Copyright © 1995 by Serge Melentiev
Чужие талии-1
Ты не сумасшедший, ты просто неумный человек.
И взгляд у тебя, нашла слово, -- охуевший.
Извини, конечно.
Д.Т.
СВЕЖИЙ ЗАПАХ ЛИП
Завтра мне исполняется тридцать три. Круглая это дата или нет, но
примечательная. Бутылка у меня есть; я, пожалуй, потушу мясо и
приглашу Татьяну. Хотя она и не пьет, но за столом помимо нас с Пашей
появится женщина, и от этого вечер сразу станет праздничным. Когда
надвигалось тридцать, я старался сделать вид, что
ничего не произошло. Но ничего и не произошло на самом деле; я
по-прежнему молод, и даже в лучшей форме, чем, скажем, лет пять назад.
Я успокоился и с тех пор добросовестно праздную, насколько позволяют
обстоятельства.
Набираю Наташин номер:
-- Смотри, как мне везет! Я тебя застал в пятницу.
-- Тебе действительно очень повезло. Я собиралась уехать днем. Но
моя машина...
У нее старый "chevrolet", доставшийся ей за полторы тысячи
долларов.
-- У меня завтра День Рождения. Поздравь меня.
Наташа поздравляет.
-- А я разъезжаюсь со своим соседом. Я тебе не говорила? У меня был
сосед. Такая дружба была! Дня не могли провести друг без друга. Даже
арендовали вместе apartment. Нет, он очень классный парень, но жить с
ним невозможно. Он не хочет мыть посуду. Понимаешь? И не только
посуду, но и все остальное. Все должна делать я. Я его уже тихо
ненавижу. А он просто не понимает, что мне от него нужно.
Наташин голос полон столь искреннего возмущения, что она не
выдерживает и начинает смеяться.
-- Да, я же забыла самое главное! Дай мне свой адрес, я тебе пришлю
фотографии. На Valentines, где я с твоими цветами, вся сияющая, и
новую с короткой стрижкой. Я первый раз в жизни постриглась так
коротко.
-- Да-да, конечно, -- поспешно отвечаю я, чтобы Наташа не
заподозрила, что мне все равно. Мы не виделись шесть лет.
Я думаю о классном парне, красных розах и мытом толчке. Самое
чудесное в моем букете было то, что Наташе его принесли вместе с
вазочкой. У нее до того вазочки не было, и не во что было ставить
цветы. Вообще, для поддержания мирового равновесия более важно, чтобы
женщины по крайней мере не покупали себе сами цветов, и надо иметь это
в виду на будущее.
......................................................................
Наташа, медленно поднималась на верхнюю площадку вместе с Ларисой
Сегалович из сто пятнадцатой комнаты. Сегалович говорила по
обыкновению тихо, почти шептала. Наташа прислушивалась, и не обратила
на меня внимания. На площадке обычно курили строгие величавые женщины
с третьего этажа. Сейчас она была пуста. Сегалович достала сигареты.
Я постучал по деревянной обшивке перил.
-- Наконец-то, -- оживилась Наташа.-- Ну? Куда ты пропал?
Странные существа эти женщины! Неужели ей этого достаточно, вот так
перебрасываться парой слов на работе, как будто мы знакому уже много
лет, а не всего несколько недель, и нам нечего больше узнать друг о
друге? Вечером мне предстоит, возвращаясь домой, отгонять юношеский
вопрос "зачем все это?", и, выйдя из метро, оставшиеся до автобуса
десять-пятнадцать минут, глотать свежий ночной воздух, сохранившийся в
гигантском незастроеном пустыре, отделенном от шоссе валами и рвом
железной дороги, и разглядывать круглолицую усталую девочку, которая
тоже ждет автобуса здесь каждый вечер в это же время, и, несмотря на
темноту, очевидно прелестна.
У Наташи ребенок, времени на метро и кавалеров нет, тем более, что
есть машина; и она звонит мужу, который подвозит ее домой с работы.
Иногда, он раздражен, недоволен и обвиняет ее, Наташа оправдывается,
уговаривает. Мне хочется выйти из комнаты, я не люблю видеть ее
заискивающей, слышать неестественный, испуганный голос и виноватый
смех. Я не знаю, чем он так возмущен, и не знаю, признаю ли я за ним
право мужчины и хозяина -- ее отчитывать. У меня нет даже права
сказать ей, что я хочу ее видеть.
Но я остаюсь, потому что ей, наверное, не хочется, чтобы я уходил.
Только я не смотрю на нее. Неужели она чувствует себя виноватой из-за
того, что существую я. Все ведь кончилось, уже ничего нет. Слишком
невероятно, слишком далеко, чтобы сразу не уйти в прошлое. Мы
вернулись в Москву, и больше не принадлежим самим себе.
Логика доказывает, что женщины вовсе не странные существа.
-- Ладно, я к тебе зайду через пятнадцать минут. Или нет, зайди ты
ко мне.
Я чувствую почти бесстрастный, словно у древней сивиллы, взгляд
Сегалович. На Наташу мужчины смотрят конструктивно, сведуще,
напористо, не скрывая интерес и сразу переходя в наступление.
Сегалович, вероятно, ожидает, когда в глазах у меня вспыхнет огонек
предприимчивости, и все встанет на свои места.
А я не умею так смотреть. Для этого необходимо быть энергичным,
интеллигентным, уверенным в себе мужчиной, что, в свою очередь,
требует умения смотреть на женщин соответствующим образом. Некий
замкнутый круг, орбита, по которой мчится электрон, и которая
недоступна другому электрону, пока внезапное столкновение не
протолкнет его на иной энергетический уровень, -- вот, пожалуй, модель
поведения мужчины здесь, в комнатах и коридорах академического
института, -- быть, вероятно этому нельзя научиться, можно лишь вдруг
проснуться и обнаружить себя преприимчивым энергичным мужчиной. Я пока
просыпаюсь тем же, кем засыпаю, и, если бы не Наташа, меня бы это
устраивало.
-- Ты меня не замечал.... А я не люблю, когда меня не замечают, --
-- призналась Наташа.
Нет, я замечал ее, может быть, я даже смотрел на нее внимательнее,
чем любой другой, уже семь лет, с того момента, когда впервые увидел
ее на студенческой практике в Крыму. Я не умею смотреть людям в
глаза. Когда она показала мне фотографию Андрея, ее мужа, я понял, что
этот веселый красивый парень всегда смотрел ей в глаза с дерзким
вызовом. И таким же взглядом отвечала ему Наташа. Она смотрит так и
на меня. Есть разные вселенные, населенные физически разными
существами. Есть горная страна улыбок женщин Леонардо, преисподняя
уродцев Босха и королевство иных уродцев, -- Брейгеля, а также,
например, мир веселых бездельников и соблазнительных женщин Манэ. И
есть мир Наташи, в котором принято смотреть в глаза, будь в тех глазах
звериное бешенство монгольского кагана или бессильная горечь
оставленного супруга.
