Пока храм спит

 

Автор: © Татьяна Тайганова

 

– ...Нет, ко мне – в штопанных носках! Жена ему пятки вышивает, а у меня что – совести нет?..

Негодование Шурки Розенфельд ярко, как очумевшая от заводского жира и жара осень, оно плещется кипятком из чайника, в носу у чайника затычка со свистком, яростно испаряясь, он пронзительно и милицейски верещит, на свист отзываются из распахнутых окон десятки соседних, каждый скандально и о своем. Шуркино возмущение пахнет пыльной рисовой кашей ни с чем – для сына, и прогретой сосиской в ковше – для дочери, которая младше и потому нуждается в усиленном питании. И ясно вдруг, что всё на плите и прочее заначенное в шкафах пригорит неминуемо, а сентябрь охладеет в дожди, и стужа грянет, плачевная и прямо завтра с утра. И нет у Шурки теплого пальто,– и не будет никогда! – горько соглашается Шурка, а у меня и у других нет всякого остального, и тоже, наверное, не будет, а отпуск иссякнет через полчаса и очередная любовь не состоится.

Две собаки, прочитав Шуркино лицо, привычно перемещаются под стол, оставляя прочее кухонное пространство Дарье, неколебимо подпирающей тылом подоконник. Вирка сидит в углу и молчит. Она не умеет занимать места, даже пятиметровая кухня от нее не уменьшается, а временами даже продлевается в непонятную сторону.

 

Застигнутая носками врасплох Шурка подвергает жизнь беспощадной ревизии, и недавнему почти мужу предстоят минуты длительного недоумения перед дверью, которая две недели беспрепятственно распахивалась как бы сама собой, настежь и гостеприимно и даже в любое неурочное время, а сейчас вдруг почему-то никак.

 

Дарья монументально молчит носки – ее не впечатляют, через коротко ампутированный коридорчик она пытается уяснить застойный телесериал про интимное производство металла с одним браком и тремя разводами.

 

– Ага,– продолжает Шурка, найдя быстрый аргумент в телевизоре,– к другим с колбасой и цветами, а ко мне? А ко мне – с бутылкой!..– тоскливо вопит она, догадываясь, что опять канули и отпуск, и сентябрь.

 

В сериалы Шурка заглядывает в период упорных уборок и попадает – неизменно – сразу в букеты и чужую любовь. Неведомые, обернутые шампанским розы и серийная любовь ее озаряют:

 

– Тимка!!

 

Тимка – сын, для которого рисовая каша ни с чем. Сын сидит к сериалу спиной.

 

– Сюда, живо!

 

Тимка пересчитывает единственный пятак в кармане слева направо и обратно, пятак не умножается, и потому мужчина безответен.

 

– Видишь, как надо? – настаивает Шурка. Недоумевая,  сын  рассматривает сериал.  Не  найдя  интереса,  дергает плечом.

 

– А мне зачем?

 

– А чтоб женился без мата!

 

Тимка сурово хмурится и жмется к выходу –  ему жениться некогда, есть дела поважнее.

 

– Про полтинник не забыл? – напоминает мать.

 

Тимка мотает головой и захлопывает дверь.

 

Вирка чувствует, как он стоит там, за дверью, не решаясь сразу выйти во двор.

 

Шурка, сжав в горстях веник, как букет видом вниз, заворожено гадает на телевизоре про свое, сына и дочери будущее, черно-белые экранные розы уже отцвели в мораль, что в жизни и людях главное – металл, и уже следует закономерный развод от высокой сознательности.

 

– А все-таки ты-то чего развелась? – допрашивает вдруг Дарья. Дарья тщетно, пятый год, ищет в Шурке хоть какую-нибудь логику.

 

– Ему от пеленок скучно стало, можно подумать – мне весело, советую – да пойди из дома, напейся раз в жизни, я хоть посмотрю, что ты за человек!

 

Дарья пятый год этому не верит.

 

– А фамилию оставила?

 

  Так и у детей фамилия, я им что – неродная?

 

– Угораздило тебя,– неизвестно что не одобряет Дарья.

 

– Культурный был, не то что наши,– убеждает Шурка.– И не курил, зараза! Зато потребовал: или я, говорит, или собака!

 

Про собаку – новое, и Дарья настораживается:

 

  И как?

 

– Собака, конечно! – изумляется вопросу Шурка, мокрыми ладонями очищая от шерсти собачий коврик.

 

Дарья поджимает губы, а Вирка верит: так и было. Она бросает взгляд под старый стол в комнате. В ответ полируют вымытый пол полтора хвоста.

 

В квартире зияет голая чистота, только что сделан обязательный ежегодный ремонт, над детско-собачьим диванчиком во всю стену скачет буйный волк из "Ну, погоди", намазанный семейными усилиями и наивной гуашью вместо ширпотребного ковра. Детям и собакам там весело.

 

Кухня – единственная в пятиэтажке с истребленными тараканами. Невесть где пересекая границы, добираются они до Шурки, чтоб безнадежно дохлыми упасть в сковородку. Зато наклеены на прежних тараканьих местах плакатно-породные морды, уши, лапы и многие собачьи детеныши под жаркими животами собачьих мадонн.

