САЛОН


Фёдор А. Чернин


Поколение ангелов

По–русски очень трудно говорить о божественном. Склонность русского человека к многоглаголенью на современном этапе состоит в том, что об этом и так слишком много пишут и говорят.А эти предметы, в литературе особенно, лучше оставлять за скобками, представляя читателю додумывать то, что на бумаге остается невысказанным. И я бы не стал ни о чем таком говорить…
Однако, мой друг Аркаша – человек, продвинутый во всех отношениях. Творческий интеллигент в немыслимом поколении, в юности он увлекался эзотерикой, изучал Каббаллу, различными способами расширял сознание, некоторое время находился на излечении и был выписан на свободу с диагнозом „хроническая мизантропия“. Теперь Аркаша работает алкоголиком в нашем продовольственном магазине. Денег у него кот наплакал, зато свободного времени завались. Аркаша посвящает его философствованию. Некоторое время назад он завел знакомства в эзотерических кругах нашего города, и еще через некоторое время достиг основательного просветления
Аркаша, разумеется, иудей, но банку держит, как два православных. Иные продвинутые эзотерики в этом смысле могли бы ему позавидовать.Удачно опохмелившись, Аркаша высказывает оригинальные мысли. Вот и сейчас мы стремимся к пивному ларьку. Я знаю, что после первой кружки Аркаша станет мрачным, вернется мизантропия, для него почему–то нехарактерна реактивность сознания опохмеляющегося человека. После второй лицо у Аркаши разгладится и мысли тоже, сознание устремится к бесконечности, и так до четвертой включительно, после чего на Аркашу снова накатывает мизантропия.
Так Аркаша, в частности, утверждает, отчасти повторяя Бердяя (которого не читал, поэтому его нельзя обвинить в плагиате, Аркаша до всего доходит своим умом), но в более рациональной манере, что уже нынешнее поколение при жизни увидит ангелов и будет жить среди них. Ангелы выйдут из нашей среды, и мы, к тому времени дедушки и бабушки, поймем, что внуки стали продвинутыми настолько, что по сегодняшним представлениям, их вполне политкорректно можно назвать ангелами. Затем наиболее продвинутые из них переженятся между собой и дадут уже вовсе жизнестойкое поколение ангелов.
Расположившись в тенечке, мы с Аркашей принимаем метафизическое мироощущение. Сдувая пену с первой кружки, мы любуемся ею, взвешивая на ладонях, смотрим на свет, совершая языческий обряд и, наконец, пригубляем, предаемся варварским радостям. Сейчас должно произойти просветление, некий винтик в голове и душе должен стать на место. О! Кажется проясняется.
Теперь давайте рассуждать логически. Древние люди полагали, как известно из устных преданий, что их многочисленные боги могут:
– управлять погодой и другими явлениями природы, наводнениями, замлетрясениями, извержениями вулканов и т.п.;
– распоряжаться так или иначе судьбой отдельного человека и целых человеческих коллективов;
– общаться на расстоянии;
– более или менее мгновенно перемещаться в пространстве, особенно если принять во внимание несовершенство тогдашних механизмов определения и подсчета времени.
Теперь ясно, что многими из этих явлений мы овладели и можем достаточно эффективно манипулировать.
Мы умеем: более или менее удачно предсказывать погоду, вызывать бури, землетрясения, вызывать гром и молнию (грозы) и рассеивать облака (к первомайской, например, демонстрации). В том, что касается распоряжения жизнью и судьбой отдельно взятых людей, а также челоловеческих групп – в этом нам, русским, вообще нету равных.
Имеющиеся ныне системы, вроде мировой электронной паутины, претерпят постепенные качественные изменения. Уже есть компьютеры, понимающие команды с голоса, причем только своего хозяина, на следующем качественным этапе будет понимание команд не с голоса, а, скажем, с квантовых частиц мысли, биотоков, потока сознания, неуловимых пока частотных импульсов, которые вырабатывает мозг, – называйте как хотите.
Уже сейчас японские фирмы планируют изготовление мини–компьютеров с выходом в Интернет, которые будут проецировать изображение сперва на специальные линзы, а затем и непосредственно на радужную оболочку глаза. Ученые разработают так называемые квантовые компьютеры, возможности которых по сравнению с нынешними безграничны (для теперешнего понимания, однако и их, несомненно, будут усовершенствовать). Телепатия, чтение мыслей на расстоянии и телекинез (перемещение предметов усилием воли или силой слова – из той же серии. В нашем распоряжении уже имеется телеграф, беспроволочный телефон с выходом в Интернет и т.п.
