ТЕНЕТА '2002, рассказы
На главную страницу

 

Ольга ТАТАРИНОВА
 
 
 
 
 
"Сонеты к Орфею"
 
                                Worum sie starb? Worum sie so allein?
                                        G.Heim "Ophelia"[1]
 
 
Аллочка сидела в крохотной прихожей на низеньком табурете и гладила кошку. Кошка ей досталась настолько средняя, что не грех было ее выбросить, но она не могла, хотя мысленно сто раз завозила ее на метро в самые удаленные районы города, например, на Бабушкинский рынок и оставляла там в мясном павильоне. И хотя ясно было, что кошка не сдохнет и не исключено, что ей было бы там лучше, но Аллочка не могла. Почему, почему я не могу этого, думала она горько и обиженно. Другие могут, а я не могу. Хотя нужно сказать, она ни разу не слышала, чтобы кто-нибудь выбросил свою кошку на улицу.
В кооперативном доме по соседству, неизвестно как в один прекрасный день выросшем в их невозможном квартале, жил белый пятнистый дог. Она его обожала. Завидев его еще издали во дворе или на улице, она останавливалась, а когда его проводили мимо, оборачивалась и, не таясь, долго смотрела ему вслед. Честность и великодушие его морды доводили ее до внутренней истерики.
Аллочка и не подозревала, что видит совсем не ту собаку и не ту кошку, каких видят все. В голове у своей кошки, когда она обнаружила ее под лестницей только что народившимся котенком, она сразу увидела убожество и несколько знаков обреченности, в том числе и самый неприятный - сливовую косточку, что значит - и погибнуть не погибнет так уж сразу существо, но провлачит жизнь в ничтожестве и постоянных судорогах невезений. И она ждала, чтобы котенка забрал кто-нибудь другой. Но на третий день нервы у нее не выдержали, и она оттащила его к себе на пятый этаж, понимая прекрасно, что это очередной шаг ее проигрышной судьбы.
А все говорили - кошка как кошка. Миллионы кошек у миллионов людей.
И все эти миллионы ничего не понимают, что происходит в жизни, только знай себе дерутся за облюбованный кусок - если не в универсамах, так на ярмарках, если не на ярмарках, так в кабинетах начальства, если не в кабинетах, так в приемных, по телефону, в глаза, заглазно и пыточно.
И у некоторых, как у нее, никогда из этого ничего не получается.
Стрелка будильника скрежетнула по тройке. Пора было ехать в больницу. Она заплакала и прижала к себе кошку. У белого далматского дога в голове играл солнечный зайчик - знак уверенности и невинности.
Но дог, во-первых, был соседский, хотя и выказывал порой дружелюбие. Например, однажды она рылась в земле перед домом, выкапывала клубни тюльпанов, а когда поднималась на ноги, почувствовала теплое дыхание на лице - он стоял в кусте смородины и внимательно смотрел на нее. Солнечный зайчик покачивался у него в голове.
Почему они с Кимом не довольствовались подобным тихим признанием, какое выказывала им жизнь?
И, во-вторых, дог ничем не мог помочь, ничего не мог дать - сам бесконечно нуждался.