 

А во дворе качается осень, стремительная, вверх – вниз. В небо, похожее на погасший телеэкран, и навзничь, на серый асфальт. Вверх – вниз, сквозь проросший песком металлолом, детсадовский и консервный. Осень качается из-под земли в цветные дымы. Почти красиво, решает Шурка, ярко, как на ткани, которой давно не бывает, но которую хотелось бы для платья и отпуска. Вниз, размышляет она, вверх, - а почему на качелях нет никого?

 

И вопрошающий качельный маятник замирает на излете, и скрипит, скрипит, забыв опрокинуться до конца, и молчит в нем пустота, которая никуда не падает, а то, чего нет, придвинулось к стеклу и смотрит в Шурку ответно, и что-то Шурке вдруг холодно, она торопится ладонями под горячую воду что-нибудь мыть дальше, сливать с сосиски пар, полоскать кашу, и в горячем пальцы припоминают, что бывает в осени и настоящее желтое, но почему-то в июле. Было, шелестело, запахло в ладонях, когда Машка вдруг спросила, откуда получается в лете осень. "Непг'авда, мама, не с неба, а из гаг'ажа, где кг'адутся дядь Юрины ог'анжевые жигули". А с начала августа всё под деревьями бурое с черным, и листья не гнутся, разбиваясь об асфальт с сухим треском, а осень это потому лишь, что так обещал Пушкин.

 

 

В душной осени, составив в каре скамейки, бдит за окнами Бабком.

 

Бабком рассуждает:

 

– В маргаринке мыло давали. Два с полтиной.

 

– А полтина – с чего? Давеча по два без, сама ходила глядеть.

 

– А президентам на милостыню полтина,– протоколирует Бабком, зорко наблюдая своих и чужих прохожих, невесток и внуков.

 

Бурое, шелестя по бетону, карабкается в форточку, чтобы согреться Шуркой и горячей водой, и Шурка рывком хватает шторы за вислые отлинявшие хвосты и стискивает их наглухо, почему-то на груди, как платок на похолодевшей душе. Бурое терпеливо дышит сквозь реденький ситец.

 

Услыхав про новое в ценах, Шурка высовывается из окна, на политику по телевизору уборок не хватает, потому уточняет у Бабкома:

 

  Теть Люб, а сколько президентов нынче?

 

– Да с утра полтора,– отвечают со скамеек и прицельно разглядывают Шурку и замаячившую следом сквозь собачьи морды и сосисочный дух Дарью.

 

Ну, полтора не десять, успокаивается Шурка и возвращается внутрь кухни и собственных неотложных проблем, одним ухом подслушивая Бабком. Там уже переключились, и в кухню доносится:

 

– ... У Юрки ейного шайба вместо рожи, пять дней кувалдой бить!

 

   Зато у Дарьи - тощак! Как обоймёт - так, поди, мокрое место!

 

  ...Откуда в ём мокрое...

 

  Так коль бабы пошли целовательные...

 

Дарья раздвигает локтями Шурку, шторы и окно:

 

– Баб Гана! Я ж тебе очи на задний фасад натяну и моргать заставлю!

 

Бабком настороженно умолкает - натянет. И всё остальное запросто. В два счета. Дарья это Дарья. Поседеет – будет председательствовать в Бабкоме средь оставшихся в живых.

 

– Скулишь одна, швабра драная, так на других не облизывайся, сиди с теплым унитазом и радуйся, пока не закупорило! – окончательно побеждает Дарья и оседает обратно.– Совсем зашавкались!

 

У Шурки находится повод вернуться к невостребованной своей любови:

 

– К другим, значит, с бутылкой, а ко мне можно никак? И в драных носках? Почему не в шляпе?..– Если долго выяснять почему, отчаяние сожрет прежде, чем детей голодный ужин, поэтому Шурка вгрызается в ближних: – Дарья, а тебя шляпа когда-нибудь любила?

 

Дарья усмехается – шляпы в их дворе не выживают. Они распределяют себе квартальные премии за улучшение условий труда и быта, а от стыда селятся подальше.

 

– А я интеллигентного хочу,– развивает ревизию Шурка,– а то всё кепки. Замасленные, хоть в сковородке жарь.

 

  Хранишь? – уточняет Дарья.– Поди, доверху в кладовке?

 

  А забывают. На память,– соглашается Шурка.– Пожрать не забывают почему-то!

 

Завтра в полшестого – к лудилке, Маньку – в больницу, у нее, говорят, экология, а у Тимки, похоже, глисты, из школы, понятно, собаки тут без вины - собаки у Шурки в школу не ходят и в пионерлагерь не ездят. И русский им не пересдавать.

 

– Тимофей! – высовывается Шурка из окна для скоростного воспитания.– Сколько букв в алфавите?

 

– Не знаю! – честно, потому что издалека, отзывается сын из потаённых кустов, где будущие мужики играют в Чернобыль и готовят подручный взрыв из пистонов и фотопленки.