Практически дело в том, чтобы декодировать мысли, мозговые импульсы и научиться переводить их в цифровые сигналы, понятные прибору. А потом пласмассовый чип с таким мысленным приемником–передатчиком надевается, скажем, на ушную раковину, прикрепляется к отвороту пиджака, вживляется в кожу головы (или мягкие ткани ягодицы) непосредственно после рождения. Да если на то пошло – его (прибор) будет совсем не обязательно носить с собой – вот еще, таскать на себе такую бандуру. Достаточно будет находиться от него в десятке километров. Не говоря про мобильные телефоны, факсы, Интернет, уже упоминавшуюся беспроволочную связь.
И это только то, что имеется в нашем распоряжении сегодня.
В широкий быт войдет киберсекс. Трехмерная голография в этом смысле тоже пригодится, так же как и рецепторы на разных неожиданных частях тела, воспроизводящие записанные ранее эротические переживания. Все это можно будет купить на дискете, как сейчас банальную видеокассету.
Кажется, что вот вроде уже ничего невозможно измыслить, недаром еще в 1901 году некий чиновник британской Ее Величества патентной палаты заметил: „Все что можно выдумать, к настоящему моменту изобретено. Давайте теперь это все совершенствовать“. Что–то в этом роде. Everything concievable, как известно, has already been attained.
Именно поэтому у Аркаши есть основания предполагать, что в мире будет сделано еще множество новых открытий. Аркаша правильно излагает, корректно уточняя по ходу дифиниции. Он считает, что технический прогресс наступившего тысячелетия обеспечит качественный прорыв в человеческом сознании Так утверждает Аркаша, и я не нахожу аргумента, который я мог бы его убеждениям противопоставить. Разве что самый общий, такой:
Да, будет прогресс человечества, который выведет его на качественно новый уровень сознания. Будут достижения цивилизации. И, предположим, люди действительно станут наподобие ангелов.
Будут изобретены: самосьедаемые галушки, самооткрывающиеся пивные бутылки, милые жены, верные друзья, и симпатичные тещи, с которыми невозможнио будет поссориться, враги, с которыми невозможно подраться, вечная молодость, востребованность в своем отечестве, нестареющие анекдоты, и нестареющие родители, вечно молодые подруги, честные брокеры, маклеры и аферисты, дружелюбные милиционеры, неглохнущие машины, карманные слоны, незлые собаки, прибор для передачи мыслей на расстоянии, телепортирование со скоростью света, любовь со скоростью нежности, и медленная нежность со знаком любви, неиспиваемая чаша, непадающий бутерброд, а если падающий, то всегда маслом кверху, вопреки теории вероятности, негаснущий свет в ночи и в конце туннеля, непорочное зачатие… Лучшие умы потрудятся на славу. Будут вручены Нобелевские премии. Возможно, человечество научится жертвенности и милосердию. Все это будет. Только счастья все равно не будет, вот увидите.
Я проснулся, будто от тяжелого сна. Бродячий пес обнюхивал мою обувь. Аркаша дремал в тенечке, как и подабает большим философам, укрывшись веткой сирени. Пора было сходить помочиться и вновь становиться в очередь за пивом. Я разбудил Аркашу, мы побрели к пивному ларьку, предварительно остановившись на минуту за мусорными бочками. Тетя Катя заведует распределением благодати. Она нас, конечно, обсчитает или недольет, не осуществит долива после отстоя пены, даже если потребуем, и с этим ничего не поделаешь. Противоречить тете Кате – все равно, что противостоять всеобщему абстрактному злу. Дерзить ей – значит лишиться расположения. В нашей епархии она божество. Она же воплощение всеобщего зла, если не отпускает в долг и посылает на хуй. И приходится идти, ибо куда денешься?
С другой стороны, если тетя Катя олицетворяет всеобщее абстрактное зло, это еще не худший вариант.Она, во всяком случае, наливает страждущим пива. Может, таким и должно быть божество? Суровым и справедливым. Дающим благодать, и заставляющим нас перемещаться в пространстве, – а это характеристика существа несомненно высшей природы.
Мы, скорее всего, не доживем до появления ангелов среди нас. Так зачем ждать, пока родится и повзрослеет их поколение, когда тетя Катя вот она, постижимая и досягаемая, доступная уже на нашем временном отрезке? Достаточно встать, подойти и занять очередь к ларьку. Ибо здесь начинается и заканчивается русская метафизика.
По–русски очень трудно говорить о божественном.