Конечно, она бесконечно мало получает во Дворце, да и везде бы она получала мало - она просто не тот человек, чтобы много получать, как показала жизнь. Но когда она приходит туда, и дети бегут ей навстречу, и покачиваются солнечные зайчики, как призрачные лотосы в духоте лепрозория - на душе становится так печально, она улыбается и видит самые разнообразные знаки в головках у детей - рядом с солнечным зайчиком детства. Особенно некоторые родители, которые так тихи и благодарны, надрывают ей душу. Тем, например, что круглый год то один из них, то другой приносит ей на занятия с детьми цветы, и потом, дома, когда она ставит их в вазочку, и они пахнут любовью, она приходит в отчаяние.
Почему им было мало друг друга, мало этих пионерских детей, бегущих навстречу, мало поэзии, которую они так любили, и мыслей, которыми обменивались? Почему все так больно, так нестерпимо, столько обид и страданий?
Когда они познакомились, Ким был такой молодой, спокойно-уверенный и быстрый, и в голове у него всеми цветами радуги играл фонтанчик - знак вдохновения и душевного подъема. Они учились в университете и несколько раз кряду столкнулись на лестнице.
Потом Ким когда-то сказал ей:
- Почему вы всегда молчите? Такая прекрасная и молчите. Это почти преступление. От вас ведь столько зависит в жизни.
А она ответила:
- У меня нет дара слова, и я боюсь...
- Нет, вы правда боитесь? Никто ничего не боится, порет всякую чушь, а вы... Боюсь... Это поразительно! Я вас не расстроил?
- Да вроде нет.
- Ну, обещаю, что никогда не буду вас расстраивать.
И это был весь их разговор. Когда-то.
Потом, наверно, года два, она встречала его порой у кого-то из сокурсников, и он читал свои стихи, когда все читали, и Славенко уже появлялся там и читал тоже, выглядел гениальным, слыл гениальным, и только через некоторое время однажды, на каком-то университетском вечере, когда его все обступили, она вдруг, глядя на него сзади, в затылок, увидела у него в голове человеческую кость - страшный знак, который встречается, однако, не так уж редко. Много на свете каннибалов, убедилась она, просто удивительно, как их удается сдерживать, и их каннибальство проявляется самыми непрямыми путями - люди жрут друг друга на поприще. Но стоит хоть одному из них прорваться в "дамки", получить волю, достигнуть полной безнаказанности - пиши пропало. Все видят, что из этого получается, а сделать уже ничего нельзя. В одной стране годы, в другой десятилетия. Каннибалы же рвутся в "дамки" везде, по всем направлениям жизни - это и есть их каннибальское занятие. И в голове у них человеческая кость, знак каннибальства, только никто ее не видит. А выглядят они гениальными, немножко безумными, простоватыми, прямодушными, вдохновенными, бескорыстными, аскетами, отрешенными, любящими собак, детей и искусство.
Но у ее кошки в голове была сливовая косточка.
У Кима в голове бил радужный фонтанчик.
У Славенко в голове была человеческая кость.
 