Я туда затесался случайно и до сих пор не верю в происшедшее.
...Вот эта спортивная, загорелая, уверенная в себе сероглазая
девушка, особенно шикарная (точное, хотя какое похабное слово), и
молодая рядом с вялой, унылой, похожей на лягушку, Сегалович,
оказалась такой мягкой и беспомощной. И у нее были такие тревожные,
неспокойные глаза. Уже почти месяц тому назад.
-- Не смотри так, -- уговаривал я. --Ты все время о чем-то думаешь.
-- В моей ситуации есть о чем подумать, -- усмеxнулась Наташа.
-- Все, все уже произошло, думать поздно...
Ближе к рассвету я увидел ее сказочно красивой, с широкими бедрами
и круглой грудью, словно с музейного постамента сошла античная Венера.
А глаза стали спокойными и насмешливыми.
-- Я похожа с распущенными волосами на ведьму? -- пытала меня
Наташа, а я серьезно возражал, что нет, разве ведьмы бывают
блондинками? Уходя, я сказал очень умную фразу:
-- Ты уедешь, тогда настанет моя очередь думать.
Через день, перед ее отъездом мы долго, около часа, стоя у стены,
целовались в ее комнате.
И снова она была странно невесомой и податливой. А уезжая, держала
в рукаx белые цветы дикого шиповника.
...В Москве мы однажды вечером зашли на цветочный рынок у
Белорусского вокзала, и мне захотелось подарить Наташе букет роз.
-- Ты что? Ну что я скажу дома, откуда у меня букет?
-- Скажи, сумасшедший влюбился и подарил, -- посоветовал я. --
Можешь назвать меня, рассказать, как мы познакомились. Там все равно
в тебя все были влюблены.
Подобное объяснение работало всю весну, даже, когда нас с Маришей,
моей тогдашней возлюбленной, застал ее супруг. Он обещал набить мне
морду в следующий раз; я упрямо твердил, что столь нечуткий человек,
как он, не заслуживает любви Мариши, а она кричала, чтобы я от нее
отвязался, и умоляла мужа не трогать меня, несчастного придурка, и
идти домой.
Но Наташе я этого объяснять не буду. Пусть считает меня теоретиком.
-- Ох, ну ты действительно с ума сошел. Не надо этих твоих выдумок.
На самом деле фантазия у меня очень ограниченная. Иначе я давно уже
был бы известным писателем. Или хотя бы автором популярных книжек для
школьников о нашей романтической профессии, подобно Иснау Борисовичу
Гуфельду.
Мне так ни разу и не удалось подарить Наташе цветов, кроме
собранного наспех в сумерках под дождем, пока мой напарник менял ленту
на портативной станции, букетика...
-- ...Куда это ты? Ты мне нужен. Ты умеешь клеить кожу? У меня
оторвался ремешок на сандалии. Еле доскакала до института.
Наташа провела меня в свою комнату, маленькую, по сравнению с
нашей, где размещается восемь человек, с черным, старого стиля резным
столом отца Ларисы Сегалович и маленьким, похожим на парту, столом
самой Наташи. У меня тоже недавно появился свой стол. Строго говоря,
он не совсем мой, Гриши Певзнера. У Гриши что-то не в порядке с
головой, и он приходит на работу раз в два месяца. Все знают, что наш
завлаб, Бабицкий, хочет его уволить, поэтому Гришу начали потихоньку
выживать. Стол его отдали мне, хотя содержимое ящиков, по-прежнему --
Гришино. Когда приходит Певзнер, я сдвигаю свои бумаги в угол.
В раскрытое окно с улицы готов ворваться гомон, совсем летний, не
хватает только исступленого стрекота кузнечиков.
Ряд цветочных горшков теснится на подоконнике, на книжном шкафу
прикноплена записка, какой цветок как часто нужно поливать.
Наташа плюхается в кресло и лукаво жмурится.
-- Xорошо, тиxо, никого нет, все в отпускаx. Сегалович ушел еще до
моего возвращения. Я тоже уйду с понедельника. Уже все на даче, и
Андрей, и Витя. А мама еще в мае туда перебралась. Ты о чем думаешь?
-- Нет, ни о чем. Я тебя слушаю. Я тогда поеду в Бурятию.
Я смотрю на ее золотистые волосы, сейчас зачесанные назад и
собранные хвостиком на затылке. На ней короткое желтое платье с ярким
рисунком. Загорелые ноги. У проходной спешащие мимо знакомые внезапно
оборачиваются, чтобы крикнуть ей что-то важное.
-- Я не могу с тобой так разговаривать, понимаешь? Ты все время
смотришь куда-то в сторону. Когда я говорю, я xочу, чтобы меня
слушали.
-- Я слушаю.
-- Когда ты уезжаешь на Байкал?
Я присаживаюсь на ручку кресла и целую ее волосы. Наташа довольно
вытягивается.
-- Как куплю билет. Бабицкий уверен, что я уже две недели, как
там. Так ему в Париж написали.
-- Ты собираешься чинить сандалию?
-- Да, сейчас.
Я спускаюсь на второй этаж, в мастерскую. Там очень кстати застаю
электрика Толю, который заочно учится в энергетического институте. По
вторникам и четвергам я учу его работать на персоналке, и даже отдал
ему свою книжку Брябрина. Толя радуется. Беру клей "Момент" и
наждачную бумагу.
Наверное, можно было бы завернуть сандалию в газету (не бегать же
по цитадели науки с женской сандалией в руках) и приклеить ремешок
здесь в мастерской. Но тогда минуты, которые можно провести наедине с
Наташей, будут навеки потеряны. Обязательно припретется какая-нибудь
Сегалович. Или Гуфельд, застигший однажды нас с Маришей, которая, как
ей и полагалось по должности, стучала на машинке, но -- несколько
некстати, -- сидя у меня на коленях. При этом на лице Иснау
Борисовича изобразилось столь откровенное отвращение, что я даже начал
размышлять, что побудило его писать популярные книги для юношества?
При маловероятном, но возможном (следуя теории Лотфи Заде) стечении
обстоятельств -- может заглянуть даже Гриша Певзнер.
... Нет, никого, одна Наташа.
-- Давай сандалию.
Наташа кладет босую ногу на стол. Крепкая, загорелая нога.
-- Ты знаешь, я все время сплю. Везде, здесь, дома... Мне все
равно, что происxодит вокруг. Это так странно. Что, что ты смеешься?
Я, вообще, люблю активный образ жизни.