Т А Н Е Ч К А
(подлинная история Тани Савичевой)

Должен предупредить уважаемую читающую публику, что этот рассказ не для слабонервных (имеется элемент сознательного людоедства) и нехарактерный для автора этих строк, склонного более к иронической прозе, нежели к описанию трагической и нелицеприятной изнанки жизни, где в качестве действующих лиц выступали бы канибаллы. Однако, ничего не попишешь, если выплюнуло подсознание, или как стало принято говорить, спустили из Единого Информационного Пространства, значит придется „озвучить“. Сам я, разумеется, в описываемое время еще не родился. Никогда не бывал в Ленинграде. О войне имею самое расплывчатое представление. Я до сих пор не совсем уверен, кто победил. Кроме того, я убежденный вегетарианец. Так вот, спустили, очевидно, не по адресу. Но, так или иначе, поскольку попало в мой почтовый ящик из поднебесья, придется сформулировать на человеческом языке, в виде потока сознания, переданное мне в форме совокупности образов. В них я выступаю в виде главного действующего персонажа.
Итак, я потомственный петербуржец с 1901 года. О детстве воспоминания имею отрывочные. В ранней молодости сразу сердецем принял революцию, как это сделали многие романтически настроенные юноши моего поколения. Мы тогда не знали, что революциям свойственно пожирать своих детей. В том году мне исполнилось сорок лет, как и все, я испытывал тяготы Отечственной войны и, не будучи военнообязанным, собирался в эвакуацию.
Однако маршал Мерецков и товарищ Молотов решили иначе. Они решили сделать из моего города символ мужества, коммунистическую твердыню. Это была опасная ложь, чем более циничная по отношению к городу, со всех сторон стиснутого, как тогда выражались, в каленые клещи.
Город – это совокупность разных людей, которые тихо живут себе более или менее обывательской жизнью, рождаются, ходят в школу, влюбляются, читают газеты, и умирают. Идеология, даже самая прогрессивная, не в силах изменить заведенный издревле распорядок вещей, обычно производя волнение на поверхности, глубинные слои жизни оставляя практически без изменения, во всяком случае (исключая людей наиболее преданных), не затрагивают свойственных человеческой природе склонностей и страстей. Город, поэтому, символом быть не может, по определению. Колыбель трех треволюций – это название и тогда, и впоследствие меня трогало не больше, чем любое другое, да и революционная романтика к тому времени основательно пообносилась. Позже коммунисты поняли это, и призвали себе на помощь понятия „Родина“ и „Отечество“ (оплеванные властью, но не забытые народом), мобилизовали православную церковь для нужд войны. Но это потом, а пока…
Ночь. Переулок. Мороз блокады. Вдоль тротуаров лежат карпаты.
Помню, как я в первый раз увидел надписи о том, какая сторона улицы при артобстреле особенно опасна, но это была ложь, при артобстреле всякая сторона опасна, так как стреляли с Пулковских высот, а любая возвышенность, в смысле баллистики, имеет существенное преимущество перед низменостью.
Таня жила в нашей коммунальной квартире, отдельные после убийства Кирова товарищами, предоставляли только им, прибывшим из Москвы, на смену бывшему руководству. В 1942 г. Тане было шестнадцать лет, недавно мы отмечали полученный ею советский паспорт. Она жила с мамой, папой и бабушкой, которые ограждали ее от ненужных влияний.
Я любил Таню, а она любила меня. Это, конечно, были чисто платонические отношения,. и существовали исключительно в моем воображении. Просто, видимо, в атмосфере войны и всеобщего хаоса мы, две родственные души, нашли друг друга. Мы бесконечно сидели на кухне. Я, чтобы отвлечь ее, давал Тане уроки физики и математики, пока война не пришла под самые стены, и вопрос стал с самой что ни на есть остротой. Я не мог представить жизнь без Танечки, она, наверное, тоже стала бы скучать без меня. Впрочем, и это фантазии. Едва ли тогда она вообще думала обо мне.
Когда замкнулось кольцо и всякий вьезд и выезд из города прекратился, мне, как и им, было отказано в эвакуации. На „Большую землю“, на самолетах, вывозили только начальство: председателей, их замов и прочих мордатых. Нас, горожан, принесли в жертву, меня, Таню, и всю ее семью. Наше сословие, „иждивенцы“ в тогдашней табели о рангах последнее из последних, было обречено находиться в осажденном городе всю зиму, а там сколько зим еще? Без еды, без топлива, без надежды. Те, кто рассказывает о героизме, отдыхали тогда в Ташкенте. Потому, что бывшие там тогда умерли почти все, если не от холода, голода и германской артиллерии, то от того, что не было надежды.
Умер папа, умерла мама. Умерли все.
Последней умерла ее бабушка. Ее, так как прежде папу и маму, мы свезли на саночках на Пискаревку. Там были разрыты ямы и рвы, и каждый мог хоронить своих усопших, сколько хотел. Таня тогда вела дневничок, о том что происходило в ту зиму, о том как по очереди умирали родные.
