©П · Алексей Матвеев Литеросфера  
 

Уже немолодой человек, последние пять лет неизменно предпочитающий зимой — серое пальто, летом — серый пиджак, возвращается из театра. Целую вечность ему не удается попасть ключом в замочную скважину. Но любая вечность рано или поздно сменяется другой, может быть, очень похожей вечностью, и в конце концов он оказывается в своей однокомнатной квартире. Сняв шапку, он какое-то время не двигается и рассматривает свое отражение в настенном зеркале. Его взгляд тяжело ползет по морщинистому лицу, по щекам, заросшим седой щетиной, а затем опускается вниз — туда, где уже нет зеркала (отчего квартира становится еще безлюднее), но зато есть кошка, которая трется о ноги своего уставшего хозяина, прожившего такую длинную и такую нудную жизнь. Внезапно разозлившись, человек пинком отбрасывает кошку, и, не снимая пальто, проходит в комнату. Больно задев коленом табуретку, он негромко вспоминает какую-то блядь, пробирается к компьютеру и включает его. Пока идет загрузка операционной системы, задумчиво вертит в руках черную дискету без наклейки. На дискете оказывается единственный файл — 2.doc. Уже немолодой человек в сером пальто запускает его и читает заглавие:


СНОВАБЫТЬ

Человек никогда не бывает так счастлив или так несчастлив, как это кажется ему самому.

Ларошфуко


Ожидание в установленном месте. Я уверен в том, что меня встретят. Меня ли? И кто в этом уверен, если я не очень. Наверное, встретят его, и только его уверенность — залог этой встречи, где я, по счастью, буду отсутствовать. Впрочем, счастье мое так призрачно, так ненадежно... Как и та прозрачно-мутная грань, что разделяет две враждебные и сопредельные территории. По одну сторону занавеса скоро окажусь я, немножко грустный и слегка взбудораженный, а по другую снова фонари на троллейбусной остановке высветят компанию хорошо понимающих себя людей — далеко не худших особей из числа тех, что передвигаются на двух ногах, лишенные перьев. «И с широкими ногтями», — уточняюще доносится античный смех из той темноты, где заканчивается плоскость письменного стола, с которого упала книга, врезалась торцом в линолеум и, промелькнув обратным счетом древнегреческих лет, выдала белым в сумерки, чистым в пыль за столом — страницу 246, абзац третий, как было определено спустя 24 минуты.

Ха-ха. «И с широкими, ха-ха, ногтями». С моей точки зрения, в ленивой позе расположившейся на старом, советской выделки диване «Юность», — это совсем не смешно. Но крыть нечем, я уже повстречал слишком многих, умостившихся в этом определении. Они могут похвастать широкими ногтями. Я смотрю на фотопленку с замерзшим для памяти Черным морем. Узкую и темную, пока ее не поднесешь к свету, разбитую на кадры полоску мотают мои собственные тонкие пальцы, с широкими, кстати, ногтями. Под шорох свивающейся пленки мне почему-то думается, что я тоже человек, подобный людям: вложенным в эту ленту восковым манекенам, которые натянуто играют в дружбу на фоне магнолий и кипарисов и, кажется, сами при этом стесняются — или факта дружбы, или бездарности исполнения.

Человек лежит на диване и наблюдает, как отражается в темном выключенном экране телевизора зимний лес за окном. Он уронил себе на грудь фотографии, которые никогда не будут отпечатаны. Он ждет вечера. Звонок телефона (а иначе и быть не могло — ведь в наших домах много квартир, и в каждой стоит диван) поднимает его и приглашает к новой прогулке, ничего не обещающей прогулке, с одним, лишь одним достоинством — она не способна на обман, потому что для лжи необходима фантазия. Или чуть-чуть воображения. Но нет ни того, ни другого.

Человек, перегнувшись через спинку стула — ровесника «Юности», дотягивается до телефонной трубки, что валяется на письменном столе. При этом человек морщится от запаха, вязко толкнувшего в лицо из вазы засыхающих цветов давно отзудевшего дня рождения.

Он нажимает кнопку talk, говорит стандартные слова — да, привет, нормально, в пол-восьмого, хорошо, буду, давай, — нажимает off. Положив трубку, он, справедливо полагая, что вазе не место на стуле (как она там оказалась?), переставляет ее на подоконник, но, скорее всего, не намеревается выбрасывать цветы или хотя бы менять воду. В этом принцип.

