов «информационного общества», считает, что главный водораздел ближайших десятилетий пройдет между «быстрыми» и «медленными» экономиками. Быстрая экономика - это та, которая мгновенно откликается на возникший спрос, даже предупреждает его.
    Нынешние модные производители меняют фасоны рубашек шесть-восемь раз в год, и недалек тот час, когда в приличном обществе невозможно будет появиться в «устаревшей» сорочке. Получается, что соревнование, пришедшее на смену гонке вооружений, конкуренции политических систем, не менее разрушительно. Это - гонка потребительских амбиций, где простое отставание либо выводит человека из игры, либо требует внутренней выдержки и интеллектуального мужества. Понятно, что сознательное воздержание от ненасытного потребления - выбор немногих и, хотя в условиях свободы он может даже удостоиться уважения, общественного признания, но всегда останется за границами большого социального течения, как эпизод акробатического представления или, в лучшем случае, сюжет, представленный на театре.
    
    Новейшие тенденции свидетельствуют о том, что в потребительском ажиотаже исчезает даже регулирующая функция денег. В России это еще трудно себе представить, но на Западе многие представители среднего класса совершенно не испытывают финансовых затруднений и поэтому склонны отказываться от доходов, превышающих определенные пороговые значения. Они заботятся о своем досуге, личной жизни. Но, увы, досуг тоже включен в систему потребления, и подобные индивидуальные мотивы лишь способствуют развитию «быстрой» экономики. Отдыхающие городские жители заглатывают города и страны, кинозалы и мюзик-холлы, книги и компьютерные игры. Они ждут нового, они хотят пощекотать себе нервы и испытать себя в экстремальном спорте. Колесо крутится, и не родилось еще героя, который его остановит.
    
    Казалось бы, картинка тотального потребления в информационном обществе выглядит на редкость отталкивающе. Но при всем при том мы вынуждены поддерживать модернизацию и сближение с Западом, обязаны приближаться к стандартам «золотого миллиарда» и прочим глобалистским прелестям хотя бы уже потому, что «медленная экономика» в современном мире - растлевающий яд. Господствующее социальное чувство там - зависть, удел людей - постоянные вторые роли, и никакие теологические или идеологические построения не в силах объяснить шестнадцатилетней девчушке, почему она не может надеть юбку, похожую на ту, что была сфотографирована в американском модном журнале.
    Один британец как-то написал в «Экономист»: «Единственный путь для людей жить в гармонии с природой - это жить на уровне, дающем возможность выживания, и не более того». Но заставить ближнего воздерживаться можно только под палкой. И этот ближний будет постоянно глядеть с ненавистью и вожделением на соседа, которым имеет право завалить себя вещами и продуктами. Таким образом, если воздержание становится политическим требованием или социальной необходимостью, оно формирует взгляд на мир, схожий со взглядом затравленного недокормленного зверька из клетки московского зоопарка.
    
    Система информационного потребительского общества почти неуязвима. Сейчас нет пролетариата, возлюбленного Марксом, рабочих с булыжниками, вдохновленных тем, что им нечего терять, кроме своих цепей. Блок лево-правых интеллектуалов с преступным люмпенами, о котором твердят последователи Дебора и Маркузе, также выглядит несимпатично и, главное, не слишком перспективно. В условиях избытка информации хорошо оплачиваемая работа находится почти для всех подготовленных персонажей. Особенно ценятся бунтари, они обычно шире мыслят, чем узкие специалисты, к тому же вооружены личной харизмой и набором нестандартных идей. Это очень полезно для средств массовой информации и шоу-бизнеса. Главное, не заигрываться и выполнять определенные правила. Тот же Маркузе с успехом продавал свои книги. Способствует, как никак, выделению адреналина у послушного налогоплательщика...
    В итоге, с одной стороны, мы сталкиваемся с широким полем дозволенного, обеспеченного победой идеи прав человека, защиты меньшинств, либеральной политики и т.п., с другой - риск поведения против неписаных правил многократно возрастает. В индустриальную эпоху, когда торжествовали профсоюзные организации и прочие мелкие радости наемных работников, экономика нуждалась в массовом притоке однотипной рабочей силы. Уволят с одной фабрики, возьмут на другую, - и квалифицированный токарь мог не слишком волноваться за свое будущее. Нынче же специализация стала штучной, и многие люди кровно связаны со своим рабочим местом. Тот же Тоффлер с восторгом рассказывает, какие фантастические суммы тратили, начиная с 80-х годов, передовые компании на обучение персонала. Очевидно, после таких расходов они оказались кровно заинтересованы в каждом работнике, в его профессиональном и карьерном росте. Результатом стала растущая популярность японской модели менеджмента, в которой фирма напоминает большую семью. Возвращается своеобразный патернализм, и из этих объятий невозможно вырваться. Абонементы в дорогой бассейн, пейнтбол, гольф и совместные поездки на природу. «Враги человеку - домашние его».
    