„В квартире остались мы одни, я и Михаил Анреевич (это она обо мне).“ Многие девочки тогда вели дневники, действительно, событий происходило великое множество. Умер папа, умерла мама, умерла бабушка, тогда, постреди блокадной зимы, смерть была явлением каждодневным и казалась даже естественнее, чем жизнь. Обыденнее, как ни страшно в этом сознаться. Как в школьном сочинении „Как я провел лето“. Сегодня мы поймали колорадского большого жука. Умерла мама, умерла папа. Умерли все“. Так я провел зиму. Зиму сорок второго, проклятого года.
Мы сперва надеялись, что придут армии светлого воинства и освободят нас из плена. Однако надежды не оправдались. И мы перестали надеяться, жили как жилось. Тем более, что не имели выбора. Вот наша скорбная летопись.
Двести пятьдесят граммов хлеба, много это или мало? Теперь, следя за диетой, я не ем ничего дрожжевого, только овощи, иногда рыба, но никогда мясо. Принцип раздельного питания соблюдается у меня бесусловно. Я до сих пор доедаю блюдо до конца, и это тоже последствия блокады. Они так сильны, что вьелись в гены, и, несомненно, передадутся следующему поколению. Недоеденные куски преследует меня в страшных снах. И это не шутка. Наш город был отдан в жертву языческой религии, языческой потому, что понятие милосердия для нее было чуждо, немыслимо, более того – запретно.
Танечка родилась и росла у меня на глазах, я ее укачивал, когда родителей не было дома. Я смотрел, как она взрослеет, читал ей книжки, Хлебникова, который был тогда запрещен (во всяком случае не переиздавался), у меня были ранние издания. Танечка выводила рулады под „пти иш ти лурлу ахти“, Хлебниковский веселый птичий язык она понимала подсознательлно, как его и следует понимать. То было чудесное время, светлое и счастливое, несмотря ни на что. Я помню, как ее принимали в Комсомол. Потом началась война.
И вот зима, сорок второй год. Морозы выдались суровые. Наполеон, как известно, в такие морозы пропал в наших степях и оврагах со всею армией. Немец же, традиционно главный враг, дошел тогда, невзирая на лютый мороз, до Невы и Ладоги, оккупированы были Псков, Луга и Господин Великий Новгород. Но это все–таки история о любви, а не о геополитике.
Первый острейший приступ нежности к Танечке со мной приключился когда мы отвезли ее бабушку на Пискаревское кладбище. Я понимал, что по возвращение мы останемся одни, без папы, мамы и бабушки, которые более всего хотели, чтобы она вышла замуж за морячка–лейтенатна (Фрунзенское училище находилось неподалеку, они поощряли Таню с подружками ходить туда на танцы). Но к тому времени Фрунзенское училище было эвакуировано сначала в Саратов, потом далее за Урал, где кадеты продолжали обучение, спасибо товарищу Сталину, я стал единственным, кто оказывал влияние на воспитание несовершеннолетней гражданки Савичевой, – Тани, Танечки, – Господи, дай мир и успокоение ее невинной душе…
Мы остались с Таней одни посреди великого города, ставшего впоследствие образцом и примером. В голоде и в руинах, ледовая дорога жизни через Ладогу еще не начала действовать. Надо было что–то делать и как–то жить, надо было выжить. Что мы делали? Мы читали книжки. У меня сохранилась обширнейшая библиотека. Поэтому, кстати, гибель от холода, по крайней мере в ближайшее время, нам не грозила. Так вот, перед тем, как спалить эти книги, чтобы дать себе немножко тепла, мы читали их вслух, кутаясь в пледы.
Пища духовная. В том декабре по карточкам не выдали ничего.
В январе мы стояли в очередях, напрасно, мы были слабы и приходили каждый раз к концу очереди. Но перед сном мы всегда читали книжки, стихи, как сейчас помню, поэтов Серебряного века, редкие издания, а потом они сгорали в огне, – мы соорудили с нею костерок посередине паркетного пола.
Она умерла 23 февраля того года, когда салюты в честь армии, задержавшей германцев где–то на подступах к Петрограду в четырнадцатом году. Девочка моя, почему ты умерла, не дождавшись меня? Мы бы могли парить, как две бестелесные сущности. Почему Бог не дал мне тогда смерти? Почему, проваливаясь в голодное забытье, я просыпался и снова жил, как только костерок из книг гас и остывал. Почему?
Когда она умерла, я еще около суток держал ее в обьятиях, пытаясь согреть, и получал тогда хлеб по двойной карточке, предьявляя всякий раз спеленутую мертвую Таню, как если бы ребенок спит. Я, таким образом, некоторое время питался ее хлебом. Что меня согревало тогда, ведь не было ни света, ни керосина, ни дров? Послесдние тома библиотеки я сжег когда Таня была еще жива, когда ей сделалось совсем плохо, чтобы она не мерзла, и потом чтобы, уже мертвая, не покрывалась инием. Дыханием я отогревал ей лицо и руки.