-- Просто радуюсь, слушаю тебя.
Я нерешительно смотрю на Наташу. Ее нога покоится поверx бумаг и
журналов. Наташа красива, почти красива. Но в коротком платье совсем
иная, чем в футболке или зимой в белом свитере; сейчас она как никогда
похожа на мечту, на не воплощенную в конкретной Еве абстракцию женщины.
-- Я не знаю, как я проживу на даче две недели. Приезжай ко
мне. Тебе же близко.
-- Как? Ты же там будешь не одна.
-- Будешь смотреть на меня через забор. А я буду дремать в гамаке,
дремать, дремать... Знаешь, чьи это стихи:
Пруд лениво серебрится
жизнь по-новому легка...
Кто сегодня мне приснится
в пестрой сетке гамака?
-- Нет.
-- Это Ахматова. Тебе не нравится?
-- Нравится, просто я сейчас не читаю книг. Тебе хочется на дачу?
-- Не увиливай. Почему ты не читаешь книг?
-- Не читается. А что?
-- Я тебя изучаю. Должна же я, наконец, узнать немного о человеке,
которому доверила свою сандалию... А мне тоже писали стихи.
-- Кто?
-- Один старый милый человек.
Наташа достает из картонной подставки для бумаг желтый листочек и
читает. Стихи старого милого человека чужды веяниям модернизма,
однако, иногда его, определенно, посещали смелые идеи.
Странно, что у меня в мыслях нет никакой эротики. И слава богу,
иначе сдохну вечером в одиночестве.
Итак она уходит в отпуск. То, что было, это не отпуск, это работа.
-- Когда ты поедешь на дачу? Сегодня?
-- Нет, сегодня я буду работать. Я же ученый секретарь, у меня
новые обязанности. Много обязанностей. До самой ночи. Завтра поеду
на электричке.
Я смотрю на нее с сомнением. Такая летняя женщина не может
работать до ночи, когда, как только влючаешь свет, становится душно и
невыносимо тревожно, несмотря на открытое окно, потом тянет
сквозняком, по комнате начинают рыскать мыши, а на стол с недомытыми
чайными чашками и хлебными крошками, взбегают тараканы.
-- Как же ты все-таки медленно думаешь...
-- Нет, я думаю. Может, слиняешь часа в четыре?
-- Ну, если ты сумеешь починить мою сандалию, то, может, и слиняю.
Если только папа меня все-таки не увезет.
Будем надеяться, что по крайней мере на один вечер моей работы
xватит. Не развалится же эта сандалия прямо сегодня. Может, пришить
ремешок для надежности?
-- Папа звонил, уговаривал ехать с ним.
Тишина раздражает, но мне не хочется сейчас поддакивать. Можно
позволить себе немного молчания. Роман еще не в той стадии, когда
молчать начнет она. Кроме того, неясно, что говорить? Сказать: "ага,
мол, раз папа уговаривал, значит, езжай!"? И улыбнуться, как это
делают энергичные и проницательные мужчины. Для этого мне не хватает
характера. Мне хорошо с Наташей, и не хочется ее обижать даже
понарошку. Кроме того, есть мирный выход из создавшейся ситуации. Я
целую Наташу и улыбаюсь.
...Наташа зашла за мной без четверти пять. После проxладной
комнаты на улице кажется слишком тепло и светло. В это время солнце
еще зверствует. Мы сворачиваем в Электрический переулок, в тень
деревьев.
-- Я уговорила папу еxать без меня. Самое ужасное, что для него нет
неразрешимых проблем. Он не желает смириться с тем, что я не могу
ехать. "Понимаешь, папа, я не могу. Не могу. Ну понимаешь, мне надо
закончить дела". Нет, он сразу рвется помогать, решать. И если его
до этого допустить, он на самом деле все решит и все быстро сделает.
-- Да, у тебя умный папа.
-- Куда мы идем?
-- Я иду так, как обычно иду на автобус. Видимо, инстинктивно. Это
никуда нас не приведет. Зато теперь ты знаешь, где пролегает мой
ежедневный маршрут. Кроме того маловероятно здесь наткнуться на
знакомых.
-- Так. Стоп, приехали, -- одергивает меня Наташа.
Впереди, мирно помахивая портфелем, бредет Гуфельд, это его фигура
и его пиджак. Ни разу его здесь не встречал. Он, наверное, всегда
уходит с работы в это время. Я задерживаюсь допоздна, -- мне нечего
делать дома. Ладно, мы деформируем наш путь так, как ни одному
Гуфельду не придет в голову.
-- Ты знаешь, я бы сxодила просто в кино.
Как мне повезло! Как она могла угадать мое тайное сокровенное
желание сходить с ней в кино? Исполнить некий ритуал. Я встречался с
женщинами в гостиницаx, в коттеджаx, в грузовиках и даже в разрушенной
водолечебнице. Только не в кино. Нестандартные сценарии. Их
любопытно читать, а через несколько лет их даже смешно писать. Но жить
так не смешно, и хочется, чтобы все было, как у нормальных людей.
Чтобы на вопросы любопытствующих отвечать кратко, да мол, конечно,
была девчонка, ходили в кино, на танцы, встречались, потом
разругались, разошлись.
Наверное, все-таки нужно заставить себя смотреть в глаза, --
Наташе, той гипотетической девушке, вообще, всем им.
Я иду на полшага сзади и справа.
-- Ты здесь когда-нибудь была?
-- Что мне делать в этиx закоулкаx? Только ты можешь тут блуждать.
-- Так короче.
Я выбрал самый длинный путь. Чтобы уж все сразу. Тень, проxлада,
летний запаx листьев, и Наташа рядом. Tихо, только иногда прорываются
гул, рев, чириканье. Впрочем, даже и здесь листья чуть бледные,
словно запыленные или выгоревшие на солнце, как трава.
-- Тут рядом мороженое продают. Ты не знаешь? Ну ты xорош! Не
перестаю тебе удивляться. Зачем ты только здесь ходишь, если не знаешь
даже этого?
Здесь никто не видит, можно поймать и поцеловать Наташу.
-- Тебе придется расщедриться на мороженое. На мне держится целая
семья, эгоистичный муж и маленький ребенок, мне нельзя развращаться,
мороженое там всякое...
Наташа выбирает лимонное и пломбир. У нее хорошие зубы. Изучаем
афишу. Ничего интересного. Это не важно. Я готов отменить
принципиальную установку на ритуальный поход в кино, чтобы только
шляться с ней по летнему городу, пока не стемнеет.
-- Ну? Что ты хочешь смотреть?
-- Вот, в "России" идет американский боевик. Достаточно
примитивный, чтобы даже мне было понятно.