Ким сидел в библиотеке университета и читал. Наверное, это был Рильке - все в Москве тогда неожиданно увлеклись Рильке, возможно, в связи с одним прекрасным стихотворением Пастернака, "За книгой", которое вдруг стало достоянием гласности. Как это происходит? - непонятно, но только вдруг прекрасное стихотворение вызвало массовый подъем чувства, все как бы прониклись большим движением души поэта, оно стало как бы их собственным, и толпа в одночасье увидела,
 
…что земле мала
околица, она переросла
себя и стала больше небосвода,
и крайняя звезда в конце села -
как свет в последнем домике прихода,
 
и все бросились к этой звезде, и началась свалка. И Кима в этой свалке перемололи.
Но тогда, десять лет назад, он сидел в читалке над книгой, стройный, аккуратный, черноволосый студент над немецкой книгой, и к нему подошел другой молодой человек, прекрасный, бледный, белокурый и заглянул в его книгу. Это был Славенко.
- Выйдем, - предложил он Киму.
И они проговорили до вечера, до закрытия читалки о Рильке, о поэзии, о книгах. Потом Славенко предложил ему зайти к знакомым, и там она, наверно, и увидела их обоих.
- Стихи хорошие, - сказал Славенко в тот вечер, когда Ким кончил читать. (Все всегда нуждаются в такой подсказке, потому что боятся ударить лицом в грязь. Что делать? - она сама совсем не была уверена в том, чего стоят стихи Кима по рыночной цене, хотя они ей и понравились. Точнее сказать, она понятия не имела о том, как и по каким признакам отбирается продукция на этом поприще, а только благоговела.) - Но с ними далеко не уедешь.
Славенко победоносно оглядел присутствующих. Были они в тот вечер у Светланы, ее сокурсницы, отец которой являлся, как говорили, "крупной шишкой средней величины", и жила она от родителей уже отдельно, в однокомнатном кооперативе на Калининском проспекте. Светлана поила всех кофием и угощала бутербродами с икрой, и ходили к ней охотно. Правда, при том много о ней сплетничали. Но она, казалось, не догадывалась об этом и старалась, как могла, держать вокруг себя людей, сама талантами не блистая. Рассказывали, когда она училась в школе - в английской спецшколе на Кутузовском, - ей привозили обед на черной "Волге", и всех детей выгоняли из класса, а директриса убирала за ней тарелки. Училась она еле-еле, но книжки у нее были замечательные, из "Березки" и вся запрещенка, и она их давала читать всем, кто ни просил, а тарелки убирала за всеми, никому не разрешая мыть посуду. Говорила:
- Бросьте вы это дело, завтра придет Нина Михайловна и помоет.
Не то чтобы она была дружна со Светланой - какая уж тут могла получиться дружба, она вечно стеснялась и ни с кем не умела ни о чем разговаривать. Но в голове у Светланы была снежинка, знак апатии и безобидности, и еще рисовое зерно - знак чадолюбия. Так что отношения были очень сносные, даже приветливые. Были, конечно, некоторые черточки, которые задевали, например, мат. Аллочка почему-то органически не выносила мата, не могла к нему привыкнуть, не могла проникнуться убеждением, что это неотъемлемая и чуть ли не лучшая особенность русского языка и русского человека, освященная авторитетом Пушкина. А Светлана была привержена мату. И в этом чувство-вался какой-то внутренний излом. И потом, Светлана привыкла, что ей никто ни в чем не перечит, она была, как танк на равнине, даже когда запрещала мыть у нее в кухне посуду. Или когда угощала, когда настаивала на том, чтобы осетрину духовую, запеченную в яйцах, посыпанную укропом с киндзой среди зимы, ели обязательно все. Что-то в этом было очень грубое, вульгарное. Но в общем, мелочи. Хотя дружбы, может быть, именно из-за этого и не получалось. У Светланы, у бедной, не было друзей, у нее были прихлебатели.
А Славенко в один, бесконечно уже теперь далекий и невозвратный, - зимний вечер у Светланы на Калининском проспекте в беспечном студенческом кругу, говоря о стихах Кима - что на них далеко не уедешь, - изложил, собственно говоря, свое кредо. Но оно тогда нисколько не настораживало, а только угнетало - Ким не был еще принадлежностью ее собственной судьбы, он был еще котенком под лестницей, с радужным фонтанчиком в голове.
Да и Славенко ей не довелось еще увидеть в затылок, с той стороны, откуда неожиданно высвечивалась человеческая кость, давящая на мозжечок. Славенко был белокур, вдохновен, в тонком голубом свитере под горло и в молочно-сером замшевом пиджаке. И в голове у него все сияло от слепящего блеска позолоченного лаврового листика, картинно сросшегося с бусинкой плода.
- Да я и не мечу в знаменитости, - с болезненной гримасой ответил Ким на его реплику.