На девятый день душа ее отлетела. Я это как–то стразу почувствовал. Я по–прежнему отогревал ей лицо своим дыханием. Только тогда я осмелился полюбить ее по–мужски. Разум к тому времени покинул меня. Она, разумеется, не проявляла ни страсти, ни отвращания, будучи к тому времени сущностью бестелесной. Я не мог совладать с собой. Из последних сил, насколько позволяла стынущая кровь, я любил ее, как не любил никого.
Это был наш медовый месяц. Она была мертва, а я был полумертвый сумасшедший доходяга. Но мы были вместе. Посреди осажденного Петербурга. Я любил Таню уже мертвую, холодную, ну и что? Я знал, что скоро умру сам, и мы соединимся с нею, как было сказано, в виде бестелесных сущностей. Было очень холодно в ту зиму окаянного года, когда нас предали.

ТАНЯ – еще означает тело,
только твое, не пуская в дело
Анестезию рассудка, ими,
губы твои раздвигая, имя
Я подвергаю твое огласке
в виде последней для тела ласки…

Таня, Танечка, Танюша. Я все время находился в комнате, где была ты. Сложись наша жизнь по иному, мы соединили бы комнаты дверью, расселили соседей, ты родила бы мне красивых гениальных детей. Моею любовью руководили добропорядочные намерения. Я не видел будущего, где ты вышла бы замуж за выпускника военно–морского училища. У нас могло быть другое будущее. Но наша любовь пришлась на зиму сорок второго…
Теперь в нашем распоряжение была вся квартира. Здесь, возможно, до нас, помещались вельможи. Спасибо русской революции хотя бы за то, то нас с нею поселили в одну коммуналку, замечательную квартирку, по которой теперь можно было ходить, не опасасяась соседей. Неважно, что ты умерла, мы все равно вместе, и я ни за что не отвезу тебя на Пискаревское кладбище.
Я просто не смогу с тобой расстаться, представить, как тебя укладывают в стылую братскую яму – невыносимо. И пусть заниматься любовью с тобой уже невозможно, несмотря на все мои попытки согреть тебя, ты остаешься холодна к моим ласкам, но я знаю, когда–нибудь мы встретимся снова…
И поэтому я никогда не повезу тебя на Пискаревское кладбище…Расстаться с тобой невозможно, это противоречит здравому смыслу, насколько еще остался здравый смысл во мне, уже семь дней ничего не евшем, безумном… Говорят, скоро должна открыться ледовая дорога через Ладогу, но я не верю, потому что я уже им больше не верю, ничему уже больше не верю. Я верю только в то, что могу увидеть, – моя девочка, единственная, первая и последняя любовь моя, превращается в ледышку, любить ее я уже не имею возможности, нежная внутренность моей любимой замерзла, а лицо подернулась инием, я теперь могу только смотреть на нее. Как ей должно быть холодно и одиноко!
Но мы люди, потому что в нас есть Божья душа. И пусть она сейчас испарилась из таниного тела, я знаю, она витает вокруг, и видит меня, видит мои безутешные слезы. Видит и то, как я пытаюсь войти в тело моей бедной Танечки, но не ведаю ни благодати, ни удовлетворения, ни покоя.
Обморок, забытье…
Таня мертва уже около месяца. Я пишу в свой дневник ужасно непунктуально. Уже больше недели в нем не было записей. Говорят, подвезли хлеб. Во всяком случае, несколько дней назад выдали двести пятьдесят граммов. Много это или мало? Впрочем, хлеба в городе хватило на три дня.
. Еще неделя. Таня лежит предо мною, лицо подернуто инием, мое дыхание не может растопить его. Поэтому я стою перед ней на коленях и молюсь за спасение ее души, не ведавшей греха. Обморок, забытье. Мысль о том, чтобы сьесть Таню приходит все чаще, преследует меня. Это был бы не варварский акт, а единственный способ оставить ее навсегда со мной. Обморок, забытье. Я забываю фиксировать события, неаккуратно веду дневник…
Сороковой день. Я перевернул тебя на живот, распеленал и ощупал ягодичную мышцу. Я раздевал тебя, как будто готовился к брачной ночи, которой у нас не было, и, если бы она осталась жива, никогда не могло бы и быть. Это мне повезло, что все так сложилось… Аккуратно взрезаю бело–розовую мякоть. Крови нет, конечно, она давно превратилась в лед. Мясо, прихваченное морозцем, чуть сладковатое на вкус.
