Фцук "ДУРА"

Сергею Ермолаеву и Борису Целавину.

 

"...ты измени... и перемены множа
ты станешь мне убийственно дороже."
подарки бреда.

  зайчиком. зайчиком. белым пушистым хвостиком ты скакала, не давая мне наступить на твою ножку. я проигрывал. мы менялись. я подставлялся полтора года. дачные вечера прокалывали испугом, что уже завтра ты позволишь себе не смотреть в глаза и скажешь смазанным шепотом в ямку плеча - "я рожаю". представлялась, желалась пощечина, легкая, как линейкой по столу. вздрязг ложки в стакане. твоя голова отлетает, забирая с собой плечи. ты долго лежишь, между столом и табуретом. тень столешницы под мышкой, тени ножек линуют на четыре. первая по лицу, прикрывая тепло моей ладони. я держусь за ушибленное запястье. ты долго лежишь на полу, из тени учено смотришь, плачешь без этих блядских, бесящих меня всхлипов. рада, что угадала меня. не подставилась.

я представлял пощечину, близкую, как ребенок снит себе сон о завтрашнем цирке. уже завтра! ладонь сводило от накопившегося тепла. маленькая - взрослая тварь. большие глаза - новый цвет на день.

я долго вел тебя узкой бетонной дорогой от потешной, шелушащейся сороковым слоем краски, станции "пятьдесят восьмой километр" в клинику, такую нужную нам обоим. вел через выкошенный, мягколиственный, пропревший дедовскими портянками перелесок. ты уставала. то ли ноги, то ли не могла надолго довериться. останавливалась. забирала руку. сидела на бордюре, как бельевая прищепка. или подмерзшая птичка. вся в себя. крылышки, животик, фарфоровое личико с наболевшими глазами - в колени. руки - в карманы пальтишка. хорошее пальтишко, кремовое, крепкое, еще лет десять грело бы глаз, если б не вышло из моды, но уже вышло. и только локти топорщатся наружу. колют. не подойдешь. красная вискозная шапочка слезала на ухо, выпуская густую сумятицу соломенных волос. "света. света. пойдем. совсем немного осталось пройти. пойдем. там хорошие люди. там чай. ты же любишь сладкий горячий чай? любишь. пойдем. холодно здесь. ноябрь. пойдем. блядь такая, да сколько ты будешь меня мучить?! ну прости-прости, сорвалось. пойдем. пойдем".

ты молчала и не верила. сидела. молчала, что я чужой. я отходил десяток метров и тоже садился. на холодное. подставляясь простатиту. но теперь это не важно. закуривал. в ботинках сыро, они расщелились в подошве по ранту, сношенные за лето. я мерз и глотал дым. десять минут и ты не выдерживала, изнемогала одиночеством, пением растреснутых деревьев, добегала до меня, на последнем метре переходя на сторожкий шаг. оглядывала, словно выливала воду из ведра. становилось еще холодней. протягивала руку. я брал твои холодные пальцы с прозрачными лепестками ноготков. целовал. дышал в глаза, будя ресницы, милая, прощай. уже скоро прощай. мы шли дальше. не далеко. метров двести. и снова.

на ужин всегда были пельмени, дешевые, из пластиковых кульков с синей надписью "пельмени". быстрое блюдо. ты берегла свое время. время принимало жадность за уважение и щадило тебя. печеные в чугунной сковороде пельмени, стянутые перепонкой сгустившегося сока. сверху - как изъятые подсушенные глазные яблоки - карие. снизу - белые, клеклые, как обоссанные детские жопки. я не мог их есть и не ел. я их ковырял. раздевал вилкой тушки и, уцепив на острие, скидывал твоему коту, милому животному с большой улыбчивой мордой. не помню на что он откликался, может и не откликался, просто приходил на запах. разожравшись, войдя во вкус, он уже не ждал, а усевшись мне на тапок, поскребывая в нетерпении войлок, принимался объедать пельмень с вилки, как только рука появлялась под столом. но весной его не стало. он ушел на улицу. вечерами я стоял со сковородой у подъезда и до судорог в челюстях, пронзительно кысал в темноту. но нет. пельмени оставались на ночь. не тронутыми.