Нам пора одеваться. Он с моей помощью последовательно облачается в джинсы, футболку, свитер. Я морщусь от застарелого табачного дыма, живущего в складках одежды, и представляю (или вспоминаю) смятую акцизку в пепельнице. Человек вернется домой поздно, не станет ужинать, с порога завалится спать. В пьяном беспокойном сне мы будем делить одно на двоих одеяло, каждый будет тянуть его на себя так ожесточенно, что оно станет бешено вращаться, и начертанные в четырех углах, начиная с левого верхнего, по часовой стрелке, местоимения Я, ОН, Я, ОН сольются в примирительное бормотание яоняон... Как видите, иногда мы таки находим общий язык, хотя чаще обмениваемся упреками на разных. Совместная ненависть давит на нас, а мы давим друг на друга с центробежной силой, мешаем себе. Возможно, рассказ о типичном эпизоде из нашей с ним совместной жизни покажется вам небезынтересным.

В 7 часов вечера мы выходим из подъезда, вслед тянется скрип и прыгает стук, мы спускаемся по обледенелым ступеням в декабрьский вечер. Два звука обреченно и лениво пробуют догнать нас, но быстро успокаиваются, так как знают неизбежность наших возвращений, каждое из которых — застенчивая попытка проскочить. Конечно, еще услышимся. Мы отходим, а за спиной балконы сотрясаются: какая раздражительность, в конце концов, неужели нельзя придержать, вы не одни, нужно учитывать. Торжественно обещаем, в другой раз. Сейчас, пересекая двор, мы заняты важным делом, требующем от нас совершенства движений: я достаю спички, он прикуривает, я затягиваюсь, он выпускает дым. То, что совершаешь неоднократно изо дня в день, должно получаться. И получается...

На троллейбусной остановке мы расходимся, и один из нас не знает, что мы должны сойтись чуть позже, в установленном месте. Он садится в троллейбус и уезжает, а я пешком направляюсь на самый обычный пустырь из самого обычного детства — такой имеется в каждом квартале, где живут, вернее, жили дети. Только дети из прошлого, или, если хотите, громкие дуры-улыбки, носившиеся по пустырю в те дни, помнят это ничем не замечательное, но заполненное радостным светом пространство. С тех пор, как реальность превратилась в грустное воспоминание, изменилось многое: утекло в щели бетонных плит время, в дальнем конце пустыря появилась странная лужа, высохла трава и чем-то завесили солнце. Все живое покинуло это место. Ушли дети, выпрямились улыбки, пустырем больше никто не интересуется. Каждый вечер, приходя сюда, я вижу распад мертвой ткани. Старая голубятня сначала осталась без птиц, потом стала оседать, тонуть, погружаться и однажды случилось так, что одна капля дождя ударила по ее жестяной крыше, а следующая уже беззвучно опустилась в мягкую землю. Мои визиты на этот пустырь похожи друг на друга, и лишь плавная, настойчивая смена декораций украшает каждое новое посещение нестойким налетом исключительности. Жизнь устроила свалку в единственном месте, где я когда-то честно смотрел на небо и куда я вновь пытаюсь вернуться, чтобы соединить две половины самого себя. Нет, конечно, я не хочу стать ребенком в биологическом смысле, я просто хочу две минуты побыть целым, не осуждать себя и свои поступки. Но возврат к проверенному временем эталону искренности, естественно, не состоится. И ощущение детства, как периода за который не нужно оправдываться, — еще одна надуманная мечта, позволяющая ничего не делать. Примирение с человеком, уехавшим на троллейбусе, по-видимому, опять откладывается, а взамен предлагается новая ссора.

Медленно иду к луже, стараясь понять, насколько я властен над тем, что происходит на пустыре. Я — или кто иной управляет возникновением новых предметов и выталкиванием старых? Изредка получается провести какие-то аналогии между собственными поступками и появлением здесь еще одного безобразия. Потом вдруг слышу чей-то вздох и склоняюсь к мысли, что у спектакля, ни замысла, ни причин которого я, увы, не понимаю, имеется выживший из ума режиссер. Пройдя еще несколько метров, я представляю себе пустырь зеркалом, отражающим мой характер, и отыскиваю в памяти взрослые удовольствия, превратившие решетчатую ограду детского сада в сплошной ряд приземистых зданий. Разные бывают изменения: то неожиданно пропадет скелет велосипеда с гнутой рамой, бог знает сколько лет назад воткнувшийся передней вилкой в кучу песка, то появится парковая скамья — краска облазит лепестками, а сиденье процарапано острым женским каблуком.

