Мон колонель

 

Автор: © Екатерина Кубовская

 

Кипарисы неслись навстречу. Он откинулся на спинку сидения и потрогал языком коронку зуба. Цокающий звук отозвался болью в верхней десне. "Ни черта не могут эти самые лучшие рабиновичи", - подумал он, всматриваясь в летящие мимо крымские пейзажи. Ноющая боль постепенно уходила, на него надвигался юг со всеми его неизбежными майскими атрибутами (он всегда приезжал сюда в мае), и он плотнее уселся на переднем сидении.

 

Мы с сестрой запомнили его таким - грузным, с седыми висками, щекочущим нас. Наш отец однажды спас его, закрыв собой, с тех пор отец стал призраком в кресле на колесах, которые он подарил отцу. Он тогда сидел у нас, заполняя собой квартиру (и голос его гремел - так и просится, но это было бы враньем - он говорил всегда негромко, в войну ему прострелили легкое), и очень внушителен был его чемодан, из которого он доставал конфеты, которые мы (не знаю, вряд ли из страха) не ели.

 

Он проходил утром одной и той же аллеей, вот уже лет восемь, с тех пор, как здесь была построена для него правительственная дача, бодрый, моложавый (одни виски выдавали в нем человека, бывшего на войне), направляясь на пляж, пустынный об эту пору, чтобы, охая, окунуться в еще холодное Черное море. Его донимал простатит, в котором он не признавался никому, даже себе. "Что? Простатит? - сказал он своему врачу. - Ерунда".

 

Он знал, как сложится его отдых - из года в год повторяющееся наслаждение югом, и все-таки этот раз был особенным - он был здесь один, без жены, которая осталась в Москве, потому что невестка (вот умница!) вздумала рожать. Будь жена с ним, она немедленно принялась бы жаловаться на то, что вода холодная, попрекать его, за то, что они приехали так рано, изводить прислугу - словом, повторилось бы то, что происходило каждый год. Он вспомнил, как в шестьдесят седьмом, когда только завершили внутреннюю отделку их дачи, Валентина ворвалась, распахивая двери, в кухню и ванную, повернулась на каблуках и закричала прямо в лицо прорабу, пожилому непьющему еврею: "Что? Это зеленое у меня на кухне? Убрать!", ткнув в итальянскую мраморную плитку. Он тогда испытал желание задушить ее за этот визгливый крик, за трясущийся в гневе подбородок и за многое другое, чего он не мог назвать. Но он только буркнул: "Женщины!" и вышел, снизойдя до того, что хлопнул прораба по плечу. В ту же ночь два десятка солдат выломали из стен плитку, стоившую немыслимых денег (все время, пока велась облицовка, прораб дни и ночи проводил на объекте, умоляя рабочих брать плитки крайне осторожно) и заменили ее другой, а еврей впервые в жизни страшно напился. Теперь этот эпизод показался маршалу смешным, и он сказал адъютанту Сосновскому: "Валька - то, а? Молодец!".

 

Мы часто следили за ним из-за ограды маршальской дачи, прячась в олеандровых зарослях, и сестра, которая была меня старше и ловче, уверяла, что однажды он закопал в саду золотую саблю. Я долго строил планы, как бы эту саблю украсть, и не придумал ничего лучше, как попросить у матери лопату; она мазнула меня полотенцем по шее и вздохнула: "Что за наказанье божье", а из другой комнаты глуховатый отец закричал: "Ремня получишь!".

 

В ту пору маршал казался совсем старым, а то, что его дача находилась на закрытой территории с сеткой-забором и охраной, внушало детям суеверный страх. И только мы с сестрой были исключением - то, что генерал каждое лето заглядывал к нашему отцу на полчаса, давало нам право защищать его во дворе: "И вовсе он не старый! Он с нашим батей воевал".

 

Стоило ему приехать, как сразу начиналась неизбежная майская канитель: школа в поселке носила его имя, и каждый год он был почетным гостем на выпускной линейке. Шутя, он вздыхал: "Дел у меня тут больше набирается, чем в Москве", и Сосновский, поглядывая на него, спрашивал: "Отказать?". "Нет, - отвечал он, - "это же дети, они ждут". Популярность его в поселке и правда была огромна, особенно после того как три года назад, летом, на выходе из закрытого парка военного санатория его подкараулил мальчишка лет семнадцати: "Разрешите обратиться, товарищ маршал?". Он движением головы отмел ринувшегося Сосновского и разрешил мальчишке говорить. Мальчик просил помочь построить танцплощадку. "Понимаете, - сказал он, - молодежи некуда пойти, кроме кино. Мы вас очень просим ". Маршал вздохнул: "Бедные дети!", и через трое суток ему отрапортовали о том, что танцплощадка готова как раз к выпускному вечеру: " Мы согнали всю технику и освещали строительство ночью прожекторами, чтобы успеть. Нельзя же испортить детям праздник!" (Через несколько лет мальчик, просивший о танцплощадке, решит бежать в Турцию на лодке, его два дня будет болтать по морю жесточайший шторм, а тело найдут только неделю спустя.

 

Благодаря стараниям того же Сосновского маршал об этом не узнает, как не узнал и том, что случилось на свадьбе Галочки, его горничной, которую выдали замуж за младшего лейтенанта, только закончившего училище, сразу же после того, как маршал вернулся в Москву. Девочку пристроили, но лейтенант оказался дураком и утром застрелился, как было сказано в уголовном деле, неосторожно обращаясь с оружием в состоянии глубокого алкогольного опьянения.)

 

В этот раз маршал снова сидел на почетном месте, благосклонно улыбаясь и аплодируя отличникам, которые читали стихи, посвященные школе и Советской Родине, ощущая сетку тени и солнца на лице; аплодируя, словно не к нему относились рвущиеся из динамиков слова завуча: "...маршал Советского Союза...", кивая верзиле-десятикласснику, вскинувшему на плечо огромный бант, скрывающий крошечную первоклашку, и вдруг у него замерло сердце. На него, подняв в пионерском салюте руку, надвигалась в колонне кудрявая черноволосая девочка лет тринадцати, внимательно смотревшая на него похожими на черешни глазами. Он в замешательстве отвел взгляд от ее сливочных коленок, ощущая, как плавится его позвоночник. Сквозь солнечное марево он вернулся в тот день, когда впервые увидел свою любовь, мучавшую его еще долго после окончания войны, приходившую к нему из могилы; день, когда она вошла к раненым и стала спрашивать его о том, как он себя чувствует; день, когда сосед сказал ему, что за врачом из Еревана - Сильвия! он вдруг вспомнил ее имя - Сильвия! - ухаживает весь санбат. Он вспомнил себя с мертвенным лицом, когда после трех месяцев мучительной влюбленности узнал, что ее накрыло снарядом в машине, увидел себя после войны, лихорадочно ищущим ее в любой женщине, любой постели, бредущим по дну океана своего одиночества навстречу себе - грузному седому маршалу, позабывшему ее имя. Он застонал и сказал Сосновскому, отталкивая стакан с водой: "Оставь меня в покое, ради бога".