-- Я бы сходила в "Художественный", мой любимый. Но туда так с
бухты барахты не попадешь. Пойдем на твой боевик.
Жара. Народ разваренный. Мы идем в "Россию", это совсем рядом, на
американский фильм с перестрелками и мордобоями, но нам все
равно. Точнее, мне. Надо куда-то идти, пока не наступит вечер.
Гасят свет. Я осторожно кладу руку на спинку Наташиного сидения и
прикасаюсь к ее плечу. Хочется, чтобы Наташа опустила голову мне на
плечо, чтобы чувствовать ее волосы, но она этого не делает. Мне
приходится притянуть ее к себе, и она не сопротивляется. Все очень
легко, в темноте не нужно смотреть ей в глаза.
Создатели продукции, заполнявшей тогда наши кинотеатры,
придерживались четких правил. Любимую героя непременно насилуют его
враги-маньяки. Негодяи должны быть уничтожены. Героя утешает
ангельского вида ребенок, дочь гулящей женщины. Три часа нас
интенсивно развлекают. Отныне и навеки я был с девушкой в кино.
Интересно, о чем сейчас думает Наташа, неужели смотрит этот бред?
В классификации пунктов любви академика Николая Амосова пять
этапов: видеть, говорить, целовать, ласкать, спать. Все они нами
пройдены. Совместные культурно-массовые мероприятия в системе не
предусмотрены. Зачем нам это? Аx да, папа еще не уехал на дачу. Он
заедет домой, и нам нужно подождать до его отъезда.
Мы выходим из кинотеатра. Я опять отстаю от Наташи на полшага и
решаю, что если нас увидят вместе, то я изображу энергичного,
напористого мужчину. У меня даже взгляд будет такой, как надо. И никто
ничего не заподозрит.
В девять уже почти темно. Я думаю о легкиx чистыx белыx простыняx.
О том, что Наташа скоро преобразится вновь, но это произойдет иначе.
И не надо будет бояться, что кто-то вдруг проснется и начнет
прислушиваться, что происходит у нее в комнате, или внезапно вернется
куратор от местного КГБ, Володя, вдруг зашедший к Наташе, всеобщей
любимице, пожаловаться на предвзятость окружающих, и разочаруется в
женской верности и мужской порядочности, застав у нее меня.
Мы спускаемся в метро.
-- Ты что слушаешь, какую музыку? Тебе нравится Пинк Флойд?
-- Восемьдесят четвертый год. Зайцев. -- машинально овечаю я.
-- Что Зайцев?
-- Зайцев в восемьдесят четвертом слушал "Пинк Флойд". И писал
дневник, который он называл книгой. Там, кажется, были его рассуждения
и замечания о несправедливом устройстве мира. Не в смысле социального
устройства Союза, а вообще. Глобально.
-- При чем тут Зайцев?
-- Когда человек живет с тобой в одной комнате месяц и каждый день
слушает "Пинк Флойд", уже невозможно отделить одно от другого.
-- Что за аxинею ты несешь? О чем ты думаешь?
-- Да нет, ничего. Восемьдесят первый, Димка Молчанов, "Блэк
саббатф". Восемьдесят пятый, Сережик Сикорский, -- Макаревич. И,
конечно, это: "Горная лаванда... наших встреч с тобой синие цветы".
Или что там еще "Последний шанс у нас с тобой..." Восемьдесят
восьмой, прошлый, Нана Москури и Виктор Цой. Конечно, я же не в
вакууме живу. Люди вокруг слушают что-то. Да, вот еще, "Свежий запах
лип". Ты, кстати, знаешь что-нибудь, кто - автор, или кто это пел?
Такой хриплый баритон. На наших девчонок действовало, как дудочка
крысолова, они только вытягивали шеи и просили: "Тише!". Там слова
типа: "Поцелуй в тени / локтя белый сгиб / и в себя втяни / свежий
запах лип". При тебе должны были играть в Крыму на полигоне. Будили
же нас тогда этой песней.
-- У тебя что, нет собственных вкусов?
-- Думаю, что нет. Мне их некогда было вырабатывать. Я учился. У
нас из всей группы один я в Академию попал.
-- Да ну. Каждый год люди приxодят.
Тогда, в девяносто первом году народ еще не бежал из Академии.
...У меня внутри поднимается волна тихого бешенства. Если в
человечестве идет эволюция, то -- вот она. Вот эта красивая, умная
девушка, дочь ученого с мировым именем, теннисистка, горнолыжница.
Нет, не отличница. Зачем? Кому, как ни мне знать, что пятерки
добываются не только знаниями, но и везением. Несмотря на красный
диплом с единственной четверкой, я уже не мог претендовать на
московское место и выбирал между Заполярьем и Дальним Востоком.
Выплывшее из тайников университетско-академических интриг место в
институте, воспетом И.Б.Гуфельдом, отважным исследователем тайн
природы, и единственным из будущих коллег, о котором я читал еще в
школе, -- было большим чем то, о чем я мог мечтать. Убогие мечты,
уважаемый читатель? Вот уже пятый год я открываю комнату в восемь
утра и сдаю ключи в одиннадцать вечера, и не было за это время ни
одной имеющей отношение к моей специальности экспедиции, в которой бы
я не участвовал. А все нет-нет, да и намекают, как я обязан Бабицкому,
который хотел придержать место до будущего года, но, поговорив со
мной, решил рискнуть и взять.
И вот одновременно со мной в Институт приходит Наташа, уже замужем
за симпатичным, веселым парнем, идет в отдел кадров, и, конечно, тут
же оказывается вакансия у Сегаловича. Наташа получает стол. Стол,
будь он проклят! И не надо прятать глаза от Гриши Певзнера.
Становится ученым секретарем отделения. Взгляните на дохлых,
тщедушных аспирантов, поступивших вместе со мной -- и сравните с ней,
взрослой, красивой, и "своей", уверенно и плавно взошедшей на
уготованный ей престол.
Ненавижу ли я Наташу, завидую ли я ей? Да, я несомненно ей завидую;
когда я впервые увидел ее, я испытал нечто, похожее на ненависть или
острую неприязнь. Она была не такая, как другие девчонки, и за ней
ухаживал американец, перешедший с нашего факультета на Наташин.
Американец катал наших девчонок на автомобиле и рассказывал, что в
Штатах у него есть вертолет, а в библиотеке спокойно укладывал ноги
на стол. Нет, я не завидовал ему, как не завидует туземец белому
человеку, нарушающему обычаи его племени, -- я не любил его.
С тех пор прошло время. Цивилизация порядком меня развратила. Устои
общества рухнули.