мы всегда спали на кухне. в комнате твой брат курил и смотрел футбол, не отпуская футболистов по домам. от кого их жены рожали новых футболистов? хрен его знает.

на пол два одеяла. я на спине, головой к окну, ногами к холодильнику. ты верхом на мне, сжимая бока коленями. холодильник включался, начинал давать холод, взревывал хачиком, уронившим арбуз. ты испугавшись вскидывалась, сбивалась с ритма и билась спиной о стол. сковорода, не удержавшись на сальном пластике, соскальзывала, переворачиваясь, падала на меня, почти всегда я успевал ее поймать. следом сыпались задержавшиеся в пути пельмени. прыгали лягушками по моей груди. ты визгливо кричала: "она тебя убила? почему ты не съел пельмени?" вероятно ждала ответа. я кидал сковороду в коридор, сквозь дверь без стекла. оно было один раз. отряхивался от тебя и пельменей. дура. дура. блядская дура. хоть бы раз убрала со стола. я мог бы сам, но всегда забывал, торопясь лечь с тобой.

каждую ночь одно. на шум рисовался твой братец. я ненавидел, как он приходил. просто всегда - раз! и он уже сидит в конце коридора, на корточках, свисая тощим задом до пола. я никогда не успевал заметить движение, но только видел раскляченный силуэт и папиросные блички в глазах. вовчик-контра. досидев приличия, он раскладывался и одним шагом достигал кухни, с баночкой из под майонеза и дымящейся "примой". кидал в рот отлепленный от табурета пельмень, садился - "ну что, кролики?". а глаз мутный, с бельмом бессонной спортивной жизни. нас не видит, но знает что мы есть.

выпив, вовчик всегда начинал одинаково. "если ты не можешь открыть бутылку пива зубами, то ты не мужик. если ты ее открываешь зубами, то ты мудак." вовчик раньше служил контрой на железке, но контрой был не по работе, а по сути. от первого до третьего стакана, упершись мне в ключицу огромным указательным, он лился воспоминаниями - "ты думаешь, почему дядя вова тебя достает? потому что ему зарплату за тебя дадут? нет. потому что я право имею тебя доставать, держать и мозги твои разжижать, пока ты обязанности пассажира не признаешь за свои". и лишь высосав сквозь щель резцов третий стакан, он по конски вздрагивал шеей, замечал - меня, тебя, кухню в пупках пельменей и, сипло хохотнув, спрашивал - "опять?"

мы нашли тебя на путях. в платье белом в фиолетовый горох. лето. жара. и ты в очень легком платье. вокруг все пыльно, а ты лежала на шпалах. а пыль везде, крупная и жирная - в воздухе, на траве, на деревьях, на земле под ногами. везде. лето было жарким, его таким никто не ждал, но оно случилось. все вдруг иссохло, и только я и шульц не были сухими, натужно потели. мне мерещилось, двигаемся в облаке пара, как космонавты в своих оболочках. шульц потел сильней, но не замечал облака. он пил пятый день, а я его догонял, третий.

мы и не должны были идти через пути, и не ходили никогда, но шульц придумал, что если к палатке через "заим" и обратно через "заим", то мы, вроде как, возвращаемся, а это уже примета. и вроде даже плохая. а нам было нельзя, потому что нетрезвые.

вползли по насыпи. отдышались. проверили пиво. а оно цело. но тольк бутылок стало тринадцать, на одну больше. или мы с запасом брали, на если вдруг? не помню. шульц сказал, что тринадцать - это тоже примета, и три мы выпили, чтобы осталось кругло. закурили. а тут ты лежишь в платье белом. ушком к рельсу прижалась, то ли слушаешь, то ли спишь, то ли охлаждаешь воспаленное. я даже зажигалку у твоего лица зажег, рассмотреть, хотя было утро. шульц тот сразу сказал - "возьми себе. мне не надо, у меня есть. а ты еще не определился. может ей уехать никак, и она тебя полюбит". я ему сначала - "да нет, ты что. куда ей ехать, здесь же не вокзал. да и дела у меня". в общем я не хотел тебя брать, потому что как я мог тебя взять, когда руки пивом заняты. а у шульца рук не было. ну или как бы не было. не держали с похмелья. побил бы пиво. но пока был разговор, пиво мы выпили, и я тебя взял, и еще подумал две мысли, что, мол, какая ты легкая и что ни одного поезда через нас не проехало.