- А куда же ты, интересно знать, метишь? Куда может метить человек, когда он берет в руки чистый лист бумаги и садится за стол, чтобы записать, то бишь запечатлеть свое творение - да еще и подушечку под задницу небось подкладывает, потому что у него к тому времени, как он научается эти свои вирши слагать по-человечески, уже геморрой. Так вот, он может метить только в одно из двух - или к кормушке, или под забор, и третьего не дано. То есть третье по части Лубянки, и к тебе это, слава Богу, не относится. Но к кормушке с такими стихами никто тебя не подпустит - иначе ты там все сожрешь, и ее вот папа, - Славенко ткнул вилкой с куском осетрины в сторону Светланы, - должен будет идти обратно в прорабы. Так что же он, идиот, по-твоему?
- Да ничего я не собираюсь нигде жрать, и вообще меня это не интересует, - огрызнулся Ким, но было видно, что на него все это очень действовало: даже фонтанчик помутился, разыгравшийся, пока он читал стихи. Позже, с течением лет, она изумленно наблюдала, как фонтанчик в его голове переставал играть радугой, стоило ему на людях начать читать стихи, а постепенно, к концу, то есть последние года два-три перед больницей, как только кто-нибудь заговаривал с ним о его стихах - фонтанчик вообще переставал бить, иссякал, и так она увидела, что там, в голове у Кима, такой маленький стручок, трубочка, из которой бил фонтанчик - обыкновенный знак фасоли, недоразвитости рассудка, знак ослабленного инстинкта самосохранения. Сколько она ни пыталась рассмотреть в зеркале, есть ли у нее самой такой грустный знак - ничего не получалось, в зеркале отражалась кофточка, неровная стрижка в дурной парикмахерской, ниточка шрама от детской ссадины у кромки волос и лицо - до неприличия больное, несчастное и печальное под делано-спокойной маской человеческого достоинства.
- Какие там общие интересы, - говорила Светлана. - У женщины один-единственный может быть общий интерес с мужиком - лишь бы он как следует умел то, что положено. Остальное все чешуя. Только очень мало, я тебе скажу, стоящих мужиков на свете. Вот и изобретают. Но я предпочитаю натуральный продукт. И пусть он будет хоть дворник.
Мысли свои выражала Светлана в чисто разговорной манере, пером непередаваемо.
И Аллу мутило. Какая уж тут могла быть дружба? Но что-то было, какая-то привязанность, какая-то привычка видеть друг друга, говорить вслух, не задумываясь, что в голову придет. Хотя последнее, конечно, относилось исключительно к Светлане - Аллочка и с нею была молчалива, только улыбалась застенчивой улыбкой - или, случалось, плакала, забившись в уголок дивана у нее на Калининском, заскочив к ней вдруг, неожиданно, среди дня - пропустив университет, вместо лекции.
- Ну что там у тебя стряслось, говори, - требовала Светлана, и слышать это было приятно, ощущалась готовность устранить любые препятствия, немедленно принять меры, позвонить, кому-то сказать низким своим сладким голосом:
- Ксения Петровна, это Света. Тут у меня старушка, очень нужно ей помочь. Она одна, на протезе, живет в коммуналке, бывшая балерина. Нельзя ли ее как-нибудь пристроить в дом для персональных?
И то, что казалось совершенно невозможным или о чем даже никто не подозревал, что тут возможно какое-нибудь послабление судьбины, устраивалось в две недели. Светлана даже ходила в ЖЭКи и исполкомы, опять-таки, пропуская лекции, добывала справки для хромой старухи, знакомой знакомых, и справки эти ей моментально давали. Случалось, она и Аллочку таскала с собой за компанию.
И стоило Аллочке заплакать, забиться в уголок дивана на Калининском, она тут же слышала от Светы:
- Ну что там у тебя стряслось, говори, - и слышать это было приятно, в груди теплело, точно от валериановых капель.
Но сказать ей Светлане было, как правило, нечего - такой уж характер носили ее огорчения.
- Понимаешь, - пыталась она объяснить, - я вдруг почувствовала себя на страшной чужбине и не знаю, где моя родина. Я даже в булочную захожу со страхом.
- А чего там может быть? - удивлялась Света. - Чего тебе там бояться? А?
- Ну не знаю. Кобры.
- Глупости. Самое большее, что там может быть, это пьяная кассирша, и ее нужно как следует отматерить. Вот чего тебе не хватает, моя милая.
- Может быть. Не знаю.
- А есть, представь себе, страны, где действительно кобры на улицах. Не надо об этом забывать. Я читала, что в одном доме в Аргентине жил не то мангуст, не то питон под крыльцом и пас младенцев в садике. Веселенькое дельце!
Зато с Кимом у Аллочки получалось разговаривать. Это был единственный человек, которому Аллочка могла что-то объяснить, и он ее понимал.
- У меня такое чувство, - говорила она ему, - что даже язык, на котором говорят все вокруг и я, - разный. Абсолютно не понимаю, в чем тут дело.
- Со мной тоже такое бывает, - говорил ей Ким. - Но к счастью, не всегда. Это очень тяжело, когда такое бывает... А почему, вы не знаете?
- Я не знаю.
- Я тоже не знаю, в чем тут дело. Может быть, такие мы эгоисты.
- Может быть.

[1] "Почему она мертва? Почему так одинока?" - (нем.) Г.Гейм "Офелия".

Продолжение...