Танечка! Ты являешься теперь бестелесной сущностью и смотришь с небес. Прошу, не смотри, пожалуйста, не смотри! Если у Бога осталось хотя бы немного милосердия. Я бы отдал тебе свою плоть, если бы ты была жива, я бы отдал тебе всего себя, без остатка, и кожу, почки и печень, легкие, сердце, и мышцы, и кровь. Если бы этой ценой ты могла жить, или я мог бы вернуть тебе жизнь. Практически это выглядело бы так. Я срезал бы с себя плоть, ломоть за ломтем, и радовался. Я, конечно, не сказал бы тебе, откуда мясо. Если бы ты спросила, я бы сказал бы, что поймал голубя. У мы бы весело жарили его на огне…“Цо“, – это я тебя зову! Обморок, забытье.
Я знаю, если бы я тогда умер первый, ты бы не стала есть меня. Но вот плоть твоя, а сама ты находишься в заоблачных сферах. Я ел тебя потому что любил. При этом я знал, что избегну Геенны. Потому что все, что делается ради любви, священно. И это, конечно, был обряд. Его значение не надо пояснять. Так я питался сто дней, и благодарил, за то что ты была, что ты есть.
А потом блокаду прорвали, и мне разрешили уехать за Ладогу. А еще через некоторое время мы победили. Я даже получил какой–то орден и медаль „За оборону Ленинграда“. Впрочем, вряд ли это тебе интересно. После войны я еще некоторое время скитался, пока не нашел хорошую женщину, мы поженились и она родила сына. Я, конечно, посидел в лагерях (разумеется, за другое, точнее, как большинство тогда, ни за что), снова и доходил, и подыхал, но что это было в сравнении с тем, как всю жизнь я ждал встречи с тобой?
Сейчас я стар и дряхл. Но знаю, что каждый день, что живу на земле, каждый час, приближающий смерть бренного тела, но не души, приближает нашу встречу с тобою, Таня. И я жду, когда мы встретимся в виде бестелесных сущностей, и будем гулять под ручку по райским кущам. Я верю в это и молюсь, а пока пойду к Летнему Саду где, на набережной, я тогда, весной, опустил в Неву твои кости. И снова вознесу по тебе молитву. Я скоро умру. Зачем я жил? Почему целую вечность мне нельзя было встретиться с тобой? Может, в этом есть высший смысл? Для чего? Может быть для того, чтобы спустя полстолетия, совершенно посторонний человек, ужаснувись, написал эту печальную летопись нашей любви. Для тебя? Для меня? Для кого?

Т У М О Р У
(русский журналист в нью-йорке)

Что сказать, я молод, богат, умен и чрезвычайно хорош собой. У меня замечательная работа, прекрасная семья, жена умница и красавица, масса друзей, все также как и я, молоды, богаты, умны и хороши собой. Каждый преуспел в новой жизни, каждый в своем роде, благодаря ясному уму и воле к победе: умеют правильно ставить цели и добиваться, невзирая на трудности, преодолевая препятствия с легкостью, достойной античных героев. Да…
Мне повезло. Я – русский журналист в Нью–Йорке. И этим все сказано. Я знаком со всеми и меня знают все. Я беру интервью у знаменитостей, как у наших, так и у местных, все рады знакомству со мной, ищут моей дружбы и зазывают в гости. У меня элегантные хобби, коллекция современной живописи, связи в структурах, уважение соплеменнников и сограждан. Я часть нью–йоркской богемы, и в то же время уважаемый член высшего общества, желанный гость на презентациях и премьерах различного уровня. Ну, а культурных мероприятий у нас в Нью–Йорке, – только успевай опохмеляться.
Так я пишу знакомым, оставшимся на родине.
На самом деле я глуп, некрасив и беден, как лобковая вошь. С некоторых пор, зеркало у меня в доме самый нелюбимый предмет. У меня скверный характер и больной желудок. Я часто выпиваю. Причем не на премьерах и презентациях, а по большей части дома, с самим собой. Вот и сейчас, если Вы не возражаете, я налью себе граммулечку вискаря. Русские привычки не приносят счастья, это известно. Но что я без них? Ведь Я и есть именно этих привычек, одновременнно обьект, субьект и совокупность…
Как гондон (тут опечатка, должно быть „Дантон“) я унес частицу родины на подошвах скороходовских немодных ботинок.
Меня редко зовут в гости, опасаясь с моей стороны какой–нибудь дикой выходки. Надо признаться, я почти никогда не разочаровываю хозяев. У меня практически нет друзей. Красивые девушки со мной не ебутся.
Все потому, что я пишу, не могу и не желаю делать ничего другого. Я умею в жизни только это:покрывать крючочками разнообразные бумажные поверхности, стучать по клавиатуре пишмашинки или компутера. Переводить бумагу, пачкать бумагу, портить бумагу. Мучить и уничтожать бумагу. Лепить из бумаги и чернил реальность, в которой многое по–другому.