твой брат был бы красивым, если б не попал головой между стеной и комодом, когда его двигали. голова выдержала, но изменилась. фас - алеутские острова, профиль более чем пространен. с головой изменился характер. вероятно сразу. но и потом еще менялся, и менялся. и вовчик не мог уже быть без людей, особенно если они не могли быть с ним. твой брат мог стать не только красивым, но и приятным человеком, но и этого не случилось. что теперь о пустом. случилось, но не это. так часто, когда дети очень что-нибудь любят. не себя, но свое. вовчик любил мячик. красный резиновый мячик с голубым гундосеньким слоником на плешивом боку. совсем не новый. поживший мяч. но тем и ценный! столько рук брали его, прижимали, желали прирастить к груди, не делясь, щелкали на упругость ногтем, отдавали в насмешку ноге. сколько? тьма. не счесть. много. но мяч выбрал вову. вова оценил это - "вместе". вова и мяч. мяч и вова.

вова любил свой мяч, даже когда тот закатился под комод и вова перестал его видеть, не мог дотянуться ладошкой. не видел, но любил. не мог вызволить и волновался. пятнадцать минут. с каждой минутой все сильней и сильней, а там уже густая страстная слеза взахлеб с соплей, коленка в гулкую бочину комода - часто-часто, а там уж папа очнулся, бросил футбол, принялся ворочать мебель. огромный папа, огромный комод и маленький мяч, маленький вова. раздосадованный скрип и вот уже виден красный бочок. здравствуй! вова сунулся, чтоб самому, чтоб быстрей, ведь рука уже пролазит, а папа опять подвинул. папа не видел.

голова выдержала. мяч не перенес. папа разрезал его ножом для капусты, на полоски. полоски лежали на полу, как свежая слоновья кожа наоборот. снаружи красная, мясная. внутри серо-желтая, паховая. папа внимательно докромсал и стал долго курить. струя дыма сквозь жесткое "О" губ, вниз на полоски. и "скорая" уже увезла вовчика, похлопав папу по плечу, а он все курил. уже не видел вовчика, а все равно.

...мы жили странно. мне было странно так жить. так жить раньше у меня не случалось...

...мы жили на даче. картонный коробок из-под елочного шара, в гущу яблонь-дичков и мшелых бомжеватых елей, прибивших охряной переспелой хвоей робкую траву-недоросток, бросили и забыли. бесцельное проживание. день не кончается, пока не сменяется следующим. невыносимо долгий дымный ток воздуха из вьюшки осыпающейся печи. белые упругие жилки проводки телеграфной строкой по фарфоровым кутылькам, над дешевым обойным лужком. твой обнадеживающий шепот - а разве нам что-нибудь нужно. тебе достаточно счастья, замасленным удавом ползущего через нас. щекотка в межреберье - оно ли? оно. но я хотел больше, чем счастья. я не пил, я хотел знать сроки, причину его конца и цену, которую мне придется за него заплатить. я не хотел в темную. ты же была достаточна, в утреннем расплескивании оладий на каленую ладонь сковороды, в моих касаниях и в праве выгнать сунувшийся в окно, ломанный морозами кустарник. но даже если б я знал, наверняка его оказалось бы мало. меньше чем хотелось. а значит бессмысленно.

до и после - зарубки на косяке. как ты не понимаешь - главное задержаться между, не улучшая, не устраиваясь, затаившись, не спеша отрывать со стены разлохмаченные, нумерованные чешуйки. я молча - дай мне понять! но ты, не слыша, подходила сзади и ползущим шепотом - "скоро зима. нельзя пустить холод..." и просящими глазами гнала меня по хозяйству. и я суетился под твоим взглядом, оббивал яичными прокладками фанерную, дребезжащую от проходящих за лесом составов, терраску. возил на ноющей култыхающейся тачке угольные брикеты. до немоты пальцев укладывал между печкой и кроватью. скоро зима...