 

Шурка растерянно смотрит на замершую в ковше сосиску, потом на сына за облетевшими кустами, мчится в комнату, хватает с аквариума учебник и вдруг ужасается: сын уже в четвертом, скоро переходный возраст, а у нее, соответственно,– снегопад, снегопад, не мети мне на косы... Алфавита Шурка не находит и в учебнике, придется рыскать в Машкин букварь, букваря нет, снегопад, снегопад... Шурка прижимается к окну.

 

Теть Гана присмирела и, плотно прижимая к скамье упомянутый Дарьей задний фасад, пытается председательствовать на абстрактные темы:

 

  ... А вот в Америке-то опыты на курях – в воде рожают.

 

– Чего рожают-то?

 

– Чего, чего. Ну, яйцы, что ль...

 

– Лучше бы у нас в прилавках неслись, чем не опыт...

 

– Не-е, там куру от яиц сразу отстраняют... – залетает в форточку вздох Маруси, отдыхающей среди Бабкома от бывшего высшего образования: – Курицу едим редко, вот и вызывает патологический интерес...

 

Бабком,  запнувшись о   несвое,  временно  затихает,  но  кто-то начинает новый круг:

 

– ... А вот у меня сноха котят топила, плавают, как выдры, а котилась-то Мурка в шкафчике на пластинках музыкальных.

 

– Стало быть, запоют теперь. Говорят, всё влияет...

 

Старая Маруся торопливо уходит, в спину ей после минимального времени констатируют голосом теть Ганы:

 

– Это она снаружи антиллигентка, а внутри одинаково рожа...

 

Шурка дергается, будто это опять про нее. "Мертвый Двор", - сказала недавно Дарья. Мертвый Двор. "Бабком" – тоже Дарьино изобретение, она вырастает, припечатывая. Мертвый Двор... А если бы не было у Шурки Хэлки и Раста? И Варвары?..

 

Холодные носы тут же тычутся ей в руки, только Варвара сочувствовать не желает, ей хуже, чем Шурке, вот-вот придется разрешаться пятью котятами. Приблудилась как-то под дверь истошно орущим котенком на сносях и с тех пор плодоносит, не останавливаясь. Шурка виртуозно наводняет котятами семьи ближних кварталов и гордится тем, что не утопила ни единой души.

 

– Даш,– возвращается она в кухню,– твой малый приходил, клянчил котеночка.– Дарья непроницаемо молчит. Шурка, помня о  неизбежном,  вкрадчиво  вздыхает, лицо  светло-мечтательное: – Такой ласковый мальчонка!

 

Дарья гипнозу не поддается, и Шурка светлеет дополнительно:

 

– Они с Хэлкой под столом друг в друге блох вычищают – отпад! Хэлка ему уши моет, а он сидит у ней под пузом, как в батарее, и подскуливает тихохонько от удовольствия. Ой, Даш, прямо щеночком!

 

– Сад бы завела, грушами торговала,– стойко и здраво рассуждает Дарья.– За кошек шиш выручишь, а усилия те же.– И сдвигает железобетонным локтем запрыгнувшую на подоконник Варвару.– Сколь она тебе урожаев принесла?

 

Набитая котятами Варвара скорбно таращится в Шурку. В глазах – мечта о бесконечной палке колбасы. Шурка проникается и наваливает ей в собачью плошку морской капусты.

 

– Бедняга, у нее было тяжелое беременное детство.– Варвара отворачивается от капусты в витающий сосисочный дух.– Жри! Сплошной, говорят, йод, а остальное – диетическое!

 

– Правильно, а то треснет,– охотно солидаризируется Дарья.– Выкинь на помойку, пусть разгрузится.

 

  И так ходит, там хоть пожрать можно.

 

Хэлка, тугая, в почтенном возрасте эрделька, смотрит с терпеливой надеждой. Подкидыш Раст – борзая-русская-псовая-редкая-высокопородная, но с покалеченной в дугу лапой и потому подобранный на той же помойке – готов к немедленному соучастию хотя бы и в диетическом и усердно пылесосит носом край стола.

 

От каждой неудачной любови Шурка прибавляет в семье, как другие бабы в весе, и всегда приблудной живностью, которую, попирая чужое врожденное равнодушие, как христианский бог смерть, пристраивает в незлые руки. В квартире задерживаются лишь особо убогие и особо любимые. Вирка думает, что если Шуркины способности в Совет Национальностей, то на Кавказе прекратились бы землетрясения.

 

– Девки,– опять спохватывается Шурка,– ну почему он в штопанном?! Даже не скрывает, подлец, что с головы до стелек весь семейный.

 

Вирка испуганно зажимает за утлые табуретные ножки личные драные пятки, обросшие шерстью Шуркиных собак, и пытается скрыть остальное неполноценное, Шурка тут же настигает все взглядом, но подъязвить некогда, потому что на отчаяние осталось десять минут, так как через десять минут закончится отпуск. Не может же она, в самом деле, любить без цветов и шампанского ежедневно в рабочее-нерабочее время, когда всегда – приготовить, вымыть, убрать, проверить, надавать по шее, постирать, накормить, пожалеть, и все равно нет пальто, нет денег, нет мыла, нет вермишели, нет мужа,– из чего же она должна готовить обед?!