    Под влиянием уникальной надежности системы совершенно меняется и характер атак на нее. Легко заметить, как с конца 19 столетия трансформировался политический террор. Русские народники и эсеры, равно как и их европейские коллеги-единомышленники, метили в конкретные политические фигуры, которые числились непосредственными виновниками несправедливости и произвола. Начиная с «красных бригад» и «японской красной армии», теракты стали анонимными, они бьют в толпу, желая вызвать страх и панику. Вообще нагнетание страха, развенчание уверенности в страховке и пенсии, погружение массы представителей среднего класса в глубоко индивидуальную пограничную ситуацию - единственное политическое оружие против потребительского тоталитаризма. Подобное общество способны разрушить только катастрофы, грандиозные катаклизмы, или, по меньшей мере, боязнь этих катаклизмов. Это прекрасно понимают экологи-радикалы, быть может единственные последовательные и непримиримые противники карусели потребления, выросшие на почве современного Запада. Иван Иллич, один из самых заметных представителей экологического фундаментализма, писал, что для человека, заложника органического мира, то есть неравновесной системы, постоянное ощущение опасности - единственный способ вернуть себе Бога, гармонию и, вместе с ними, смысл существования.
    
    Здесь следует остановиться. Безусловно, потребление в информационном обществе тоталитарно, оно захватывает в свои цепкие лапы всю социальную жизнь, без остатка. Колесо, в котором на протяжении истории крутился человек, эта непоседливая белка в зоологическом саду мироздания, завертелось еще быстрее. Его уже не видно, самого человека-то, он мелькает от ступени к ступени, от вещи к вещи. Некоторые философы спешат предположить, что он даже там умер, в колесе-то, не выдержал перегрузок. Остались только железные позвонки вещей, на которые властная сила вращения бросает побитое тельце мертвого зверька.
    Однако воздержимся от таких печальных метафор. Никто не гарантировал нам на земле рая, никто не позволил насильно тащить других к истине. Мы выучили достаточно горьких уроков, чтобы убедиться: любое противостояние может быть только личным, социальный бунт лишен цели и смысла даже тогда, когда, казалось бы, движим исключительно благими пожеланиями. Как и всякий тоталитаризм, тоталитаризм денег и информации имеет неограниченную власть над человечеством, но ничего не может поделать с волей одного отдельно взятого человека. Умеешь отказаться, - и никто тебя под пыткой тащить в супермаркет не станет. Пытки запрещены, что приятно, как, впрочем, приятны и многие другие достижения открытого общества.
    
    Утренняя гимнастика. Начинаем на вдохе: «свобода слова». И на выдохе: «свобода выбора».
    
    
    
    



     2. НОВЫЕ УРОКИ ОКТЯБРЯ,
или Восемьдесят четвертый год
по неслучившемуся летоисчислению.


            "Революция не может стоять на месте.
            Она либо идет вперед, либо идет назад".
                Карл Радек - Льву Троцкому (1926 год)

    
    
    Вечер воспоминаний...
    
    Размышлять о революции после десятилетия демократической России наивно. С одной стороны, все слова сказаны, все аргументы переведены. И новые коммунисты из семей правозащитников охрипли от пафоса, скандируя: "Ленин, Сталин, ГУЛАГ", и упорные контрреволюционеры из числа бывших комсомольских активистов насладились описанием зверств и осквернением могил. Все лагерные воспоминания опубликованы, все книги, за которые давали срок, вышли в тираж. В общем, "у нас была прекрасная эпоха" - как заметил писатель Эдуард Лимонов, уже почти год без суда отдыхающий в Лефортово по недоказанному обвинению в попытке организации военного переворота. Несправедливо это, разумеется, и взятки вокруг берут, и правды в государстве не найти, но можно утешаться тем, что единомышленники национал - большевика Эдички давно расстреляли бы его самого, да и всех его подруг и знакомых в придачу, если бы история повторилась при их идейно-выдержанном правлении.
    