Только здесь, на пустыре, можно смириться с подобными метаморфозами, переменяющими в темноте гротескные формы. Реальные же события, ставшие на какой-то миг причиной изменений, так скучны и предсказуемы. Это преломление действительности стало еще одним поводом приходить сюда снова и снова с тем, чтобы защитить свое, обвиняя чужое.

Идти мне приходится очень обдуманно, так как вокруг, кроме черных валунов, легко объяснимых днем, ничего и не видно. И ни черта не разберешь, что под ногами. Пол-восьмого вечера, на той неделе началась зима — это значит, что глупо в таких обстоятельствах надеяться на иной свет, кроме электрического, удерживаемого плафонами, шторами и расстоянием, еле достающего сюда из окрестных девятиэтажек. Обидно отдавать лишнее тому клочку земли, от которого мне требуется такая малость — незатейливо поставить ногу, но увы, что поделаешь — столько хлама вокруг. От того и никакой уверенности в походке. Другое дело вы, всегда идущие по жизни маршем, посвистывающие в лад с холодными сквозняками между домами... Если бы ваши следы не стирались, то какая славная карта, наверное, открылась бы с высоты: шедевр испачканных улиц и затоптанных ступеней, ведущих преимущественно в полуподвалы местных кабаков...

Вот, не устоял перед искушением плюнуть кому-то на дорогу, облегчая свой путь, и благодаря этому, нигде не споткнувшись, незаметно для себя достиг цели — мутной, но такой привычной. Неглубокую лужу диаметром чуть больше метра я заботливо окружил обугленными камнями, незамкнуто расставив их в виде буквы С так, чтобы сидеть у воды мог только я, а он и еще одна особа, посещающая наши мероприятия, были вынуждены стоять.

Часто я прихожу первым, и остается время покурить и понаблюдать за маленькой такой персональной змейкой, которая кружится в воде, кусая себя за хвост. Пару раз я видел, как на нее что-то находило, и тогда она выбрасывалась из лужи, скребла белым клыком копоть камня и била по нему хвостом, а затем, присмирев, уползала обратно. В моей жизни это откликалось резкими переменами, причем к худшему. Горький опыт помог мне сделать вывод о наличии как прямой, так и обратной связи между пустырем и повседневной жизнью, нарисованной спокойными красками на рулоне дешевых обоев. Само изображение, повторяясь по стенам, по большому счету не волнует меня, но случаются нехорошие кошмары, когда недостаток кислорода в закупоренной комнате и своеволие ночи смазывают симметричные цветочки в грязное пятно, и затем выдают новую картину — полотно конвейера с глупой ветошью. Конвейер, въезжающий сам в себя, конвейер, кусающий себя за хвост. Искра, вылетевшая из-под зубов змеи, может воспламенить ветошь, а упавшая с движущейся ленты тряпка может накрыть плесенью полпустыря...

Как тихо. Но я бы не назвал это безмолвием. Если не сами звуки, то, по крайней мере, их подсознательное ощущение словно висит у меня в голове, и, естественным образом там не помещаясь, разливается по пустырю, вызывая легкие зрительные, расстройства — мне чудится обведенная по контуру лунным светом тень тишины, она потягивается и зевает во сне.

Я сижу на земле, и мне тепло, несмотря на то, что к шести часам температура опустилась с минус одного (на 13.00) до минус четырех. Возле лужи мне всегда комфортно, к тому же здесь гораздо светлее, чем вокруг. От нечего делать я рассматриваю возвышающийся неподалеку силуэт тополя — единственное дерево на пустыре и второе, совместно с лужей, постоянное, незыблемое от визита к визиту явление. Сейчас, на фоне освещенных домов различимы лишь его голые ветви, стремящиеся к верхушке, а днем можно заметить, как стекает вниз черно-зеленая, словно от сырости, кора. В этом вялотекущем сползании древесной оболочки уже давно трепыхается средних размеров листок бумаги — бледный и желтоватый, на черном с зеленью. Смысл расплывающихся букв согласован с теми, кого он касается. С теми, кого, в общем-то, ничего не касается. Так что буквы — или звуки — согласные и несогласные, мигают и переливаются тускло из строки в строку, изо рта в рот, теряются и дрожат, но всегда сохраняют информативность:


Здесь, сегодня вечером, в 20.00 состоится очередное представление, организованное силами аматорской театральной труппы «Наш выбор». Вход свободный. Текст пьесы «altera pars» прилагается ниже. Но лучше приходите, свободных мест достаточно.