 

Бабком звучит, как комариная стая:

 

– ... пряников ухватила, почти свежих – продавщица ломала вручную, сама видала...

 

– ... а я кусок оторвала вчера ушлепистый...

 

– ... тоже обвешивает, когда настроения нету...

 

– ... это все в озоне дырья...

 

– ... жизнь половинчатая, хлеба половинчатые, когда же до целого-то доживем, бабы?..

 

У Тимки отбирают полтинник, а говорят, что гривенник – инфляция, говорят, восемьдесят процентов; ладно, положим, что отобрали копеек семь, но зарплату-то дают прежнюю! Теперь по требованию сына нужно идти бить Гришкину разбойную морду, а шестилетней Маньке пятилетний соседский враг предложил завести ребеночка – с ним что делать?..

 

Шуркин язык решает проблемы параллельные:

 

– ... сполз за стол, девки, вдруг вижу – да у него спина шире, чем у Хэлки, Хэлка хоть лохматая – не так видно, а тут сардельку усадили сардельки жрать, и рожа у самого блестит, как в целлофане, и удивляется: "А еще что поисть?!" Нет, Дарья, ты мне скажи – должен быть в мужике хотя бы позвоночник?

 

Дарья ответно молчит и курит басом. Дым из нее ползет мужицкий, будто не "Родопи", а махорка. Шурка охотно называла бы ее Дашкой, как установлено Двором уменьшать всех в полтора раза, но Дарья – сцепщица вагонов, крепкая, разведенная, пашет в три смены на двух работах и на двоих без мужа, полагаясь только на собственные немалые силы. Шурка рядом – пожиже, хотя тоже двое и тоже без, но смены только с утра и до полуночи и не на открытом воздухе. Так что Дарья – целиком, а она – Шурка до седин. Зато у нее собаки, кошки, три аквариума, роскошная традесканция и кладовка кепок. И Дарья ежедневно подоконник подпирает.

 

У Дарьи при идеальном порядке – ни одного кактуса. Не живут. И гостей не бывает. Сухо слишком даже для кактусов, а тараканов, что ни делает, вывести не получается, по ночам на них охотится, а они не уменьшаются. Хотя вроде все как у людей у этой Дарьи – любил-нелюбил, пил, бросил; развод, двое; работа, работа, работа; и – опять же, как у людей – любовник. Но четвертый год все тот же. Бушевал так, что от себя усох вдвое, но Дарья ему определила:

 

  Женится.

 

Вагоны – это тебе не кепки. Дарья – судьба, от судьбы не уйдешь.

 

Шурка интересовалась – кухонный симпозиум по обмену опытом:

 

– Как ты это?

 

– Ты им жрать готовишь, а я ползарплаты вынимаю. По-божески.

 

– Не ври, тоже подкармливаешь,– теребит истину Шурка, но Дарья жестко усмехается, и Шурка вдруг отчаянно радуется, что кепки ее бросают, уходя в полной сохранности и при цельном теле.

 

А Мертвый Двор смотрит дом в дом, окно в окно, жизнь в жизнь, у каждой по двое, каждая без мужа, у каждой дряхлый корячится стол, сдерживая ежедневные неглаженные груды, а для украшения судьбы в такт утюгам стонет сбывшейся любовью всеобщая Пугачева.

 

– Тут из ОБХСС живут? – слышен вопрос Мертвому Двору. Двор отвечает хоровым мнением:

 

  А, здесь всего полно!

 

Груженый чем-то запретным грузовик пятится задом и приглашающе-неторопливо отбывает к частному сектору. Бабком сожалеет:

 

– Чего в кузове-то?

 

– Не углядела...

 

Рванул получившийся наконец в кустах взрыв. И следом удовлетворенный мальчишеский голос:

 

– Теть Ган, мамка узнать просила – чаю индийского надо?

 

– Давай!! – схватывается на дефицит встрепанная от жадности Гана.

 

– А нету!! – мстительно отскакивают за окном. Вирка давится от внезапного смеха. Ей всегда смешно не там, где другим.

 

Шурка торопливо шепчет:

 

– Кыш, девки, Тимка возвращается...

 

Сметает недокуренные бычки в банку кофейных времен и нашаривает литровый, похоже, баллон дезодоранта "Хвойного". Дарья зажимает нос, собаки ретируются на диванчик и дружно заранее чихают. Паника и полное единство – оберегается родительская репутация и Будущий Мужчина.

 

Мужчина насупленно подбирается к окну.

 

– Ма-м...

 

– Принес? – суровым голосом требует Шурка.

 

Внизу молчат. Шурка, раздвинув шторы, наказывает из окна:

 

– Не пущу, пока не заберешь.

 

– Он меня еще побьет,– тихо страдает Тимка. Со скамеек тут же интересуются:

 

– Гришка, что ль?