    Но все-таки очередная годовщина октябрьского переворота требует внимания. И дело здесь даже не в том, что короткая память хуже, чем сифилис, как пел еще в легендарные советские времена Борис Гребенщиков, - просто слишком много народу провели известную часть своей жизни, слушая разные речи и выпивая стаканчик-другой под разговоры о всемирно-историческом значении Великого Октября. Совершенно отрицать это значение теперь, праздновать какой-то день национального примирения, когда все, кто мог примириться, давно умерли и, вероятно, простили друг другу на небесах или в других местах массового упокоения душ, было бы как-то очень легкомысленно по отношению к истории и судьбе. Мы не сможем уважать себя, если повадимся вновь и вновь огульно отрицать целые десятилетия, нам просто необходимо прекратить скопом грешить и каяться, каяться и грешить. Нужно придумать какой-то другой мотив социального поведения.
    
    Я отлично помню несколько эпизодов собственной биографии. Лет в шесть было ужасно жаль, что революция кончилась и никакого места для подвигов не осталось. Двенадцати годов следовало принять главное решение: ты за нынешнюю власть или против? Именно выбор "против" давал возможность геройствовать наново. Мы с друзьями пошли на страшную крамолу и организовали в пионерской дружине второй московской спецшколы группу имени Троцкого. Написали программу, сочинили устав, вроде все довольно грамотно, кстати, со знанием основ троцкизма-ленинизма, хотя откуда мы их взять могли: ведь Лев Давыдович-то был под строжайшим запретом, хуже Гитлера. Видимо, в те времена все эти тезисы и контртезисы циркулировали в крови и воспроизводились на полном автомате. Все мои приятели прочли "Краткий курс истории ВКП(б)" раньше, чем "Винни-Пуха". Однако родители нашли наши бумажки, испугались не на шутку и запретили нам - четверым пацанам - общаться друг с другом.
    Но Бог с ним, с нежным детством. Уже юношей лет шестнадцати, вполне сложившимся читателем Солженицына и Быковского, я стоял ранним утром седьмого ноября со своей одноклассницей Ирой Лебле на площади Рижского вокзала. Ира почем зря ругала советские лозунги, знамена, красный цвет, серп и молот и все такое прочее, я понимал, что возражать нельзя, не принято, а меж тем в горле бился предательский комок любви, мне было так больно, как будто поносили моих близких и дорогих родственников. И еще - помню - в десятом классе почти уже ночью идем мы с Павликом Котовым по улице Горького, где-то напротив телеграфа, и жарко спорим о революции. С нами две девушки, мы познакомились с ними минут десять назад, и они, верно, надеялись поразвлечься...
    
    В шестидесятые и семидесятые годы отношение к революции носило экзистенциальный, смыслообразующий характер. Пена на губах сотен публицистов, сочинявших по схеме: "ни славных дат, ни героизма, ни легендарных эпопей, есть только жертвы большевизма, архипелаги лагерей", в последующие десятилетия как раз и была вызвана этим пафосом: люди не могли простить себе, вспоминая, какие элементарные вещи определяли их существование. Жить с присказкой "Не стукач - порядочный человек" не менее душно, нежели под лозунгом "Мы придем к победе коммунистического труда". Я помню, с каким наслаждением замечательные питерские поэты Алексей Александрович и Марианна Львовна Козыревы пили в захудалом ресторанчике за Сталина, уничтожившего "этих негодяев" и вернувшего России "державное величие". Только так в ту пору можно было идти против всех течений сразу - и официального, с маленьким Лениным, бегающим в валенках и обдумывающим, как спасти народ от угнетения, и еще более нетерпимого кухонного, оппозиционно-болтливого, когда огромная фига в небольшом кармашке плохо пошитых брюк позволяла считать героями немногих удальцов, рискнувших сказаться больными, когда обсуждали исключение Пастернака из Союза писателей. Господи, даже вспоминать стыдно, какие в столицах бушевали страсти вокруг всех этих проблем, люди не разговаривали друг с другом годами...
    И не исключено, что только сейчас нам дается возможность вернуться от "морального выбора" к "реальной истории", взглянуть на значение революции без гнева и пристрастия, с точки зрения общенационального действия, а не одной своей частной биографии.
    