ALTERA PARS

Пьеса, в которой не обсуждаются проблемы и не поднимаются вопросы

Действующие лица:


Я, молодой человек двадцати лет от роду.

Она, для меня — старуха; для него — девушка.

Он, тоже молодой человек.



Действие:


Пустырь. Посреди сцены — лужа, возле нее, уткнув голову в колени, сижу я. Пространство вокруг лужи слабо освещено. В нескольких метрах от лужи — тополь. Справа и слева в полумраке виднеются разбросанные как угодно предметы, неясного назначения и непонятных очертаний. В глубине сцена от края до края перегорожена практически непрозрачным материалом, по нему беспрерывно мелькают тени, слышен неясный говор. На перегородке краской размашисто выведено: altera pars.


Я. Ровно восемь. На три. Двадцать четыре. Четверка . Плюс один. Пять в квадрате. Сумма квадратов катетов равна квадрату гипотенузы. В чем-то они были правы. Потому что все оттенки смысла мудрое число передает.


Пауза. (подкуривает сигарету)


Однако, как там веселятся! (смотрит на перегородку) Пройдет... (что-то неразборчиво бормочет) Сооруженные вечером алтари за ночь бесследно исчезают. Воздвигаются новые. Но кого беспокоит повторение? А ведь повторится, снова и снова. Пальцы коснутся струн 25 раз, главное останется за кадром, а остальное и так не имеет значения. Matters. Nothing else. Просто сделай это. Снова.


Выбрасывает окурок в лужу, идет к перегородке, по пути поднимает балончик с краской, ставит тире после altera pars и дописывает semper idem.


Так-то лучше. Справедливей. Уроды жить не могут без этого ритуала.


Входит Она. Низенькая отвратительная старуха, одетая в черную шубу искусственного меха, веки жирно намазаны голубыми тенями; на коротких пальцах — огромные перстни из стекла и пластмассы.


Она. Это ты кому?

Я. Им (жест рукой в сторону теней).

Она. Я было подумала, что ты решил покаяться, на досуге и в пустоте.

Я. Нет, конечно, нет. Сказанное не относится к говорящему. Я чужд этим ритуалам... пьянкам. Я ничего похожего не делаю! Я — и не могу жить без ритуала... Даже смешно.

Она. Так смейся...

(непродолжительная пауза)

А кто надпись выправил? (презрительно) Писатель.

Я (краснея). Да, я дописал. По-моему, совершенно в тему. Ведь они только сидят в своих кабаках, сосут пиво, судорожно глотают водку. И только. Ничегошеньки не меняется. Но вновь и вновь они приходят в очередное кафе.

Она. Между прочим, они там отдыхают и общаются. Я не убоюсь этого слова: священнодействуют. На свой лад. (с пафосом, буквально нараспев) В жертвенный огонь льют, подобно древним ариям, дурманящий напиток и, несмотря на то, что культовое пойло неизменно, горящее внутри пламя то затухает, то бьет фонтаном искр. Например, в голову. Ну, или в унитаз, если перебрал.

Я. Ладно, понял. Хватит. Ты сделаешь то, о чем я просил вчера?

Она. Обязательно сделаю. Чуть позже. Рано еще.

Я. Ты считаешь, пока не стоит? Пусть подольше, как ты выражаешься, отдохнет?

Она. М-м-м, пожалуй. Тут вот еще что: я думаю подождать, когда он отлучится в туалет.

Я. Тебе интересно, когда его хватятся?

Она. Вообще-то я хочу подождать, чтобы не пугать остальных. Представь, что можно почувствовать, если человек прямо за столом растворится. А насчет... Думаю, минут через пятнадцать забеспокоятся. Друзья все-таки.

Я. Не заметят. Спорим? Ну был он, не был, ушел-пришел. Подождут, естественно, минут десять. Затем вспомнят, вероятно, матом — выпить-то хочется. Еще через пять минут выпьют без него. Пиво он заказывал? Посмотри, ты же знаешь — я так воспитан, что через эту перегородку не вижу.

Она (повернув голову в сторону перегородки). Да, взял.

Я (преувеличенно размышляя). Впрочем, глупый вопрос — что еще они могли придумать к водке...