 

В сумерках за окном – обреченно и тихо, и всем ясно, что именно Гришка.

 

  Побьет,– констатирует, соглашаясь, Бабком. Под окном мольба:

 

  Ма?.. Не пойду?..

 

Шурка непреклонна, но по губам сухой судорогой метнулось страдание. Она косится на Дарью. Дарья одобряет. Железная – к ее старшему уже никто не суется.

 

Вирка забыла про драные пятки и вытянулась в сочувствующий хлыст. Сейчас наскребет из кошелька на полтинник двушек и объявит назавтра вегетарианскую голодовку.

 

– Осядь! – призывает Шурка.– Пусть сдачи дает, а то всю жизнь битым будет.

 

Опытная Дарья предупреждает:

 

  Смотри, за угол пойдет. Клянчить.

 

  А Бабком на что? Доложит.

 

– Сегодня доложит, завтра заложит,– усмехается Дарья.

 

Вирка завороженно таращится на беспощадные Дарьины локти и что-то пытается усвоить из густого ее молчания.

 

Под окном дышат, трудно и мрачно. Шурке больно – там, глубоко, где больно всегда, всю жизнь, но откуда ничего нельзя впустить, а то сразу понесет – либо в петлю, подальше от ссохшейся зарплаты, полтинников и металла, либо в запой – страшный, бабий, либо еще куда. Шурка пытается припомнить из тележизни какой-нибудь убедительно воспитывающий пример, мысленно мечется по "Семье и школе", а внизу ждут милосердия, и Шурке ясно, что совсем вечером, тайком от сына и с соблюдением педагогической паузы, она побежит к Гришкиным родителям беседовать сначала о погоде, которую пока еще дают бесплатно, потом об отпусках, которых, говорят, скоро перестанут давать, о соли, которая дефицит, как и остальное, и потому нечем будет радоваться в Новый многозакусочный год; а кто их знает, может, и Новый год отменят, раз везде кризис; и лишь потом что-нибудь про экспроприированный полтинник, который однако надлежит отдать не ей, а ее сыну.

 

Малолетнее будущее обобществлено Двором, и поколения опыляются перекрестно-оконным воспитанием. Шурка пытается внедрить туда свою мечту о Настоящем Мужчине, и сыну приходится туго.

 

Тимке сквозит из-под штор условно-хвойный аромат как бы леса, а на самом деле Тимка знает, где мать прячет от него дезодорант, и им пахнут волосатые, струганные из вялой березы грубые ящики под магазином, сколоченные для вихрастых грубых грузчиков, которых Тимка из-за этих самых ящиков и подслушивает, чтобы научиться правильно материться, тогда Гришка начнет его бояться и уважать.

 

Будущее косо дергает опытным носом, улавливая сквозь хвойное окно неглубокий сигаретный дух, подозревает истину и потому смотрит в сторону от занавесок. Бабком внимательно слушает и протоколирует, прикидываясь, что интересуется другим.

 

  Бабы-ы, старики-то наши куда потекли!

 

  Данилыч, спешишь прям из бани, видать?

 

  Да погода... вот, хороша!

 

  Погода-то? А в веничке у тебя чё?..

 

Мужики частично заворачивают за угол и становятся невидимыми, остальные укореняются от Бабкома подальше и хлещут матом по костяшкам домино на крепком столе посреди детской площадки. Шурка вглядывается в их преступно-выжидательные спины и отчетливо видит, как тонут в мясном нутре коренастые позвоночники, обрастая медленным трясцом, и вот уже сидя переругивается поточная армия сиреневых сарделек, и все в кепках, хотя в остальном – в майках. Она чувствует, что с несостоявшейся любовью покончено, и, кажется, навсегда и вовремя, и облегченно выпрямляется.

 

Наблюдательная Дарья подкидывает:

 

  А замуж собиралась?

 

– Свое-то, куда деваться, уж любила бы как-нибудь, а потом, может, и подравняла бы где хочется.

 

– А чего ж мужа не ровняла? – издевается Дарья.– Алименты так и не платит?

 

– На двоих-то? – удивляется Шурка.– Да у него там свеженький младенец роднее прежних – супруга в лудилку звонила, грозила соли под дверь насыпать, если на ее кровные позарюсь. Я ей говорю – валяй, сыпь, огурцов закатаю.

 

  И что?

 

Приподнявшись, Дарья требовательно зависла над столом, подозревая, что дура Шурка пожалела чужую бабу с чужим ребенком.

 

– А! – махнула Шурка. Правильно подозревала. – Он теперь восемьдесят получает. Он теперь на кладбище закапывает. Представляете – Розенфельд с лопатой!

 

– Восемьдесят...– лениво не смотрит Дарья.– Это в месяц, что ль? А ты и уши раззявила? А двести на день не подавишься? Теперь жить дешево, а помереть без капитала не пропустят.

 

Вирка превратилась в щупалец, пробует Дарьины глаза и сухо натянутые под скулами щеки, ищет смысла могильному удовлетворению. Дарья нехотя разворачивается к ней, но Вирка опять бестелесно приклеилась к углу и смотрит сквозь стену.