    Констатация исторических банальностей
    
    Мы не станем рассуждать о России, которую не мы потеряли. До 1917 года в империи гимназисты с трепетом целовали гимназисток и катили в "Яръ", прежде чем отправиться на японский или германский фронт. Это было, было: страна развивалась быстро и слаженно, росли города, строились шоссейные дороги, малиновый звон скрашивал повседневные будни, и хлеб, каравай за караваем, экспортировался в Европу. Впрочем, можно вообразить и совершенно другие картинки. Любая эпоха стремится быть представлена и как лирическое стихотворение, и как тошнотворный лубок, и как злая сатира. Но есть и простые факты. Ленин и компания учинили на редкость подлый государственный переворот. Все в нем было враньем - и лозунги, под которыми народ созывали на улицы Петрограда в октябре 1917 года - защитим, мол, город от немцев, - и первые декреты новой власти ("хлеб" - в преддверии жуткого голода и повседневного кошмара карточной системы, "мир" - накануне Гражданской войны, когда линия фронта прошла через каждый дом, "земля" - в ожидании новой редакции крепостного права, названного коллективизацией), и демократический пафос риторики, и оправдания террора, и неумеренное, без всякой застенчивости, использование слова "свобода" на фоне полнящихся застенков.
    Большевики пришли к власти как временщики. Эту партию, с удовольствием получавшую деньги от противника в Первой мировой войне, Россия совершенно не интересовала, они делали ставку на "интернациональную революцию". До 30-х годов запрещалось само слово "родина", за русские сказки и былины, да что там - за празднование Нового года с елкой и Дедом Морозом можно было заработать Соловки.
    Понятно, что в таких обстоятельствах общество оказалось совершенно разрушено и деморализовано, лучшие, самые активные, склонные до последнего защищать свои убеждения и свою свободу люди из всех социальных слоев либо выдавлены за границу, либо уничтожены. Однако страна выжила. И не только жила своей особенной, теперь уже трудно постижимой жизнью, но и добилась удивительных успехов. Можно сколько угодно говорить о так называемой "догоняющей модернизации", провальных пятилетних планах и т.д, и т.п., но именно в ХХ веке СССР стал одним из основных игроков на поле мировой политики, игроком, с которым нельзя было не считаться. Мало того. Под спудом политической диктатуры, в жуткой моральной духоте возродилось гражданское сознание, и каждое новое поколение, пусть и не принимая правды отцов, все равно искало и находило смысл социального бытия. Характерно признание поэтессы Веры Павловой: "Мама не нас растила - монокристаллы. Папа - процент извлечения меди из руд". И этот уход в деятельность, порой нездоровое самоотвержение - тоже своего рода плод системы, где деньги не воспринимаются как реальная ценность, а одурь от всеобщего вранья вдохновляет на эмиграцию в сферу профессиональных интересов.
    
    Конечно, история не знает сослагательного наклонения, и можно сколько угодно фантазировать на тему: "Что бы случилось, если бы у власти осталось Временное правительство?", - но девяностые годы несколько обрезали крылья этим фантазиям. Не к лицу России дикий капитализм, и капиталистическая элита слишком странно понимает национальные интересы...
    
    Так или иначе мы имеем только то прошлое, которое прожили.
    