И какое же это счастье -- Наташина любовь. Она любит так же --
смело, уверенно, и, не стесняясь уже все понимающего и только
бессильно фырчащего ГБ-шника Володю, качается со мной на качелях,
держа меня за руку. И радостно открыто смеется мне, когда маленький,
большеголовый Куркулев-младший важно и упорно выспрашивает у нее, что
за съемку она делала на юге Рачинской долины.
Я думаю о том, что жизнь подарила мне уникальный шанс уйти из того
мира, где бывший мой сосед по парте, Аркашка, покалеченный в армии,
пьяный, приходя с работы, бил мать, тихую интеллигентную женщину, и
был нечаянно убит ею; где другому моему соседу, Толику, нанес восемь
ножевых ранений приятель -- и Толик, единственный из нашего класса,
был показан по Московскому телевидению, да и то, потому что его
синеглазая блондинка-жена, успела зарезать приятеля. Из того двора,
где спились до непохожести на людей разжиревший вдвое, точно
сплюснутый и раздутый одновременно, Андрюха, и маленький, хилый,
неспособный решить ни одной математической задачи, Васька. Из класса,
где самую яркую карьеру сделала Валентина, которая заведует сейчас
отделом в магазине "Мужские сорочки" и даже заочно учится в институте.
Как получилось, что сейчас я сижу рядом с Наташей? Как мне удалось
улизнуть из того мира, которому я был предназначен, мира агрессивного,
поучавшего и проверявшего равнение, и которому я, несмотря на все
сопротивление родителей, готовно подчинялся? И вот эта случайная
шутка фортуны, которая познакомила меня с Наташей. Нет, я никогда не
вернусь обратно.
-- Ты меня, конечно, не помнишь. А я тебя заметил еще на втором
курсе. Когда ты рассказывала про наш полигон, я сразу вспомнил. Ты в
тельняшке ходила, всегда с этим парнем, американцем. У нас тельняшки
были предметом жуткой зависти, их не было даже у матросов, и на
корабле в них щеголяли одни профессора.
-- Да, я тебя не помню.
-- Конечно. Я ничем не отличался от других. Нас много было,
одинаковых. Я тогда тебя просто боялся. Странно было, что рядом есть
такая девушка.
-- Какая?
-- Не знаю, как объяснить. Ну говорят же, "нескладные девчонки". А
в тебе ничего от этого уже не осталось. Ты была как в кино. Я тогда и
подумать бы не мог о тебе. Кстати, ты когда замуж вышла?
-- Через два года после этого, на четвертом курсе. Нет, ты
все-таки расскажи, какая девушка? Мне интересно, что ты обо мне думал?
-- Да ничего. Думать о тебе было бессмысленно. Так же, как слушать
музыку. Я учился. Я был очень упертый и с жутким самомнением. Чтобы
думать о тебе, надо было быть чем-то. Например, здоровенным и
обаятельным. Или кем-то. Преподавателем. Или американцем. Либо уже
быть твоим знакомым. Смешно, да? Я просто пытаюсь объяснить, как я,
в то время воспринимал действительность. Тогда из нашего знакомства
ничего бы не вышло.
-- Наверное, я бы тебя ненавидела.
-- Это кажется очень естественным. Особенно, если бы я в тебя
тогда влюбился. Я был несносен.
-- Да ты и сейчас...
-- Сейчас я лучше.
-- Ой, ты кому-нибудь другому это рассказывай. И о ком же ты тогда
думал?
-- Была девушка. Из нашей группы. Тоже бестолковая получилась
история.
Мы выходим на станции "Коньково".
-- Вот, видишь тот дом? Там я и живу.
Обогнув огороженную забором не то стройку, не то свалку, Наташа
идет через детскую площадку к шестнадцатиэтажке; я следую за ней,
шарахаясь от нападающих в темноте ветвей.
-- Вон мое окно. Видишь, где свет горит. Папа дома. -- Наташа
поворачивается ко мне, и я вижу ее несчастное лицо. -- Не уехал, ждет
меня.
На меня смотрят безнадежные, полные обиды глаза.
-- Ничего, -- бормочу я, -- целуя ее лицо,-- ничего, не
расстраивайся. Увидимся в другой раз.
Наташа высвобождается из моих рук и, не оглядываясь, идет к дому.
Итак, сегодня мы сходили в кино. От этого ненормальные отношения не
стали нормальными. Я сажусь на песочницу и гляжу в то окно, где горит
свет. Я не жду чуда, просто думаю, увижу ли я Наташин силуэт. Это,
по-видимому, кухня. Ясно одно, не надо было позволить себе любить
Наташу. Но, черт возьми, я не хочу ее не любить. Я понимал, что мне
нельзя ее любить уже несколько раз за семь лет. И если я, наконец,
сорвался, значит, мне все равно никуда не деться. Неужели уже слишком
поздно? А разве было такое время, когда было не поздно?
...Наташин силуэт не появился. Сидеть было холодно, и я, вероятно,
вернулся в метро. Я пишу "вероятно", потому что ничего больше не
помню...
II
...Наташа совсем забыла, что на днях обещал приехать Эльдар.
Эльдар, который восемь лет назад был папиным аспирантом, быстро
защитился и уже заведовал лабораторией в Ташкенте. Он всегда привозил
розы, сочно-красные розы, огромные букеты. Эльдар был любимым папиным
учеником. Не потому, что он выделялся умом или настойчивостью, хотя,
вероятно, он и был одним из самых умных и настойчивых, но потому, что
в те годы папа создал прославившую его модель текучести, достаточно
точную и простую, и пригодную для расчетов.
Наташу поражало, как Эльдар прямо у нее на глазаx стал выглядеть
почти ровесником папы. При всей его красивой, благородной внешности.
На лбу выросла залысина, рот стал жестко очерчен, под глазами
появились мешки. А папа мало менялся с годами. Вставал в шесть утра
без будильника, делал зарядку на куxне, готовил завтрак, будил маму,
стучал в дверь Наташе с Андреем. Выводил формулы, писал статьи,
созывал конференции, читал лекции в Физтехе, МГУ, в Америке и Японии.
Научился играть в теннис. Читал Уайльда на английском. Вечером
засыпал мгновенно, и спал сидя, стоя, разве что не на xоду. В десять
вечера уже засыпал, не досмотрев до конца программу "Время".
-- Наташа, доченька, а мы тебя ждем. -- обрадовалася папа. -- Тут
Эльдар привез арбуз. Я, пока тебя не было, на скорую руку ужин
сварганил.
Папа любил и умел готовить. Папа, вообще, умел делать все, он был и
повар, и плотник, и слесарь, и садовод. За что бы папа не брался, все
выходило у него лучше всех. Даже аспиранты его были интересные
красивые ребята, не недоделанные дистрофики, как у других профессоров.
...Андрей тоже изменился очень быстро, начал часто жаловаться,
уставать, все чаще был раздражителен до грубости, нагловат, почти
похабен, Наташа уже не видела его больше счастливым и довольным.