 

Шурка косится на Манькино фото в буфете за слеповатым стеклышком – фото ясноглазое, маняще-хитроватое личико шести лет, ясно уже – в шестнадцать Мертвый Двор покачнется. Господи, не порезали бы! – ужасается Шурка и смотрит пристальней. Волосенки русые, глаза опрокинутые, вот-вот прольются, огромные, как плошки. Серые. Манька и Манька. Слава богу, думает Шурка, закурчавей мне только!

 

  А месяц назад тоже замуж собиралась? – восстанавливает тему Дарья, будто уже сидит за окном в Бабкоме.– Кепку в архив сдала?

 

– А говорил не так. "Вчирася, сиводни"... Манька с Тимкой следом завчираськали, как макаки. Даш, у меня ж дети, а его в стогу на сто лет забыли!

 

– Дура,– резюмирует Дарья и сурово жалеет: – Прямая, как молоток. Дурища.

 

Неправда, размышляет тихая Вирка, не прямая. Шурка – зигзагом. Или даже во все стороны сразу. И дышит. И Варвара от нее греется.

 

От неустроя Дарья собралась уйти, нечего тут без толку, да и что теперь у Шурки рассиживаться – отпуск кончился. Но снова уловив что-то такое из угла, вдруг останавливается перед Виркиным тощим стеблем. Вирка цепенеет, непримиримый взгляд Дарьи вытягивает ее под потолок, как кусок жидкого недозрелого теста.

 

– Ты чё меня сверлишь? Не нравлюсь – не ходи!

 

– Я... Я – к Шуре...– Вирка прокашливается и добавляет неожиданно: – А вы ведь тоже – к ней!

 

– У нас, мать моя, кооперация,– равнодушно ответствует Дарья.– Чтоб не сдохнуть. Шурка за моими присмотрит, ей надо – я...– И вдруг надвигается мощным телом на угол: – Виркой стала? Давеча вроде на Вичку отзывалась?

 

Вирка беспомощно оседает в табуретку и мучительно ищет внятный ответ. Шурка подло опережает:

 

– Да окрестилась она! А Вики в святцах не нашлось, так там ее – Виринеей!

 

Вирка пятнисто краснеет.

 

– Виринея? – морщится, будто нюхает неизвестное, Дарья.– А что это такое?

 

– Зеленая...– тихо разъясняет Вирка.

 

Шурка моргает от вины, что заскочила вперед и не так, как надо, лично она на Виркино превращение с удовольствием согласилась, все равно Вирка-Вичка неизменна в несуразности и тощей длине, вытянулась от веры в бога в длинный застенчивый провод от земли к небу, и даже роман пишет не про любовь к мужикам, а про любовь к человечеству. Шурка прикрывает ее от Дарьи:

 

– Чего в девку вцепилась? Мешает тебе? Не в канаву, чай,– в церковь!

 

– Пригревай ее, убогую, пригревай,– отстраняется Дарья.– Оперится – в бога обращать станет, хоть мы давно поперед него...

 

– А куда – поперед-то? – говорит угол.

 

– Цыц! Ты сначала отожми с мое... Я сама себе и бог, и богородица, и Исус Христос!

 

Угол молчит. Дарья пытается отцепиться от него, как от крючка. Впрочем, не за жабры поддел крючок – за чешую. Что за кухни, едрить твою, не повернуться...

 

– Виринеюшка! – провозглашает басом Дарья.– Хрен да редька... Где бога-то давали? В центральном гастрономе, поди? По талонам али как?

 

– Мне иначе нельзя,– бормочет Вирка, не надеясь, что поймут.– У меня работа...

 

– В лудилке-то? – иронизирует Дарья.

 

– Вы ж знаете...– тихо отвечает Виринея и взглядывает бесстрашно, как перед крестом.

 

Дарья тяжело в нее вглядывается, и Вирке вдруг чувствуется, что эта краеугольная баба как раз и могла бы понять, что видит Дарья ее всю насквозь вместе с ненаписанными еще романами, но к себе никогда не допустит, чтобы не терлись праздно об ее запрятанное, и зачем, в самом деле, ей бог, когда ей нечего у него просить, она все для себя установленное может сама, а шлагбаумами ограждается, чтобы отделить себе посильное, а прочего не видеть, и от этого весь мир – в ней, а она – мир...

 

Дарья видит, что тайное про нее поняли, и этому тоже не верит, чтобы этого не было. Смириться с тем, что хлипкая Вичка, бессемейная, бездетная, почти безбедная и без всяких напастей, за просто так стала Виринеей, она не может.

 

– Раньше в партию поголовно валили, теперь поголовно – в церковь...– уклоняется Дарья от главного.

 

– В церковь – лучше,– внятно и тихо произносит Вирка.

 

– Приперло...– усмехается Дарья.