    В человеке все должно быть прекрасно
    
    Все последние годы в отечественной публицистике преобладала моральная критика октябрьского переворота. Между тем кажется, что основные проблемы революции - как это ни прозвучит чудовищно с точки зрения общепринятой системы ценностей старой русской культуры, - не там, где на белый январский снег стекает слеза невинного ребенка, а там, где царит уродливый стиль газет "Правда" и "Известия", преследуются узкие брюки и мини-юбки, на телевизионных экранах постоянно появляются косноязычные люди с чудовищным выражением лица. Большевики проиграли эстетически, у них не было шика и шарма, без которых в ХХ веке невозможно добиться успеха. Революционному действу и, главное, последующему политическому быту не хватало доверия к хорошему дизайну, художественному решению, хотя бы даже в стиле окон РОСТА. Низовой характер социального переворота породил культ общедоступной усредненности, и яркие люди, которые вполне могли стать символом системы, воспринимались ее врагами. Мы не станем сейчас спорить о сталинской эстетике - о всевозможных высотках, ночных министерских посиделках, гвардейских знаменах и школьной форме, о дачах академиков в Мозжинке и дачах художников в Коневом бору, так или иначе
    то был лишь короткий эпизод. Символ и бог революции Ленин оказался на удивление среднебуржуазен в своем бытовом поведении и никак не может быть описан очаровательным и таинственным злодеем. Биографы откопали только роман с Инессой Арманд, да и здесь мавзолейный лежалец выглядел примерно так же, как в сходной ситуации смотрелся бы любой его современник, посредственный разночинец, врач-юрист из провинции. Конечно, в большевистской агиографии существовали исключения типа госпожи Коллонтай, но именно эпизоды ее жизни, способные привлечь и заинтересовать юную романтическую душу, более всего замалчивались и затушевывались официальной пропагандой. В итоге режим совершенно потерял революционную лихость, размашистое "эх, эх, без креста", его официальные представители и в рядовых ситуациях, и в критических эпизодах смотрелись бледно и уродливо. Здесь не только не могло возникнуть Че Гевары и Фиделя Кастро на официальном небосклоне, но и пацаны, и пацанки, увлеченные кубинской революцией, очень быстро становились антисоветчиками. Маяковский оказался прав в своих кошмарах. Победило коммунистическое мещанство, мелкобуржуазный фикус и номенклатурные удовольствия. А от подобного образа власти тошнит, причем рвотные позывы наблюдаются не только у записных эстетов...
    
    
    И все же...
    
    В конце 70-х годов Владимир Высоцкий сказал, как отрубил: "Влиянье наше на планете особенно заметно вдалеке, в общественном парижском туалете есть надписи на русском языке". И он оказался прав. Через полтора десятка лет после того, как была пропета эта знаменитая песня, когда московский асфальт только-только успел остыть от августовского противостояния 1991 года, французский художник Ив Круа бросил мне, восторженно повествующему об обороне Белого дома: "Возможно, вы обрели свободу. Но мир потерял надежду".
    Пока существовал СССР, человечество находилось в состоянии некоторого равновесия. Две системы организации власти оказывали друг на друга давление и вынуждены были казаться менее людоедскими. Нет смысла сейчас вспоминать, сколь многого мы достигли благодаря тому, что Леонид Ильич Брежнев согласился на подписание Хельсинкских соглашений. Но и на Западе жизнь совершенно переменилась под влиянием коммунистической опасности, горячего дыхания СССР за спиной. Как быстро все это исчезло в 90-е годы - народная дипломатия, жесткая и глубокая музыка, призывы к открытым границам, терпимость к инакомыслию, разговоры об общечеловеческих ценностях. Герой, сокрушивший дракона, на наших глазах покрывается панцирем и изрыгает огонь. Старая сказка, вечная история...
    Как ни странно, слова о всемирно-историческом значении Великой Октябрьской социалистической революции не кажутся нынче пустой пропагандой. На протяжении всего страшного в своих преступлениях и упоительного в своих победах двадцатого века люди на земле имели политически подкрепленную возможность выбора. Советский Союз финансировал коммунистические партии и национальные движения, и карта мира оказалась перекроена. Левый марш гремел по континентам, и едва ли не самые обеспеченные художники Запада Джон Леннон и Йоко Оно посвящали музыку герою рабочего класса.
    
    Возможно, чешский писатель Милан Кундера и прав, левый поход закончился где-то на границе Вьетнама и Кампучии, где изумленные европейцы узрели чудовищные картины полпотовских зверств, но этот страшный опыт никого не научит, потому что существовать между банковской конторкой и супермаркетом ничуть не лучше, чем лежать с раскроенным черепом в азиатском окопе.
    СССР рухнул, демократическая Россия пока только собирается с силами, и неизвестно, какую будет играть роль в политическом раскладе ХХI века, Запад принял совершенно новый для себя исламский вызов, но революция не останавливалась ни на минуту. Она ищет иных форм и молодых сторонников, которые способны оказаться и страшнее, и эффективнее, и честнее породивших их некогда большевиков.
    