но зима оказалась легкой и бестревожной. ни разу не ступила за порог. я не заметил ее и с болью глядел на проседающие рыхлым телом сугробы, пересчитывал бегеможьи спинки брикетов - на сколько б еще их хватило? я затаил на нее. вроде бы, ушла не открыв горькое, но обещанное. то, что не могло остаться невскрытым. последняя топка. завтра это тепло было бы лишним. оно стало бы лишним уже сейчас, если б ты была рядом. но ты беспечно оставила меня, ненадолго. и я разжег. газета. щепки. выдох смятой диафрагмой. замерев, я выглядывал в трещинках стреляющих брикетов, синее исподнее язычков. слабая тяга. огонь не выносился в копченое нутро трубы. воздух застревал в колосниках. пламя лишь стлалось, лизало, плелось дымными косичками. смешной уголек вылетел мне под ноги. я мог бы задавить, но смотрел, как он, урча, въедается в половик, торопливо тужится стать взрослым. я понял, что он серьезен, когда ступни не смогли терпеть.

из дома я ничего не вынес. стоял на ледяной дорожке, вспотевшей от большого тепла. ты вернулась. не спрашивая почему, плакала и гладила мне лицо. убеждала, что так бывает, и ты знаешь случаи. а жить можно и в городе, у брата. он пустит. почему не стали жить у меня? не помню.

мы переехали. вернее перешли. вжались в однокомнатную жизнь твоего плоскоголового родственника. глухая глотка двора. бетон предательски раздающий чужие звуки. осыпающийся дерматин дверей. твой кот, воспитанный братом. сидя на кухне с обоими, я долго не мог смотреть на вовчика, опускал взгляд. казалось уловит, примет за обиду. неприятно, когда обижается человек выше тебя на полторы головы. исчезает сегодняшняя уверенность. тогда я еще не знал, что чужие глаза - это то, что он хочет. в первый же вечер вовчик поделился, что засыпает, ударив себя кулаком в лоб, "чтобы не снилось". что ему могло сниться? я только раз видел его спящим. в тот день, когда ты впервые исчезла.

он сразу взял привычку хватать тебя сзади, за шею, тыкать в мое лицо твоим подвздернутым подбородком, горячечно твердить, перемежая слова смешливыми всхлипами, - "экстремальная женщина..." вероятно, телевизор подарил ему это слово, будь он навеки проклят в своей непосредственности. ты терпела. или даже не терпела, воспринимала должным, оговоренным много раньше, вписанным навсегда в нормальное. мне же было дико. но твои предужинные увещевания, слезные приглашения - терпеть вместе с тобой или даже принять это за свое, заставили выдумать себе извинение - "временно".

...а через три месяца ты пропала. днем не искал. мало ли, дела какие, хотя, и дел у тебя не могло быть. ночью было холодно, не по времени сыро. утром я не выдержал. сорвался будить вовчика, взахлеб храпящего в щели, между стеной и диваном. третий час. испарина на окнах. я долго вытаскивал его. заведенно тряс. бил по щекам. он очнулся, когда, отчаявшись, я прижег окурком его ухо. он попросил воды. напился, выплескав половину на кадык и, ослабнув, заплакал, признался, что в детстве водил тебя на железку, лежать под поездом. хотел напугать, но ты привыкла. полюбила обморочное ныряние под грохочущее тело состава и каждый вечер, стала возвращаться домой с закапанным мазутом лицом. тебя решили лечить. тебя лечили. вовчик рассказывал, что доктор, "докторюга с сальной мордой", не хотел тебя отпускать. мама все возила и возила ему, а он нет и нет. но брал. мол наблюдает. вероятно ждал, когда ты подрастешь. ты и тогда уже была красивой.