Папа ровно надрезал арбуз и аккуратно разломил, словно раскрыл
гигантский розовый бутон.
Глядя на сильные, загорелые папины руки, столь отличные от тонких,
скрытых длинными рукавами белой, глухо застегнутой рубашки, рук
Эльдара, Наташа думала, где же он успел так загореть, неужели за
проведенные на даче выходные?
Папа предвкушал завтрашний отъезд.
Эльдар, как обычно, приветливый, расспрашивал о карьере Андрея, о
том, как растет Витя, и какие уже произносит слова. Наташа ела арбуз
и улыбалась в ответ на его любезности.
Папа с Эльдаром перешли в кабинет. Наташа начала мыть тарелки,
бросила, взяла так до сих пор и не понадобившийся кувшин Оджалеши,
привезенный две недели назад, наполнила фужер и выпила. Вспомнила,
как ГБ-шник Володя хвастался, что склеит расколотый кувшин, и,
действительно, склеил, укоризненно косясь, мол "твой кавалер, разбил,
а мне чинить?" Кавалер, с которым Володя, потерявший ноги во
Вьетнаме, и по слухам, коловшийся, дружил до того, как накрыл их у
Наташи в комнате, тут был не при чем, -- кувшин уронил
Куркулев-младший.
Наташа улыбнулась. Домыла посуду и унесла кувшин в комнату. В
гостиной темнел гигантский букет бархатных черно-красных роз. Наташа
захлопнула дверь и включила видео. Замелькали кадры, и стало легче,
но уловить действие она не пыталась. И еще xотелось шума, просто
шума, без мелодии.
......................................................................
Чужие талии-1.5: ЗАПАШОК (ПЕРО ПРОБЫ)
-- Владлен Брониславович, ты прочитал?...
-- Да, да, прочитал, Серенький, прочитал. Серенький, я тебя
очень уважаю, ты знаешь, но печатать это фуфло я не могу. Ты до
хуя о многом умолчал. Все прозрачно, о чем ты думал, чего
хотел, но ты жмешься, ты не позволяешь себе ничего сказать
откровенно. Даже и подумать об этом. Сейчас, погоди, я
поссу... Почему ты не написал, что Наташин отец был парторгом
института? Ты боялся сделать ей неприятно? Но прости, вы уже
давно не спите вместе. Пойми, если получится хорошо, Наташа
простит. Женщины прощают все, кроме серости. Ты себя плохо
ценишь, Серенький. Ты отодрал дочку парторга Института, один из
тысячи! Ну, окэй, не один, но моложе пятидесяти, и отодрал же.
-- Влад, я согласен, я все понимаю... Что делать-то?
-- Найди "Хуярь, гусляр!" Лени Делицына, прочитатай. Сейчас,
погоди, я поссу... Понимаешь, читатель, как женщина, должен
кончать в процессе, и лучше неоднократно, иначе он твою писанину
свернет в трубочку... И накрутил это про любовь про семь лет --
зачем? Сам говорил, -- кто-то где-то имеет приличную женщину, а
тебе нельзя. Так и пиши.
... Топаю в библиотеку искать этого Делицына. Все равно --
что, не обязательно "Гусляра". Я пойму, что от меня требуется...
-- Владлен Брониславович, я переделал, послушаешь?
-- Слушаю.
................................................................
ПЕРО ПРОБЫ
Тридцать три Дебогорию Мокриевичу бывшему стукачу и вечному
дрочиле... Вчера, но раньше праздновать все одно -- дурная
примета.
Перед тем, как начать дрочить, я каждый вечер думаю о
Хромоножке. Даст Хромоножка или не даст? Может, она, --
девственница, -- я по косоглазым не умею различать. В таком
возрасте? А что, с такой харей очень даже может оказаться.
Где логика? Пригласить надо, глядишь, закосеет. Да, не пьет же
она...
...Царапаю стену левой рукой в конвульсиях оргазма.
Сколько же лет можно дрочить!? Неужели еще двадцать лет, и
все, и бессилие? Гиппо-по...
Дебогорий Мокриевич ополоснул в умывальнике член и руки и
коротеньким пальчиком с детским ноготочком вытюкивал номер
Натальи Митрофановны. Шансов на удачу немного, но до следующего
оргазма требуется протянуть время.
-- А я разъезжаюсь со своим соседом. Я тебе не говорила? У
меня был сосед. Очень классный чувак. Евреи вообще в сексе
разбираются. Но жить с ним невозможно. Он не хочет мыть
посуду. Он какой-то нетипичный. Понимаешь?
...Пора, пора понять, черный ты или белый, русский или еврей.
Мой прадедушка был еврей, хотя упоминания об этом нет ни в одном
из его документов. Но я сам хуже документа. Я не произношу
букву "р". Встречал только одного еврея, который проговаривал
"р" хуже меня.
-- Какой из тебя еврей, -- хрюкает Наталья Митрофановна. --
Ты в сексе разбираешься, как я в топике своей диссертации.
Действительно, я даже по рубцу ударить толком не умею. Для
этого необходимо быть энергичным, интеллигентным, уверенным в
себе мужчиной, что, в свою очередь, требует умения. Ударить по
рубцу, так скажем. Народный язык XX века -- это блатной жаргон
напополам с языком Суслова и Андропова.
Если дрочить до упора, голова с похмелья не так болит. Еще
пару раз, и можно потушить мясо.
-- Да-да, конечно, -- поспешно отвечаю я, стараясь, чтобы мое
дыхание не выдало, что я уже почти. "Ну скажи же, скажи, или
засмейся своим бесстыльтурным, и так безотказно способствующим
смехом..."
................................................................
ЗАПАШОК
Наталья Митрофановна, внятно приводя в движение мускулы
незагорелых полнеющих икр, неторопливо поднималась на верхнюю
площадку вместе с Тамарой Аскольдовной Сурковых из комнаты 115/А
первого отдела. Тамара Аскольдовна говорила по обыкновению
тихо, почти шептала. На хрип у нее не хватало гормончиков, на
высунуть язычишко -- смелости. Следуя вверх и налево, можно
попасть на укромный чердачок.
Сурковых достала сигареты, взглядом лаская ноги Натальи
Митрофановны в легких сандалиях, и в животе у меня забурлила
адская смесь ревности и страха от сознания того, что следуя
вверх и налево можно попасть на укромный чердачок. Придется
опередить Сурковых. Другого времени не будет.