Когда я имел постоянную работу, меня не любило начальство, потому что я опаздывал на работу и часто болел. Потом меня уволили, т.е. перевели на фриланс, от чего я сперва впал в прострацию, а потом понял, что ничего лучшего и представить себе невозможно: свободный режим, свободный хлеб. Окончательно порвать со мной отношения они не могли, потому что… тут бы мне рассказать, какой я гениальный журналист, что когда я пью или болею, начальство сбивается с ног, и информационные источники иммиграции засыхают, но это было бы то же самое, как утверждать, что я богат, умен и чрезвычайно хорош собой. Нет, уволить они меня не могут потому, что никто другой не будет ишачить на них за те мизерные гонорары, которые их шарашкина контора в состоянии платить. Я не могу без них, а они без меня. За это мы еще больше ненавидим друг друга..
Да, я бумагомарака. Я попугай, я эпигон, сочинитель чего изволите. Если бы я был богат, умен и хорош собой, поверьте, я бы не писал эти строки, а занимался бы каким–нибудь приятным и достойным делом, например, сидел бы у себя на даче в Комарово (была бы и дача) в ус бы не дул, писал хорошо сбалансированные мемуары, был бы спокоен и светел.
Потом я некоторое время издавал газету, ну не газету, а скажем так, газетенку, направления „кормимся понемногу“. Скоро и это прекратилось Под конец, человек, развозивший газеты, украл последнюю выручку с номера и скрылся в неизвестном направлении. Подавать в суд на него было смешно, настолько мизерна была сумма, присвоенная им. Сказал ли я, что это был мой тесть, отец моей первой (теперь уже бывшей) жены? Впрочем, это не было неожиданностью, я всегда ожидал от него чего–нибудь в этом роде. Его дочь оставила меня еще раньше, когда я только поступил на работу в газету. Она уже понимала, что русская журналистика в иммиграции – путь в никуда. Я тоже понимал это и понимаю сейчас. Что толку? Повторяю, это – единственное, что я умею делать, и делаю без отвращения. Другое дело, что с этим божественным даром я здесь нужен, примерно, как хрен на ужин.
Если бы я был богат, умен и знаменит, я бы, конечно, и с вами сейчас не сидел, не разговаривал и не пил с вами виски, и не открывал вам душу. Так пользуйтесь случаем, общайтесь со мной, пока я беден, глуп и некрасив. Пообщайтесь со мной, пожалуйста, хоть кто–нибудь…
Извините, звонит телефон. При этом звуке я теряю свой эквилибриум. Что–нибудь обязательно подает у меня из рук. Вот и сейчас…
Я надеюсь, что это звонят из издательства, куда я некоторое время назад отправил большой роман, который сделает меня знаменитым, плод последних лет моей жизни. Жизни? Так или иначе, звонит телефон, и я снимаю трубку:
– Хэлло? Хи из нот хиа эт зэ моумент, кэн ай тэйк э мессыдж?
Ну, нет так нет. Это не из издательства, это звонят кредиторы. Электрические и газовые компании всегда помнят о моем существовании и регулярно напоминают о себе. Я ничем не могу их порадовать. В одном кармане у меня табачные крошки, в другом – вошь на аркане, и более ничего.
Еще мне звонят сумасшедшие изобретатели, жалобщики, правдолюбцы, экстарсенсы, обманутые клиенты, брошеные жены, начинающие поэты, писатели, алкоголики, вэлферщики и прочая огорченная и бесноватая публика. Всем им чего–то надо. Нашли у кого просить, ха–ха… Откуда они достают мои телефоны, уму непостижимо. Разумеется, их нет ни в одном справочнике. Кроме того, я их так часто меняю, что временами сам путаюсь в номерах. Немногочисленным знакомым и девушкам строго–настрого наказано никому, никогда, ни при каких обстоятелльствах не выдавать моих телефонов.
Мои взаимотношения с деньгами – это отдельная песня. Я не жмот, как может показаться некоторым людям, поверхностно знающим меня. Просто все свои деньги я отдаю Дэриллу. Дэрилл – один из немногочисленных знакомых, кому я искренне рад каждый раз, когда он приезжает из своего Массачусеттса в Нью–Йорк по делам и заходит ко мне. Вечно пьяненький Дэррилл – переводчик с русского языка, умница и, по некоторым наблюдениям, латентный гомосексуаист. Подозреваю, ко мне у него не только профессиональный интерес. Он, конечно, никогда в этом не признается, на то и латентный. Поэтому мы выпиваем и ведем разговоры о мировой литературе. Недавно я обьяснял ему, зачем один русский Сидор изувечил собственную козу. Дарелок – подвижник в глубоком русском смысле слова. Кто в наше время согласился бы делать перевод моего романа за те гроши, которые я ему могу заплатить. В последнее время он работает в долг. Отдашь с Нобелевки, – шутит Дарел, и мы чокаемся вискарем. В каждой шутке есть доля шутки. Дэрилок верит в мой успех больше, чем я сам. Иначе стал бы он вкалывать бесплатно. Но тут, опять же, его ущербные симпатии ко мне. Все размыто.