Чего же он не идет? Надо, чтобы кто-нибудь ему сказал, как некогда сказали Ерофееву: «пиво пил — вставай и иди». Сколько уже водки выпили?

Она. Первую со стола не убрали, но там на донышке осталось. О, вторую официантка несет.

Я. Упреждающий удар. Наверное, пустую бутылку на пол поставят, а рожи-то красные, куртки на спинках стульев, пепел по столу...

Она. А говорил — воспитание не позволяет. Все ты видишь, родимый. Нет, в принципе, никакого разделения меж вами.

Я. Я не...

Она (перебивая). А откуда знаешь?

Я (уклончиво). Так... слышал.

Она. Верю, верю.

Я (с досадой). Когда он пойдет, наконец?!

Она. Первого разлива ждет.

Я. Новой поллитры?

Она. 0.7

Я. ... 0.7! Молодцы. Нечего делать, и мы подождем первого разлива.

Она. Подождем. Подвоза тяжелой артиллерии. Как разойдутся в многоспорном слове... политика, геополитика, музыка, литература, философия. Никто ни хера не понимает, никто никого не слушает, но все орут. Кто обратит внимание на его отсутствие?

Я. Тебе решать. Ты лучше меня (и не возражай, эти твои намеки, что я с ним — одно...) знаешь дорогу, по которой они идут в этот вечер. Послушай, ты сегодня выглядишь еще хуже, чем всегда. Они что, полностью исчерпались?

Она. В этом есть и твоя вина!

Я. Нет! Он сидит в кафе, он пьет водку, он считает мелочь, он так живет, потому что не хватает сил жить по-другому!

Она. А ты?

Я. Я только совмещаю с ним тело, и ненавижу этого человека за то, что он разрушает мои легкие, засоряет мои мозги!!!

Она. Ты когда-нибудь слышишь сам себя?

Я. Что?

Она. Ты слышал: что...

Я. Да, себя я слышу.

Она. Тогда почему твой слух не улавливает сходства ваших оправданий? Ты же хочешь перевалить вину на него точно так же, как он сваливает ее на обстоятельства.

Я. Он сильнее, он идентичен окружающему, ему проще и он постепенно замещает меня собой, а я не могу с этим ничего поделать!

Она. Неудачник. Скажи, откуда взялась эта лужа — твоя работа или, вернее, твоя жидкость?

Я. Старая уродина, ты и в самом деле плод их посиделок, в тебе столько же злости. Веди сюда своего друга, пусть он увидит тебя моими глазами.

Она. Мокрыми от жалости к себе.

Я. Заткнись. Я попросил помочь мне, а не упражняться в иронии.

Она. Ладно, не беспокойся. Выполняю молча обещанное. Смотри только не пожалей. Ты, кажется, забыл, на чьей я стороне...


Подходит к полиэтилену, садится на корточки и, медленно поднимаясь, проводит по нему языком. Перегородка покрывается пузырями, как будто плавится. Старуха за руку вытаскивает Его, как две капли чего-то похожего на меня. Из прорех выглядывают раковина, унитаз. Появившийся двойник бледен, на лбу и висках блестят капли пота. Она же преобразилась. Не ударяясь оземь, превратилась в высокую девушку. На которую Я часто смотрел откуда-то с обочины, сидя на скамейке или бордюре, завидуя тому, кто обладает этим юным совершенством и кому оно, может быть, уже поперек горла встало.

Она делает реверанс в мою сторону.


Она. Извини, он меня знает такой, а он все-таки один из моих хозяев.


Он нерешительно приближается ко мне, останавливается на полдороги от перегородки к луже. Он и я смотрим друг против друга, молчим, уставясь в себя. Никто не хочет первым отвести взгляд. Через какое-то время я не выдерживаю:


Я. Обрати внимание, он молчит, как истукан собственной правоты.

Она. Вы оба молчали... Как и всегда — встретившись.

Я. Что же ему сказать?! Он надежно защищен — не подступишься. Он, как чародей, вращая перед собой не мечом, но пустыми бутылками и блюдцами (на них приносят счет), заполняет все бреши, все уязвимые места и времена. Неприступная твердыня. И мне бы она не мешала, не будь она воздвигнута на моей земле. Мало того, она разрастается, увеличивается в размерах с каждым годом.


Он по-прежнему не двигается и не произносит ни звука; Она очаровательно улыбается.


Я. Чему ты радуешься?