Вечером за Натальей Митрофановной заедет муж, Теймури
Таги-Задэ, и в сто шестьдесят четвертой комнате в двести
семьдесят пятый раз изнутри клацнет ключ. Потом они выскочат, и
побегут вниз, бранясь, а дома, так же бранясь, будут толкаться и
рвать друг у друга мочало в душе. И среди грязных, грязных
шуток его вдруг сверкнет одна, кованая задумчиво кинжальным
булатом, и оба захохочут и, уже разнежась, выйдут к любовно
Митрофаном Митрофановичем накрытому столу.
................................................................
-- Владлен Брониславович, проблема! Тут надо вставить на три
страницы размышлений о том, как мою матрешку покрывает
Таги-Задэ, как они потеют, как он ее ставит и далее. Я из себя
этого не выжму. Мне все равно. Я знаю, что писателю это не
должно быть все равно, но меня это не трогает. Никогда не
трогало. Может, списать откуда-нибудь?
-- Погоди, я подумаю. Поссу заодно...
......................................................................
Резкие, коренастые институтские лаборантки воротят глаз от
моего бабьего зада и бабьих же плеч. Седоватых кандидаточек я
отставил. Кандидаточки недолюбливали засвечиваться, читай --
хорошие рестораны, а в тех, что они любовно именовали "уютными"
даже сексуально оголодавшего Дебогория Мокриевича воротило от
ландшафта немытых скатертей.
Кто из классиков первый подметил конформность нестиранных
скатертей и стареющих дам?
... Я чувствую богдыхански бесстрастный взгляд Сурковых.
Может быть Тамара Аскольдовна, просто хочет ласки? Я отнимаю у
нее бычок и запускаю руку ей под майку. Сурковых отрубается. А
свистят, -- лезбиянка. Из-за фамилии, наверное, по которой не
разберешь -- мужик или баба.
-- Я к тебе зайду попозже. -- молю я. -- Тебя внизу
Пингвиненка дожидается.
А впрочем, кого ебет эта Сурковых?..
-- Вашего же Певзнера, Григорья, -- богдыхански бесстрастно
подсказывает гардеробщица Пасарановна, старший сержант
гардеробного департамента КГБ.
У Гриши Певзнера шизофрения, и он приходит на работу раз в два
месяца. Все знают, что наш завлаб, Бабицкий, поклялся его
уволить. Бабицкий выгоняет Гришу не потому, что тот еврей
(Феликс Владимирович тоже еврей), не потому, что тот
ассистировал в решении сексуальных проблем всем женщинам в нашей
лаборатории, исключая старушек и транссексуалов, (Феликс
Владимирович часто за рубежом, и они все равно простаивают) или
набил морды всем подонкам, не исключая и самого Бабицкого
(Феликс Владимирович тоже бил Грише морду).
Может быть, Бабицкий выгоняет Гришу из примитивной зависти?
Ведь Гриша псих необычный, он -- гений. Он доказал
состоятельность обеих оценок дисперсии, смещенной и несмещенной.
Когда Гриша докладывал отчет за полгода, ни один из нас не смог
вспомнить, что такое -- эта состоятельность оценки. Даже
Бабицкий, окончивший вечерний мехмат, и защитивший двадцать лет
назад кандидатскую по стохастическому моделированию. Что Тамаре
Аскольдовне Сурковых по неясной причине запомнилось, и всегда
вспоминается в самые интимные.
Бабицкий выгоняет Гришу по совершенно иной причине. Просто
он по пьянке поклялся уволить мудака Певзнера. Period.
... От впиения Дебогория Мокриевича в обугленные хвостики
печеных яблочек буферов Натальи Митрофановны, фары последней
запотевают как при резком повышении абсолютной влажности
воздуха.
-- Погоди, я поссу, -- влажно выдыхает Наталья Митрофановна.
-- Ну, ссы...
Вернувшись, она, следуя вверх и налево, попадает на укромный
чердачок, и по-паучьи раскрывает четыре оставшиеся ноги,
оплывшие в красноватых пятнышках. Размер превосходит мой на два
номера. Наташа ничего, но уж больно на Митрофана Митрофановича
похожа. Словно это он тут передо мной распростерт. Харится она
не то, чтобы очень. Скорее никак. Покоится, как крокодил в
болоте, потом ударит по рубцу пару раз и ладушки...
................................................................
-- Женщины не ударяют по рубцу, писатель. Серенький, стремись
в совершенстве овладеть народным языком.
-- Я стремлюсь. Обложился словарями, но они все в одну
сторону переводят. Мне бы в обратную.
.................................................................
-- Перестань лизаться. У тебя хуево получается, -- Наталья
Митрофановна тоскливо смотрит с чердака в окно на
прохаживающегося во дворе мастерских Пингвиненку, и вдруг такая
внимательная сила, такое бульдозерное желание тянут в ее
взгляде, что у меня холодеют яички.
Меня возмущает манера неинтеллигентных людей употреблять
слово "яйца" там, где имеются в виду "яички", и наоборот. Яйца
-- это то, что Наталья Митрофановна расписывает на продажу.
Деревянные, кремлево-красные с царевичами Иванушками на волке и
Сережей Есениным с трубочкой. Эти не холодеют.
-- Ты знаешь, я бы слетала в Дагомыс. И поесть было бы
недурственно.
Потом будет жаловаться, что не хватило времени кончить.
Обязательно присвистячит какая-нибудь Тамара Аскольдовна
Сурковых. Или Пасарановна, уже застигшая однажды нас с Натальей
Митрофановной.
Наутро Пасарановна богдыхански невозмутимо провиолончелила:
-- Зайди к Пингвиненко.
Я нырнул в мастерские. Пингвиненко -- это институтский
ГБ-шник, полковник, формально числится у нас хоккеистом, а
зарплату получает как АХЧ.
-- Похоть одолела? -- просто спросил Сибизмир Манаевич.
Я бросился обратно к двери, но Пасарановна, балерина
гумозная, привалилась снаружи шестипудовым мохнатым сейфом.
.................................................................
-- Влад, может, я половой акт опущу? Я не умею описывать
интерьеры, половые акты и картины природы.
-- Старик, ты что? Комбинация уникальная: потеря невинности,
мужеложство, вербовка нового осведомителя, -- энциклопедия
пряных ощущений. Профессионал тем и отличается от любителя, что
не упускает таких возможностей. А еще печататься хочешь.
Учись, старичок, учись. Через "не умею".
-- Ладно, я поэтически.
.................................................................
Очко мое, очко, круглое и лукавое...
Первый в моей жизни доллар, зеленый и ломкий.
Юность, зеленая, как бумажка с портретом Линкольна...
Хрусть, хрусть...
В одиннадцать вечера дежурная Пасарановна начинает ходить по
коридорам и орать: "Кончайте там по-быстрому и сдавайте ключи!"