 

И усмешка расстилается такая огромная, что Виринея сразу чувствует, это не к ней, это к чему-то стороннему и тяжкому, и тоже огромному, и злому; и это стороннее от Дарьиной усмешки корчится, и ему придется погибнуть. И Вирка вдруг понимает, что ей что-то удалось, ей хочется срочно бежать и записать, и задуматься над происшедшим.

 

Виркин угол светлеет вдруг, раздается, распахивается на какие-то стороны, совсем не мертво-дворовые,– глаза, что ли, ведьмачьи? Впрочем, и этого Дарья, конечно, не видит, и жаль, что не приложила девчонку как следует.

 

Шурка перескакивает взглядом от одной к другой, убеждается, что опасного нет, просто Дарья и здесь цепляет вагоны. И вдруг Шурка прозревает:

 

– Своих-то окрестила, небось?

 

– Окрестила, раз родились,– спокойно говорит Дарья.– Я, что надо, вовремя делаю.

 

– Зачем? – восхищается Шурка.

 

– А раздавит меня на путях – крестная детей приберет.

 

Шурка вскидывается, глаза ее необъяснимо темнеют – в них заглянула-таки осень, та, что царапалась в форточку, сухая и страшная.

 

  Слушай, а я? Я – тоже! А тебя – крестной... Давай?

 

– Нет уж,  мужика  ищи,– отрезает  Дарья.  И  опять усмехается: – С дитями да псарней – как не полюбить тебя, юродивую!

 

И уклоняется к Виринее:

 

  А ты бы лучше – детей рожала!

 

– Я... Я пишу. Это почти то же...– Вирка объясняла то, что никак объяснить невозможно. Она была уверена, что Дарья поймет.– Детей - много, а другого нет. Надо кому-то...

 

Но Дарья захлопнулась.

 

Дарья смотрела в нее, не признавая, так смотрят на вещь не на своем месте.

 

Запела дверь, влетела Манька, осветив взрослый мир очами и русой головенкой. Шурка подставила сосиску под кран, а Манька заспешила жестяным голосочком, грассируя то ли по-детски, то ли подозрительно:

 

– Ма-а, я Г'аста и Хэлочку, можно?

 

И не дожидаясь запрета, ухватила обеих собак за подбородки и протопотала в десять ног прочь, мимо окна и мимо Бабкома, который традиционно и с готовностью вобрал ступни и колени и откинулся подальше на скамейки при виде двух зверей без намордников и под детским управлением в местах общественного пользования.

 

Манька исчезла в чахлый скверик хвастаться подружкам мягкими большими нелюдьми, а Бабком, лениво переговариваясь, иссякнув перед ночью в новостях, терпеливо ждал ее возвращения. Едва в кустах замелькали, приближаясь, лохматые вынюхивающие морды, Бабком приглушенно позвал:

 

– Машка... Подь-ка сюда!

 

– Баб Ган, а с собачками можно?

 

– Давай с собачками,– забыла о необходимом страхе грузная всклокоченная Гана.– К мамке вчера заезжал кто?

 

– Дядь Юг'а. Не котог'ый в носках с женой, а у котог'ого жигули с осенью. Он ездит, а она получается.

 

– Знаем, что получается. Дарил чего?

 

– Сег'ежки даг'ил.

 

  Мамке?

 

– Не-а. Мамке духи, а сег'ежки мне. А духи совсем ненашенские, потому что вонючие!

 

– Б... твоя мамка,– не в первый раз делает решительный вывод Бабком.

 

Манька замирает в восторге, вдруг догадываясь, что возможно наконец, выяснить, что это такое.

 

– А я? – спрашивает она с надеждой.

 

Ей доступно объясняют и про нее, и про мамку.

 

Манька восхищенно распахивает рот.

 

– Мария!! – запоздало рассекречивается из занавесок Шурка.– Домой!..

 

Шурка с наслаждением выдала бы полноценный бабий мат, но из-за Маньки воздерживается – не теряет надежды воспитать Настоящую Женщину. Но и оставить без последствий очередную вылазку Бабкома немыслимо.

 

– А вы, теть Гана,– орет она на весь двор,– под собственное одеяло  почаще  подсматривайте,  авось в полгода  раз  помоетесь! Мартышки колченогие, приползете ко мне ночью уколы делать... Да пусть двадцать три налога введут, если я хоть одной кочерыжке дверь открою!!

 

С треском закупоривается окно. Стекла взвывают, но выдерживают.

 

– Как пятерку до получки – так у Шурки...– шипит Шурка уже в кухню.– Три луковицы без отдачи – у Шурки! Сопляков своих, когда кому на праздник, к Шурке! Шурка им заодно в магазин, Шурка им в аптеку... Перевернутые! Ребенку шесть лет – вовсе съехали... Вымирать таким надо!

 

Вирка осторожно собирается с табуретки в длинный хлыст – сейчас заново грянет сотворение мира и попадет всем, даже собакам. Лучше вернуться завтра.

 

– В Бабком не суйся! – рычит вслед Шурка, навешивая на косяк отлетевшую кухонную дверь.

 

К ее ногам сочувственно жмутся собаки. От сопереживания у тощего Раста зачесалось в ухе.