    
    3. МОНАРХИЧЕСКИЕ ЭТЮДЫ
    
    
    
    Дела давно минувших дней
    
    В самом начале 80-х годов на одном из многочисленных в ту пору полулегальных семинаров я прочитал доклад под названием "Монархические этюды". Помнится, там доказывалось, что от тоталитарного общества проще и спокойнее перейти к авторитарному, а монархия по сути своей лучшая форма авторитарной организации власти, так как оставляет эту самую власть в руках профессионалов, ее естественных хозяев и распорядителей, позволяя всему остальному населению мирно предаваться земным ремеслам и не скорбеть, "что отказали боги им в сладкой участи оспаривать налоги или мешать царям друг с другом воевать". Действительно, тогда, на фоне не прекращающейся ни на минуту профанации самой идеи управления, резкого разделения живой жизни и мертвого официоза, полнейшей дискредитации всех и всяческих официальных ценностей, пафос пушкинского стихотворения "Из Пиндемонти" казался на редкость актуальным. Мне и моим друзьям, веселым и непослушным двадцатилетним циникам, ей-ей, было мало горя в том, "свободно ли печать морочит олухов иль чуткая цензура в журнальных помыслах стесняет балагура". Сражаться за свободу полезно исключительно на баррикадах, когда твоей свободе реально кто-то угрожает. В остальное же время куда приятней пить вино, танцевать с красавицами, играть в винт и драться на дуэли. А от подобного признания полшага до другого пушкинского выдоха: "Нет, я не льстец, когда царю хвалу свободную слагаю".
    Если власть – несусветно грязное и замороченное дело, то пусть уж занимается ею человек, подготовленный от рождения, взваливший со скорбью, – а кто из последних русских императоров без печали относился к своей участи, – на себя этот крест. В общем, "намного лучше православный царь, чем глупый генеральный секретарь", – пели шаловливые студенты задолго до того, как голосистые эстрадники затянули "Поручика Голицына".
    
    Немудрено, что подобная легкая логика раздражает и монархистов, и республиканцев. В 90-е годы, когда в России естественно вернулись к вопросу о государственном строе, в пользу монархии выдвигались уже совершенно другие аргументы. Крайне правые вспомнили о венчании на царство, церковном браке страны и ее государя, безжалостно расторгнутом большевиками, более умеренные приводили в пример Испанию и утверждали, что царю-королю-султану проще, мол, чем демократически избранному парламентскому большинству, провести державный корабль между Сциллой олигархии и Харибдой популизма в кризисную эпоху. Однако все сходились на том, что единого общепризнанного кандидата на трон у нас нет, да и механизмов восстановления монархии не существует. К тому же дворянство порублено да погублено, офицерство изведено низкими зарплатами и отсутствием жилья, обычаи придворных балов утеряны за десятилетия сплошных маевок и вечеров ветеранов "Кому за восемьдесят", а манекенщиц, актрис, любительниц фуршетов и презентаций, даже жен, подруг и любовниц всех братьев Михалковых трудно одним махом обратить во фрейлин Ее Величества. Посему вопрос о восстановлении монархии в России следует признать чисто риторическим, принадлежащим скорее сфере поэзии – "как же сегодня бледны наследник, императрица, четыре великих княжны", нежели области политики – "уже нынешнее поколение русских людей будет жить при глобализме и полной интеграции в мировую экономическую систему".
    
    Скрытые формы государственного строя
    
    Обычно переход от монархии к республике связывают с торжеством индустриальной эпохи, вхождением в массовое общество с его культом производства и потребления, иллюзиями представительской демократии и обольщениями либеральной риторики. Сохранившиеся монархические режимы – с этой точки зрения – не более чем элемент исторического наследия, дорогое и не слишком полезное украшение на здании современной государственности. Конечно, под Рождество приятно вспомнить сказки про принцев и принцесс, посплетничать о трагически погибшей Диане, удивиться длине ног и ресниц легкомысленной Стефании, поглядеть фотографии испанского короля Хуана Карлоса и его супруги, греческой красавицы-королевы – Софии, сравнить их, наконец, со скучным шведским королевским семейством, но все это бесконечно далеко от современной политической жизни – предвыборных баталий, войн против терроризма, засилья олигархии, исламского радикализма и амбиций СМИ.
    