Не возражаете, если я еще пятьдесят грамм…? Спасибо.
Портрет героя в интерьере. Небольшая, но чрезвычайно уютная студия в зеленом районе неподалеку от моря, где так приятно сидеть, писать, лежать, читать, и выпивать с друзьями… (извините, увлекся, представив себе, что сочиняю письмо друзьям, оставшимся на родине) Я живу в прокуренной захламленной берлоге, предпочитаю без крайней необходимости не выходить на улицу, потому что меня останавливают на улице соотечественники,.и заговаривают со мной. А если я в этот день небрит, не одет, спохмелья, и вообще не в настроении разговаривать? Да и что интересного они мне могут сообщить? Я знаю главное, а частности, кому нужны частности? Ай ноу зет лайф из эй бич, ю херт энд зен ю дай. Кому предьявить претензию, если молодость обещала, что жизнь сложится совершенно иначе?
Еще звонок. Извините, я вынужден подходить к телефону (помните мой роман?). Опять кредиторы. Не то, чтобы они могли посадить меня в долговую яму, тут это не принято, не практикуется. Максимум, что они могут сделать – это испортить кредитную историю. Впрочем, сложно испортить то, что и так давно лежит в руинах. Это же в полной мере относится и к моей репутации. В другое время я бы просто не брал трубку, или вовсе отключил телефон, но сейчас не могу, жду звонка из издательства. Но мне не звонят.
О чем роман? О том, как в силу случайных обстоятельств отдельные люди и целые коллективы рождаются, живут и погибают, в промежутке сидят, разговаривают, выпивают, а между тем, незаметно, тихо, по–чеховски, происходит трагедия их жизни. Еще немного виски, с вашего позволения.
Вы спросите, что я делаю здесь, как я сюда попал? Вечные вопросы: Была ли иммиграция ошибкой? Что я мог сделать по другому? Откуда взять денег?
Вам налить? Напрасно. А я, если Вы не против…
Извините, снова звонит телефон, может быть, это все же из издательства.
– Алло? Ху из зыс? Ноу, хи из нот хиа эт зэ моумент, кэн ай тэйк э мессыдж?
Как видите, я еще на что–то надеюсь. Как неунывающий храбрый мыш, опущенный в банку сметаны, шевелю лапками, взбиваю, взбиваю, потому что просто так погибать глупо, а из сметаны вдруг возьмет и образуется твердь – масло, опираясь на которое можно будет выползти, а потом выскочить вовне, в другую жизнь. Мечтать не вредно, и надо, конечно, надеяться или хотя бы, уже совершенно ни на что не надеясь, продолжать взбивать сметану.
Я, конечно, отчасти рисуюсь, намеренно сгущаю краски, по традиции товарища Достоевского, как без этого русскому литератору? Время от времени у меня даже бывают девушки. Особенно симпатичны мне три сестренки, сумасшедшие подружки, Верка, Надька и Любка, погодки. Они являются без звонка, дыша портвейном и туманами. Есть в моем окружении и женщина–вамп, грузинская княжна Злорадзе, старинного рода, сама из Кутаиси.
Вот опубликуют мой роман, малую Букеровку дадут, а там, возможно, и большую Нобелевку. Мы еще заделаем им сидорову козу! Хотя, конечно, вряд ли. Извините, я снова должен прерваться: звонит телефон.
– Алло–алло! Ху? Сэй ит эген? Ай кент билив май факен иаз! Ланч тумору? Эйджент? Но, ай донт хэв. Аск. Вот тайм? Шуа,шуа. Офкос, си ю тумору.
Тумору! Теперь мы можем чокнуться без рефлексии и угрызений совести.
Если вы хоть немного понимаете по–английски, в моем чудовищном исполнении, то, наверное, догадались: это звонили из издательства. И, если я их правильно понял, они прочитали мой большой русский роман. Кажется, им понравилось. Кажется будут печатать. Тумору–тумору. ТУРУРУ!
Вряд ли мой роман станет бестселлером, и значит вряд ли материальная сторона жизни существенным образом изменится к лучшему. Однако, это, несомненно, будет некоторым послаблением по режиму в моей трудовой колонии с усиленным питанием. Во всяком случае, это будет оправдание не только теперешнего моего нижескромного существования, но оправдание (не цель, а именно оправдание!) всей моей грешной жизни.
Я русский литератор в Нью–Йорке, и этим все сказано. А плохо это или хорошо, что называется, покажет вскрытие.




Оставить отзыв
В Салон

TopList