Она. Твоим словам, тому, что это правда. Тому, что ты не можешь ничего изменить, а носишься кругами бессилия вокруг крепости, выкрикивая безобидные оскорбления. Мне льстит сознание моей власти и то, что я защищаю своих хозяев и повелеваю их поступками. (повернувшись к Нему) Возвращаемся.


Он послушно кивает.


Посмотри, как я прекрасна. Разве можно ослушаться?

Я. Хочешь, я расскажу КАК ты прекрасна?..

Она (перебивая). Две минуты.

Я (захлебываясь от возмущения). Ты испорчена. Они позвали тебя на царство. Начали с того, что собирались по вечерам и вместе приятно проводили время. Новое существо зачинается в удовольствии — так и произошло. Изначально ты родилась здоровой, хоть и не имела на это права. Какая погода стояла в тот день, ни одна душа не помнит, хотя даже такой незначительный факт мог бы кое-что прояснить. Безусловно, играла музыка. Не гениальная, но волнующая музыка «для избранных», дающая ощущение превосходства над теми, кто ее никогда не слышал, над теми, кому она не нравится. Ты быстро развивалась, впитывала испарения мутной воды слов. Взяв от родителей большую часть того, что они могли тебе предложить, ты, наконец, стала кардиналом. И серым, и синим. Не встречая сопротивления, ты полнела и старела быстрее, чем следовало. Они же... Они помогали тебе всем, не догадываясь, что твой аппетит растет, а вкус слабеет. Прокормить тебя не составляло труда. Они повторялись и повторялись, уже не умея сказать что-либо новое, а ты жадно чавкала: еще, еще. Через год ты одновременно отпраздновала — свой первый день рождения и первый юбилей — шестьдесят похожих лет. Но имени у тебя пока не было, потому что кто же, если не родители обязаны произнести его вслух. Они же делают вид, что чадо, намеревающееся их поглотить, не существует. Хотя ему, вот этому изваянию, я устал говорить, что ты — Общение. Вместе проведенное человеческое время. Да какая разница — у тебя много имен...

Она. Время вышло, мы уходим: ты поучаствовал в своем ритуале, мы пойдем оканчивать свой. Остальное — завтра. Вечером. Тем более — суббота.


Она обнимает Его за плечи, они вместе идут по направлению к дыре. Останавливаются перед ней, она поднимается на носочки, тянется к его губам, он покорно опускает голову. Поцелуй. Вдвоем они исчезают в дыре, которая тут же затягивается. С той стороны раздается громкий смех, слышны радостные возгласы.

Я опираюсь плечом о тополь.


Я. Куртка, притиснутая правым плечом к дереву, плавно поехала вверх, к уху; сам я, разумеется, пополз вниз, правая кисть, выдавленная силой тяжести из рукава, бросилась на меня черной каймой под ногтями. Словно я вчера, а может, напившись в свой двадцать пятый день рождения, держался за этот тополь, сопротивлялся непонятно чему, но наградой была черная грязь, и мир рухнул, и все началось сначала. Я снова возился над постройкой здания, используя для него материалы, не требующие борьбы и выматывающего поиска. И снова душная атмосфера, в плотных объятиях которой, кажется, ничто не должно шелохнуться, выносит к чертям мою постройку с острыми углами, отнявшую столько усилий. Я плачу от боли, щепки вонзаются мне в лицо, шею, грудь, никого не задевая, так как рядом никого и нет. Я в одиночку извлекаю разные куски, осколки, гвозди и все чаще удивляюсь, искренне до отвращения: «Как, и это тут, во мне? Где я мог найти это? Я подобрал такое, чтобы стать таким...» Подождите немного, я вычищу тем, что было мною и меня же ужалило, грязь из-под ногтей и начну заново стучать головой в дерево, но теперь по-другому.


Затем Я делаю два шага к луже, снова как бы нерешительно возвращаюсь к тополю, опять иду к луже, достаю из внутреннего кармана куртки дискету без наклейки, пристально ее рассматриваю


Я. Ерунда это...


и швыряю в зал. Затем, как водолаз,— спиной — падаю в лужу, мгновенно скрывшись под водой. Взрыв хохота «за полиэтиленом», звон разбитой посуды.


Занавес


Пока идет загрузка операционной системы, уже немолодой человек в сером пальто задумчиво вертит в руках черную дискету без наклейки.


[ ? ]
 
Алексей Станиславович МАТВЕЕВ
родился в 1981. Живет в Харькове.
 
  ©П · Алексей Матвеев