    Однако такая логика ущербна, она исходит из того, что присутствующие непосредственно сейчас формы организации жизни останутся неизменными. А это по меньшей мере сомнительно, ведь на рубеже второго и третьего тысячелетия человечество переживает мощнейший социальный переворот. Внимательные наблюдатели сравнивают эту не слишком заметную для поверхностного потребителя ежедневных новостей революцию с переходом от охоты и собирательства к земледелию, от земледелия – к индустриальной и постиндустриальной культуре. Мы стоим на границе информационного общества, призванного совершенно изменить наши представления о природе всей социальной реальности, в том числе и о природе власти. На этом рубеже традиционные институты массовой демократии, той самой, о которой Черчилль говорил, что она "ужасна, но лучше нее ничего не придумано", фактически перестают действовать. Официальные государственные структуры становятся ширмой, за которой осуществляется реальная власть советников и экспертов, выборы попадают в руки специалистов по имиджу, манипулирующих стереотипами массового сознания, как фишками в лотерее, а отсев информации в СМИ приобретает такие изощренные формы, которые и не снились цензурным ведомствам самых почтенных диктаторов. Все эти процессы – отнюдь не результат чьей-то злой воли, а требование современного развития, в рамках которого старая демократия оказалась не только реакционной, но и вовсе невозможной. Как замечает Элвин Тоффлер, один из первых исследователей метаморфоз власти на рубеже эпох, нынче стало значительно меньше правящих иерархий, бюрократических инстанций, и успешность политики все чаще зависит от быстроты и окончательности принятого решения. Причем порой все равно, какая будет реакция, главное, чтобы она ни в коем случае не запаздывала.
    В этих условиях, когда социальные системы выходят на новый уровень неуравновешенности, балансируют на грани порядка и хаоса, "большие группы", "массы", "большинство населения" – эти старые понятия перестают иметь реальное политическое значение. Все вновь решают малые группы, оказавшиеся в нужном месте и в нужное время, и в этих малых группах – их естественные лидеры. Драматизм ситуации в том, что, объединяясь, стремясь к интеграции, современный мир все чаще и чаще раскалывается на сектора, куски общества, где люди находятся на расстоянии вытянутой руки, все друг друга знают, и именно в этих небольших группах происходит реальная история, моделируется будущее. Причем часто совсем не ясно, какая группа способна заявить о себе, завтра или послезавтра определить картину мировой политики. В этих обстоятельствах процесс принятия решений, с одной стороны, усложняется, с другой – архаизируется, он требует большей информированности, но при этом совершенно не подлежит окончательной систематизации, не подводится под шаблон. В нашей повседневной, а значит, и социальной жизни мы все ближе и ближе к греческому полису, мы все дальше и дальше от классического государства нового времени с его унификацией и разделением на центр и провинцию. В современном обществе каждая группа, всякое пространство способны найти свой центр и выстроить вокруг этого центра целый мир, как выстраивают сетевую игру. В конечном счете за столом у собственного компьютера любой являет собой неограниченного властителя, и, играя в детскую игрушку, поминутно моделирует судьбоносные решения. Мир стал мозаичен, и его мозаика усложняется с каждым часом, в нем столько претензий и противоречий, столько амбиций, что никакая ведомственная структура, никакая система классов и категорий не способны вместить эту цветущую сложность. Республиканский идеал XIX века во многом был масонским идеалом. Он основывался на идее симметрии. Именно поэтому так покойно и покорно там чувствовал себя его превосходительство буржуй, а попросту – обыватель, единица, каплей льнущая к массе, сокровенный идеал статистиков и строителей народнохозяйственных планов. ХХ век, особенно вторая его половина, сокрушил симметрию и превратил социум в лабиринт. А в лабиринте пока был способен ориентироваться только суверенный человек, причем чем дольше он занимается этим неблагодарным делом, тем легче добивается успеха.
    Поэтому немудрено, что все вновь возвращается на круги своя, возвращается к личности. Мы чаще и чаще наблюдаем усиление президентской власти, попытки максимально продлить полномочия действующим главам государств и пр. По существу, давно уже торжествует голлистская философия управления, когда оптимальные решения принимают президент со своими друзьями и успешность работы государственного механизма зависит именно от того, насколько последовательно, не отвлекаясь на побочные "демократические" задачи, они могут осуществлять свою политику.
    Но разве подобная организация власти не становится скрытой формой монархии?
    К тому же на фоне приватизационных процессов, набирающих ход во всем мире со второй половины 80-х годов, выясняется, что раздробленная ответственность, – как в государственном секторе, так и на крупных предприятиях, – слишком часто служит синонимом безответственности, мешает принимать быстрые и оптимальные решения. Политическая история последних десятилетий также подтверждает этот вывод. Мы все больше и больше нуждаемся, чтобы в критической ситуации выбор оставался делом профессионалов, которые не укрывались бы от личной заинтересованности за бюрократическими структурами. Современное общество способно создать достаточное число противовесов, обуздывающих возможный произвол, чтобы не опасаться личной власти, обаяния и авторитета личности. Государство, тем более современное государство, отказавшееся от львиной доли своих полномочий, тоже вполне может и даже должно "быть приватизировано".
    