 

– Что, паразит, клещей нахватал? – переключается Шурка.– Блохи на тебе не живут, так ты ушами хлопаешь?

 

И Шурка Розенфельд, распрямляя ушные собачьи лабиринты, начала неотвратимую собачью чистку, от которой у псов в полном кайфе закатывались глаза, а у Варвары начались внезапные роды.

 

– Выбрала время, зараза...– забегала вокруг истошно мурлыкающей кошки Шурка.– Чего смотришь, приблудня? Третий раз в этом году, а только сентябрь... Одариваешь? Дарье вот не попалась, она бы распорядилась! Ты что, мать моя, я тебе их и облизывать буду?! Куда мне столько?.. Куда я их дену?!!

 

Варвара убеждала хриплым курлыкающим голосом. Варвара говорила длинно, как недавняя Шурка.

 

Когда явился шестой котенок, Шурка перестала возражать. Она согласилась.

 

Все двери, ведущие к Шурке, на замок сажают только на ночь. Поэтому здесь не встречают и не провожают, а всякий заходит и выходит сам собой.

 

Виринея выскальзывает из подъезда, виновато оглядываясь на покинутые окна, в которых за шторами опять что-то ураганно перемещается и слышен писк спешно перевоспитываемой Машки. И одиноко, как на ветру пустой скворечник, Виринея сворачивает к Бабкому – обращать в милосердие.

 

Но к соседнему подъезду приближается с одной стороны – паническая скорая, с другой – милицейская мигалка, а из кошачьих подъездных сумерек выкачнулась кривая фигура, зажимая на животе окровавленный свитер. Фигура орет кому-то блатные угрозы, фигура пьяна и ей нестрашно, поэтому отталкивается от желающих помочь.

 

Бабком единодушно снялся со скамеек, обсуждая на бегу, в которую из машин порезанного упихнут прежде. Вирка осела на опустевшее теплое место.

 

– Господи,– взмолилась она,– Господи, ну почему так всё не так? Не мертвые они, не мертвые, это Дарья, чтобы самой выжить, так называла, а оно прикрепилось... Простите,– молилась она Двору за Дарью,– вы живые и все подряд раненые. И я должна, чтобы все всё поняли, я должна...

 

И в подступившей живой тоске, глядя на чистые Шуркины окна, Виринея заплакала о всеобщем.

 

* * *

– Представляешь – обчистили?! – удивляется Вирке Шурка, вроде даже восторженно, готовя из ничего пропитание для детей.– Думала – нечего, а он, зараза, выждал за углом, пока Тимка собак выведет, хорошо – успел, а то и собак бы спер!

 

  Муж?..– необъяснимо пугается Вирка.

 

– Нет, но вошел как к себе, Манька ему: "Дяденька, а мамка в магазине", а этот ей: "А я, детка, в туалет, там подожду!" Хорошо – не извращенец!

 

Вирке сомнительно, что поджидать в туалете не извращение, но лучше сочувствовать молча и дать Шурке выговориться.

 

– ... Порошок из-под ванны выгреб, шампунь, дезодорант, косметику, даже начатую зубную пасту прихватил. Ну, пасту, положим, разболтать и выпить, а тушь? Для ресниц?! Венере своей, видать, услужил. Нет, Вирка, измельчали мужики! Чтоб ему телек вытащить, а? Или проигрыватель?..

 

Можно, как недавно Дарья, порекомендовать Шурке круглосуточный замок на дверь, но не хочется – дверь сюда как вход в жизнь, бушующую в натуральную величину. И символ. И все равно не спасет, остаются окна и первый доступный этаж, а самое главное – ничто не изменит Шурку, она солнечная, даже полуденная, и потому с ней всегда случается.

 

А вот с Виринеей не происходит ничего, кроме лудилки. Разве что подменит Шурку в дневную смену, чтобы та могла обрыскать не только ближние, но и дальние городские магазины. Не случается ичего, кроме творчества и Бога. Хотя специально пыталась – пробовала заблудиться в лесу, где-нибудь утонуть, ходит пешком среди мрака к Шурке в гости через весь заводской район, недавно просто так, низачем, отстояла смертельную алкогольную очередь и даже по страстному Шуркиному желанию посетила ресторан – вокруг нее, как верительные грамоты, охранное пространство. Очередь привлекла абсолютным безумием, из безумия вышла глава для романа, а в ресторане пришлось длинно и молча танцевать с высоченным рэкетиром, Шурка взглядывала издали, умильно подбадривая из своего бушующего около очередного водоворота, Виринея тягостно вышагивала в танце и даже, чтоб не разочаровать Шурку, проводилась рэкетиром домой; он тугими мышцами раскачивал фонарный мрак, но события не получилось и из мышц, рэкетир озадачился и от применения силы воздержался, быть может, впервые на своем веку.

 

Пусть уж лучше воруют Шурку и дальше, иначе жизнь на планете остановится. Быть может, Шурка даже и не против, подозревает Виринея. Быть может, Шурка для того тут и есть.