я нашел тебя на путях. в первый раз это было не страшно. вроде мы идем домой. ты заблудилась, но я опять нашел. иду и несу тебя на руках. боюсь, что сейчас все проснутся и станут спрашивать, - что случилось? а ты просто ослабла, натерла ногу замокшей туфелькой, и я тебя несу. и три дня покоя. того покоя, который я ненавидел вчера, считал невыносимым. целых три дня, от первого часа до конца. в добродушных оглядках, - зачем ты подошла к двери? мусор? я сам. сиди. попей чаю. горячий сладкий. как ты любишь.

но если начало рваться, то рвется до самого исподнего. через три дня, ты пропала опять. и уже это не кончалось. я привязывал тебя к батарее. запирал в ванной. но ты становилась похожей на собаку. я не выдерживал. на миг слабел, а тебя уже не было. наконец, ты перестала разговаривать. вовчик сказал - надо вести на уколы, у врачей все записано. и я тебя повел.

вот и оно, милая. вот и оно. крашенная мелом кряжистая будка хозяйским кобельком напружинилась у распахнутых ворот. поверху битой безотцовщиной, от уха до уха, жестяной транспарант - "Областная психиатрическая клини...". плотный дядя, в синем форменном, с лицом потомственного лихоимца-доброжелателя, вызверился в открытое окно, мелко обкусывая ногти, косясь, близка ли кость. ты мушкой прилипла к его глазам, остановилась. но я потянул мимо. дядя, не желая упускать, полез, разрезая живот подоконником. "куда? куда разогнались?. дуру привел? первый раз? в восьмой ее! в дальний..." я потянул, и мы проскочили.

в доктора ты не поверила. он не был тем давним, не походил на памятный, полузатертый, но перерисованный заново, а потому ложный портрет доктора. этот доктор был похож на свежего суслика. дотошные зубки вперед, желтый румянец по плоской скуле, войлок кудряшек от скошенного лба, хитиновый хруст халата.

доктор выскочил пружинкой на середину приемного, закачался на каблуках, словно взбалтывая яйца и, как в наперсток, взглядом, попытался угадать из нас своего. я сказал и сразу стал посторонним. он задал тебе вопрос. не дождавшись, пока я отвечу, задал следующий. и спрашивал уже не останавливаясь. ощутимое разочарование копилось вокруг. ты не видела в нем доктора. он не видел в тебе тот случай, ради которого сидел в засаде приемного покоя. ты была еще моей, но я уже выказал согласие отдать тебя этому суслику. он не хотел тебя взять. ты не хотела к нему идти. я стал привыкать к мысли, что мы вернемся домой. и ладно. и все останется, как раньше. и может, будет хорошо. но маленькая, идиотская, едва родившаяся мгновение назад ревность смешалась с подлой досадой, что тебя отвергли. и кто? этот... тут доктор, что-то спросил, вскользь, мимо моего слуха. ты ответила. "мир в прелести. и вы в прелести, как во сне. и я. но я скоро освобожусь..." доктор замер. хорошая, радушная улыбка осветила его, ставшее вдруг по-детски искренним лицо. дробно кивая, продолжая слушать, он нашептал в селектор. вызвал медсестру и санитаров. я понимая, что случилось, попытался растолковать твои слова, объяснить ему, что дело не в них и пришли мы не из-за слов. я схватил его узкие плечи, затряс, но увидел перекрывших двери санитаров, напряженно, сквозь несошедший еще сон, следящих за моими руками. готовых меня принять. в них не было угрозы, но служивое чутье на движение. они ждали сигнала. но доктор с той же открытой улыбкой слушал теперь уже меня, угасавшего от слова к слову, ожидая ни чем, а - когда я закончу. дождавшись, спросил: - "Вы, вероятно, захотите принять участие в дальнейшей судьбе нашей пациентки?".

брат твой, теперь приходит ко мне, садится на лавку, под окно. а я смотрю сквозь стекло, сверху. пока он еще виден в сумерках, неотрывно, так как раньше он смотрел футбол. смотрю и вспоминаю. я его ненавидел, как не делал ни одну работу в жизни, тщательно, с полной уверенностью, что смогу ее окончить. сейчас я уже знаю - ненависть не была напрасной, и он не был ее причиной, но всего лишь целью. сейчас уже кончено. и этой истории уже нет. как и тебя. но ты все еще где-то живешь. и мы тебя теперь любим.