    Шутки истории
    
    История постоянно шутит шутки, в том числе и с королями, герцогами и шейхами. В Болгарии бывший царь побеждает на выборах, в Испании действующий король служит гарантом Конституции, в Румынии изгнанный монарх вот-вот начнет борьбу с олигархией и коррупцией. Старые пороки монархии на наших глазах превращаются в естественные достоинства организации государства.
    Столетие назад либеральные публицисты заполняли тысячи страниц, клеймя "придворную камарилью". Насколько же больше тогда доверяли "обществу", классам, их самосознанию и самоорганизации, как страстно, к примеру, требовали "ответственного министерства" в дни мировой войны... Теперь же положение, при котором государственный лидер способен сам, не считаясь с бюрократическими препонами, не оглядываясь на потенциальных избирателей, никому не давая отчета, подобрать себе сотрудников, выглядит не только желательным, но почти идеальным. Американский политолог Самуэл Корнелл пишет: "Когда в мире критическая ситуация, Белый дом быстро связывается со своими людьми... Эти сообщения идут, минуя традиционные источники информации и систему управления. И никто из официальных чинов не может вмешаться в дела президента".
    Представляете, с какой гримасой и какими эпитетами объяснял А.И. Герцен в своем "Колоколе" нечто подобное об управлении Российской империей?
    
    Монархии в изменившемся мире...
    
    Мир действительно меняется, и возврат к монархии на новом этапе не выглядит совершенной утопией.
    
    Во-первых, открытая форма единовластия сохраняет множество преимуществ перед его скрытой формой. Законный наследник престола гораздо меньше зависит от общественного мнения, нежели президент. Перед ним не маячат выборы. За его спиной не перешептываются тысячи имиджмейкеров. Он может решать не только тактические, но и стратегические задачи, сам отслеживать результаты своей политики. Наконец, он лично заинтересован в процветании своей страны, заинтересован так же, как хозяин придорожного кафе – в популярности своего заведения, а поэт – в силе своей поэзии.
    
    Во-вторых, монархия – самоорганизующаяся государственная структура. Она органична и именно поэтому не слишком зависит от случайностей. В этом отношении первоначальный выбор династии может быть совершенно произволен – власть и ответственность выстраивают человека.
    
    В-третьих, – и это, наверное, самое важное, – Россия, как и многие другие страны Старого Света, так и не распрощалась с монархическим мышлением. Мы любого лидера воспринимаем как царя, все равно хорошего царя или дурного. Сталин был в народном сознании Иваном Грозным или Петром Первым, Брежнев – Федором Иоанновичем или Николаем Вторым, Горбачев – Александром Освободителем или последним, незадавшимся императором – Михаилом Александровичем. Для каждого ведущего персонажа отечественной истории уже готова роль и вместе с ролью – корона. Было время, когда подобное отношение к главе государства мешало правильному общению власти и общества, затрудняло принятие адекватных политических решений, но сейчас, возможно, ситуация меняется...
    
    В XVIII веке Екатерина Великая писала, что Россия – слишком большая и разнообразная страна, она чересчур хаотична, чтобы управляться только учреждениями, по писаному. Нынче, видимо, и весь остальной мир стал слишком сложен, слишком неупорядочен, чтобы отдать его на откуп законам и принципам. Порядок устанавливается по закону, но в хаосе способен ориентироваться лишь живой человек. Власть будущего – власть профессионалов, которых другие профессионалы, не имеющие отношения к политической власти, будут знать по именам. И монархия – одна из признанных форм подобной социальной организации, быть может, на сегодняшний день – единственная проверенная временем форма, еще способна доказать свои преимущества перед анонимными и неразворотливыми бюрократическими иерархиями, которые были порождены массовым обществом индустриальной эпохи.
    
    


ваше мнение
начало
   


<00013323 00013323>
TopList UP.RU - Internet catalog