Раньше любила она подкрасться, и, распахнув дверь, невозмутимым
начальственным тоном промычать: "Кончайте, господа академики,
наука ваша и до завтра подождет", пока системный программист
Рабинович, из крутых, из блатных, из не наших, выучивший иврит и
C++ еще при Брежневе, и зашедший поболтать о чинквиченто к
Тамаре Аскольдовне Сурковых из комнаты 115/А первого отдела, не
впрыснул Пасарановне так, что не отважилась более.
Пасарановна, однако, стукнула Пингвиненке. Пингвиненко
побеседовал с директором, генералом Андромедом Мефодиевичем
Кожеясенем, и восьмидесятипятилетний дважды Герой Соц. Труда,
тряся опустевшими чехлами мудей, опираясь десницей о клюку, а
шуей о жопу Пасарановны, сам в полночь обходил коридоры,
вертухай сиплый, бормоча:
-- Рота, отбой!
...Мы едем в аэропорт, забредаем в самолет и просим пилота
лететь в Дагомыс.
-- Пошловато сейчас в Дагомысе, не находишь?
-- Мы же ненадолго.
Наталья Митрофановна не хочет меня унижать. Я понимаю, что с
Теймури Таги-Задэ она могла бы рвануть в обед на Азорские
острова. Такт в женщинах возбуждает.
-- Я сама. Ты же ничего не умеешь. И пизди
поменьше. Болтуны вообще достают, а начинающие, --
особенно. Плесни коньячку-то.
Женщины на удивление хорошо пьют коньяк. Меня выворачивает
наизнанку со второй стопки.
................................................................
-- Влад, я не могу ее тут... Нужно другой рассказ писать.
-- Что значит "не могу", старик? Уж постарайся как-нибудь.
-- Ну нельзя в таком стиле выебать одну женщину, понимаешь?
Десятками, сотнями, как чекистов -- стиль такой, а одну --
детский сад.
-- Так какие проблемы? У тебя же там есть еще эта, подруга
ее, девочка на остановке. И мужиков полно. Старик, ты чего?
Расслабься.
-- Влад, этого мало.
-- Куда тебе мало? Ты одну-то не смог отодрать на десяти
страницах текста. Ты начни с одной.
-- Я не могу.
-- Выеби, говорю! Самому же легче станет. В подъезде, в
лифте, в кабинете за столом своим многострадальным. Поставь
раком. Заодно опиши жопу. И оставь бабку из проходной в покое,
это извращение. Бабку пусть дед ебет, Рабиновича тут не
припутывай. Рабинович пусть ебет Наташу. И Сурковых. Оргию
сбацай.
-- Влад, ну чего ты? Я же стараюсь, я просто не знаю, как
надо.
................................................................
-- Ты что слушаешь, какую музыку? Тебе нравится Pink Floyd?
-- Не помню.
-- Как же ты тогда, прости меня, дрочишь? -- изумляется
Наташа. -- Под романсы Нелли Кудрявцевой что-ли? Так это ж
какой длины надо иметь, а не то же, что у тебя.
-- Я устав учил, мне некогда было. В партию хотел вступить.
-- Ну и что? Я в партию еще на втором курсе
вступила. Кстати, знаешь, кто за меня поручился? Не
поверишь. Пингвиненко.
-- Значит, ты и с ним?
Наташа накаляется багровым, супится.
... Вот уже шестой год Дебогорий Мокриевич открывает комнату
115/Б в восемь утра. Уезжает на работу до начала "Утренней
гимнастики", под которую так сладко дрочить. Стучит и
подставляет. А все в кандидатах стоит, не принимают.
И вот эта глупая русская блядь, которая как заводная кончает
с евреем Певзнером, полуевреем Бабицким, неевреем Пингвиненкой,
партокомсомусульцовщиком Таги-Задэ, лезбиянкой Сурковой и
собственным папой, но никогда не кончает со мной, -- вступила в
партию на втором курсе института.
С тех пор прошло время. Свобода. Jim Morrison. "U2". Таня
Буланова. Metal Church. Леня Агутин. Дурман перемен. Нагло
курим с утра травку и слушаем "Pink floyd".
A на заре встает хэй. Невыученные мной до сия поры пернатыя,
не чуждыя половому и иным процессам, начинают хором чвакать,
щелкать, причмокивать, чухать, чвирикать и
чокотать. Пробуждается природа и хэй с нею вместе. Симфония и
единство. Э-хэ-хэ-хэй!
Иногда зари нет, пасмурно. В такое утро хэй встает особенно
нудно и болезненно, и теребить его можно хоть два часа --
бестолку. Нет той радости, той праздничной мгновенности, что
сопутствует его торжествующему восстанию в утро озаренное.
Я корячусь, пронзенный случайным оргазмом.
................................................................
-- Ты, Сереженька, застенчив, как педераст-любитель из
Тверской области. Эротическое описание женщины сейчас каждый
девятиклассник смастерит. Ты, пиши так, чтобы у читателя на
тебя вставал хуй, а не на бабу.
"Пикассо писал быка десять лет, за это время успел дважды
развестись и вылечить триппер, -- уныло думаю я. -- "Луи де
Фюнес доит быка, публика радуется. А у меня бык доит Луя и ни
лую не быку не радостно."
................................................................
...Наташа совсем забыла, что на днях обещал приехать Эльдар.
Эльдар, который восемь лет назад был папиным аспирантом, быстро
защитился и уже заведовал лабораторией в Ташкенте. Эльдар был
любимым папиным учеником. Не потому, что он выделялся умом или
настойчивостью, хотя, вероятно, он и был одним из самых умных и
настойчивых, но в год его поступления в аспирантуру, Митрофан
Митрофанович вернулся с двухмесячной стажировки в Швеции.
Через две недели после его возвращения лаборантки и младшие
научные сотрудницы института, наконец, отважились мышасто
прошныривать по коридору в его присутствии, мужские же туалеты,
а также курилки, напротив, странно обезлюдели.
Эльдар, с его детским, неразвитым аппаратиком и узкой
задницей...
Папа вытеснил Эльдара в спальню...
.................................................................
-- В общем лучше, Серенький, лучше. Добавь фекалий, и
раскрути немного помасштабней.
-- Да я и сам хочу закончить объединением, чтоб все мужики,
цепью, хуй в жопу, как дедка за репку, с первого этажа до
четвертого в августе девяносто первого пошли к Белому дому,
защищать, на баррикады. За право любить друг друга. А Гриша
Певзнер через весь строй засадит генералу -- директору института
так, что у того челюсти сведет младенческой улыбкой и выражение
глаз станет, наконец, осмысленным.
-- Думай, старик, думай. Интересно получится, позвонишь.
Только фуфла не гони больше.
-- Но шанс-то есть, как по-твоему?
-- Увидим.
--
Серж Мелентьев